Конечно, слышали! — продолжал Сливин. Он повернулся к Андросову. — Помните, Ефим Авдеевич, минный заградитель «Олав Тригвассон» вместе с тральщиком «Раума» стоял у военных верфей, когда к Осло подошла эскадра фашистских захватчиков. Два норвежских корабля со слабым вооружением дали морской бой немецкой эскадре, потопили своим огнем два десантных корабля и миноносец «Альбатрос».
Потом «Олав Тригвассон» отдал швартовы и пошел навстречу крейсеру «Эмден», — подхватил Андросов. — Конечно, «Эмден» уничтожил его своей артиллерией, но норвежские моряки успели серьезно повредить гитлеровский крейсер. Они до последней возможности вели огонь.
«Они до последней возможности вели огонь!» — повторил норвежец. Он боролся с волнением, его старческий рот скривился, влажно заблестели глаза из-под бурых бровей. — Да, наши ребята вели себя хорошо.
Он шагнул было к крылу мостика, но обернулся к Сливину снова.
— Простите, я немного разволновался. На «Олаве Тригвассоне» погиб мой сын Сигурд. Мой единственный сын Сигурд. Он был хорошим мальчиком… Да, он был хорошим, храбрым мальчиком, — повторил лоцман, пристально всматриваясь в береговой рельеф.
И вот он стоит рядом с командиром экспедиции — как прежде, молчаливый, сдержанный норвежский моряк.
Фифти дегрис! — говорит лоцман Олсен.
Пятьдесят градусов, — переводит Сливин…
…Агеев ходил по палубе дока, с досадой рассматривал повреждения, причиненные штормом.
— Да, нужен изрядный ремонт… Как будто ножом срезали волны киповую планку там, где в воду сбегают тросы. Сорвало деревянную обшивку по бортам и унесло в море — нужно ставить новую обшивку. Расшатало дубовый настил… Сильно покорежило буксирное хозяйство!
Хорошо еще, что, умело маневрируя, все время меняя ход, моряки «Прончищева» избежали обрыва тросов… И неплохо развернулась боцманская команда на доке.
Главный боцман взглянул на упорные брусья — древесные стволы, сослужившие при шторме хорошую службу, подпирая доковые башни. Эх, и металлические листы сорваны около якорной цепи!.. Своими силами тут не справишься, командир хочет вызвать в Бергене заводскую бригаду. Хорошо еще, что уцелели все люди.
Агеев вспомнил, как наутро после шторма подошел к нему Мосин. С необычным выражением смотрели быстрые, всегда задиристые и озорные глаза.
— Спасибо, товарищ мичман… Если бы вы меня за штаны не ухватили, пошел бы я, пожалуй, Нептуну на ужин.
Мосин сказал это с самолюбивой улыбкой, видимо, больше всего боялся, что мичман припомнит сейчас его дерзости, отплатит ему за все. И Сергей Никитич понял состояние матроса.
О чем говорить! Моряк вы, Мосин, хороший, авралили с душой. Только, знаете, не зря наши поморы говорят: «На воде ноги жидкие».
Ну, у вас-то, товарищ мичман, они не жидкие, — сказал с восхищением Мосин. И Агеев понял, что навсегда завоевал его дружбу. Было время перекурки. Они стояли среди других матросов. Сергей Никитич заметил, что многие прислушиваются к их разговору.
Море — строгое дело, с ним дружить уметь надо, — сказал Агеев. Он оперся на бухту белого манильского троса, вынул кисет, роздал матросам табак, набил свою трубочку.
— Рассказать вам, как я к нему привыкал? Я десяти лет от роду в океан выходить стал с нашими рыбаками. Еще сам в лодку залезть не мог, ростом был мал — колодку подставлял к борту, или взрослые мне помогали…
Ходили мы за треской, за норвежской сельдью, морского зверя на льдинах били… Море — рыбачье поле… Один раз выскочил я на льдину, а она трещину дала, не могу обратно перескочить. Так папаша мой, силач, меня багром за воротник захватил и передернул на главную льдину.
Агеев рассказывал, а сам то и дело поглядывал на палубу, уже покрывшуюся кое-где белыми и красновато-желтыми пятнами. Совсем недавно вычистили и покрасили ее, и вот опять она стала янтарной-желтой там, где уже проступила ржавчина на поцарапанных тросами и якорными цепями местах. В других местах она стала белой от морской соли — следы разгулявшихся по стапель-палубе волн.
Неудобно с такой палубой в порт приходить, — озабоченно сказал Агеев Ромашкину, стоявшему рядом. — Придется приборочку устроить. Перекур кончим — свистать всех к большой приборке!
Есть, свистать всех к большой приборке!
Ромашкин даже расстроился тогда — еще чувствовалась усталость после бессонной ночи. И здоров же работать главный боцман! Но, конечно, мичман прав: не к лицу советским кораблям входить в иностранный порт в неряшливом виде.
А Сергей Никитич чувствовал в те минуты новый прилив бодрости, с особым рвением натянул на руки брезентовые, заскорузлые от морской соли рукавицы…
Уже давно произошел у них с Татьяной Петровной столь расстроивший и удививший мичмана разговор на гетеборгском рейде. А немного спустя Татьяна Петровна встретилась с ним как ни в чем не бывало, была привычно приветлива, как обычно, дружески взмахнула рукой, когда «Прончищев» дал ход, стал удаляться от Гетеборга, таща за собой док к норвежским шхерам…
И теперь опять на корме близко идущего ледокола Агеев увидел Таню, вышедшую из камбузной рубки, засмотревшуюся на плывущие мимо величественные скалы. Мягкий пушистый локон выбился из-под Таниной косынки. Девушка не видела Агеева, но мичман знал — как только приметит его, ее черноглазое милое лицо засияет улыбкой, она помахает рукой, посмотрит как-то особенно прекрасно, как умеет смотреть только она. Стоит ей только обернуться…
На корму вышел не торопясь Фролов, потянулся, — видно, здорово выспался после вахты, остановился возле Тани. Глянул на берег, потом на док, дружески кивнул Агееву, что-то мельком сказал Тане.
И тотчас девушка радостно оглянулась, помахала тонкой смуглой рукой, совсем дружески просто, но у мичмана бешено забилось сердце. Сдернул рукавицу, торжественно четко приложил правую руку к фуражке. А Таня улыбнулась снова, пошла на шкафут своей легкой походкой.
И много времени после этого, распоряжаясь приборкой, сам работая до седьмого пота, Сергей Никитич чувствовал необычайный прилив сил, все кругом улыбалось ему: и синяя вода фиорда, и расцвеченные коегде зеленью и пестрыми домиками горы, и удивительно высокое, удивительно спокойное и светлое скандинавское небо…
…Сидя в своей каюте, капитан третьего ранга Андросов готовил материалы для политбеседы, просматривал выписки из книг, журналов и газет.
«Тяжело переживал норвежский народ гитлеровское иго, — читал он одну из своих записей. — В Германию вывозилось продовольствие, скот, железная руда Киркенеса и Сер-Верангера, медь Реруса и Сулительмы, никель Хосангера и Эвье, молибден из Кнабехея. Три миллиона крон в день выплачивал норвежский народ на содержание гитлеровских гарнизонов, расквартированных в стране».
Андросов распрямился, взглянул в отдраенный иллюминатор. Сложил свои записи, вышел из каюты.
Караван медленно продвигался к Бергенскому рейду.
Уже видны были высящиеся у набережных океанские теплоходы, ярусы бесчисленных иллюминаторов, белые линии палубных тентов. Тянулись ряды круглых нефтяных цистерн, похожих на приземистые сторожевые башни, и древние крепостные башни, похожие на цистерны.
Вырастали городские дома. Их остроконечные вышки, черепичные крыши нависали над самой водой. То там, то здесь рыжели у причалов ржавые борта кораблей, неподвижно прильнувших к камням. На палубах этих кораблей не было признаков жизни.
Берген, главный город нашего западного побережья, древняя столица норвежских королей! — сказал с гордостью Олсен. — Больше ста лет правили здесь вожди древних викингов, пока их не вытеснила Ганза — союз немецких купцов. Здесь томился в плену у ганзейцев норвежский король Магнус Слепой.
А теперь снова Берген — центр вашей рыбной торговли? — откликнулся, стоя рядом с ним, Сливин. — И один из центров вашего знаменитого судоходства! Мы знаем — до второй мировой войны Норвегия по тоннажу торговых кораблей занимала четвертое место в мире.
Лоцман молчал.
«Нашу силу и наше могущество белый парус в морях нам принес», — продекламировал Сливин. — Это ведь из вашего национального гимна, написанного Бьернстерне Бьернсоном? Недаром Норвегию звали мировым морским извозчиком.
То было раньше, — откликнулся Олсен. Он как будто немного оживился. — В молодости, товарищ, я и сам ходил матросом на наших торговых кораблях. Мы возили чилийскую селитру, руду из Швеции, каменный уголь из Кардифа в Пирей, белых медведей из Норвегии в зоологические сады Гамбурга, Антверпена и Кенигсберга. Мы возили сельдь и тресковый жир, золото из Бельгийского Конго и удобрения из Мексики и КостаРико. Вы правы, товарищ, наш поэт Бьернстерне Бьернсон недаром прославил норвежских моряков в гимне.
Да, гитлеровская оккупация подорвала ваш флот. Олсен угрюмо молчал. Сливин помолчал тоже.
Что это за суда на приколе, товарищ Олсен? Олсен повернул к нему свое худое лицо.
— Это, товарищ, наши рыболовные и транспортные корабли. Они ржавеют без работы… — тонкие губы лоцмана скривились печальной усмешкой. — Вам не кажется, что здесь на рейде слишком много иностранных флагов?
«Да, — подумал Сливин, — иностранных флагов здесь действительно немало». Полосатые полотнища с накрапами белых звезд развевались на штоках теплоходов, на мачтах разгружаемых высоких черных транспортов.
— Я не хотел об этом говорить, — медленно, морщась, как от боли, сказал норвежский лоцман, — но у меня уже глаза болят от пестроты этих флагов. — Он улыбнулся, смотря вперед. — А вот, впрочем, имею удовольствие увидеть и наше национальное знамя.
Из окна двухэтажного домика, прильнувшего к подножию черной скалы, из окна с ярко-зелеными ставнями свесилось полотнище норвежского красно-синего флага. Две девушки улыбались, размахивая флагом.
— Насколько я понимаю, они приветствуют вас! — глаза Олсена прояснились, он заговорил живее, радовался перемене разговора. — Норвежский народ помнит, что русские люди помогли ему освободиться от гитлеровского рабства.
— После окончания войны, — торжественно сказал Сливин, — пришлось мне побывать в Северной Норвегии, в рыбачьем городке Хорштадте. Есть там могила советских воинов, замученных фашистами. Трогательно было смотреть, как ухаживает население за этой могилой, как девушки приносили на нее венки из камыша и горных цветов.
— Да, отношение народа к вам не изменилось… Лоцман сам себя оборвал на полуфразе, подошел к трубе ледокола, потянул рукоятку свистка. Вместе с жемчужно-белыми султанами пара взлетели из трубы три пронзительных зова: два длинных, один короткий — сигнал вызова портового лоцмана.
— Норвегия встречает вас хорошо, — сказал Олсен, шагнув к поручням. — Вам улыбаются и наши девушки и наша природа. Вы знаете, про Берген говорят: дома и улицы здесь всегда чисты потому, что почти непрерывно их омывают дожди. А сегодня такая праздничная погода!
Он хрустнул пальцами своих костистых рук.
Ну, окончена моя работа. Сейчас портовый лоцман будет ставить вас к причалу.
Но когда пойдем отсюда, вы, насколько я знаю, снова поведете нас? — спросил Сливин.
Да, я буду иметь честь вести моих русских друзей до границы наших государственных вод, — слегка поклонился норвежец.
Он сбежал по трапу вниз. От пристани уже нарастало постукивание мотора. По направлению к «Прончищеву» шел, разваливая сине-белую воду, лоцманский катер.
— Как только ошвартуемся — сразу придется связаться с одной из судоремонтных компаний, договориться о ремонте, — сказал Потапову Сливин. — А вас, капитан третьего ранга, — обернулся он к Андросову, — прошу приготовить приказ о вынесении благодарности боцманским командам дока и кораблей экспедиции за отличную работу с буксирами…
На верхнюю палубу вышел Тихон Матвеевич, что-то сердито пробормотал, постоял недоуменно, вернулся в свою каюту… Торжественные звуки Пятой симфонии Бетховена разнеслись по ледоколу, проникли в буфет, где Глафира Львовна и Таня готовили посуду к обеду.
Опять со своим патефоном, — сказала, перетирая тарелки, Глафира Львовна. — Солидный человек, а занимается ерундой… От одиночества… — Она говорила, как всегда, недовольным тоном, но ее лицо казалось оживленней обычного. — Не слышала, Танюша, скоро на берег начнут увольнять?
Нет, не слыхала, — сказала Таня рассеянно, смотря в иллюминатор.
Ты, Танюша, вместо меня в кают-компании обед не раздашь? Меня старший помощник в первую очередь отпустить обещал. Хочу по магазинам пройтись. А завтра, когда в увольнение пойдешь, я тебя подсменю в салоне.
Не знаю, успею ли, Глафира Львовна. Мне передвижку на доке сменить нужно. А потом на «Топазе» и на «Пингвине».
Успеешь с передвижкой. Кому сейчас чтение твое нужно? Ребята к увольнению готовиться будут… Подсмени, Танюша!
Я подумаю, Глафира Львовна, — сказала нерешительно Таня.
Глава пятнадцатая
ФРОЛОВ УДИВЛЯЕТСЯ
Был тот самый ранний утренний час, когда особенно глубоко ощущаются свежесть и красота мира. Деревянный настил палубы был темным от недавно прошедшего дождя, но пропитанные солнцем облака лишь кое-где подернули прохладное небо, вода рейда казалась очень чистой, чуть плескалась у корабельных бортов и вдоль пристаней, сложенных из древних каменных плит.
Жуков стоял у борта «Прончищева», смотрел задумчиво на залив. Сегодня почти не спал. В походе, после трудных вахт, засыпал, едва добравшись до койки, а теперь вот проснулся перед рассветом и не давали покоя смятенные мысли.
Так хотелось поговорить с человеком, на суждение которого мог положиться. Был бы здесь друг Калядин…
Он вздохнул, отвернулся от поручней. Потянуло взбежать на мостик, взглянуть — в порядке ли сигнальное хозяйство. Привык так делать еще на «Ревущем», никогда не лишним казалось заглянуть на свой боевой пост. Он взбежал по трапу — сталь ступенек зазвенела под каблуками.
На мостике стоял полный невысокий офицер. Повернулся на шум шагов, взглянул на Жукова ясными небольшими глазами. Подкупающее добродушие было во взгляде Андросова. Что-то словно толкнуло Жукова в сердце. Вот возможность поговорить по душам…
— Здравствуйте, товарищ капитан третьего ранга. Он в нерешительности остановился.
Здравствуйте, товарищ Жуков! Что так рано проснулись?
Не спится… — Жуков снова запнулся и вдруг решился, открыто взглянул на офицера. — Вся душа у меня изныла. Поговорить с вами разрешите?
Я давно ждал этого разговора, Жуков, — тихо сказал Андросов.
Что же это получилось такое? — Жуков шагнул ближе, невольно понизил голос. — С девушкой моей там в базе? Врагом оказалась. А ведь убила-то, оказывается, не она.
Да, того диверсанта, шпиона убил в ее комнате, по-видимому, другой человек, — сказал негромко Андросов. — Но не в этом для вас суть дела.
Жуков слушал потупившись. Вспомнил до мелочей последнюю встречу с Клавой у майора, и холодом обдало сердце. Андросов будто читал его мысли.
— Следствие установило, что Шубина замешана в преступлении более страшном, чем убийство, — в измене родине, в шпионаже. И вы, комсомолец, советский моряк, тоже чуть не оказались запутанным в этом деле. Жуков стоял неподвижно, с осунувшимся, потемневшим лицом.
Ни в чем я таком не замешан! И подумать об этом не мог… — сказал наконец, трудно смочив языком высохшие губы.
Им не удалось вовлечь вас в это преступление — я знаю. Вы даже помогли следствию, насколько сумели. Но подумайте о другом. У вас была с ней не одна встреча, вы собирались взять ее в жены, она даже как будто полюбила вас…
Точно что полюбила! — Жуков как-то по-мальчишечьи шмыгнул носом, был полон негодования, давно понял, что любовь к ней перешла в яростное презрение.
Да, у нее могло быть к вам искренне влечение, такое же, как у вас к ней. Конечно, вы правы — это была не наша, не советская любовь, не глубокая, товарищеская связь двух до конца понявших друг друга людей. Но разве вы сами не могли бы раньше разгадать сущность этой любви? Вспомните — о чем вы говорили с Клавой, что вас главным образом привлекало в ней?
Жуков молчал, теребя медную пряжку ремня.
Известно, что парня в девушке привлекает… Красивая, бойкая. Одевалась аккуратно. Всегда умела кофточку подходящую выбрать, чулочки… Хорошо танцевать умела… — Замолчал, понял, почувствовал, что высказывает что-то совсем не то. С удивлением заметил, что невольно говорит о Клаве в прошедшем времени. И действительно — то, что было между ними, казалось теперь страшно далеким, навсегда рухнувшим в прошлое. — Ни о чем мы с ней особенно не говорили. На берег сходишь: первая мысль — потанцевать и прочее такое… Разговоры потом…
«Разговоры потом»! Эх, Жуков, Жуков!
Таким осуждающим и в то же время понимающим взглядом смотрел на него Андросов, что Леониду стало нестерпимо стыдно за свои слова.
— Сейчас, в мирное время, на серьезный разговор что-то не тянет, товарищ капитан третьего ранга. Были бы военные дни…
— Но для нас еще не кончились военные дни! — с силой сказал Андросов. — Старый мир, чующий свою гибель, не прекращает войну против нас. Это тайная война, многие не знают о ней, советский человек занят мыслями о мире, но тем страшнее она, тем опаснее. Война миров, Жуков, вы не задумывались, что это значит? И в этой войне первую линию обороны против фашизма занимают строители будущего человечества, советские молодые люди. А фашизм старается разбить наши ряды, выбирает самых неустойчивых… Скажите, есть у вас какой-нибудь большой закадычный друг?
Как не быть! — Жуков вспомнил Калядина, его дышащее спокойной силой лицо.
И этого друга вы полюбили, сошлись с ним сердцами тоже потому, что он бойкий, красиво одет?
Леонид усмехнулся, молчал.
Поймите меня правильно, Жуков. Девушка есть девушка. Чудесно, если она и красивая и потанцевать умеет. Но если смотреть только на это, не узнать, что у нее за душой, — вот и может получиться так, как у вас с Шубиной получилось… Значит, так-таки ни о чем серьезном с ней и не говорили?
Все больше спорили — уходить мне с флота или нет. Она к демобилизации тянула, я, конечно, колебался, на корабле остаться хотел, военным моряком.
А почему, кстати, вы хотели остаться военным моряком? Гражданские люди сейчас тоже большие дела творят, коммунизм строят под нашей защитой.
Жуков молчал. Да, действительно, почему так нестерпимо жалко ему уходить с флота? «Хорошо тебе на корабле? Хорошо! Дело свое любишь! Морской талант!» — четко всплыли в памяти слова Калядина.
— Не потому ли, что у вас есть призвание к военноморской службе! — Не спросил — утвердительно сказал Андросов. — Любовь к морю у вас есть, быстрота, сообразительность, зоркость. Я видел, как вы во время шторма работали. Но развиты ли в вас другие качества, особенно необходимые советскому моряку, — положительность, боевая принципиальность, разборчивость в выборе знакомств? Вот над чем вам следует задуматься, Жуков.
Солнце стояло в зените.
Легкая рыбачья шхуна скользила вдоль борта ледокола. Парус был выгнут ветерком, синий выцветший крест зыбился на розовом полотнище норвежского флага. Сидя за рулем, плотный юноша в широком комбинезоне с жадным любопытством смотрел на советский ледокол.
Рейд белел медленно скользящими крыльями прямых и латинских парусов. Верхушки голых высоких мачт покачивались на уровне крыш. Бергенские дома спускались к самой воде, палубы кораблей были как бы продолжением городских улиц.
У дальнего причала высился, как снеговая гора, белый лайнер линии Гамбург — Нью-Йорк.
Дальше закопченный транспорт под американским флагом вздымал над пирсом краны и пучки стрел. Окружившие рейд каменные холмы в яркой зелени деревьев были прорезаны ложбинами переулков, круто взбегавших вверх. Над кронами листвы поднимались башни готических церквей.
С тех первых минут, когда советские корабли ошвартовались в порту, у переброшенных на пристань сходней не расходилась толпа людей. «Это, конечно, не одни и те же люди, — подумал дежурный офицер Игнатьев, — они проходят и уходят, сменяют друг друга». Мужчины, надвинув шляпы на глаза, задумчиво посасывают трубки, дети с любопытством подаются вперед, вырываясь из рук удерживающих их матерей.
— Товарищ старший механик, посмотрите на парнишку у трапа, — сказал улыбаясь Игнатьев.
Мальчик лет восьми, одетый в выцветший от стирки костюмчик, вкрадчивыми, робкими движениями старался взойти на корабль. Он подходил к сходне вплотную, делал несколько шажков вверх, не отрывая от дежурного матроса опасливых, страшно любопытных глаз. Стоящий рядом с ним пожилой человек, одетый в пиджачную пару, — верно, отец, подумал Игнатьев, — хватал мальчика за руку, что-то строго говорил. И снова робкие шаги ребенка. И вновь резкий жест отца.
— Любопытствует парнишка! — нагнулся над фальшбортом кочегар Кривов. — Да вы, гражданин, или как вас там, мистер, ослобоните парнишку. Пусть взойдет. Мы его не съедим. Сами угостим чем богаты.
Норвежец качнул головой, недоумевающе пожал плечами. Кочегар пошарил в кармане, что-то пробормотал, скрылся в двери надстройки.
Когда он вернулся на палубу, в его пальцах была большая, пестреющая оберткой конфета. Отец с мальчиком все еще стояли в первом ряду.
— Подходи-ка, хватай. Ленинградская. Из гостинцев, что сыну везу на Север.
Кривов протянул к набережной длинную руку. Мальчик попятился, крепче ухватился за отцовский палец. В толпе сдержанно заулыбались. Норвежец приподнял шляпу, потянул сына — уйти подальше от греха.
Эк они какие запуганные! — Кочегар распрямился, осмотрелся смущенно. — А мальцу сладкое не помешает, вишь какой худущий. Здесь у них до сих пор все по талонам. А ну, подожди… — Он сбежал по сходне, вложил конфету в сжавшиеся маленькие пальцы.
— Мангетак! [2] — приподнял шляпу отец.
— Ясное дело — так, — сказал кочегар удовлетворенно.
…Старший механик вздохнул, тщательно вытер ветошью черные от машинного масла пальцы. Он стоял у входа в кочегарку. Большая голова механика была слегка склонена набок, словно и сейчас по многолетней привычке он прислушивался к работе машин.
Тихон Матвеевич решал, казалось, какой-то сложный вопрос. Он сунул ветошь в карман спецовки, открыл дверь в коридор правого борта, двинулся к каюте замполита.
Андросов полулежал на узеньком диванчике, читал книгу. На переборке, против отдраенного иллюминатора, солнечными бликами колыхались отражения водной ряби. Когда вошел старший механик, капитан третьего ранга спустил ноги на пол, положил книгу рядом с собой.
Прошу садиться, Тихон Матвеевич. Старший механик присел на кресло у стола.
Закончили прием горючего?
— Порядок. Разъединяем шланги… — Тихон Матвеевич хотел сказать еще что-то, но осекся, молчал.
— С ремонтом задержка, — досадливо сказал Андросов, — никак не можем с норвежцами договориться. Ремонт, в сущности, небольшой, а одна фирма несуразную цену затребовала, другая согласилась было, да не прислала рабочих.
Взгляд Тихона Матвеевича упал на переплет книжки, которую читал Андросов. Глаза под густыми бровями просветлели.
— О Григе читаете, товарищ замполит? Не знал, что есть у вас и о нем литература. Люблю Эдварда Грига. Так сказать, великий певец северных фиордов. Помните вторую сюиту к «Пер Гюнту»? А шум горного ветра в сонате си бемоль?
Начиная говорить о музыке, молчаливый Тихон Матвеевич становился словоохотливым и даже многословным. Его речь приобретала некоторую витиеватость языка музыкальных справочников.
Это не Эдвард Григ, — откликнулся Андросов.
А-а, — протянул механик, мрачнея.
Это Нурдаль Григ, внук знаменитого композитора. Не слыхали этого имени? Один из талантливейших представителей молодой Норвегии, погибший в боях с фашизмом. Он был драматургом и романистом.
Старший механик слушал рассеянно. Глядел в иллюминатор, за которым, поднимаясь над причалом, вилась вверх одна из городских улиц. Плоский лаковый автомобиль промчался по ней, исчез за деревьями наверху. Несколько пешеходов взбирались по крутой дороге.
В каюте было жарко, и потому особенно манящей, прохладной казалась эта дорога. Тихон Матвеевич стал напевать себе под нос, выбивая толстым пальцем мелодию аккомпанемента.
— Идиллический пейзаж, не правда ли? — сказал Андросов, захлопнув книгу. — Тихий средневековый город, окруженный горами, жилищами гномов, места, где перелагал на музыку шелест ручьев и шум ветра Эдвард Григ… Вот хоть эта песенка до минор.
Он тоже тихо запел хрипловатым, но не лишенным приятности голосом.
— Товарищ замполит! — внушительно, словно решившись на трудный разговор, сказал старший механик.
Андросов перестал петь.
— Товарищ замполит, я по поводу экскурсии… Народ готовится к увольнению. Вот и следовало бы осуществить поездку в дом-музей композитора.
Тихон Матвеевич доверительно нагнулся к Андросову.
Взглянуть на инструмент великого Грига, на тот рояль, из которого извлекал он музыку, так сказать, завещанную векам…
По поводу экскурсии в дом Грига… — начал Андросов.
Так точно, — сказал торопливо старший механик.
Я уже говорил с капитаном первого ранга, он обещал обеспечить транспорт. Пойду доложу еще раз.
Андросов с сожалением положил книгу на стол, вслед за старшим механиком вышел из каюты.
Моряки готовились к увольнению на берег.
Док стоял рядом с ледоколом, соединенный с ним дощатыми сходнями. На стапель-палубе выстраивались военные моряки в белых форменках и на славу отглаженных брюках, в бескозырках, белеющих чехлами. Из кубрика выглянул Щербаков, стал спускаться по трапу.
— Живей, живей, товарищ матрос! — крикнул Мосин. — Только тебя и ждем для полного комплекта!
Мосин говорил с обычной своей подначкой. Но эта подначка уже не смущала Щербакова. Щербаков уже сам чувствовал себя бывалым, кое-что испытавшим матросом…
Осторожно неся полную кипятка кружку, водолаз Коркин вскарабкался на борт баржи, исчез в люке. Яркий наружный свет из раскрытого иллюминатора падал на лицо водолаза-инструктора Костикова, прилегшего на нижнюю койку.
Коркин налил кипяток в тазик, стал бриться, смотрясь в круглое зеркальце на переборке. Солнечный луч скользил по квадратному лицу, по широкому, покрытому мыльной пеной подбородку, которым Коркин двигал влево и вправо, натягивая глянцевую кожу щек.
Пушков проворно орудовал утюгом, гладил брюки сквозь мокрый лоскут на сложенном вчетверо одеяле. Электрический утюг был нагрет на славу. Лоскут то и дело высыхал, то и дело Пушков мочил его в стоящем рядом тазике и, слегка отжав, расправлял на горячем влажном сукне.
— Может быть, и ваши заодно погладить, товарищ старшина? — сказал Пушков, покосившись на Костикова.
— Успеете — погладьте, — откликнулся, не поворачивая головы, старшина. — Сейчас большой надобности в этом не вижу.
На бережок разве снова не пойдете?
Не знаю еще, — откликнулся Костиков. Его мысли были заняты другим. Совсем недавно прилег он на койку с записной книжкой в руках, а до этого долго бродил по стапель-палубе, заходил на ледокол, что-то чертил и писал на клочках бумаги, о чем-то совещался со старшим помощником капитана «Прончищева».
Надоело, что ли, в чужом городе, товарищ старшина? — спросил Коркин.
Не то чтобы надоело, а вчера нагулялся вволю. Поднялись на этот их фуникулер, на рейд посмотрели сверху, по кружечке пива выпили. — Костиков вскинул руку, взглянул на циферблат часов. — Пиво здесь не того, наше ленинградское лучше.
Нет, я люблю незнакомыми городами бродить. Набираешься, так сказать, впечатлений. — Коркин вытер и сложил широкое лезвие бритвы, перекинул полотенце через плечо, исчез в люке.
Старшина лежал молча. Пушков осторожно снял с одеяла, повесил на шкертик у койки свои, еще исходившие струйками пара, брюки. Ловко бросил на одеяло и расправил брюки старшины.
Вернувшись из умывальника, Коркин протер лицо одеколоном. Раскрыв свой рундук, достал две картонные коробочки, стал прикалывать к форменке большую серебряную медаль «За отвагу» и бронзовые поменьше — «За оборону Ленинграда», «За победу над фашистской Германией».
— Пойдем побродим по Бергену, — сказал Коркин. — Девушки у них здесь, говорят, обходительные. В магазинах или в пивных так и улыбаются тебе из-за прилавка.
— Им за улыбки хозяин деньги платит, — откликнулся Костиков. — Видал, сколько здесь покупателей? Кот наплакал. У народа с деньгами туго, а продавцы торговый план должны выполнять, над ними хозяин, как коршун, навис. Вот они и улыбаются не тому, кому бы хотели.
— Так думаете — улыбаются мне, а думают о другом?
— Точно!
— Недооцениваете взрывчатой силы любви… Коркин самодовольно улыбнулся, расправил на форменке звякнувшие друг о друга медали, стал надевать перед зеркалом бескозырку. По охватившей тулью ленточке бежала золотая надпись «Беспощадный».
— Товарищ старшина! — окликнул Пушков Костикова.
Он наконец решился, хотя был уверен давно, что не получит отказа в просьбе. Старшина Костиков по широкой своей натуре обычно не отказывал товарищам ни в чем. Правда, на тот раз просьба была несколько необычной.
Выпаливай! — подбодрил его Костиков.
Бескозырку бы мне дали свою. На бережок. Только на сегодня.
Костиков взглянул, будто не понимая. — Какую бескозырку?
— А вот что в рундуке у вас лежит… гвардейскую. С надписью «Гремящий».
Костиков молчал.
— Вы же не носите ее все равно, у вас фуражка старшинская, — просительно говорил Пушков. — Погуляю и обратно вам в полной сохранности верну.
Пушков пришел на корабли в конце войны, еще не заслужил орденов и медалей, не мог щегольнуть ими на берегу. А тут — бескозырка с черно-оранжевой лентой цвета солнца и пламени, с золотым именем прославленного корабля!
Этого, друг, не проси, не могу, — твердо сказал Костиков.
Жадничаете, товарищ старшина, — пробормотал Пушков. Не мог сдержать разочарования и обиды.
Не жадничаю, вздора не городи, — старшина сел на койке. — Только есть вещи, пойми ты, которые с рук в руки передавать нельзя! Знаешь ли ты, что такое советский гвардеец? Он со своим коллективом родному флоту бессмертную славу помог добыть…
Костиков взволнованно замолчал.
— А вы — «одолжите». Словно какой-то бабий наряд. Денег тебе нужно — пожалуйста, бери, а это… Вы, товарищ, почитайте о боевых традициях нашего флота, тогда в другой раз будете соображать, с какими просьбами можно обращаться, а с какими нельзя, — четко и раздельно добавил старшина, и Пушков понял, что получает скрытый выговор за вольность. — Стало быть, прения по данному вопросу исключены, — закончил весело Коркин. — Ты, Пушков, закругляйся, сейчас на увольнение строиться будем.