Первые полчаса английского урока мы ждали швейцара, рокового вестника взысканий. Вдруг дверь распахнулась, и мне обдало холодом щеки. Ланьо быстро пригнулся, словно уклоняясь от стрелы рока. Но то был всего лишь опоздавший экстерн, вооруженный оправдательной запиской. Ланьо с каждой минутой все больше волновался. Он лихорадочно делал какие-то неразборчивые заметки, пока Тиэйч — который раз! — открывал нам правило применения после «when» — настоящего вместо будущего времени, что было его коньком, вроде «аблативуса абсолютуса» у Сократа. Я понял, что Ланьо смутно надеется задобрить богов своим прилежанием, и они отменят «отсидку». Прошло еще сколько-то времени — может, час, может, два, и куранты зазвонили, отбивая без четверти девять.
Ланьо послал мне слабую улыбку, улыбнулся только щеками, в глазах не было ни искорки смеха. Швейцар опаздывал: может, не придет? Может, он ночью помер? Может быть… Но вот он отворяет дверь, шагает, нагнетая ужас, к кафедре, и в правой его руке — ярко-желтые конверты.
Он положил широко раскрытый журнал перед Тиэйчем, и тот вписал фамилии отсутствующих учеников, затем безжалостно стал искать среди конвертов конверт пятого класса «А»2. Перебрав всю пачку, он сделал удивленную мину, потому что не нашел нас! Ланьо толкнул меня коленкой под партой и снова изобразил отчаяние. Но швейцар принялся опять просматривать конверты и вдруг выхватил из стопки роковой конверт! Гнусно осклабясь, он положил его на кафедру, сунул под мышку журнал и вышел, весьма довольный своим злодейским поступком.
Ланьо, сраженный жестоким роком, облокотился левой рукой на стол, подпер лоб и ждал, когда голос Тиэйча вызовет по фамилии осужденных к кафедре, чтобы вручить каждому его «приговор» в письменном виде.
Несмотря на все, я еще не терял надежды: этот конверт содержал «отсидки», но может быть, в нем не было «отсидки» для Ланьо? Он тоже ещё надеялся, его бил озноб, дрожь его передалась чернилам в чернильнице, я сам это видел. Мы ждали. Внезапно раздался голос Тиэйча: «When I am in England, I shall eat plumpudding» [97], Ланьо поднял голову: желтый конверт золотился на углу кафедры — видимо, забытый.
— Это значит, — продолжал Тиэйч, — что англичанин считает, что тот, от чьего лица это говорится, будет уже в Англии, когда будет есть плум-пудинг, и что, следовательно, это происходит для него в настоящем времени. Господин Робен, переведите мне, пожалуйста: «Когда мой отец состарится, у него будут седые волосы». Робен ответил без запинки:
— When my father is old, his hair will be white.
— Отлично, — с искренней радостью сказал Тиэйч. Потом обернулся к нам и воскликнул:
— Master Lagneau, will you translate into French this sentence: «When I am at home, I shall have a pleasant dinner with my family» [98].
Ланьо встал и сделал вид, что обдумывает ответ, на самом же деле насторожил уши, ловя подсказки, сразу же полетевшие к нему со всех сторон. Шмидт и Берлодье старались как могли, и Ланьо кое-как удалось наконец, мучительно запинаясь, проговорить:
— Когда я приду домой… я буду иметь удовольствие обедать со своей семьей.
— Благодарю, — сказал Тиэйч. — Господин Шмидт получит десять, потому что хорошо перевел эту фразу, и ноль по поведению, потому что вам подсказывали. А вы — вы получите ноль за урок, так как только бессмысленно повторяли то, что нашептывал вам господин Шмидт. Садитесь!
Затем он приступил к правилам на shall и will, should и would, но мы ни слова не поняли из того, что он говорил, так как не отрывая глаз следили за его движениями. Возьмет ли конверт? Но Тиэйч на конверт даже не взглянул. Потом принялся расхваливать стихотворение, по-моему просто смешное, в котором сначала советуют звезде сверкать, а потом спрашивают ее, кто она такая… Ланьо, совершенно издерганный, во всю мочь болтал ногами под партой, так что дрожал весь ряд.
Внезапно раздалась барабанная дробь. Тиэйч убрал книги со стола в портфель, и Галлиано, по своему обыкновению, одним прыжком очутился у двери; Тиэйч крикнул: «Стойте! Тише!» и взял наконец конверт с приговорами.
Он вскрыл его, вынул пять-шесть бланков и объявил:
— Галлиано! Вот как раз извещение, которое касается вас! Он протянул ему первую по порядку «отсидку», и беглец
замер на месте, потом подошел к Тиэйчу, артистически изобразив пантомимой, как он ошеломлен и негодует.
Вторым Тиэйч вызвал Перидье (который с совершеннейшим равнодушием принял это приглашение на «курс дополнительного обучения по четвергам»). Затем Берне (который незаметно пожал плечами) и Гонтара, а тот, взглянув на свой листок, не скрыл радости и разразился хохотом.
— Как? Это все, что вы можете на это ответить? — строго спросил Тиэйч.
— Сударь, — сказал Гонтар, — я думал, что получил «отсидку» на целый день, а господин инспектор назначил мне только четыре часа!
— Надеюсь, — ответил Тиэйч, — ваш батюшка не будет по этому поводу так весело смеяться, как вы, и я, право, не знаю, что мне мешает продлить наказание, раз оно кажется вам таким коротким!
Разговаривая, Тиэйч помахивал последним бланком, и Ланьо впился ногтями мне в плечо.
— Это моя, — шептал он, — я уверен, что это моя. Точно! Это и впрямь была его «отсидка». Тиэйч развернул листок и сказал:
— Кстати, о целой «отсидке», вот и она. Это награда за труды господина Ланьо; он, кажется, бросил сероводородный шарик на уроке истории? Следовательно, он пробудет здесь с восьми утра до шести вечера, что поистине не слишком дорогая плата за такой злостный проступок.
Он протянул ему роковой листок. Ланьо взял, но не решился разглядывать при всех и повернулся, чтобы уйти, как вдруг Тиэйч сказал:
— Наказание такого масштаба может быть исключительно благотворным, и я хочу помочь вам извлечь из него пользу: вы переведете мне двенадцать первых параграфов из «English Comrade» [99], и тогда у вас с английским дело пойдет веселей.
Услышав об этом дополнительном наказании, Ланьо остолбенел, Берлодье расхохотался, а толпа зашумела: лодыри протестовали, зубрилы лицемерно хихикали. Я видел, что мой друг вот-вот произнесет непоправимые слова, и, раздвинув кольцо зевак, я увел его в коридоры интерната. В углу двора мы рассмотрели штрафной листок. Ничего сверхъестественного в нем не было, просто сообщалось, что ученик пятого класса «А»2 Ланьо «будет завтра, в четверг, оставлен в лицее с восьми утра до шести часов вечера за то, что на уроке истории бросил сероводородный „смердящий шарик“. Один сероводородный шарик! Я не преминул отметить это преуменьшение подвига Ланьо: он-то бросал дважды, выходит, его вину „ополовинили“! Подоспевший Нельпс категорически заявил: один шарик — это не очень серьезное преступление. Ланьо может сказать отцу, что „смердячку“ ему подсунул сосед по парте, что он-де с отвращением отбросил смердячку, не зная даже, что это такое, и первый был поражен, испуган даже омерзительным запахом, его прямо-таки стошнило.
Вариант Нельпса я нашел изумительным и в порыве дружеских чувств предложил:
— Можешь сказать, что это я его подсунул, чего проще!
— Коли так, — ответил Ланьо, — я могу сказать, что ты его и бросил!
— Ну и пожалуйста! Твой отец моего не знает, значит, не пойдет ему рассказывать, что бросил я!
— Ладно, — сказал Нельпс, — ну, а если он пойдет в лицей и сообщит инспектору, что виноват Марсель?
— Инспектор не поверит, — возразил Ланьо, — он видел через окно, как я замахнулся. И вообще, если уж мой отец пойдет к инспектору, им будет что порассказать друг другу, помимо смердячек, и вы после этого меня здесь больше не увидите!
Я не стану приводить всех наших разговоров в тот день, так как мы раз сто повторяли одно и то же.
Во время вечерних занятий разразилась гроза. Частые, крупные капли дробно стучали в стекла, вздрагивавшие от раскатов грома.
В классной стояла тишина. Пейр за кафедрой читал газету. Нельпс время от времени оборачивался, чтобы послать нам дружескую улыбку, но воздерживался от жестов. В ненарушаемом безмолвии слышно было шипение газовых рожков.
На всякий случай я предупредил маму, что сегодня вечером опоздаю не меньше чем минут на двадцать, так как должен зайти к приятелю за книгами.
За пять минут до появления барабанщика Ланьо был уже в полной готовности.
— Я их предупредил, — сказал он. — Они уже ждут, обе, пойдем со мной. Пойдем, ты скажешь моей маме, что ты согласен, чтобы я сказал, что это ты.
Я собрал книги и тетради. Когда мы вышли за дверь классной, барабанная дробь еще не отзвучала. Гроза утихла, и, озаряемый желтым светом газовых рожков, сеялся мелкий дождик. Обе женщины ждали, стоя под одним зонтиком на углу маленькой улочки.
Тетка, очень тощая и очень высокая, пришла в шляпке, похожей на те, что носят офицеры «Армии спасения» [100], а глаза у нее были огромные, синие как море.
Мы подошли к ним.
— Вот, — сказал Ланьо, — это Марсель.
Не удостоив меня взглядом, мама Ланьо спросила его, понизив голос:
— Он с тобой?
Ланьо протянул ей штрафной листок.
Тетка, задыхаясь, вскричала: «Боже мой!» — и приложила к щеке ладонь, так что похоже было, будто она поддерживает свою голову, которая вот-вот отвалится.
Мамаша развернула бланк и подошла к фонарю. Тетка последовала за ней, держа зонт открытым.
Бедная мама Ланьо попыталась прочитать короткие черные строчки, которые имели такое важное значение для ее семейного счастья. Сквозь сверкающую в свете фонарей сетку дождя я увидел, как дрожит ее рука — пухлая, белая, унизанная кольцами. Она так и не прочла эти строчки, и тетушка взяла у ней листок.
Срывающимся голосом она проговорила:
— Бросил… смертельный… смертящий…
— Смердящий шарик, — подсказал Ланьо.
Тетка дважды на разные лады повторила всю фразу, словно надеялась изменить этим смысл, потом вдруг вскипела:
— А почему, спрашивается, позволяют продавать детям эти смердящие шарики? Разве револьверы им продают? Хороша наша республика! Посадить бы сюда на десять часов управляющего рынком на улице Сибие! Это он бросил смердящий шарик! Никто, как он, бросил его на уроке истории, потому что именно он вложил в руки несчастного малыша сероводородную ампулу!
— Успокойся, Анна, — сказала мама Ланьо. — Говори тише! — И обратилась к сыну: — Ты уверен, что инспектор сообщил папе?
— Он сказал, что пошлет копию ему в контору.
— В контору! — в негодовании воскликнула тетушка. — Ему в контору! Какое недоверие!
Мне подумалось, что, в общем, это чудовищное недоверие не лишено оснований, но женщины, и особенно тети, рассуждают иначе…
Мама Ланьо овладела собой, но я заметил в глазах ее слезы. Она прошептала:
— Если они послали бланк сегодня утром, он придет с шестичасовой почтой, и его перешлют к нам домой.
— Послушай, — перебил ее Ланъо, — надо сказать папе, что меня наказали несправедливо, потому что не я бросил шарик. Скажем, что это Марсель.
— Он не поверит! — сказала тетка.
— А если поверит, — сказала мама Ланьо, — то пойдет завтра утром в лицей и опротестует взыскание. А тогда…
И вот они стояли передо мной, все трое, молча, не трогаясь с места под печально моросившим дождиком. Вдруг Ланьо швырнул свои книжки наземь, бросился к матери и, рыдая, припал к ней. Тетка под дрожащим зонтиком заплакала. Я был потрясен. Подбирая разбросанные на земле книги несчастливца, я и сам чуть не расплакался.
И я вспомнил жертву Ланьо, который отсидел вместо меня в «штрафушке» за «дело о повешенных», и я принял героическое решение.
— Послушайте, сударыня, мне пришла в голову мысль. Тетка, которую вдруг одолела икота, широко раскрыла свои
глазищи.
— Какая мысль?… Ирен, ему пришла в голову мысль. Какая мысль?
— Если хотите, я скажу ему, скажу господину Ланьо, что это я бросил смердящий, то есть водородный, шарик… И потом объясню, что я стипендиат, и если он пойдет к инспектору, то я… то у меня отнимут стипендию, и что мой отец — учитель, и он от этого, может быть, умрет!
— Вы бы это сделали? — спросила, изнемогая от страха, мама Ланьо.
И тогда я окончательно стал героем.
— Да, и я сделаю это сейчас же.
Тетка посмотрела на меня своими безумными глазами. У нее вырвался не то стон, не то вздох, и она промолвила:
— Сам бог посылает нам это дитя!
Мы быстро зашагали по направлению к Канебьер, потому что Ланьо жил на улице Паради, где живут богачи. На ходу обе женщины наставляли меня, как себя вести, разрабатывали во всех тонкостях сценарий предстоящей трагикомедии.
Ланьо взял меня под руку и, все еще всхлипывая, приговаривал:
— Все будет в порядке! Все будет в порядке!
У меня стало как-то беспокойно на душе; героизм — что воздушный пирог, он не терпит промедления. И я вдруг спросил:
— Надеюсь, он меня не поколотит?
— Конечно, нет! — ответила мама Ланьо. — Он строг, но он ведь не сумасшедший.
— И кроме того, мы обе будем тут же, — сказала тетка.
— Он может написать моему отцу!
— Не думаю, — сказала мама Ланьо. — Во всяком случае, если он это сделает, я пойду к вашему отцу и расскажу ему всю правду. И я уверена, что он будет вами гордиться!
Тетка положила мне руку на плечо — так берут под стражу. Ланьо тоже крепко прижимал мой локоть, и оба они влекли меня вперед, на заклание.
Дом этот и правда был красивый. На лестнице горело электричество, вся она была устлана красным ковром, а перила на нижней площадке вместо первой балясины подпирала мраморная женщина в бронзовом платье. Это было великолепно.
Мы медленно и бесшумно поднялись на второй этаж; обе женщины останавливались на каждой третьей ступеньке и прислушивались: не пришел ли? Встретится ли он нам в прихожей, огромный, с палкой в руке? Нет, он еще не воротился домой. Мама Ланьо повела меня в гостиную, до того красивую, что ее можно было принять за маленький музей, и усадила в роскошное черное кресло из такого дерева, как рояль, только все гнутое спиралью. Потом сказала:
— Побудьте здесь, не нужно, чтобы он сразу вас увидел. Когда он придет, мы его подготовим,, и я приду за вами в подходящий момент. Не бойтесь! Все сойдет как нельзя лучше.
Она пошла к выходу, но спохватилась и, сняв с какого-то чудного шкафчика большую картонную коробку, наполненную шоколадными желудями, и круглую корзиночку, повязанную бантом и доверху набитую разноцветными засахаренными фруктами, поставила их передо мной.
— Угощайтесь и ни о чем не тревожьтесь.
Легко сказать «ни о чем не тревожьтесь»! И я вдруг подумал, что эта нежная мать, наверно, больше жалеет ягодицы сыночка, чем мои, и мне, может, придется за него расплачиваться.
Что ж! Я его должник. И вообще: назвался груздем, полезай в кузов. Я взял две шоколадки сразу — боялся, что не успею насладиться своей нечаянной удачей. Сюда не доносилось ни звука. Не переставая жевать шоколад, я любовался роскошью убранства и поднялся, чтобы поближе рассмотреть все эти чудеса.
На камине, между двумя большими хрустальными семисвечниками, стояли золоченые часы. Над циферблатом виднелась маленькая статуэтка, изображавшая молодую, совсем голую девушку. Она бежала, да так быстро, что одной ногой, точнее — кончиком ее большого пальца едва касалась земли. Другая, отставленная, нога повисла в воздухе, очень далеко от бегуньи. На бегу она стреляла из лука, а вокруг нее теснилась и прыгала свора собак. Я подошел и потрогал пальцем ее грудь, удивительно прекрасную. Но я заметил, что в этой великолепной скульптуре не достает самого главного: тетивы у лука! Жаль ведь все-таки, и я решил, что посоветую Ланьо натянуть на лук сложенную вдвое резинку для продергивания, позолотив ее золотой пудрой. И так как до меня по-прежнему не доносилось ни звука, то я поспешно схватил шоколадку с начинкой.
Я залюбовался расставленными на каком-то диковинном столике (тоже позолоченном) фарфоровыми слониками, раскрашенными фигурками солдат, японскими куклами с настоящими волосами, осликом с настоящей шерстью, который, чуть его тронешь, качал головой. Это было красиво, и вообще там была масса произведений искусства, точно в витрине универмага.
Я взял из корзинки засахаренный апельсинчик и стал разглядывать люстру. В ней было штук десять — никак не меньше! — электрических лампочек, ввинчиненных в жемчужные колпачки в виде чашечек тюльпанов. Под ними, в самом центре люстры, парил стеклянный ангелочек с зелеными крыльями и трубил в золотую трубу. Я подумал: какое это, должно быть, волшебное зрелище, когда к приходу гостей зажигаются все лампы…
Я был подавлен обилием всех этих сокровищ и восхищался скромностью моего друга. Понял я это, увидев роскошь дома Ланьо: ведь он никогда не хвастался своим богатством, он был такой славный, как будто родился бедняком. И я без колебаний взял из корзиночки абрикос, весь глянцевый от сахарной глазури; но лишь только приступил к дегустации, как где-то хлопнула дверь, послышался чей-то низкий сиплый голос, ему ответил голос женщины, которая очень быстро что-то говорила, потом оба голоса заговорили сразу, потом где-то хлопнула другая дверь, и теперь до меня доносился только шепот, и я вновь ощутил вкус абрикоса во рту.
«Это они его подготавливают», — подумал я.
Я надеялся, что подготовка затянется и я успею разделаться с абрикосом, вторая половина которого прилипла к моему нёбу. Но тут тетка распахнула дверь. Она улыбалась, но я прекрасно видел, что улыбается она нарочно — для того, чтобы меня подбодрить. Кивком головы она дала мне понять, что можно войти, и я пошел вслед за ней.
Ланьо не преувеличивал: вышиной и шириной отец его был с добрый шкаф. Седоватые, стриженные бобриком волосы топорщились на голове, из-под огромных кустистых бровей выглядывали черные маленькие, сверлящие глазки.
Он стоял подле письменного стола со штрафным бланком в руке. Как только я вошел, он сказал сиплым басом — басом охрипшего генерала:
— Так это вы, сударь мой, бросаете на уроках в лицее сероводородные шарики?
Я смиренно опустил голову и ничего не ответил.
— Мало того, вы миритесь с тем, что вашего товарища наказывают вместо вас?
Я стоял в той же позе — позе глубоко удрученного человека, и уставился на ковер, зеленый с красными разводами. Он повысил голос:
— Отдаете ли вы себе отчет в том, что вы сделали? Тетка ответила за меня:
— Да конечно же, Эдуар, он отдает себе отчет!
— Да конечно же, нет! — вскричал он. — Он еще не осознал, и я должен поставить перед ним все точки над i. — Он показал пальцем на сына, который стоял как ни в чем не бывало, улыбаясь бледной и скорбной улыбкой мученика.
— Вот мальчик, — сказал Ланьо-отец, — который с начала текущего года — с октября месяца — приложил немало усилий, чтобы исправиться. В каждой четверти балл по поведению у него выше среднего, за восемь месяцев у него не было ни одного взыскания, а теперь вот, по вашей милости, схватил «отсидку» на целый день! Все старания сведены к нулю, ему надо начинать с нуля! Да, с нуля!
Ланьо холодно ответил:
— Ну уж это я беру на себя!
— Видите, Эдуар, — сказала тетка, — он берет это на себя!
— Потому что не отдает себе отчет в том, как это серьезно. Я уверен, что его преподаватели будут считать, что он опять стал таким, как в прошлом году, и будут следить за ним особенно строго. А если учитель забрал в голову, что ученик способен бросать сероводородные шарики, то, чуть что, в ответе всегда будет ученик. Теперь ему придется обдумывать каждый свой шаг, и за любую, невесть чью, проделку оставлять после уроков будут его. Вот что вы наделали!
— Эдуар, — сказала мама Ланьо, — мне кажется, ты немного преувеличиваешь.
— Тем более, что другие преподаватели об этом не знают, — вставила тетка, — ведь правда, Жак?
Жак поднял голову и сладким голоском ответил:
— Знает об этом только господин Мишель… и, может быть, господин инспектор. Но он столько такого подписывает, что через неделю обо мне и не вспомнит!
Толстяк немного подумал, потом резко сказал мне:
— В вашем возрасте можно сделать глупость, но за нее хотя бы надо нести ответственность. Я бы на вашем месте признался.
— Он не мог, — сказала мама Ланьо. — Я же тебе говорила. Он стипендиат, а его отец — учитель начальной школы. Школьные учителя — народ небогатый. Если малыш потеряет стипендию, он не сможет продолжать ученье.
— Надо было раньше думать! И если получаешь стипендию, сиди смирно. Не будем забывать, что правительство выплачивает эту стипендию из тех денег, что я плачу в счет налогов, — и вот вам пожалуйста, этот господин отравляет целый класс и вдобавок ко всему подводит под наказание моего сына! Удивительная психология! Если такова современная молодежь, то солдаты у нас будут, прямо сказать, странные! Ведь не сероводородными шариками будем мы стрелять, когда пойдем отбирать Эльзас-Лотарингию!
Это нелепое предположение показалось мне смешным, я невольно улыбнулся.
— Он еще смеется! — вскричал ломовик. — Ему говорят о потерянных отечеством провинциях, а его это смешит! Только этого не хватало!
Мама Ланьо робко за меня заступилась:
— Послушай, Эдуар, не забывай, что у него хватило мужества прийти сюда и сказать тебе правду.
— Ты заставила его прийти?
— Ничего подобного, — сказала тетка, — он сам предложил. Папаша Ланьо прошелся по кабинету, вернулся обратно к
письменному столу и сказал, обращаясь к сыну:
— Значит, сейчас ты им ничего не говорил?
— Я сказал: «Это не я», но они мне не поверили.
— Это произошло когда?
— В понедельник утром.
— И ты с понедельника не собрался на него заявить? Лицо Ланьо мгновенно выразило обиду и изумление.
— Я?! — воскликнул он. — Мне доносить на товарища? О нет! Такое сделать нельзя!
— Но ты же знал, что получишь нагоняй!
— Да, знал. Но я рассчитывал на то, что скажу тебе правду, и надеялся, что ты меня простишь.
— Ты ошибался! Если бы он не пришел, я бы тебе не поверил.
— Вот видишь, Эдуар, — воскликнула мама Ланьо, — как ты бываешь иногда несправедлив!
— Это правда, — с пафосом сказала тетка, — вы относитесь к ребенку без всякого доверия!
Папаша Ланьо еще немного подумал, потом заявил:
— В конечном счете не так уж все скверно в этой истории. Вы-то, конечно, играете в ней не слишком красивую роль, — сказал он, обращаясь ко мне. — Да, действительно, вы пришли сюда. Но прежде чем бросать сероводородный шарик, вы могли бы подумать о вашем отце. Он человек порядочный. Что бы он сказал, если бы узнал о вашем поведении?
Появление Жозефа в этой комедии интриг, сплошь основанной на лжи и лицемерии, повергло меня в страшное смятение. А он настойчиво спрашивал:
— Итак, что бы он сказал? Что сказал бы на это ваш отец? Мне хотелось ответить: «Он сказал бы, что вы олух!» Честно говоря, у меня на это не хватило мужества; я раза
три грустно покачал головой, одновременно пытаясь кончиком языка отодрать от нёба прилипшую половинку абрикоса.
Наступило довольно долгое молчание. Дородный хозяин дома медленно.прохаживался взад и вперед, между дверью и окном, и, казалось, погружен был в глубокое раздумье. Женщины ждали молча, но уже спокойно. Ланьо сидел в кресле, скрестив руки на груди, и смотрел на ковер, но как только его отец поворачивался к нам спиной, подмигивал, а отцовской спине показывал язык. Наконец мыслитель прервал свою прогулку и произнес:
— Ладно! Раз он пришел сюда с покаянием, я не скажу об этом никому — ни его отцу, ни в лицее.
— Браво! — вскричала тетушка. — Браво! Эдуар, вы великодушный человек, у вас благородное сердце.
— Но в другой раз берегитесь! — сказал он, грозя мне пальцем.
— Другого раза не будет, правда, Жак? — плача от радости, проговорила мамаша.
Но Жак сподличал; сама невинность, он широко раскрыл глаза и воскликнул:
— Почему ты говоришь это мне? Я ведь ни при чем!
— Он прав! — сказал отец. — Он виноват только в том, что дал себя наказать за другого, лишь бы не доносить на товарища. Отмечаю это. Отмечаю как поступок, не роняющий его честь.
Он подошел к сыну и положил свою ручищу на кудрявую голову маленького негодяя, прикинувшегося стеснительным скромником.
— Он взял на себя чужую вину, потому что не хотел, чтобы люди говорили: «Маленький Ланьо, сын ломового извозчика, донес на товарища». Я учту это. Я это учитываю.
Он и в самом деле это учитывал, потому что мне вдруг показалось, что он стал еще выше ростом, и его тупое лицо рас цвело вдруг чудесной улыбкой, а в заплывших глазах блеснули две влажные искорки.
Последствия этой авантюры были самые удивительные. Начать с того, что дня через два Ланьо, проснувшись, обнаружил около своей кровати сверкающий велосипед с переменной передачей, с мягким седлом и педалями с каучуковой прокладкой.
Грозный ломовик не поленился встать ночью, чтобы сыграть роль Деда Мороза, правда не в сочельник, а на Троицу! Сына испугала эта незаслуженная награда — она увеличивала его ответственность. И он принялся за работу с невероятной энергией, то есть закармливал Биго тянучками, чтобы тот писал за него переводы с латинского, аккуратнейшим образом списывал у меня решения задач, а четверги посвящал сочинениям по французскому в соавторстве со своей тетушкой.
Кроме того, он переписывал латинский урок на листок из блокнота и пристраивал его на спине Ремюза, подсунув верхний край шпаргалки под воротник его блузы. Ремюза сидел перед нами и, таким образом, стал для нас «человеком-рекламой» [101], правда видимым только из второго ряда, и знакомил нас то с басней Бедра, то с правилами употребления превосходной степени, пристроенными между его острыми лопатками
Все эти плутовские проделки оказали большое влияние на судьбу Ланьо: он добился — сперва обманным путем — превосходных отметок, что льстило его самолюбию и внушило уверенность в себе; с другой стороны, ему приходилось так много ломать голову над своими махинациями, что в конце концов он всерьез заинтересовался тем, от чего отлынивал, и заметил, что выучить уроки легче, чем организовывать хитроумные подлоги. Словом, как только учителя начали обращаться с ним как с хорошим учеником, он стал таким на самом деле: для того, чтобы люди заслужили наше доверие, нужно прежде всего им доверять.
Нет, первую награду он не получил, но третий похвальный лист по латыни и четвертый по французскому получил, так что тетка не помнила себя от радости; однако прошлое еще держало ее в плену, и ей пришлось еще раз заказать поддельную четверть (ведь почерк в предыдущей был другой, и это могло бы заинтересовать ломовика). Но она не изменила ни одной отметки, ни одного замечания. Итак, роскошный велосипед был уже не добычей мошенника, а наградой, выданной авансом.
Что касается меня, то моя верность в дружбе принесла мне немало преимуществ Мама и тетя Ланьо поклялись мне в вечной признательности, и меня постоянно приглашали на четверговые экскурсии, ставшие теперь взаправдашними, ибо отныне у Ланьо больше не было «отсидок» по четвергам. Эти далекие вылазки заводили нас то в Трейль, то в Буйадис, то на холмы Аллока. Но в полдень вместо хлеба с колбасой тетушка — она была богатая — угощала настоящим завтраком в деревенском ресторанчике, где были даже закуски! (Когда я рассказывал Полю, что в ресторанах для начала подают нам штук десять холодных блюд со «всякой всячиной» и что можно брать сколько хочешь, у него глаза и зубы разгорелись, так как он с пеленок любил поесть, и побежал к папе узнать, возможно ли такое мотовство?)
К четырем часам мы возвращались домой к Ланьо. Нас ждал уже приготовленный его мамой полдник, то есть ромовые бабы, меренги, пирожные с кремом и фиги из марципана в толстой зеленой шкурке — они таяли во рту, только куснешь.
Иногда часам к шести являлся Ланьо-старший и заходил поглядеть на наши игры. В первый раз я удивился и немного струхнул, услышав его шаги в прихожей. Он отворил дверь в гостиную, где мы играли на ковре в шашки, и сказал:
— Ах ты здесь, разбойник? — и пожал мне руку, как взрослому.
Потом спросил жену:
— Ты их хотя бы угостила?
И, не дожидаясь ответа, так как заметил тарелки на полу, сделал вид, будто принюхивается:
— Ага, сегодня специалист по сероводородным шарикам еще их не бросал? Здесь пахнет скорее ванильным кремом.
И захохотал так громко, что стеклянный ангелочек грациозно закачался и зазвенели хрустальные подвески на люстре…
В лицее, хоть мы поклялись хранить все в тайне, Ланьо не отказал себе в удовольствии рассказать Берлодье, как было дело. Разумеется, он сильно преувеличил отцовский гнев, а меня вывел на сцену только в ту минуту, когда палка была уже занесена над его оголенным задом; вот тогда я и бросился, рыдая, на колени, и мое героическое признание остановило руку палача.
Берлодье сначала обругал его, упрекал за трусость, потом подошел ко мне, чтобы отдать должное моей храбрости, и объявил, пожимая мне обе руки, что я «настоящий мужчина и истинный друг». Это громогласное признание моих достоинств заинтриговало Закариаса, и он выспросил у Берлодье все в подробностях. На переменке в четыре часа сей сын Гомера [102] воспел нашу эпопею в кругу внимательных слушателей, и те устроили мне триумф: на плечах пронесли меня по двору.
Героизм мой восхваляли, нашей дружбой восхищались, но благодарность и уважение всех пятых классов и даже двора «средних» заслужила мне моя изобретательность.
С тех пор как существует лицей, лишение дня отдыха было всегда чревато семейными неприятностями, затрещинами, пинками, обещаниями разъяренного родителя послать сына работать на завод, жалобами, вперемежку с угрозами, которые зачастую продолжались несколько дней. Я превратил эти публичные надругательства в новенький велосипед, в оргии сладкоежек, в фейерверк похвал сыну, ставшему семейной гордостью. К тому же придуманный мной сценарий был доступен всем!