Лили попятился, побелел как полотно и оттащил меня за руку.
— Матерь божья! — сказал он. — Это змея Петюга!
***
У Петюга были пышные рыжие усы, а на голове — огненно-красный хохол, за который его и прозвали «Петюг», что по-провансальски значит «хохол».
В своем довольно большом винограднике на холмах он разводил «жакез», черный виноград с мелкими частыми зернышками, из которого получается на редкость крепкое вино. Петюг довольствовался луковицей на завтрак, а в обед съедал несколько помидоров и полхлеба, натертого чесноком, но добавлял к своему столу пять-шесть литров этого нектара и в результате прослыл, к своему великому негодованию, первым пьяницей на селе.
Однажды после обеда Петюг явился на сельскую площадь. Ноги у него подкашивались, лицо было мертвенно-бледным, он весь дрожал. Нагнувшись над чашей фонтана, он стал жадно пить прямо оттуда, словно мул, и это поразительное зрелище привлекло любопытных — мясника, булочника и других его односельчан. И вот, дрожа и заикаясь, Петюг поведал о своем приключении.
Утро он провел у себя в винограднике, затем, поспав под раскидистой сосной, направился, как обычно, с ружьем под мышкой в село: впереди него бежал пес Горюн, который еще не знал, до чего пристала к нему эта кличка.
Когда они переходили ложбину подле Эскаупре, Горюн сделал стойку по всем правилам, стал как вкопанный и вытянул морду перед зарослями багряника, над которыми высился многоствольный каменный дуб. Петюг подкрался ближе и, оказавшись на расстоянии ружейного выстрела, приложился и крикнул, как обычно: «Возьми! Возьми!»
К его великому удивлению, Горюн не бросился вперед, а, необыкновенно высоко подпрыгнув, отскочил назад; но прыжок не спас его от огромной изжелта-красной пасти; чудовище схватило его на лету и ударило оземь, а затем утащило в чащу, где тотчас началась какая-то страшная возня.
Петюг признавался, что отступил шагов на тридцать — хотел будто бы зарядить ружье крупной дробью. Покамест он этим занимался, он услышал горестный вой Горюна, потом странный хруст, «вроде бы кто-то ломает вязанку хорошо просушенных лоз».
Петюг бросил в чащу большой камень; тогда на конце спирали толщиной с икру взрослого человека в воздух, как на пружине, взвилась ужасная голова…
— Бах! Бах! Стреляю раз, стреляю два… так вот, друзья мои, крупная дробь ей что горох о стенку! И как зашипит, как начнет раскачиваться… и на меня уставилась. Тут я смекнул, что она хочет напустить на меня морок. Меня взял страх, уронил я ружье и, благо скат не крутой, как припущусь, шкуру свою спасая! Может, соберем человек пять-шесть, зарядим ружья пулями и с ней разделаемся?
На другой день они туда отправились с полудюжиной собак; ружье Петюга нашли, но никаких следов Горюна и чудища-змеи. Батистен Другой (кроме брата Лили, на селе имелся еще один Батистен) устроил на дереве засаду в двадцати пяти метрах от черной курицы, привязанной к длинной веревке; однако ничего похожего на змею не увидел, а покуда свертывал самокрутку, лиса унесла курицу прямо у него из-под носа.
Через неделю все пришли к выводу, что Петюг видел большого ужа, что Горюн гоняется за какой-нибудь юной красоткой, а все остальное — плод воображения, разгоряченного жакезовым вином.
Но Петюг твердо стоял на своем. Запасшись боевыми патронами, он проводил большую часть времени в поисках чудища и каждое воскресенье рассказывал эту историю на церковной паперти или в обществе приятелей, отказываясь даже от партии в кегли, чтобы свободны были руки и удобнее было жестикулировать.
В начале рассказа длина змеи достигала — «и очень даже просто» — четырех метров; но когда зубоскалы-слушатели перемигивались или откровенно хохотали, Петюг немедленно прибавлял еще полметра, дабы их устрашить.
Торжественно призывая в свидетели небо — оно-де видит его правоту, — он говорил:
— Разрази меня гром, если я солгал хоть на сантиметр! Сложив руки крестом на груди и закатив глаза, он с полминуты ждал, и его сияющее лицо выражало глубокую веру и вызов. Но господь бог, который всего на свете насмотрелся, так-таки и не разразил Петюга, и он отправлялся на сельскую площадь в поисках новых слушателей. Через пять лет уже не находились люди, способные терпеливо его слушать, разве что ребятишки, которые просили «рассказать про змею» и покатывались от хохота при каждом его слове. А иногда заезжали туристы, и присяжный остряк группы, назвавшись особым уполномоченным Музея естествознания, с серьезным видом допытывался, какого размера голова чудища, сколько у него зубов, и просил показать, как оно шипит; тогда Петюг, к полному удовольствию окружающих, пускал шип по-змеиному. Словом, он стал деревенским дурачком и позорищем для всей своей родни.
***
И вот чудище предстало перед нашими глазами!
Теперь мы можем засвидетельствовать правоту Петюга и, поклявшись на сельской площади «крестом деревянным, крестом железным», восстановить честь мученика, превращенного в шута, и он со слезами прижмет нас к груди.
Затем все местные охотники устроят облаву (как в Индокитае, когда в джунглях замечен тигр-людоед), и именно нам выпадет почетная обязанность быть их проводниками!
***
Увидев такую страшную гадину, многие мужчины отступили бы и каждая разумная женщина обратилась бы в бегство, со мною же обстояло иначе: близкое знакомство с краснокожими, отвага моих любимых героев (они ведь никогда не отступят перед стадом диких слонов, они рады чудесной возможности сразиться!) -все это воспитало во мне героический дух, который вдобавок поддерживало детское еще стремление к лицедейству, свойственное мальчишкам, и уверенность, что исход подобного приключения может быть только счастливым, во всяком случае для положительного персонажа.
Я сделал шаг к откосу, хоть при моем малом росте гадина была вдвое больше меня. Лили в ужасе попытался меня удержать: он-то не читал моих книг!
— Несчастный! Она только глянет, и кровь у тебя мигом станет жидкая, как вода!
Не ответив ни слова, я оттолкнул Лили и ползком взобрался на верхний край отвесной скалы.
Чудовище было на месте, неподвижное, ужасное.
Шею змеи колыхали медленные волнообразные движения, и то тут, то там выпирал огромный комок, скользя все ниже и ниже; это был заглатываемый змеею заяц, уши которого, торчавшие из ее пасти, теперь укоротились вдвое.
Лили бесшумно подкрался ко мне и делился своими впечатлениями, молча щипля меня за руку. Я отвечал гримасами, выражая ужас и восхищение.
Затем я знаком велел ему отойти, и, удалившись на некоторое расстояние, мы начали тихо совещаться.
— Видишь тот большой камень на краю обрыва? Он как раз над змеей; если его столкнуть, он свалится на нее!
— Ты с ума сошел! — ответил Лили. — Мы наверняка не попадем, и тогда она на нас озлится.
— Она не может сюда доползти, у нее же заяц в глотке! Идем!
Я снова взобрался на свой наблюдательный пост. Лили следовал за мной.
Я показал ему пальцем на выступавшую у самого ската отвесную скалу; казалось, она неминуемо должна упасть прямо на страшную плоскую голову. Мы стали толкать скалу в четыре руки. Она поддавалась нашим усилиям не больше, чем придорожный столб. Тогда Лили лег на спину; я сделал то же. Опираясь на бугристый склон за нами и цепляясь за края трещин в земле, мы разом толкнули пятками скалу — изо всей силы, сколько позволяли нам наши ножки кузнечиков. Она весила гораздо больше нас обоих, раскачать ее нам не удалось, мы только чуть-чуть ее приподняли, и под нею открылась черная щель.
Вытянувшись как струнка и напрягаясь так, что на шее у него вздулись жилы, Лили прошептал:
— Держись крепко!
Правой рукой он пошарил по земле, сгреб несколько камней и швырнул их в открывшуюся щель. Пока я отчаянно выгибался дугой и удерживал скалу ногами, Лили много раз повторял свой маневр и наконец сказал:
— Теперь потихоньку отпускай.
Скала откачнулась, но занять прежнее положение ей мешала кучка насыпанных под нею камней, и теперь она стояла, накренившись вперед.
Мы трижды подкладывали камни, и тяжелая скалистая плита мало-помалу нависла над ложбиной. Мы сделали последнюю передышку. Лили прошептал:
— Разотри хорошенько ноги и дыши во всю мочь. Четыре вдоха!
Я растер икры и сделал четыре вдоха.
— Обопрись хорошенько спиной! На этот раз скала поддастся. Считаю до трех!
Лили тихо сосчитал до трех. Я так сильно напрягся, что все мое тело от пяток до плеч снова выгнулось дугой; верхний конец плиты медленно отклонился, секунду раскачивался и исчез.
Я услышал глухой гул, затем грохот обвала, от которого подо мной задрожала земля… Лили широко раскрыл испуганные глаза, и мы на четвереньках подползли к краю обрыва.
Я плохо рассчитал траекторию полета нашего снаряда, но судьба, которая нередко принимает участие в маленьких мальчиках, исправила мою ошибку.
Наша скала упала на небольшой выступ размытого пласта, и от ската ущелья оторвалась огромная глыба голубоватого известняка, которая рухнула на змею. Страшную голову скрыла груда осыпи, но змея с такой силой хлестала хвостом по можжевельнику и розмарину, что нас обуял ужас. Мы без памяти скатились кубарем вниз, словно зайцы от гончих, и таким манером доскакали до «Новой усадьбы».
Дядя Жюль и отец выходили из дому с ружьями за плечами: они держали путь к высоким соснам на Красной Маковке, куда на ночь слетались вяхири.
Завидев, как мы несемся вскачь, они остановились посреди дороги.
Задыхаясь и для большего эффекта делая паузу после каждого слова, я вкратце рассказал о нашем подвиге и сел в изнеможении на камень.
Лицо дяди Жюля выражало недоверие.
— Ого-го! И она в самом деле такая длинная?
— Как отсюда до той оливы! — ответил Лили, показав на дерево в десяти шагах от нас.
— И толщиной с мою ляжку! — поспешил добавить я.
— Мне кажется, — смеясь, сказал отец, — что вы малость преувеличиваете! В Провансе никто еще не встречал змеи длиннее двух метров.
— Э, нет, простите! — воскликнул Лили. — Про ту самую змею бедняга Петюг рассказывал раз пятьдесят, а все думали, что он врет!
— И потом, — заметил я, — нечего спорить — пойдите посмотрите, она, наверно, уже мертвая!
— Ступайте вперед, — сказал Лили, — а я пойду за веревкой, чтобы ее заарканить.
***
Она действительно была уже мертва. Извиваясь в предсмертных корчах, она все же умудрилась вытащить свою наполовину раздробленную голову из-под осыпи. Змея и впрямь была толщиной почти с печную трубу, и ее узорчатая чешуя отливала зеленью.
Определить с точностью ее размеры было невозможно: она свилась кольцами в чаще кустарников, но и то, что мы видели, казалось чем-то необычайным.
Оба наши охотника признались, что изумлены, и, взяв ружья на изготовку, подошли ближе. Но я в три прыжка обогнал их и схватил чудище за хвост.
— Лили! — сказал я. — Ну-ка попробуй вытащить зайца!
Лили обеими руками ухватился за липкие уши проглоченного русака и вытащил какую-то мохнатую колбасу невероятной длины, которую он бросил в кусты. Затем я взял веревку и завязал петлей вокруг тела змеи.
Я заметил, что отец гордится моей храбростью. Он смотрел на меня с улыбкой, приговаривая:
— Вот чертенята! Кто бы мог подумать…
Но Лили уже вместе со мной дернул за веревку, и страшилище вытянулось за нами во всю свою великолепную длину.
Сопровождаемые дядей и отцом, которые отказались от охоты на вяхирей, мы потащили змею домой.
Ее черное, словно лакированное брюхо легко скользило по склону, и мы спокойно шли в ногу. Но на крутом спуске туша змеи покатилась за нами так стремительно, что мне померещилось, будто она хочет на нас наброситься. Мы с Лили выпустили веревку и отпрыгнули в стороны. Длинная желтая лента промелькнула между нами как стрела. Однако большой камень на дороге замедлил ее скольжение и заставил отклониться; змея перевернулась брюхом кверху и остановилась, налетев на ствол сосны. Охотники громко расхохотались, и мне пришлось хохотать громче всех, потому что у меня мороз по коже пробегал от ужаса.
Наше появление доставило истинное удовольствие Полю. Он исполнил «танец скальпа» вокруг нескончаемо длинного трупа, а Франсуа, который принес нам домой молоко, повторял:
— Бедняга Петюг! Бедняга Петюг! Лили, сбегай за ним, живо! Бедняга Петюг!…
Отец, вооружившись сантиметром, измерил змею; я держал ее за хвост, а дядя Жюль натягивал веревку, чтобы чудище предстало перед нами во всем своем великолепии.
Между тем наши милые дамы, выглядывавшие из окна, пищали, содрогаясь от страха и отвращения, и мама растирала руки, покрывшиеся гусиной кожей.
— Три метра двадцать сантиметров! — объявил отец.
— Можно подумать, что это питон, сбежавший из цирка! — сказал дядя Жюль.
Однако я был немного разочарован результатами измерения — ведь оно установило предел, перерасти который уже не могло чудовище, как бы я ни врал.
— Бедняга Петюг! — повторял Франсуа. Мы вереницей двинулись в деревню.
***
У фонтана на маленькой сельской площади нас обступили дети; потом собрались женщины, крестьяне. Вокруг меня раздавались возгласы изумления, ужаса, восторга. Стоя один подле мертвой гадины (Лили послали за Петюгом на его виноградник), я, словно бывалый истребитель змей, бесстрастно отвечал на несчетное множество вопросов.
Женщины говорили:
— Господи помилуй, вот диво так диво!
— Как посмотришь, мороз по коже дерет!
— А мальчишка-то какой храбрый!
— Он и сам настоящее диво!
Девочки посматривали на меня с явным восхищением, и я невольно выпятил грудь. Я стал знаменитостью, так что маленький Поль протиснулся сквозь толпу и взял меня за руку, чтобы приобщиться к братниной славе.
Торопливо шагая, на площадь явился Мон де Парпайон. Он ухватил змею за шею, открыл ей пасть, из которой разило ужасным смрадом, и, ничуть этим не смутившись, поднес почти к самому своему лицу, чтобы обследовать ее зубы. Затем он высказался.
Запас слов у него был не богаче, чем у Франсуа, но Мону его вполне хватало, чтобы выражать свои мысли и чувства. И сейчас он облек их в такие слова:
— Вот оно, бесовское-то отродье! Это, скажу я вам, бесовское отродье!
Он повторил это суждение раз десять подряд, посмеиваясь с довольным видом. Затем вдруг ткнул в меня пальцем и с помощью тех же слов выразил свое одобрение:
— И он тоже, он и сам — бесовское отродье! Да, бесовское отродье, постреленок он этакий! — Но тут Мон, оглянувшись, воскликнул: — Петюг идет!
Наконец показался Петюг. Он шел неверной походкой пьяницы, за ним гурьбой бежали дети.
Близилась вторая, высшая ступень моей славы, ее апофеоз, конечно. Мне предстояло поведать Петюгу о нашем подвиге, воздать ему почести и посрамить всех, кто до сих пор обвинял его во лжи. Это была бы торжественная минута.
В глубоком, почтительном молчании, которое красноречиво говорило, что все село терзается раскаянием, круг любопытных расступился перед Петюгом, оставив ему широкий проход.
Но Петюг не соблаговолил подойти к змее.
Остановившись поодаль, он бросил на нее беглый взгляд, насмешливо расхохотался и презрительно крикнул:
— Это и есть ваша змея? О пресвятая богородица! Ну так вот, я могу вам сказать, что моя, моя змея вдвое толще и втрое длиннее! Голова у нее величиной с телячью, у моей, стало быть, змеи; она таких маленьких сопляков, как вы, штук пять-шесть проглотит и не поперхнется!
Петюг повернулся и пошел прочь, прихрамывая и хихикая.
Затем повернулся и бросил:
— Фитюлька ваша змея рядом с моею! Возмущенные слушатели ответили улюлюканьем, а мой отец сказал:
— Не будем забывать, что он выпивает пять-шесть литров жакеза в день и что его змея долго питалась винными испарениями. От этого она так разрослась, что заняла весь его мыслительный аппарат, который к тому же никогда не был очень вместительным. Вот почему теперь Петюг и не узнает свою змею!
— Ну да!-сказал Мон. — Это наверняка так и есть!
И он пояснил Франсуа, который был явно в недоумении:
— Понял? Это значит, что змея эта сидит у него в башке уже десять лет. Мало-помалу мозги у него от нее распухли и стали давить изнутри на глаза, потому-то змея и кажется ему меньше, чем она есть на самом деле.
***
Теперь я был почти безмятежно счастлив и считал, что начались настоящие каникулы. А следовало бы понять, о чем говорит зачастивший мелкий дождик, и заметить, что «летучая мышь» не раскачивается больше на ветке смоквы: теперь мы ужинали в столовой под модной висячей лампой с узорным медным резервуаром и опаловым абажуром, походившим на полушарие, который украшала бахрома из голубых стекляшек.
Однажды, когда я любовался тем, с какой виртуозной легкостью и изяществом дядя Жюль разрезает куропатку, отец объявил без предисловий, словно речь шла о самой обыкновенной вещи на свете:
— Ну-с, завтра ровно в десять начинаем повторение программы.
Насмешливый хохот Поля словно подвел жирную черту под этим заявлением.
И так как вид у меня был изумленно-негодующий и я озирался, чтобы посмотреть в «Календарь почтового ведомства» [49], то отец сказал:
— Я очень хорошо понимаю, что ты потерял представление о времени, ты в этом году был занят чрезвычайно интересными вещами…
— Еще бы! — подхватил дядя.
— Во всяком случае, — продолжал отец, — какой-то период твоей жизни кончился: сегодня у нас восемнадцатое сентября, а ты начинаешь учиться в средней школе с понедельника третьего октября, то есть через четырнадцать дней.
— Да, конечно! Но за четырнадцать дней я успею еще и повеселиться!
— Веселиться будешь до десяти утра! А все остальное время будет отдано повторению пройденного. Ты во что бы то ни стало должен с первых же шагов в лицее проявить себя как блестящий ученик и поддержать честь нашей начальной школы, к которой господа, имеющие среднее образование, иной раз относятся с презрением.
Он покосился на дядю Жюля. Но тот, уставив голубые глаза в грудинку куропатки, пытался извлечь из нее дробь номер шесть, которую сам же и всадил в несчастную птицу.
Дядюшка вдруг приостановил свое хирургическое исследование и, подняв нож кверху, воскликнул:
— Нет, милый Жозеф, нет! Никто не презирает обязательное начальное образование. Это единственное достойное похвалы создание нашей революции. Но людям, ограничившимся только начальным образованием, действительно ставят в упрек, что, получив аттестат зрелости, они воображают, будто знают все, достигли вершин человеческих знаний. Я имею в виду не вас, напротив, вы слишком скромны. Но согласитесь сами, что есть и такие, которые слишком высокого о себе мнения.
Мама вспыхнула и, вздернув носик, резко заметила:
— Самомнение есть всюду и, может быть, даже в префектуре!
— О, там его хватает! — поддержала ее тетя Роза.
— Но мы знаем простых учителей, — продолжала мама (она говорила все быстрей и быстрей), — которые стали преподавателями высшей школы или инспекторами учебного округа и даже врачами, даже депутатами парламента!
Дядя Жюль понял, что разворошил муравейник; кроме того, он очень любил свою милую свояченицу, почему и пошел на уступки:
— Вы правы, дорогая Огюстина: многие министры, высшие чиновники, крупные адвокаты — многие из них — бывшие учителя. Но я позволю себе добавить, что это именно те люди, которые пополнили знания, полученные в начальной школе, немало лет проучившись в высшей школе и университетах!
— Конечно, — сказал Жозеф. — Это естественно!
— Впрочем, — добавил дядя, — я признаю и заявляю, что обучение в начальной школе поставлено гораздо лучше, чем в младших классах лицея!
Огюстина просияла, а Жозеф решил подкрепить личное мнение дядюшки ссылкой на официальное лицо:
— Я слышал это от самого ректора и надеюсь, что Марсель в нынешнем году еще раз докажет справедливость этих слов.
Обращаясь ко мне, он серьезно сказал:
— Мы в долгу перед нашей республикой, дочерью революции. Она назначила тебе стипендию. Это значит, что она будет бесплатно давать тебе основательное образование, оплачивать твои горячие завтраки и каждый год до получения аттестата зрелости снабжать всеми книгами, необходимыми для занятий.
Мы с тобой должны показать, что достойны такой великой щедрости, и без малейшего сожаления пожертвовать несколькими днями каникул. Завтра мы начинаем повторение программы.
***
На другое утро я чуть свет отправился с печальной вестью к Лили. Он как мог старался меня утешить; по его словам, уж и то хорошо, что мы можем браконьерствовать с пяти до девяти утра. К тому же его самого отрядили на сбор зимних помидоров и на первые осенние работы.
Я вернулся к десяти часам, нагруженный дичью, и горделиво разложил ее на обеденном столе в надежде, что мне разрешат и вечером расставлять ловушки. Но отец, ни слова не сказав, сдвинул на край стола моих дроздов и заставил меня писать под диктовку длиннейшую и, по-моему, совершенно никчемную историю о злоключениях болвана короля по имени Боабдил [50].
Во второй половине дня, после торжественного разбора частей предложения и короткой передышки, мне пришлось вычислять расход воды, вытекающей из трех кранов, которые наполняли какой-то бассейн, а потом высчитывать, сколько времени понадобилось бы велосипедисту, старавшемуся неизвестно зачем догнать всадника, который несколько раз останавливался в пути, чтобы поить свою лошадь. В довершение всего Полю велели присутствовать при том, как я читаю вслух рассказ о несчастьях Верцингеторикса… [51]
Наконец к пяти часам с охоты явился дядя Жюль, держа по куропатке в каждой руке; он бросил их на моих дроздов и заставил меня склонять по-латыни «розу». Жозеф слушал с искренним интересом. Я спросил его:
— Почему ты хочешь, чтобы я учил язык, которого ты не знаешь? На что он мне?
Отец ответил:
— Если изучаешь только один французский язык, то и французского языка хорошо не знаешь. Позднее ты это поймешь.
Меня глубоко огорчил его ответ — ведь тем самым отец выносил приговор и самому себе.
И притом двенадцать падежей этой «розы» были чрезвычайно странным и удивительным явлением. Я спросил дядю Жюля:
— А на что нужны одному цветку двенадцать названий? Дядюшку не пришлось долго упрашивать, он охотно открыл
нам эту загадку. Впрочем, его объяснение только навело на меня ужас: латинские слова беспрерывно меняли свой вид, в зависимости от своей роли, и это позволяло ставить их на любое место в предложении! Отсюда я сделал вывод, что никогда не буду знать латынь; но чтобы доставить Жозефу удовольствие, я, как попугай, выучил наизусть все двенадцать падежей «розы».
Правда, эти уроки продолжались только шесть дней — пора было возвращаться в город, притом уже окончательно, и заняться другими приготовлениями к началу учебного года.
Вечером накануне отъезда я пошел проститься с Лили, которого днем не успел повидать.
На огромном чердаке его родителей в слуховое окно пробился закатный луч и горел, озаряя столб золотистой пыли.
Лили сидел на скамеечке перед горкой маленьких помидоров, напоминавших красные сливы. У каждого помидора был зеленый хвостик, и Лили, сложив вдвое тонкую веревку, завязывал его узлом, затем завязывал другой хвостик и таким образом сплетал длинные гирлянды из глянцевитых алых плодов, которые потом вешал на закопченные балки под крышей.
Лили тщательно завязал двойным узлом кончик одной из гирлянд и сказал, не глядя на меня:
— Этим летом было весело, но могло быть еще веселей. Жаль все-таки… А какая она, эта новая школа, куда ты будешь ходить?
Я тотчас же стал описывать ему лицей, как храм науки, хотя пока никакого представления о нем не имел. Особенно упирал я на латынь.
Однако, поглядывая на длинные алые гирлянды, я мысленно спрашивал себя, не мудрее ли всю жизнь нанизывать на веревочку помидоры, чем зубрить без малейшей надежды на успех двенадцать падежей розы…
***
В городе мать сшила мне на швейной машинке школьную блузу из черного хрустящего люстрина, которая сияла и блестела вовсю; носить ее полагалось лишь в лицее, где она должна была храниться. А выходной одеждой служил мне отныне матросский костюм, не только с короткими штанишками, но и (про всякий случай!) с длинными, навыпуск, брюками. На ленточке матросской шапки золотыми буквами сверкала надпись: «Сюркуф» [52].
Вечером накануне великого дня у тети Розы состоялся торжественный обед.
Когда мы в десятом часу вернулись домой, всю мою школьную амуницию снесли ко мне в комнату. Одежду повесили на стуле, новые носки сунули в новые башмаки, а на комоде положили битком набитый ранец из поддельной кожи, с тетрадями, пеналом и аккуратно сложенной школьной блузой.
Короче говоря, мое вступление в новую жизнь было подготовлено не менее тщательно, чем запуск спутника на орбиту, и вскоре я открыл, что попал действительно в совсем другой мир.
***
Великие сборы начались с понедельника 3 октября в шесть часов утра. Вымытый, вычищенный, вылощенный (я чуть не порвал себе барабанную перепонку, моя уши) и закормленный бутербродами, я натянул свою матросскую куртку. Поль надел новенькую серую блузу с белым воротничком, под которым был повязан изумительный шелковый бант небесно-голубого цвета.
А Жозефу, кажется, немного жал крахмальный воротничок (как всегда после каникул); тем не менее он был строен и хорош в светло-сером костюме, на котором пламенел алый атласный галстук, какой носили социалисты.
Мама предупредила, что не может нас сопровождать, ибо у сестрицы нет подобающего наряда. Меня это очень обрадовало: уж очень смешно было бы явиться в лицей во главе процессии из членов всего семейства, словно покойник на собственных похоронах.
Итак, мы вышли из дому втроем в половине восьмого. Я шагал справа от Жозефа, Поль держался за его левую руку.
Ранец оттягивал мне плечи и заставлял выпячивать грудь, а каблуки новых ботинок гулко отстукивали шаги на тротуаре, в этот ранний час еще заставленном мусорными ящиками.
Отец на ходу указывал мне таблички с названиями улиц, чтобы я мог найти потом дорогу домой. Вечером мама должна была встретить меня у выхода из школы, но с завтрашнего дня мне предстояло одному курсировать между лицеем и домом, и это меня немного пугало.
Минут через пятнадцать мы подошли к углу Библиотечной улицы. Жозеф обратил мое внимание на то, что эта улица примечательна полным отсутствием каких-либо библиотек, а следовательно, неправильно присвоенное ей название не должно вводить меня в обман.
Библиотечная улица заканчивалась крутым спуском, с которого мы почти сбежали бегом.
Отец показал мне огромное здание, стоявшее под этим пригорком, по правую руку от нас:
— Вот и лицей!
Перед огромным фасадом, под старыми-престарыми платанами, посаженными вдоль тротуара, я увидел толпу мальчиков и юношей с кожаными портфелями под мышкой или с ранцами на спине. Высокая, как церковный портал, двустворчатая дверь была приоткрыта, впуская и выпуская людей. Но ученики, болтавшие, стоя кружком на тротуаре, кажется, не очень спешили испить из источника знаний.
— Эта дверь, — сказал отец, — ведет в экстернат, то есть в помещение, где находятся классы. А ты должен входить в дверь интерната, она по другую сторону здания.
Мы пробрались сквозь стоявшую кучками толпу, откуда доносились взрывы смеха или громкие возгласы, — это лицеисты приветствовали появление товарищей.
Улица продолжала идти под гору, и, когда мы прошли сто шагов, я с изумлением заметил, что здание лицея все еще тянется рядом с нами.
И едва бульвар свернул направо, как на наши головы обрушился гулкий удар звенящей бронзы: на краю крыши, уходившей невероятно далеко ввысь, я увидел в каком-то маленьком домике с треугольным фронтоном циферблат величиной с колесо тележки.
— Половина восьмого! — сказал наш Жозеф.
— Они били не меньше четырех раз.
— На полчаса положено восемь ударов, — ответил он. — Это куранты. Четыре раза они бьют, отмечая четверть, восемь — каждые полчаса, шестнадцать — каждый час, и, конечно, вызванивают все часы по порядку, но только другим колоколом. Например, в полдень куранты бьют двадцать восемь раз!
— Дома, — заявил Поль, — я очень хорошо знаю, сколько времени на наших стенных часах, но здесь я бы сбился со счета!
Я был ошеломлен этим душераздирающим открытием и отметил про себя, что здесь, в лицее, даже время находится под строжайшим надзором.
Мы шли еще несколько минут, потом свернули направо, в какую-то маленькую, тесную улочку.
— Лицейская улица, — проговорил отец. — Ты запомнишь? Сперва надо спуститься по Музейному бульвару, затем пойти по Лицейской улице.
Она вывела нас на маленькую площадь, которая тоже называлась Лицейской… Всюду лицей!
От этого гигантская школа на Шартрё, где я прежде учился, утратила в моих глазах право писаться с прописной буквы и была низведена в разряд маленького пансиона.
На крыльцо, в котором было чуть ли не пятнадцать ступенек, выходила еще одна двустворчатая дверь, несколько ниже первой; с боков к ней примыкали два высоких окна, забранных железной решеткой; следовательно, здесь имелись узники. Она была заперта, но в глубине Лицейской площади виднелась еще одна дверь, поменьше, настежь распахнутая, которая вела в квадратную прихожую.
Там, за стеклянной перегородкой, восседал швейцар или, вернее, чиновник в звании швейцара, ибо он носил мундир с золотыми пуговицами.
Этот человек, конечно, не знал, с кем имеет дело, потому что с полминуты разглядывал нас сквозь стекло, пока не отворил форточку в перегородке.
К моему изумлению, отец не назвал себя. Он просто спросил, где собираются полупансионеры шестого класса «А».