Долгий переход прошел благополучно, хоть и не без тревог, и мы оказались перед последней, волшебной дверью, которая открывалась прямо в летние каникулы. Отец, смеясь, оглянулся на маму:
— Ну как? Что твое предчувствие?
— Отпирай быстрее, умоляю… скорей, скорей…
— Не волнуйся! Ты же видишь — все позади!
Отец повернул ключ в замке и потянул к себе дверь. Дверь не поддавалась. Упавшим голосом он проговорил:
— Кто-то надел цепочку и повесил еще один замок!
— Я так и знала! А сорвать его нельзя?
Я заметил, что цепочка продета через два кольца. Одно из них было ввинчено в дверь, другое — в косяк, который, как мне показалось, прогнил.
— Ну да, — сказал я, — можно сорвать.
Но отец, схватив меня за руку, прошептал:
— Несчастный! Это называется взломом.
— Именно взломом! — прогнусавил чей-то голос. — Да, да, взломом! И карается это тремя месяцами тюрьмы.
Из кустарника возле двери в стене вышел человек среднего роста, но необычайно грузный, в зеленом мундире и фуражке. На поясе у него висела черная кожаная кобура, откуда торчала рукоятка револьвера. Он держал на сворке омерзительного пса.
Пес этот походил на теленка с мордой бульдога. Его грязно-желтая шерсть, в которой виднелись большие розовые плешины, напоминала географическую карту; задняя левая лапа была поджата и то и дело подергивалась; толстые брылы обвисли и от длинных нитей слюны, тянувшихся под ними, казались совсем дряблыми, а торчавшие из отвратительной пасти два клыка грозили смертью каждому, даже ни в чем не повинному. Один глаз страшилища закрывало бельмо, а второй, неестественно выпученный и желтый, грозно сверкал; нос у собаки был мокрый, дышала она хрипло и прерывисто.
Лицо человека внушало такой же ужас. Угреватый красный нос напоминал землянику. Белесые усы заканчивались желтой кисточкой, точно коровий хвост, а на веках росли редкие колючие ресницы. Мама, охваченная неизъяснимым страхом, застонала и спрятала лицо в розы, задрожавшие в ее руках. Сестрица заплакала. Отец, мертвенно-бледный, застыл на месте. Поль спрятался за его спиной, а у меня подкатил комок к горлу…
Человек смотрел на нас, ни слова не говоря, и только слышно было, как хрипит дог.
— Сударь, мы…— сказал отец.
— Вы что здесь делаете? — зарычал двуногий зверь. — Кто вам позволил ходить по земле господина барона? Вы кто такие? В гости к нему пожаловали или, может, вы его родственники?
Он разглядывал нас по очереди выпученными блестящими глазами. При каждом слове живот его колыхался и револьвер подпрыгивал.
— Да, кстати, как ваша фамилия? — И сторож шагнул к папе.
Я выпалил:
— Эсменар, Виктор.
— Замолчи, — сказал Жозеф. — Сейчас не время шутить.
С большим трудом — ему мешала ноша — он вытащил бумажник и протянул свою визитную карточку. Двуногий зверь взглянул на нее и сказал по моему адресу:
— А мальца-то выдрессировали! Умеет уже давать ложные показания!
Он снова взглянул на карточку и воскликнул:
— Народный учитель! Ну, ото уж черт знает что! Преподаватель школы тайком проникает в чужие владения! Преподаватель! Впрочем, допускаю, что и это неправда! Если дети называют чужую фамилию, отец может предъявить чужую визитную карточку.
Наш Жозеф наконец обрел дар речи и произнес длинную защитительную речь. Он говорил о «вилле» (сейчас он называл ее хижиной), о здоровье своих детей, о длинных переходах, которые измучили маму, о том, как строг инспектор учебного округа… Его патетическая речь звучала искренне, но жалко. Лицо мое залила краска стыда, и меня обуяла ярость. Наверно, отец догадался о моих чувствах, потому что в смятении сказал:
— Не стой здесь. Или поиграй с братом.
— Поиграй? Чем, например? — зарычал сторож. — Может, моими сливами? Не смей трогаться с места! — приказал он мне. — И пусть все это послужит тебе уроком! — Затем, обращаясь к отцу, спросил: — А откуда взялся ключ? Он что, самодельный?
— Нет, — неуверенно ответил отец.
Наш мучитель, осмотрев ключ, заметил на нем какое-то клеймо.
— Это ключ администрации. Вы его украли?
— Конечно, нет.
— Откуда же он у вас?
Он смотрел на нас с усмешкой. Отец заколебался, затем храбро сказал:
— Я его нашел. Сторож захихикал.
— Нашли на дороге и сразу смекнули, что это ключ от дверей к каналу… Ну, кто вам его дал?
— Этого я не могу сказать.
— Ах так! Вы отказываетесь отвечать! Я запишу это в рапорт, и тогда лицу, снабдившему вас ключом, вряд ли еще придется расхаживать по этому имению.
— Нет! — горячо сказал отец. — Нет, вы этого не сделаете! Вы не погубите человека, который из любезности, из чисто дружеских чувств…
— У этого служащего нет совести! — заревел сторож. — Он уже десятки раз воровал у меня инжир, я сам видел.
— Вы, наверно, ошиблись, — возразил отец, — я знаю его как безупречного человека.
— Ну да, он вам это доказал, — ухмыльнулся сторож, — отдал ключ от канала, от общественного достояния!
— Вы кое-чего не знаете, он сделал это для пользы канала, — говорил отец. — Я немного разбираюсь в качестве цемента, могу судить об известковых растворах, что позволяет мне следить за сохранностью этого прекрасного сооружения. Загляните в мою записную книжку.
Сторож полистал ее.
— Итак, вы утверждаете, что вы здесь в качестве эксперта?
— В известной мере да, — ответил отец.
— А они тоже эксперты? — Сторож указал на нас — Мне еще не доводилось видеть малолетних экспертов. Зато мне доподлинно известно, это явствует из вашей записной книжки, что вы с помощью подлога проникаете сюда и проходите через наше поместье каждую субботу уже полгода! Великолепное доказательство!
Он спрятал записную книжку к себе в карман.
— А теперь развязывайте все эти узлы.
— Нет, — сказал отец. — Это мои личные вещи.
— Вы отказываетесь? Берегитесь! Я ведь не простой сторож, а присяжный [42], я здесь — власть.
Поразмыслив, отец снял заплечный мешок и развязал его.
— Если бы вы еще кобенились, я вызвал бы жандармов.
Нам пришлось отпереть чемоданы, вытряхнуть сумки, развязать тюки. Наконец все наши убогие сокровища были выставлены в ряд на зеленом склоне насыпи, словно призы за меткую стрельбу в ярмарочном тире… Солонка поблескивала, гипсовая балерина поднимала ножку, а огромный будильник, прилежно отсчитывая бег небесных светил, бесстрастно показывал четыре часа десять минут даже этому безмозглому скоту, недоверчиво на него поглядывающему.
Тщательный осмотр длился долго.
Обилие съестного пробудило зависть в этом жадном брюхе.
— Можно подумать, что вы ограбили бакалейную лавку, — с подозрительным видом сказал сторож.
Затем он обследовал, словно бдительный испанский таможенник, белье и покрывала.
— Ну, а теперь ружье! — потребовал он.
Он оставил его напоследок и, раскрыв ветхий футляр, спросил:
— Заряжено?
— Нет, — ответил отец.
— Ваше счастье.
Сторож переломил ствол и приложился к нему глазом, как к телескопу.
— Ствол чистый, это тоже ваше счастье, — сказал он.
Он громко щелкнул затвором — казалось, это замкнулась мышеловка — и добавил:
— С этакой пушкой легко промазать куропатку, но можно укокошить сторожа, особенно доверчивого…
Он угрюмо покосился на нас, и мне стало ясно: передо мной воплощение бездонной глупости.
И вдруг, поощрительно улыбаясь, он спросил:
— А патроны где?
— Их еще нет. Я набиваю их только накануне охоты. Не люблю держать дома заряженные патроны из-за детей.
— Ясно, — сказал сторож, бросив строгий взгляд на меня. — Если ребенок способен назвать вымышленное имя и проявляет наклонность к взлому, ему не хватает только заряженного ружья.
Мне польстило это суждение. Уже минут десять я подумывал о том, не выхватить ли у него из-за пояса револьвер и не всадить ли в него пулю. Клянусь, не будь тут огромного пса, который походя мог меня проглотить, я попытался бы это сделать.
Сторож вернул отцу ружье и окинул взглядом наши жалкие пожитки.
— А я и не знал, — с недоверчивым видом заметил он, — что учителям так хорошо платят.
Отец получал всего сто пятьдесят франков в месяц, но он воспользовался этим замечанием, чтобы ответить:
— Потому-то я и дорожу своим местом.
— Если вас уволят, пеняйте на себя. Я тут ни при чем! Ну-с, собирайте вещи и ступайте туда, откуда пришли. А я немедля по горячему следу пойду доложу кому надо. Ко мне, Масток! — Он дернул за сворку и увел страшилище, которое озиралось на нас с отчаянным воем, словно жалуясь, что ему помешали нас загрызть.
В эту минуту из будильника вырвался звон, словно вспыхнул фейерверк звуков; тихо вскрикнув, мама опустилась на траву. Я бросился к ней, и она лишилась чувств у меня на руках. Сторож, спускавшийся с насыпи, оглянулся и стал свидетелем этой сцены. Он загоготал и весело крикнул:
— Отлично сыграно, но меня не обманешь!
И он удалился неверными шагами, таща за собой четвероногое, разительно на него похожее.
***
Мама быстро очнулась. Пока отец растирал ей руки, слезы и поцелуи сыновей привели ее в чувство быстрее самой лучшей нюхательной соли.
Только тогда мы обнаружили пропажу сестрицы: она забилась в колючий кустарник, как испуганная мышка, и, не откликаясь на наш зов, стояла на коленках, закрыв глаза руками.
Мы собрали наши вещи, сложив в одну кучу колбасу, мыло, кран, и отец тихо проговорил:
— До чего же мы слабы, когда чувствуем себя виноватыми! Этот сторож — гнусная свинья и первостатейный подлец. Но на его стороне закон, а меня связал по рукам и ногам мой же собственный обман. Все говорит против меня: жена, дети, ключ… Да, каникулы начинаются неудачно. А как они кончатся, право, не знаю…
— Ну, Жозеф,-сказала, вдруг приободрившись, мама, — это еще не светопреставление.
Тогда отец произнес загадочную фразу:
— Пока я учитель, каникулы продолжаются, но если через неделю я перестану быть учителем, я буду безработным.
И он подтянул на плечах ремни от рюкзака.
Возвращение было печальным. Из наспех связанных узлов то и дело что-нибудь вываливалось. Я шел сзади и подобрал в траве гребень, банку горчицы, напильник, шумовку и зубную щетку. Мама тихо приговаривала:
— Я так и знала.
— Да нет же, — с раздражением отвечал отец, — ничего ты не знала, ты только боялась. И у тебя были все основания бояться, но то, что произошло, могло произойти в любое время. Всякие сверхъестественные силы или предчувствия тут ни при чем. Виной всему моя глупость и бездушие этого болвана.
И он непрестанно повторял: «До чего же мы слабы, когда чувствуем себя виноватыми!»
Мы пришли к Доминику, горя нетерпением рассказать о наших злоключениях, однако ставни фермы были закрыты. Он, наверно, ушел в деревню играть в кегли. Зато в усадьбе полковника мы застали Владимира. Он выслушал рассказ отца — несколько сокращенный — и сказал:
— Я бы охотно заглянул к этому человечку. Но я говорил с ним всего три раза в жизни и все три раза давал ему по роже. Если я пойду к нему снова, я опять его стукну. Лучше бы вам потолковать с полковником. Но, к несчастью, он в больнице.
Он, правда, запретил об этом рассказывать, но вам я все же скажу… Ему сделали операцию, завтра утром я к нему пойду, и, если он будет хорошо себя чувствовать, я все ему расскажу. Не знаю только, может ли он вам помочь…
Владимир заставил моих родителей выпить по рюмке виноградной водки, которую они героически проглотили как лекарство. Затем он угостил меня и Поля какаовым ликером, а сестрица с полным удовольствием пила молоко. Мы отправились дальше, подкрепившись, но в большом душевном смятении.
Мой трезвенник отец, разгоряченный рюмкой водки, шагал с тяжелым заплечным мешком, как солдат, но глаза на его застывшем лице смотрели хмуро. А мама неслась будто птица, не касаясь земли. Мы с Полем вели сестрицу. Раскинув в стороны свои короткие ручонки и крепко вцепившись в нас, она не давала нам сойти с тропинки.
Пришлось сделать большой крюк, и всю дорогу мы молчали.
Лили в нетерпении не мог устоять на своем посту у околицы Латрей и поспешил нам навстречу. Пожав мне руку, поцеловав Поля, он, краснея, взял у мамы ее ношу. У него был торжественно-радостный вид, но вдруг он почуял недоброе и тихо спросил:
— Стряслось что-то?
Я сделал знак, чтобы он молчал, и замедлил шаги, отстав от отца, который брел как во сне. Шепотом я рассказал Лили о нашей беде. Сначала Лили не придал большого значения случившемуся, но, когда я упомянул о протоколе, он побледнел и остановился, глубоко огорченный.
— Сторож что-нибудь записывал у себя в книжке?
— Он грозился это сделать и наверняка сделает.
Лили протяжно свистнул. Протокол для жителей села означал бесчестие и разорение. Местный крестьянин, вполне добропорядочный человек, убил на холмах жандарма из Обани только потому, что жандарм хотел составить на него протокол.
— Вот так так! — сокрушался Лили. — Вот так так!
Он пошел вперед, понурясь и оглядываясь на меня с убитым видом.
Когда мы проходили по деревне мимо почтового ящика, Лили вдруг сказал:
— А что, если поговорить с почтальоном? Он должен знать этого сторожа. Сам-то он тоже ведь носит фуражку.
В представлении Лили фуражка была символом власти: стало быть, начальники в фуражках как-нибудь уж столкуются.
— Завтра утром я с ним поговорю, — добавил он.
Наконец мы доплелись до «Новой усадьбы», которая ждала нас в сумерках под большой смоквой, усыпанной воробьями.
Мы помогли отцу распаковать вещи. Он был мрачен и нервно покашливал. Мама молча варила кашку сестрице, а Лили разжигал огонь в печке под висящим на крюке котелком.
Я вышел взглянуть на сад. Поль уже успел залезть на сливу, и во всех карманах его стрекотали цикады. Но у меня больно сжалось сердце оттого, что вечер так прекрасен. Все долгожданные радости не сбылись.
Лили вышел вслед за мною в сад и тихо сказал:
— Придется мне поговорить об этом с моим отцом.
И, заложив руки в карманы, он скрылся в соседнем винограднике.
***
Я вернулся в дом и сам зажег керосиновую лампу (лампу-«молнию»!), раз уж никто не догадался это сделать. Несмотря на жару, отец сидел у камина и смотрел на колеблющееся пламя.
Вскоре закипел суп, зашипела яичница. Поль помог мне накрыть на стол, и мы с особенным рвением занимались этим повседневным делом. Нам хотелось показать родителям, что не все потеряно, но разговаривали мы вполголоса, словно в доме был покойник.
За обедом отец вдруг завел веселый разговор. Он шутливо описал всю сцену, представив в комическом виде сторожа, наши сокровища, разложенные на траве, и пса, который облизывался на колбасу. Поль хохотал до упаду, но я понимал, что отец через силу старается нас рассмешить, и мне хотелось плакать.
Кое— как пообедав, мы пошли наверх спать. Родители остались внизу, чтобы разложить по местам провизию. Я не слышал, как они ходят, и до меня долетали только звуки приглушенных голосов. Через несколько минут, когда Поль заснул, я тихонько спустился босиком по лестнице и подслушал их разговор.
— Жозеф, нельзя же так преувеличивать, ты просто смешон. Не пошлют же тебя на гильотину.
— Конечно, нет, — отвечал отец. — Но ты не знаешь инспектора учебного округа. Он доложит ректору [43], и дело кончится тем, что меня уволят.
— Ну что ты! Все это выеденного яйца не стоит.
— Возможно, но это даст, разумеется, повод сделать выговор учителю. А для меня выговор равносилен увольнению — в этом случае я сам уйду из школы. В учебном ведомстве не остаются с таким пятном.
— Как! — изумилась мама. — Ты откажешься от пенсии?
У нас в семье часто говорили о пенсии как о некоем магическом превращении, точно школьный учитель в отставке становится рантье. Пенсия! Это было великое слово, всем словам слово. Но сегодня вечером оно не произвело должного впечатления, и отец грустно пожал плечами.
— Что же ты собираешься предпринять?
— Понятия не имею, подумаю.
— Ты мог бы давать частные уроки. Вернэ очень хорошо зарабатывает, а он дает частные уроки.
— Да, но он не получал выговора. Он досрочно ушел на пенсию, но он успел сделать блестящую карьеру… А я? Если бы родители новых учеников узнали, что на мне пятно, они бы меня немедленно выгнали!
Я был сражен этим доводом, он казался мне неопровержимым. Что же отец будет теперь делать? И я услышал его ответ:
— Я зайду к Распаньето, он оптовый торговец, продает картошку. Мы с ним учились в школе. Он как-то сказал: «Ведь ты здорово умел считать, а мое дело теперь до того разрослось, что такой человек, как ты, мне бы очень понадобился». Ему я все могу объяснить, он не станет меня презирать.
И я благословил имя Распаньето. Я не был с ним знаком, но я видел его перед собой как живого: добрый черноусый великан, он, как и я, плохо знает умножение, и вот он вручает пале ключ от ящика, набитого золотом.
— На друзей не всегда можно рассчитывать, — сказала мама.
— Знаю. Но Распаньето мне очень обязан. На выпускных экзаменах я подсказал ему решение задачи. Есть еще кое-что, чем я могу себя успокоить. Я никогда тебе об этом не говорил, но у меня есть железнодорожные акции на семьсот восемьдесят франков. Они лежат в географическом атласе.
— Не может быть! — воскликнула мама. — Так ты способен от меня что-то скрывать?
— Ну да, это на черный день: если кто заболеет, может операция понадобится… Я ведь хотел сделать получше. Пожалуйста, не думай, что…
— Не оправдывайся, — сказала мама, — я сделала то же самое. Но у меня только двести десять франков. Это все, что удалось скопить, откладывая понемножку из тех пяти франков, которые ты даешь мне каждое утро на покупки.
Я тотчас сложил в уме семьсот восемьдесят плюс двести десять — это будет девятьсот девяносто франков. Кроме того, в моей копилке хранилось семь франков. И я знал, как ни скрытен был Поль, что у него есть по крайней мере четыре франка. Итого, значит, будет тысяча один франк.
У меня сразу отлегло от сердца, и мне очень захотелось подойти к ним и сказать, что незачем искать службу, если у нас есть больше тысячи франков. Но тут ко мне нежданно-негаданно подкрался сон и сыпнул в глаза полную пригоршню песку. Я на четвереньках взобрался наверх к себе в комнату и мгновенно заснул.
***
Когда я утром проснулся, отца не было дома, он уехал в город. Я решил, что он отправился к своему «картофельному» другу, чье имя я никак не мог припомнить. Мама, напевая, убирала комнаты. Лили пришел поздно, к девяти часам. Он сообщил мне, что поведал обо всем своему отцу, который сказал:
«Этого сторожа я знаю. Никто, как он, донес городской таможне, что Мон е Парпайон спрятал от досмотрщиков в тулье своего котелка четырех дроздов. Они оштрафовали Мона на четыре франка. Пусть только этот сторож сунется к нам на холмогорье — сразу получит пулю, которая ему с нас причитается».
Это была утешительная весть, но пуля все равно опоздала бы.
— Ты говорил с почтальоном? Лили замялся.
— Говорил, — ответил он, — почтальон уже все знает, он сам нынче видел сторожа.
— Где?
— В замке, носил туда письма.
— И что тот сторож сказал?
— Все. — И Лили сделал над собой усилие, чтобы выговорить эти слова. — Он как раз составлял протокол.
Вот это была ужасная новость!
— Почтальон попросил его не составлять протокол, а сторож бурчит: «Ну, в этом удовольствии я себе не откажу». Тогда почтальон спрашивает: «Почему?» А сторож говорит: учителя, мол, всегда гуляют, у них вечно каникулы. А почтальон тогда и скажи ему, что твой отец — это тот самый охотник, который убил королевских куропаток, а сторож тогда отвечает: «Плевал я на них», и давай опять писать протокол, и почтальон говорит — сразу видно, он прямо-таки получает удовольствие.
Сообщение Лили меня сразило. Он вынул из котомки две великолепные сосиски, и я подумал: с чего это вдруг?
Лили объяснил:
— Они отравленные. Отец кладет в них яд, а ночью разбрасывает у курятника для лисиц. Если хочешь, мы сегодня вечером бросим их через садовую ограду у замка.
— Ты хочешь отравить его собаку?
— А может, и его самого, — невинно сказал Лили. — Я выбрал самые красивые сосиски, чтобы его на них потянуло. Если он положит в рот хоть крошку, он загнется, как судейский крючок.
Чудесная мысль! Я залился радостным смехом. Одно плохо: сторож помрет только послезавтра (если счастье улыбнется нам, а не ему), и это не помешает протоколу прибыть по назначению.
И все же мы решили в тот же вечер подбросить сосиски — наше орудие мести. А пока мы пошли расставлять ловушки в ложбине Района. До полудня мы рвали с корявых деревьев в чьем-то заброшенном саду зеленый миндаль и рябину. Возвратясь в ложбину, мы при первом же обходе нашли в ловушках шесть овсянок и «корсиканского дрозда».
Дома, разложив добычу на кухонном столе и опорожнив наши сумки, я вскользь заметил:
— Если есть дичь, миндаль, рябина, полевая спаржа и грибы, то бедная семья может жить сытно хоть год.
Мама отвела руки в стороны — они были в мыльной пене, — подошла ко мне и, нежно улыбнувшись, поцеловала в лоб.
— Не волнуйся, глупыш,-сказала она,-мы еще не так бедны.
***
Лили завтракал с нами, и ему оказали великую честь, усадив на место моего отца, которого ждали только к вечеру. Я рассуждал о сельской жизни и заявил, что, будь я папой, я стал бы земледельцем.
Лили, который, по-моему, в этом понаторел, расхваливал горох: горох дает хороший урожай, неприхотлив, он не требует ни поливки, ни удобрений, ему вроде даже земли не нужно, он питается одним воздухом. Затем Лили стал расхваливать скороспелую фасоль, которая всходит прямо-таки молниеносно.
— Сделаешь в земле лунку, положишь туда фасоль, засыплешь ее сверху, а потом давай бог ноги, не то она тебя догонит. — Глянув на маму, он добавил: — Я, понятно, малость заливаю, но я просто хочу сказать, что она быстро растет.
В два часа мы отправились в поход втроем с Полем: он был мастер выковыривать улиток из трещин в старых стенах или из пней оливы. Мы трудились без передышки часа три и запаслись провиантом, чтобы неминуемое разорение не застало нас врасплох. К шести вечера мы двинулись в обратный путь, нагруженные миндалем, улитками, терновыми ягодами, прекрасными синими сливами, украденными в саду по соседству, и сумкой почти спелых абрикосов, сорванных с очень старого дерева, которое вот уже пятьдесят лет упорно плодоносило среди развалин покинутой хозяевами фермы.
Я радовался, что преподнесу матери эти дары, но увидел, что она не одна; она сидела на террасе напротив отца, который, закинув голову, жадно пил из глиняного кувшинчика.
Я подбежал к нему. Отец, видимо, изнемогал от усталости; ботинки его были в пыли. Он нежно обнял Поля и меня, потрепал Лили по щеке и усадил к себе на колени сестрицу. Затем, обратившись к матери, словно нас здесь не было, стал рассказывать:
— Я ходил к Бузигу, но его не застал. Оставил ему записку, чтобы известить о нашей беде. Затем пошел в больницу и встретил там Владимира. Полковнику сделали операцию, к нему никого не пускают. Поговорить с ним можно будет не раньше чем через четыре-пять дней. А тогда будет поздно.
— Ты видел инспектора учебного округа?
— Нет. Но я видел его секретаршу.
— Ты ей сказал?
— Нет. Она решила, что я пришел узнать, нет ли чего нового, и объявила, что меня назначают преподавателем в третьем классе.
Он горько рассмеялся.
— Сколько бы тебе прибавили?
— Двадцать два франка в месяц.
Цифра была так велика, что губы у мамы дрогнули; казалось, она вот-вот заплачет.
— Мало того, — продолжал отец, — она сказала, что я получу «академические пальмы».
— Нет, нет, Жозеф! — возмутилась мама. — Нельзя же уволить служащего, который награжден орденом!
— Но всегда можно вычеркнуть из списка представленных к награде чиновника, который получил выговор, — возразил отец.
Он тяжело вздохнул. Поль громко заплакал. Но тут Лили вполголоса сказал:
— А это кто идет?
На вершине холма, там, где начиналась белая каменная дорога, я увидел темную фигуру, торопливо шагавшую к нашему дому.
Я крикнул:
— Да это же господин Бузиг!
И со всех ног бросился ему навстречу, а Лили — за мною вдогонку. Мы столкнулись с Бузигом на полдороге, но я заметил, что он смотрит на кого-то за нами. Это оказались мои родители, догнавшие нас с Лили. Бузиг улыбался. Он сунул руку в карман.
— Так-с. Вот кое-что для вас.
Он протянул отцу черную записную книжку, ту самую, которую отобрал сторож. У мамы вырвался громкий вздох, почти стон:
— Отдал?
— Как же! Отдаст он вам! — усмехнулся Бузиг. — Он выменял ее на протокол, который я на него составил.
— А рапорт? — глухо спросил отец.
— От рапорта остались одни клочки. Он исписал пять листов. Я превратил их в конфетти — плывут, верно, сейчас по каналу… В данную минуту они, должно быть, у Сен-Лу, а может, и у Ля-Пом, — с глубокомысленным видом, словно это было очень важно, сказал он. — А потому давайте выпьем!
Он подмигнул несколько раз, подбоченился и залился смехом. Как он был хорош! И я вдруг услышал, что кругом звенят тысячи цикад, а в заколдованном жнивье нежно стрекочет первый летний сверчок.
Вина у нас в доме не было, а матери не хотелось трогать священные бутылки дяди Жюля. Но в своем шкафу она хранила бутылку перно [44] для пьющих гостей.
Сидя под смоквой, Бузиг то и дело наливал себе рюмочку и рассказывал о стычке с неприятелем.
— Как только я прочитал утром вашу записочку, я тотчас отправился за подкреплением — за Бинуччи, он тоже смотритель канала, как и я, и за Фенестрелем, смотрителем водоемов. Втроем мы пошли в замок. Только я хотел открыть ту знаменитую дверь, гляжу — цепочка и замок тут как тут! Слава тебе, пресвятая богородица! Тогда мы пошли кружным путем к воротам, и я как начну звонить, что твой пономарь! Минут через пять он примчался прямо-таки в бешенстве.
«Вы что, спятили, что звоните, как на пожар? Это я вам, вам говорю!» — орет он мне, отпирая дверь.
«Почему же именно мне?»
«Потому что у вас рыльце в пушку, и я хочу сказать вам несколько теплых слов».
«Э, знаете, — говорю я, — свои слова оставьте при себе, а теперь скажу я. И лишь одно словечко, но по слогам: „Про-токол!“
Глаза у него полезли на лоб. Да-да! Даже тот глаз, что кривой.
«Идемте сначала на место преступления, — говорит Фенестрель. — Надо установить факт, получить признание преступника и взять улики — висячий замок с цепочкой».
«Что?» — кричит сторож. Он просто обалдел.
«Не орите, — говорю я. — Нас не испугаешь».
И мы вошли в сад. А он и говорит мне:
«Я объясню про висячий замок на двери!»
«Это вы его навесили?»
«Ну да, я. И знаете почему?»
«Нет, и, чтобы составить протокол, мне незачем это знать».
«Восемьдесят вторая статья конвенции о канале», — бросил Фенестрель.
А сторож как поглядел на наши фуражки, так у него сразу душа в пятки. Тогда Бинуччи говорит примирительным тоном:
«Ладно, не бойтесь, до уголовного суда не дойдет, этим займется полиция. Эта штука обойдется вам всего в двести франков штрафа».
А я сухо говорю:
«Во что обойдется, видно будет. Мое дело получить вещественные доказательства».
И пошел к двери у канала. Мои ребята — за мной, сторож тоже ковыляет сзади. Когда я срывал цепочку, он был красный, что твоя свекла. Я вынул записную книжку и спрашиваю:
«Фамилия, имя, место рождения?»
Он говорит:
«Вы этого не сделаете!»
«А вы почему мешаете нам проходить?» — интересуется Фенестрель.
«Да это я не для вас», — уверяет сторож.
Я говорю:
«Ясно, цепочку не для этих господ повесили, а для меня! Я прекрасно знаю, что моя физиономия вам не приглянулась! Ну, а мне не нравится ваша, поэтому-то я и доведу дело до конца».
«До какого конца?» — спрашивает он.
«Вы хотели, чтобы я потерял свое место. Что ж, тем хуже для вас, вы сами потеряете место! Когда ваш хозяин получит судебную повестку и должен будет явиться в суд, я думаю, он поймет, что надо переменить сторожа. И надеюсь, ваш преемник будет повежливее вас!»
Друзья мои, он совсем ошалел, а я продолжаю:
«Фамилия, имя, место рождения?»
«Но, клянусь вам, я подстроил это не для вас! Я повесил цепь, чтобы поймать тех, кто с поддельным ключом проходит по земле барона!»
Тогда я сделал вид, что совсем освирепел.
«Хо— хо! Поддельный ключ?! Слышишь, Бинуччи?»
А сторож вынимает из кармана ключ.
«Вот он! Нате!»
Я тут же взял его и говорю Фенестрелю:
«Храни этот ключ, мы расследуем дело — это касается канала. — И спрашиваю сторожа: — Ну и как, задержали вы этих мазуриков?»
«Конечно, — отвечает он. — Смотрите, вот записная книжка, которую я отобрал у этого типа, вот мой рапорт вашему начальству, а вот и акт!»
И он подает мне вашу записную книжку и два рапорта на нескольких листах, где рассказана вся история.
Стал я читать эту пачкотню и как напущусь на пего:
«Пропащий, несчастный вы человек! Ведь вы сами в официальном рапорте признаете, что навесили замок и цепочку. Да разве вам неизвестно, что при нашем добром короле Людовике Четырнадцатом вас отправили бы за это на галеры?»
Бинуччи говорит:
«Это еще не самоубийство, но похоже, знаете ли!»