Панов Виктор
Старички
ВИКТОР ПАНОВ
СТАРИЧКИ
Залман Савельевич Ривкус, неторопливый, очкастый, отбыл немалый
срок заключения на Колыме и переселился в Находку, поблизости от Владивостока, на важную должность начальника врачебной службы громадной пересылки.
В мужской зоне пересылки в ожидании пароходов скапливалось до ста тысяч бывших солдат, а рядом, в женской, - до трех тысяч женщин.
В женскую зону в два больших барака привезли с Колымы старичков, списанных актами как негодных и к маломальскому труду. Отгородили дедушек от женщин колючей проволокой в один ряд, и на воротцах поставили самоохранника с палкой.
Старичкам требовался фельдшер. В мужской зоне пересылки фельдшеров бывало до двадцати. Залман Савельевич к дедам выбрал меня.
- Думаю, вы спокойнее других поведете себя поблизости от женщин, неприятностей не случится?
- Гражданин начальник, ценю ваше доверие.
- Я на это и рассчитываю. А если вас застанут с дамой, - он малость улыбнулся, - попадете в первый же этап куда-нибудь на край земли. Певек, Анадырь...
Женщины в зоне томились от безделья, ожидая корабль, и, конечно, с любопытством встретили колымчан, с которыми можно запросто поговорить через колючую проволоку. Молоденькая, приблизившись к проволоке, не стесняясь меня, сказала старику:
- Беременных не увозят за море сдохнуть. Удержаться бы на материке. Я ночью подкопаюсь под изгородь, как собака. Встретимся. Можешь?
- Ты мне в правнучки годна. Постыдилась бы.
- Найди мужика покрепче. Пайку отдам.
- Отступи, сучка, - вмешался самоохранник в их разговор. - Вдарю меж рог. Покоя нет дряхлым.
В дальнем конце тесно заселенного барака отгородили лечебную комнатку с лекарствами, с моей постелью на нарах. Из маленького окошка падал слабый свет; касался стекла серо-войлочный стебель горькой полыни, милый мне, давнему жителю голых зон с вытоптанной землей.
Я был доволен комнатушкой. Оставалось подыскать толкового санитара.
Некоторые из старичков могли помогать при раздаче лекарств, сказать по-латыни что-нибудь из Горация, упомянуть вручение консульской власти Цицерону, ведь с Колымы возвращались ученые, инженеры старой закалки, теперь списанные актами как изношенные вещи. Мой санитар до заключения был профессором в киевском институте.
Заглянул к нам Залман Савельевич, побеседовал со мной, с киевлянином, пожелал успехов.
- Дружнее работайте.
Лекарств имелось в достатке, и старички охотно пили их, выстраиваясь в очередь к санитару. Главным снадобьем был стланик, густой, как мед, темный, коричневатый. Готовился он из хвои низкого кедровника, зарослями покрывавшего сопки, смолой пах, лесом - сильное, горькое средство против цинги. Санитар черпал стланик из бочки, как мед.
- Неполную ложку дал мне! Добавь! - жаловался престарелый дед.
- Начальник добавит! Иди! Очередь не задерживай.
Некоторые, выпив свои порции из подставляемых посудинок, снова становились в очередь.
- Ты уже взял! На три дня бочки не хватает. Тянешься с кружкой, совести нет, - сердился бывший профессор.
- Дай ты ему по морде! - кричали из очереди. - Другим не хватит! Глотают лекарство, шакалы! Куда смотришь?
- Доктор, смени санитара! Приятелей завел. Хохлюга.
- Нет у меня приятелей у бочки, - отвечал профессор. - Всем даю одинаковую порцию. Сплетники - от нечего делать.
Киевский профессор и мне мало нравился. Он плохо мыл пол, не всюду стирал пыль влажной тряпкой и уж, конечно, не порывался заправлять мою постель, хотя другой санитар заправил бы фельдшерскую постель, ведь я был у стариков единственным начальником. Любой из четырехсот сактированных, стесненных в двух бараках, охотно согласился бы помогать мне, чтобы в уголке у фельдшера избавиться от сутолоки, а главное - съесть добавочные ложки баланды, каши.
Санитар был мягковат в обращении со всеми, а со мной даже ласков, но мог вдруг задремать, заторопиться что-то сделать, часто пустяковое.
В бараках находилось немало так называемых буржуазных националистов Украины, Армении, Грузии, Прибалтики. Мой помощник говорил о Тарасе Шевченко, Иване Франко, о гетманах, пускался в историю Украины. Раз приятно послушать бывшего профессора, два, три, но не постоянно. Не сумел он подружиться и с поварихами, жидковатую баланду приносил, мало каши...
- Дают порцию. Женщинами не интересуюсь, - оправдывался он. - Повариха что-то рассердилась...
- Но вы бы как-то повежливее там...
- Да ну их, знаете... Сходили бы сами туда. Молоденькие. Шутят.
Пришлось нам расстаться. Профессора заменил маленький армянин, ловко работавший на раздаче лекарств, он мог отлично помыть пол, не гнушался заправить мою постель.
- Считаю за свое удовольствие. Одеяльце на воздухе похлопаю. Не беспокойтесь. Нужна форточка.
Обходителен он был и с заключенными.
- Пейте, милые! - торопливо раздавал стланик. - Бочками подвозят. Живем как в сосновом бору. Пейте в юности, как писал Есенин, все равно любимая отцветет черемухой. Не велят Маше за речку ходить... А ты, слушай, бородка, - в третий раз. Отличная у меня память на лица. Второй - простим, но зачем же третий? Вчера дважды просил кодеин. От кашля термопсис, он из безобидной травки, она - по всей Руси, в горах, у нас в Армении, но зачем привыкать к опию?
Подружился он и с поварихами на кухне.
- Я их анекдотами потешаю. Не скупятся на лишнее в котелки. С уборщицей мы по-французски, ее оторвали от научной работы. Бьют и по кандидатам наук. История не оправдает господ строителей социализма.
Любил санитар поразмышлять вслух. Что делают старички весь день да и вечером? Меняют хлеб на табак, табак на сахар - спичечной коробкой мерят. Торгуют бойко.
- Личности потеряны! - восклицал он. - Владивосток рядом, могли бы заключенные что-нибудь пороть, шить, вязать для городских жителей. Копейку бы добывали. На казенном деле человек хмур, угрюм, а на личном расцветет, смастерит сапожки, пиджак сошьет. Или стланик, например! - воодушевлялся он. - На всю страну могли бы зеки готовить из его хвои кедровый медок, он горьковат, не мил, но можно бы и сахарку добавлять в порции, скажем, для ребятишек. А у нас тысячи после тяжелых работ по больницам и баракам томятся от безделья.
- Вам бы управлять государством, - сказал я своему помощнику.
- А что? Проще простого! Отменить дикую теорию о классовой борьбе, не загонять народ в тюрьмы, дать крестьянам полную свободу на земле, а сам наслаждайся бездельем, плюй в потолок. Не заседать! Что вы смеетесь? Если бы вдоволь зерна, молока и мяса - приласкали бы Европу. И заседать не потребовалось бы. Да и войны не случилось бы.
Армянин был влюблен в поэзию Брюсова, называл его на редкость культурным среди русских литераторов. Больше, чем Брюсов, никто не перевел армянских поэтов на русский язык. С юношеским увлечением читал на память армянские стихи в переводах Брюсова.
- Армения навечно благодарна Валерию Яковлевичу, - повторял он. - Ах, дева! Твой стан - что озерный тростник, а груди - что плод, а плечи - что сад! Я бы все целовал румяный твой лик... Поделим давай нашу жизнь пополам! Это перевел Брюсов из народной поэзии... Я вырезал слово "Армения" на руке. - Показал ниже локтя татуировку. - Жуликам доверился.
Осмелился он строчки из Брюсова продекламировать самому Залману Савельевичу Ривкусу, заглянувшему к нам. И врач не забыл поэта. Помощник мой, чувствуя к себе расположение важного начальства, пожаловался на неравномерные удары сердца. Аритмией страдали многие старички. Другому, пожалуй, Ривкус не ответил бы, только на меня кивнул: обращайтесь, дескать, к своему медику, но тут он достал трубку из кармана и послушал сердце любителя поэзии.
Через несколько дней армянина перевели в центральную зону под наблюдение врачей. Расставаясь, он сказал мне о Ривкусе:
- Чуткая душа. Я думаю, он боится уехать. Остался здесь вольнягой. Зацепился за Находку. Есть такие - после срока остаются на должностях и по возможности добро делают зекам. У нас на прииске инженер отбыл в десятниках, остался начальником, приехала к нему жена.
Мы дружески проводили моего бывшего санитара в большую зону.
- Ловкач, - говорили о нем старики. - Пройдоха. И на Колыме спасался в придурках.
Некоторым старичкам разрешили переписку с родными - чрезвычайное событие! Человек, потерянный навечно, вдруг получал письмо от жены, от детей. Появились и посылки. В бараке запахло колбасой, чесноком.
Ривкус посоветовал оставлять посылки у меня под столом, под нарами, поскорее для них сколотить узкий шкаф и отрезать счастливцам небольшие порции спасительных продуктов, в особенности в тех случаях, если у них слабый желудок. У нас уже были внезапные смерти: хозяин посылки наедался, вернее сказать, объедался и, маясь животом, умирал.
Старики и сами просили:
- Пожалуйста, доктор, поберегите. Не угостить в бараке - украдут, и угостишь - блатные все равно украдут.
В помощники я взял не очень старого инженера. У него строгое лицо, нависшие брови, стальной блеск в глазах, сильный голос. Он привык покрикивать на работяг в сопках. Назойливых выталкивал из комнатки для приема больных.
- А ну отступи, не торчи здесь, а грейся на солнышке за порогом, гудел бывший инженер. - С ума спятили от безделья!
- Добавь! - тянулись дедушки к бочке. - Ложку!
- Прокурор добавит!
- Не бей по рукам! Зверюга!
- А ты сиди в своем углу! Клянчить привык...
Я не впервые предупредил его:
- Много жалоб... Рукам волю даете.
- А я и сам собирался уходить из санитаров, кстати, вот и моя посылка из Ярославля. Прошу ее подержать... Разрешили иметь иголки и ножницы займусь шитьем тапочек... Либо нас домой отпустят как сактированных, ни к чему не пригодных, либо перевезут к теплу на сельхоз, а тут мы временные. Так же думает и нарядчик, а он встречается с вольнягами.
Я приблизил к себе москвича, строителя первой линии метро. Он получил не одну посылку от сына и поправился. Ночью прорыл яму под проволокой, прополз к женщине, поджидавшей его. Оба попали в карцер.
Без помощника я и часа не мог обходиться. Пригляделся к обрусевшему немцу, родом из Поволжья. Федор Федорович рыжеват, крылышки носа выморожены - такие носы называли колымскими. На левой руке нет двух пальцев - то ли отморожены, то ли с отчаяния отрублены, чтобы навсегда избавиться от каторжных работ. Наверное, и пальцы на ногах были с изъяном, потому что ходил он медленно и вразвалку, как старый гусь. А в общем-то Федор Федорович был довольно молод и улыбку имел подкупающую.
Он так вымыл пол, мои нары, подоконник, протер стены, оконные стекла, как никто этого не делал. Стланик раздавал вежливо. Подружился с поварихой на женской кухне и приносил достаточно густую баланду, вдоволь каши.
- Без бабы мужику не прожить. - Он выговаривал "б" почти как "п". Хоть и давал ты клятву Ривкусу, но баба - начало всех начал. Она не карась, а щука - любого проглотит. Тут баб три тысячи, есть приличные дамочки. Тобой давно интересуются.
- Погоришь, и я погорю.
- А мне гореть уже некуда. Актом списан в мертвецы, хотя мне всего-то сорок пять. На колымский рудник не повезут обратно. С тридцать седьмого немцев садят, а началась война - безжалостное переселение, строительные батальоны не легче иных лагерей. Чем ты меня испугаешь после Колымы? А вам - так и так ехать за море, а там бабу не увидишь. Я девять лет голоса женского не слышал... А у поварихи не голос. А колокольчик. Руки нежные, мягкие. Закуток нашла - спрятаться на минутки. Дает добавочные порции.
Я промолчал, хотя о женщинах подумывал. Боялся. А чего бояться? Поймают - долгий путь в гиблое место, и не поймают - заползать в трюме в щель, похожую на лунку в сотах для пчел.
- Какая она? Повариха? - спросил я. - Тонкая? Из высоких?
- Нормальная. С ума сходит от любви. Вот вам блинчики, пирожок. Мечтает задержаться на пересылке. Бытовая. Родить надеется. В крайнем случае притормозится в бухте у Магадана или на двадцать третьем километре в больничном городке. Влюбился, честное слово. Родных растерял. Написать некуда. Разогнали немцев по стройбатам, по тюрьмам...
- Освободитесь... Найдется милая, - утешал я.
- Ждать надоело. Ждать и догонять - хуже некуда. Побывайте у бабочек. Не пожалеете...
Сходить в амбулаторию женской зоны я мог запросто через обычные воротца, на которых стоял самоохранник, строгий, правда, но я мог сослаться на крайнюю необходимость побывать там.
- Идите, доктор, - сказал он мне. - Но не больше полчасика. Пять минут на дорогу туда и обратно и пятнадцать там. Без неприятностей для меня.
Я взял десятка два порошков кодеина у пожилой медицинской сестры, пообещал прислать ей кое-что из наших лекарств и пошел обратно.
На пути меня встретила группа молодых женщин, они шумно повторяли:
- Доктор, или со всеми живи, или ни с одной не живи!
- У меня и мыслей нет таких - жить с кем-то! Да еще со всеми. - Я смеялся.
- Мы знаем вашего брата. - Красотка мешала мне идти. - Вам только добраться.
Поблизости от ворот застенчивая девушка, плохо говорившая по-русски, попросила у меня воды.
- Когда ваш дневальный будет нести два ведра - немножко мне в котелок. Нам ее дают умываться только-только, а женщине без воды нельзя.
- Вы откуда? По акценту?
- Я из Эстонии. Лайма зовут меня.
Зеленоватые глаза, темные ресницы, а в общем-то лицо утомленное. Мог бы дать ей хлеба, что-нибудь из посылок, хранившихся под моими нарами, конечно, самую малость. Будущее Лаймы, колымское, казалось мне страшным. Не попала бы она в руки блатарям!
На следующий день Федор дал эстонке немножко воды.
- Выучилась на артистку, - рассказывал он. - Мать успела сбежать в Швецию, а Лайма застряла. Дали десятку. Не пропадет. Артистам на Колыме живется почти как на воле.
Я послал ей пайку, велел Федору давать побольше воды. Сколько? Не пол-литра, а литр.
- Многовато - литр, товарищ доктор, их в ведре всего десять, а пол-литра можно, постараемся. Придет она к вам ночью в шинели, в буденовке. Да вы не отказывайтесь - на меня свалим грех. Ну, посижу в карцере и вернусь в этот же барак. Ривкус не узнает о вашей встрече. На меня свалим.
- Откуда ты взял - придет Лайма?
- Да я на эту Лайму три литра воды израсходовал. За литр и за пайку любая красавица прокрадется в полночь. Ну, пусть поломается, подумает. Но куда ей деться? Передала спасибо тебе.
Что делать? Похаживал я поблизости от самоохранника. На коротких стебельках подорожник поднялся: большие в жилках листья в прикорневой розетке. Лиловые тычинки. Тонкое благоухание. Вспомнилось Подмосковье, луга, склоны, тропинки. Волей дохнуло, жить захотелось...
Случилась в женской зоне вторая, минутная встреча с Лаймой, после чего я сказал Федору:
- Буду ждать ее. Кажется, она согласна...
- А чего ей терять? Ручаюсь - не захватят. Ну уж в крайнем случае прошмыгнет на мою постель, если не успеем скрыть ее под нарами. Я вину возьму на себя. Под нарами? А очень просто. Под вашей постелью две широкие доски, чтобы Лайму спрятать, а там ящики с посылками, колбасой пахнет. - Он рассмеялся. - Немец трепаться не любит.
- А если она не согласна - под нары?
- Не согласится - на мою постель. Не дура. Был разговор. При всех возможностях я выступаю виноватым.
Умер мой первый дневальный, в прошлом киевский профессор, добытчик золота на Колыме. Вечером угощал меня украинским печеньем из посылки, а ночью тихо скончался. Не постучал ко мне в фанерную перегородку. Сердце! "Скачущий" пульс.
Все старички ждали волю, почти не было смертей в бараках, и вдруг она случилась. Погоревали, постояли тихо у ног страдальца. Федор сказал о профессоре:
- Скоро бы домой приехал... На Колыме выжил, а здесь...
Унесли труп, убрали постель. Самое страшное - умереть в тюрьме, в лагере: не обмоют, не обрядят в чистое.
Я взялся отправить в Киев незаконченное письмо старика к дочери и внукам, оно было нежное, с подробностями из детства дочери. Я запечалился каково-то будет родным профессора?
- Наревутся, - ответил Федор.
С волнением ждал условленную встречу с Лаймой. Долго тянулся день. Под вечер пошел теплый дождик. Федор, вернувшийся с кухни, сказал, что Лайма собирается. Солнце медленно закатывалось, еще медленнее темнело.
В назначенное время немец сел у дверей моей комнатки, поглядывал в длинный полутемный барак, ожидая Лайму. Старички покашливали. Многие страдали бессонницей, да и днем высыпались.
- Невозможный народ, - злился Федор. - Днем дрыхнет, а ночью ворочается с боку на бок. Дед, ну что ты прешься к нам в полночь? Какой порошок? Совесть отморозил на прииске. Блох здесь нет. А вы прилягте, доктор.
- Шагает! Шагает в шинели, в буденовке. Бодро идет наша птичка. Старье принимает ее за мужика.
Сердце мое колотилось. Федор потушил свет, ушел на свою кровать в бараке поблизости от моей двери.
Примерно через полчаса Лайма спросила:
- А спрятаться здесь негде? Как говорится, на всякий случай?
- Есть где. Сдвинем доски из-под моего матраса и спустим тебя под нары. Надежно. Или за дверью спрячешься на постели Федора. Шинель и шлем он придумал. Ты в самом деле из актрис?
- Да. Закончила консерваторию. И мама актриса. Она успела в Швецию, а у меня был жених в Ленинграде, он вызывает...
- За что тебя? Да еще - десятку?
- За маму, а второе - покойник дед из богачей, а отец офицером погиб в первую германскую. Если бы суд, но берут без суда...
Начались наши свидания, обычно в час ночи, в зависимости от дежурства охранника, мною подкупленного, который стоял у ворот между зонами.
Прошел месяц моего счастья.
- День, да наш, - говорил Федор. - Недаром держится старая поговорка заключенных: ты умри сегодня, а я - завтра... А мы с поварихой побаиваемся комендантши не из вольняшек, а из наших. Наша вреднее. Злющая, завистница, рылом не вышла, морда кирпича просит. Подкармливает ее моя повариха...
Заглянул к нам Залман Савельевич:
- Слабых нет? Ходят?
- Передвигаются. Мечтают о переезде в сельхоз. Лежачих не заметил, отвечал я. - В запасе две бочки стланика. Гражданин начальник, извините за вопрос, в итоге стариков отвезут в глубь материка?
- Не знаю. Честно - не знаю.
Ушел он, а мы с Федором призадумались над его вопросом: нет ли слабых? Не собираются ли стариков отправить куда-то? Не сочтены ли дни моего счастья?
- Доктор, у нас не дни, а минуты. Это же чудо, что вы с Лаймой встретились. Возьмет ее на Колыме богатый...
- А если она попадет санитаркой в больницу, а я фельдшером?
- Ну, размечтались...
В полночь, едва Лайма начала раздеваться, Федор заглянул к нам и шепотом предупредил:
- Идут комендантша и дежурняк. Шинель накинь и скорее ложись в бараке на мою постель. Живо! Или спускайся под нары. Подходят.
Я сдвинул под матрасом широкие доски, спустил под нары перепуганную эстонку, лег на постель и прикинулся спящим.
- Доктор, - комендантша тронула меня за ногу, - не притворяйся. Где спрятал бабу?
- У меня и в мыслях подобного нет...
- К тебе прошла. Не к старикам, я думаю. Посмотрим под нарами. Всяко бывает...
- Под нарами - посылки...
Комендантша фонариком посветила внизу:
- Что-то белеет. Не посылка. Поднимитесь с места, доктор, уберите матрас.
Я повиновался. Дежурный поднял доску и нащупал мою пленницу.
- Вылезай, красавица. Вылезай, вылезай, а то потяну за волосы.
Лайма неловко поднялась из-под нар. Была она испугана, смущена.
- Сучка, - сказала комендантша. - Привыкла таскаться на воле. Овечкой прикидывалась.
- Перестаньте! - возмутился я.
Дежурный старался не смотреть на полуголую девушку:
- Одевайся, одевайся, красавица, пойдем.
Я просил дежурного не садить Лайму в карцер.
- И тебя посадим. Проворнее собирайся, милашка.
- Моя баба, - настаивал Федор. - Я привел ее и спрятал под нары.
- Не ври, косолапый хитрюга, - злилась комендантша, - нужен ты ей, развалюха.
- Федя, не спасай. Виноват я.
- Доктор! Зачем же? Отсижу. Не увезут на Колыму. Я сманил.
Громкие разговоры в моей комнатушке одних старичков разбудили, а другие и уснуть не успели, удивленные появлением у них голосистой комендантши, дежурного, которые вместе с Лаймой шумно прошли по бараку. Ясно все. Укладывайся спать, ведь и раньше ночью кто-то замечал появление в бараке женщины, но помалкивал, как и полагалось.
Мысленно я видел Лайму уже в карцере, на маленькой пайке, голодной. Сколько дадут ей суток?
- Не больше пяти, - сказал Федор. - Бабы выносливее мужиков. А вот вас как бы не отправили на первом же брюхатом великане - один гудит в бухте.
Уснуть я не мог, только задремалось маленько - виделись копыта, пьяные мужики в деревне, буйные, крикливые, а потом - Колыма, камни, крупинки золота.
Разбудил меня Федор, помог умыться.
- Наедайтесь каши на всякий случай. Лайма укажет на меня. Договорились.
Зашел к нам вольняга дежурный, тот, что был ночью, строго посмотрел на Федора. Дневальный мой удалился. Дежурняк присел на скрипучий стул.
- Вымыла полы на вахте, и я отпустил ее в зону. Если бы не привела к тебе стерва комендантша, ябедница, другие бы разговоры.
- Сколько мне дадут?
- Санитару твоему дадут три дня. Он в документах. У вас есть в порошках кодеин или героин? На Колыме их легче достать, там аптеки богаче и проще договориться с медиком. А Находка - дыра, когда-то городишко будет, порт подходящий вырастет...
Я дал дежурному порошков десять кодеина и героина. Он поблагодарил меня и попросил поставить ему банки.
- Доктором прописаны, - сказал он, - но я все не соберусь сходить к вольным, а к вашим - не разрешают. Нельзя.
Я поставил дежурному банки на бока. Подумал: "Стало быть, от карцера избавился. Что-то будет с Лаймой? Где она?"
Федор, после трех дней отсидки, вернулся ко мне заметно осунувшийся, поел вдоволь.
- Завтра я ей водички дам. Начнем снова. Нам терять нечего. Всяко жить приходится.
На следующий день он сказал о Лайме:
- Не увидел ее на своей дороге. С комендантшей не поздоровался. Нет ничего хуже начальничков из наших - выслуживаются. У вольняшек злобы к нам особой не замечал - служба, выполняют устав, а наши как вырвутся к власти сожрать готовы своего брата.
В бухте редко, но грозно гудел пароход, ожидая нас в грузовой трюм с широким днищем. О трюме, о ячейке в нем я думал как о скорой смерти.
- Не падайте духом, на Колыме доктору терпимо живется, - старался успокоить меня Федор, - но баба там только снится. Чем ты сытнее, тем чаще о бабе думки.
Узнал я от дежурного, приходившего за порошками: Лайма взята в культбригаду.
- Привет вам передавала. Довольная.
У артистов свое общежитие, легкий распорядок дня без подъемов рано утром и отбоев в десять вечера; они выступали в соседних клубах, в порту, ждали их и мы.
- Ей житуха, - рассуждал Федор. - На крылышки поднялась птаха. Дорожки навечно разошлись. А теперь блондинка просится. Узенькая. Дал водички пол-литра.
- Да ты что, слушай!
- А что я? Человек в тюрьме. Да еще с Колымы человек...
- Нет и нет.
Увидеть бы Лайму, словечком перемолвиться, пожать ей руку. Правда ли привет передавала? Вдруг бы освободили всех ни в чем не виноватых, и мы бы с Лаймой уехали в Москву.
Готовились встречать артистов. Инженер, что раньше был у меня санитаром, прикидывал, сколько места в бараке займет сцена.
- В женской зоне они вольготнее выступят под открытым небом, рассуждал он, - а мы прижаты к предзоннику. Нема неба. Усядутся на столы, расшатают, затопчут не только полы, а и нары...
- Не ной! - перебил Федор инженера. - Нельзя жить без праздников! Нахлебались будней. Вымоем, проветрим! Не звери в норах...
Артисты на грузовике подъехали к нашей зоне, сопровождаемые конвоем. Пять женщин и более десятка мужчин. Не сразу отличил я Лайму. Она заметила меня, смутилась.
Артисты, привыкшие к разъездам, быстро натянули занавес - плотную ткань, закрывавшую сцену от зрителей. Занавес слегка колыхался - видимо, задевали его, расставляя на сцене мой столик, стулья, свое что-то.
К нам собрались жители соседнего барака, кое-кто из бесконвойных - они заняли длинные дощатые столы, толпились в проходе.
Староста просил:
- Осторожнее, мужики. Трещит и ломается.
Концерт начался с песен: "Прощай, любимый город...", "Хороши весной в саду цветочки, еще лучше девушки весной...".
Азартно хлопал Федор, даже вечно сердитый инженер кричал: "Бис!", кричал и бывший партийный работник - старичок, на следствии ожидавший расстрел, а на прииске спасавшийся в должности учетчика.
Потом была пьеса Чехова "Медведь". Лайма всем понравилась в роли вдовушки. Немедленно требовал с нее помещик тысячу двести рублей, которые задолжал ему по векселям ее покойный муж. Помещику необходимо завтра платить проценты в земельный банк. Не заплатит - опишут имение, он "вылетит в трубу вверх ногами". Артист в запальчивости ронял стулья, орал, а Лайма была скромна, тиха; заплатит она долги мужа, но приказчик ее только послезавтра съездит в банк за деньгами.
В бараке - тишина. Чем дело кончится, половина зрителей - бывшие мужики - не знали, а вторая половина - инженеры, ученые, так называемые буржуазные националисты - не все читали Чехова.
Герои поспорили, обменялись грубостями. "Не дам я вам денег!" "Нет-с, дадите!" Она его выгоняет, он не уходит. В бараке посмеялись. Инженер выругался, дневальный покачал головой.
Стреляться! Дуэль. В бараке смех. После мужа остались пистолеты, и вдовушка приносит их. Она стрелять не умеет, нужно показать ей. Он учит, как держать револьвер, целясь в противника, и любуется ею. Пропал, погиб, попал в мышеловку. Она и выгоняет его, и просит остаться. Влюбился! Завтра проценты платить, сенокос начался, а он влюбился.
Представление кончилось продолжительным поцелуем вдовушки и помещика. Я был подавлен. Значит, с Лаймой целуются? Сегодня целует ее один артист, завтра - другой. Я потерял ее навсегда.
Артисты забрали занавес, костюмы, сложенные в мешки, картонки, и уехали, пересчитанные конвоем у ворот вахты.
Федор принес наши стулья.
- Улетела птица, - сказал он, - хоть бы оглянулась. Стул расшатал помещик. Говорят, артисту полагалось три стула расшатать. На воле был известный...
Я не ответил, думая о Лайме. А Федор ворчал:
- Нары проломили в двух местах, стол чинить придется. Дряхлого вынесли на свежий воздух. А чего же вы не подошли к Лайме у вахты? Прическа новая, пышные волосы, губки подкрашены, брови подбриты. Водички ей теперь хватает...
Ко мне вдруг пришел Залман Савельевич, осмотрел аптеку, поинтересовался колымскими старичками: сколько больных, на что жалуются. Я спросил, отправят ли их внутрь страны, где более легкие условия жизни?
- Не знаю, - снова сказал он. - Что же вы? А? Выбирал в эту зону одного из самых воспитанных, выдержанных, а что получилось?
- Гражданин начальник! - Я стоял навытяжку. - Как говорили философы, ничто человеческое не чуждо нам. Отдохнул, поправился и в свои цветущие годы начал думать о женщине. Даже находятся и старички, из тех, которых родственники поддерживают посылками и которые не прочь познакомиться... Природа!
- Понятно. - Залман Савельевич улыбнулся. - А хороша она, эта актриса из молоденьких. Видел на сцене.
- Не потаскуха. Воспитанная.
- Она будет сносно жить в Магадане или где-нибудь в поселке, а вас отправят по этапу в Певек, в Анадырь.
- Такова наша судьба. - Я упомянул древнее латинское изречение о судьбе.
Он спросил:
- Писателя Зозулю не знали? Ровесник мой.
- Ну как же! Убит Ефим Давидович. Бомба попала в домик фронтовой редакции. Пятьдесят два ему было. При мне напросился в ополчение. Он с молодыми работал при журнале "Огонек". Я бывал в его группе. Фадеев отговаривал от ополчения - по возрасту...
- Не знаю, что с вами делать. - Залман Савельевич склонил голову.
Днем позже, после обеда, приказали старикам немедля собираться в этап. Сейчас же? Куда? Без бани?
Помощник нарядчика пробежал по баракам:
- Постели оставить! А остальное, на ком что числится - с собой!
- А не свобода ли сактированным? Живые мертвецы. Списанных бытовиков отпускают.
- Держи карман шире, - сказал Федор. - Зубами держатся за контрика. Перевезут куда-то. - А мне признался: - Жаль расставаться кое с кем. На кухне - слезы, но, кажется, потомство ожидаем. Сынок бы! От Колымы она отвертится - или здесь станет на якорь, или на сельхоз вывезут. У нее домишко свой где-то около Тулы. Запомню адрес намертво.
Заключенные связывали вещи в узлы, шумели, перекликаясь друг с другом, до крайности возбужденные новостью; пытались от меня что-то услышать, но я ничего не знал о внезапном событии. Появился нарядчик, еще раз проверил наличие всех по фамилиям и по статьям.
Наконец старики ушли, Федор простился со мной, инженер пожелал удачи на Колыме.
Пусто в бараке, голые матрасы, тряпки, ненужная обувь. Меня переведут в большую зону, отправят в жуткие края. Годами не услышишь голос женщины...
Прибежал нарядчик.
- А ты чего тут застрял? - Он размахивал бумагами перед моим лицом. Я же называл тебя. Беги! Народ еще у зоны... Живо!
- Куда бежать? Я подотчетное лицо - за лекарства, за инструменты! Должен отчитаться...
- Манатки в охапку - и бегом к вахте! Скандал! Не хватает человека!
Меня посадили в пассажирский вагон вместе со стариками и увезли в приморский сельхоз. Как это случилось?
- А очень просто, - объяснял Федор. - Формуляр ваш попал к нам, по спискам вы давно числились с нами, а главное у лагерного начальства - не человек, а фамилия на бумаге. Или Ривкус вам вроде бы удружил, не потребовал формуляр, или нарядчик позабыл вынуть ваш формуляр от живых мертвецов, или не полагалось отправить старье без своего фельдшера - шут его знает. А умница и ловкач армянин в этом случае промахнулся. Застрял в зоне пересыльных солдат, а им путь на Колыму. Небось рвет и мечет. Не соваться бы ему со стихами к Ривкусу, не искать блат, поехал бы с нами к уборке сои, к свежей картошке. Сельхоз в мягком климате - это почти свобода.