Последние минуты пребывания в дедовом доме помню я плохо. Может, потому, что я был слишком взволнован неожиданным событием, или, может быть, потому, что мои мысли тогда полностью были заняты городом, о котором взрослые рассказывали чудеса. Будто бы дома там друг на дружке сидят, а амбары по улицам ходят.
Я никак не мог представить, как это наш дом, не имея ног, вдруг бы залез на соседский и сидел на нем. Чудесные дома и амбары хотелось как можно скорее увидеть собственными глазами.
Но я все-таки помню, как бабушка лампадным маслом мазала мою голову и затем с приговорами долго крестила. Помню, как мои двоюродные братья, прикусив пальцы, не отрывая глаз смотрели на меня, как на диковинного зверя, не смея даже заговорить со мной, будто они видели меня в первый раз. А бабы, отрывая от подолов своих ребятишек, как клушки, кружились возле меня и куда попало совали мне пирожки, ватрушки, лакомую снедь. Мои карманы стали пухлыми.
Потом в нашем доме появился долговязый, с приплюснутым носом дьякон Онисим. Я поцеловал его черную книгу с белым крестом, и после этого он что-то трубно полопотал надо мной, а что, я не знал, и вряд ли кто в доме понимал его лопотание. Наша семья была мордовская. Только тетя Дуняша и кое-кто из мужиков понимали тогда русский язык, а в церковных изречениях не разбирался никто. Но знали все, что дьякон Онисим говорит божественные слова, и, когда он делал передых, все, с меньшего до великого, кланялись до земли.
После моления бабушка всех посадила на лавки. По старинному обычаю, перед дорогой обязательно полагалось посидеть. А затем тетя Дуняша надела на меня старенькую, со сборочками шубенку, перешедшую мне с плеч двоюродной сестренки, и повела на улицу.
- Держись, дитятко, соколом, - говорила она, - не давай себя в обиду. Будь таким же, как Гришка Исхода. Помнишь, я рассказывала тебе про такого ватажника?
И перед моими глазами сразу встал дюжий, молодой черноусый рыбак, который не боялся ни злых людей, ни буйного моря, даже самого морского дьявола.
Когда мы вышли на крылечко, тетя Дуняша троекратно поцеловала меня и сказала:
- А может, и хорошо, что ты уезжаешь отсюда. - Прихлопнув по плечу, толкнула в сторону бабушки, которая стала неподалеку от нас с приподнятой к глазам ладонью и кликала:
- Ванятка, где ты. Поди-ка сюда, последний раз погляжу на тебя.
Когда я подошел, бабушка сразу завопила:
- Ох, улетает мой серый воробушек, ох, во чужие края предалекие!
Покончив с причитанием, она вытерла серым платком выцветшие глаза и стала наставлять меня.
- Плохих людей сторонись, - говорила она, - к хорошим ближе держись.
Пока я был на крылечке, на дворе стоял сплошной вой. Ребятишки выли, бабы причитали, перебирая все мои наилучшие стороны, и причитали они так складно, будто пели грустную песню. Молчала одна тетя Дуняша.
Хотя на дворе было очень морозно, она стояла простоволосая и не отрывала глаз от меня, и мне показалось, что она с завистью смотрела на меня.
Наконец из сарая вывели Буренку, привязали ее к оглобле сытого мерина дяди Гордея. Меня посадили на сани, и покатили мы с дядей Гордеем в неведомый для меня край.
Наша старенькая избенка последний раз жалостливо посмотрела на меня тусклыми окнами и скрылась за поворотом дороги. Потом из-за какого-то забора выглянула она еще раз, показала старую соломенную крышу, похожую на голову пьяного старика, и, наконец, чужие дома закрыли ее от меня. Выехав за село, дядя Гордей свернул лошадь в сторону Мокшанки: там мы должны были оставить Буренку, а сами поехать дальше в город.
Пока перед моими глазами виднелось родное село, я все время плакал, вернее не плакал, а только всхлипывал.
Дядя Гордей глядел, глядел на меня и сказал:
- Будет тебе, басурман! Чай, не к дьяволу на рога тебя везу, а в комиссарское заведение.
После его слов мне стало легче. Видимо, слово "комиссарское" подействовало на меня успокаивающе.
Я прижался плотнее к спине дяди Гордея и подумал: "Неужели я буду всамделишным комиссаром? Конечно, буду, коли так говорят большие".
И тут же я представил себя комиссаром. На мне широкие, как у Фильки-солдата, галифе, через грудь - крест-накрест ремни, на одном боку - острая сабля, а на другом - наган в кожаной сумке. И вот в таком грозном виде я уже шагаю по родному селу.
"Что это за комиссар появился в нашем селе? - шушукаются люди. - Да это, никак, Ванятка Остужев вернулся из комиссарского заведения?"
"Смотрите, каким раскрасавцем стал!" - ахают бабы.
"А сабля-то, сабля у него, что твоя икона блестит!" изумляются мужики.
А я задираю голову и будто не слышу их. Иду в сторону дедовского дома и, как рекрутский начальник Филька, командую себе: "Ать-два, ать-два"...
Я так размечтался, что даже не заметил, как мы прибыли в Мокшанку.
Когда въехали в обширный двор дяди Гордея, нам навстречу выбежала толстенькая подвижная тетя Матрена, сестра моей матери, жена дяди Гордея. Тетя Матрена окинула нас взглядом и, не дав опомниться, сразу сообщила:
- Гордюша, в деревне несчастье случилось.
- Что там еще случилось? - с тревогой спросил дядя Гордей.
- Митька, Кузьки Косого сын, чуть не задохнулся в бане, еле откачали.
- Вот и хорошо, пусть следующий раз без креста не заходит в баню.
Тетя Матрена, видя, что ее сообщение на мужа не произвело никакого впечатления, с сияющим лицом и распростертыми руками кинулась ко мне.
- Миленький, родненький, птенчик ты сестричкин! - защебетала она.
Но, увидев на моих ногах валенки, она поперхнулась, и ее круглое лицо сразу вытянулось.
- Ой, баран ты пустоголовый, - взвыла она волчицей на дядю Гордея. - Этим валенкам по дому износа еще не было бы, а ты отдал! Скоро рубашку свою отдашь людям!
- Бог велит все напополам делить, - ответил дядя Гордей и повел нашу Буренушку в сарай.
Когда тетя Матрена взглянула на Буренку, ее лицо опять сделалось добрым, и она повела меня в дом.
В Мокшанке мы с дядей Гордеем пересели на легонькие саночки и покатили дальше. Ехали мы среди одинаковых снежных холмов. Я сначала разглядывал их, а потом заснул. Только я закрыл глаза, передо мной, как живая, предстала тетя Дуняша.
"Ну что, басурманчик? - сказала она. - Теперь уж можно лететь в гости к белокрылым чайкам".
"А крылышек-то нету у нас", - говорю я.
"Как нет! А это что?"
И правда, за моей спиной вдруг раскрываются, как у воробья, два сереньких крылышка. Захлопали они, подняли меня вверх и понесли, понесли куда-то.
"К солнцу, к солнцу держитесь, детки!" - размахивая белыми лебедиными крыльями, кричит нам с Андрюшкой тетя Дуняша.
Но вдруг нам путь преграждает какое-то чудовище.
У него волосы и стан женский, а морда как у собаки.
"Моряна, Моряна это! - кричит снова нам тетя Дуняша. Она проглотила моего батюшку. Держитесь, дети, не опускайтесь на землю, летите прямо над ее головой. Смелых людей боится Моряна".
Но при виде этого чудовища у меня подсекаются крылья, и я лечу кубарем вниз.
"Басурман, басурман!" - каким-то страшным голосом кричит сверху тетя Дуняша.
Я открываю глаза, а кругом уже тьма, хоть глаза выколи, ничего не видно.
- Басурман, ты спишь, что ли? - кричит дядя Гордей. - Будет дрыхать, чай, ты не медведь. Вон уже город видать.
- Где?
Я посмотрел и увидел вдали много огней.
В ГОРОДЕ
В тот час, когда обычно бабушка нам таинственно сообщала, что возле нашего дома уже ходит бездомница-дрема, и нас, малышей, торопливо укладывала спать, санки дяди Гордея, выскочив из узких желобов-переулков, покатились по широкой, залитой электрическим светом улице, гомонившей, как деревенская изба во время сходки.
- Это город, - сказал дядя Гордей.
- Вот он какой ди-и-ивный!
Я с изумлением глядел во все стороны и не знал, на чем остановить свой взор. Вдруг мое внимание приковала высокая дощатая вышка с грибообразной крышей, упирающейся в самое небо. Под этой крышей, поглядывая вниз, медленно расхаживал человек, словно раздумывая, прыгать ли вниз, или еще подождать. Я так засмотрелся на этого человека, что у меня с головы свалилась шапка.
- Ты что голову-то задрал? - приостанавливая коня, сказал дядя Гордей. - Чай, каланча не свечка божья, али, кроме нее, интересного тебе мало?
И правда, кругом было столько интересного, только успевай глядеть да удивляться. Мимо нас величаво плыли высокие серые дома, похожие на сказочные дворцы.
Проносились с точеными и расписными спинками легонькие саночки; фыркая, пролетали с губастыми колесами машины, оставляя на снегу замысловатые узоры. А по узким дорожкам, притиснутым к домам-великанам, как в базарный день по нашему большаку, бесконечным потоком шли люди, странные, не похожие на наших мордовских мирян. И чем дальше мы углублялись в город, тем было их больше и больше. "Откуда они берутся?" думал я. Словно где-то недалеко находился людской муравейник и вот из него нескончаемой вереницей текли и текли люди.
Я очень был удивлен, когда увидел без стеснения расхаживающих под руку девок с парнями. Таким девкам в деревне обязательно бы всыпали, а здесь они ходили без боязни, и на них никто не обращал внимания.
- Дядя Гордей, посмотри-ка на девок-то, - закричал я, - и не боятся, что за бесстыдство у них выдерут косы.
- Ты лучше присмотрись, какую одежду здесь носят, - сказал дядя Гордей.
И правда, одеты все были по-чудному, не по-нашему.
Мужики шли в узких, сшитых в дудочку пальто, каких у нас не надевали даже для смехотворства в святочные вечера, а женщины носили до того коротенькие юбки, что они даже не прикрывали колен. Но еще больше я был удивлен, когда заметил, что многие из них были подстрижены под горшок. Я знал, что в нашей деревне косы отрезали только колдуньям и блудням. Если какая-нибудь баба лишалась косы, то ее больше не считали бабой, а здесь...
- Дядя Гордей, за что им отрезали косы? - спросил я.
- Кто им отрезал? Сами себе оттяпали.
- Сами себе? А на что им понадобилось отрезать-то?
- Ох, и глуп ты, басурман! Я в твоих годах не только знал, о чем думают люди, но знал, какие они сны видят. Почему у бабы ум короткий, знаешь? Потому что волос длинный. Стало быть, поэтому и отрезали.
- Чтобы ум прибавился?
- Конечно, - с хитренькой улыбкой сказал дядя Гордей.
- Дядя Гордей, а если бы совсем наголо остриглись эти бабы, то они еще стали бы умней?
Но дядя Гордей не слушал, он, тяжело вздыхая, смотрел на острый серп луны и мычащим голосом говорил:
- О господи! Серебряное создание, пусть тебе будут кверху рожки, а мне богатство да здоровые ножки.
А я размышлял: как вырасту большим, обязательно буду ходить стриженым или лысым сделаюсь. Вон у дьякона Онисима, говорят, лысина больше головы, поэтому, наверное, он так мудро лопочет, что его никак не поймешь.
- Стой же, окаянный! - кричал дядя на своего коня. - Куда прешься на тротуар? Ишь, непривычен еще к машинам, ить как прядает ушами.
Я никак не мог дождаться, пока мы доедем до комиссарского заведения. Вот уже мы проехали красивые улицы, снова запетляли по каким-то узким, глухим переулкам, а комиссарского заведения все не было.
- Дядя Гордей, скоро доедем мы до места? - спрашивал я.
- Теперь уж скоро, - отвечал он.
Чтобы не заснуть, я стал представлять дом комиссарского заведения.
Он должен быть высоким-превысоким, как та дощатая вышка, которую я видел при въезде в город, и у входа обязательно должно, как в нашем совете, висеть кумачовое полотнище с большими белыми буквами. Наверное, как только подъедем, нам навстречу сразу выбегут в шишатых шапках солдаты и тут же на меня наденут со скрипучими ремнями острую саблю и поведут к самому главному комиссару, а тот научит меня ходить: раз, два, три, и тут же отправит домой. Наверное, домой поеду не на дяди Гордеевых санках, а на лакированных, на каких ездят комиссары. Жалко, что вот саблю носят не так, как ружье. "Если по деревне поеду, кто ее увидит? Лучше я у главного комиссара попрошу самое большое ружье, - думал я, - пусть все видят, кем я из города вернулся!"
Но дядя Гордей завернул лошадь в сторону небольшого деревянного домика, заехал в какой-то темный двор, который не имел даже ворот, и сказал:
- Слезай, басурман, приехали.
Во дворе было несколько домиков. Они мне напомнили соседний с нашим селом небольшой хуторок Сиротное.
"Значит, правду мужики говорили, что в городе помещается сто деревень, - подумал я, - но, однако, зачем мы заехали сюда?"
- Дядя Гордей, разве здесь комиссарское заведение?
Дядя Гордей, не сказав ни слова, слез с саней, подошел к одному из домиков, выходящему окнами на улицу, и энергично застучал по двери.
- Кого еще там принесло? - послышался сердитый женский голос.
- Открывай, матушка Домна Семеновна, это я, Гордейка с Мокшанки, к тебе прилетел, молодца на своих крыльях принес.
В дверях показалась полная женщина. Она молча провела нас через темный коридор в избу и сонным голосом по-эрзянски спросила:
- Этого, что ли, привез?
- Этого, Домна Семеновна, этого, - медовым голосом ответил дядя Гордей.
- Баловник, чай?
- Что ты, матушка, у них и в роду не было,баловников, а этот тише воды, ниже травы!
- То-то ж, а то я ведь строгая.
Она впилась в меня черными глазами и спросила:
- Как тебя звать-то?
- Ваняткой, - смущенно ответил я.
Глядя на ее широкое красное лицо с маленьким носом, торчавшим кукишем между разбухших щек, я думал: "Что это за женщина, почему перед ней так лебезит дядя Гордей, зачем меня к ней привезли?" Но гадать мне пришлось недолго, потому что вслед за моим именем она тут же спросила:
- Детей нянчить умеешь?
- А как же, матушка, как же, - за меня ответил дядя Гордей.
- Если так, то ладно, пусть остается, - опускаясь на табурет, сказала женщина.
- Ну вот, басурман, теперь, можно сказать, ты при месте, - облегченно проговорил дядя Гордей, - только того... не балуй, слушайся тетушку Домну. Почитай, как родную мать, выполняй все ее приказы, будь ласковым, ну и... и прочее там...
- А комиссарское заведение разве мы...
У меня запершило в горле, по щекам потекли слезы, дальше я не мог говорить.
- Сначала здесь ума-разума наберись, а потом уж...
- Я хочу в комиссарское заведение.
- На всякое хотение есть терпение, мил человек, - сказал дядя Гордей.
- Не хочу оставаться здесь, лучше обратно поеду домой!
- Глупый ты мальчик, - уже миролюбиво заговорил дядя Гордей, видя, что я вот-вот подниму рев на весь дом. - Ты же не на все время останешься здесь, только до приезда мужа тетушки Домны, а как он приедет, сразу же поведет в комиссарское заведение. А то кто же без него туда тебя примет - он там самый главный начальник.
Эти слова меня немного успокоили, но, когда мы леглн спать, я подумал: "А вдруг дядя Гордей обманывает меня?" - и окончательно решил не оставаться у этой злой, как мне показалось, женщины, а как только утром дядя Гордей запряжет санки, уцепиться за них, и пусть попробует оторвать меня...
Я долго не смыкал глаз, боясь, что дядя Гордей уедет без меня, а когда начало светать, не заметил, как заснул. Утром дяди Гордея уже не было.
- Дядя Гордей, дядя Гордей! - хватаясь за пустую постель, испуганно лепетал я, но, когда заглянул в окно и увидел, что во дворе не было и его санок, тогда уж я заорал во все горло: - Дядя Горде-ей!
Из соседней комнаты раздался плач ребенка.
- Что горло дерешь! - мужским басом проговорила хозяйка. - Али ремня захотел? Ну-ка иди сейчас же к ребенку!
НЯНЬКА
С этого дня я стал называться не Ваняткой, а нянькой. "Нянька, иди туда! Нянька, иди сюда!" - кричала на меня хозяйка, а чтобы я понял, что я действительно нянька, она это слово подкрепляла шлепком по моему затылку.
Тетя Домна была жестокой женщиной: не с той стороны подойдешь к ребенку, огреет скалкой; не так посмотришь на ребенка, получишь пинка. До последних дней пребывания в ее доме я так и не понял, с какой стороны нужно подходить к ребенку и как надо смотреть на него. Ни одна нянька у нее долго не жила, но мне деваться было некуда. Шумные улицы города меня пугали.
Первое время я, как узник, сидел под замками, тетя Домна боялась, чтобы я не убежал. Конечно, где же она еще могла найти дарового работника! Я носил воду, колол дрова, чистил картошку, промывал кишки, требуху, которыми торговала она на базаре, мыл полы и нянчился с ребенком. Я каждый день с рассвета до полуночи топтался на ногах, а тете Домне все казалось, что я работаю мало. Она будила меня ночью возиться с ребенком, и тогда меня особенно одолевала тоска по дому. Закрою, бывало, глаза и вижу наш старенький, покосившийся домик в белой снеговой шапке, будто он смотрит на меня своими белесыми окошечками и говорит:
"Чего ты, Ванятка, там в няньках мучаешься? Приезжай обратно, я с радостью тебе открою свои скрипучие двери".
А то иногда лежу и слышу голос тети Марфуши.
Цулю балю, мой сынок,
Утю балю, дитятко,
поет она своему сынишке Федяньке. И так ясно слышу, ее голос, будто она качает ребенка рядом со мной. Или в тишине ночи вдруг прозвучит голос тети Дуняши:
"В девках я была быстрая, в поле за мной никто не поспевал. Колотила, молотила и трепака успевала плясать".
Думаю, думаю о своих родственниках, и вдруг мне становится страшно-страшно, закутаюсь в шубенку, зажмурю покрепче глаза, стараюсь заснуть, а сон меня не берет.
Иногда вечером качаю кривоногого Домниного ребенка и стараюсь представить, что сейчас делают дома. Наверное, дядя Гаврюха надел на себя с красными петухами белую рубашку, собирается на вечеринку, бабы сидят за своими прялками, мужики чинят сбрую, а бабушка рассказывает детишкам сказки или поет свою любимую песню:
Ой, не дуй ты, ветер, по-над лесом темным,
Не тряси ты красной сосенушке головушку.
Мастерица бабушка петь песни. Она уже старая, но ни одна свадьба без нее не обходится. Недаром в деревне говорили:
"На свадьбе ли Паньчиха песни запоет - старики запляшут, на похоронах ли завопит - каменный заплачет".
А когда бабушка затягивала, бывало, "Удалую" про мужицкого царя Пугачева:
Ой в бору, в бору ветер сосны гнет,
По Мокше-реке повалил народ,
Там полки идут да царя ведут,
А царя зовут Пугачев-казак,
даже дедушка становился добрее. Он выпячивал грудь колесом и, как кочет, расхаживал по избе.
А здесь не то что песни - хорошего слова никогда не услышишь. Хозяйка только и знает ворчит да ругает меня. А когда она перестает, разевает рот ее кривоногий пузан.
- Эх, сквозь землю, что ли, провалиться, - говорил иногда я, - или завязать глаза и убежать из этого дома неведомо куда!
Мне так хотелось поговорить с кем-нибудь! Но с кем поговоришь? Кругом живут русские, а я не знал их языка. Я, конечно, и на руках бы сумел рассказать, что накипело у меня на душе, да тетя Домна не только не разрешает ходить к русским, но и пугает, говорит, что русские прямо без соли могут меня съесть, что они так и смотрят, где бы мордовского мальчишку поймать.
Напротив дома, где я жил, находилась школа, и оттуда почти каждый день доносилась песня. Я запомнил мотив, но слова для меня были загадочными, а очень хотелось узнать и разучить их, поэтому я решил во что бы то ни стало научиться говорить по-русски.
Но легко сказать - научиться, а как? Вон соседи языками, словно цепями, молотят. "Может, у русских языки тоньше, чем у мордвов? - думал я. - Может, действительно, как говорится в сказке, надо пойти к кузнецу, чтобы он подточил его?" Однажды я спросил у старичонки мордвина, забредшего по каким-то делам к моей хозяйке, как можно научиться говорить по-русски.
- Как! - почесав розовую лысину, сказал он. - А видел, как куры клюют зернышки?
- А как же, я каждый день их кормлю, у тети Домны их полный сарай.
- Они же не ворохами клюют, а по одному зернышку. Вот и ты хватай по словечку и научишься.
- Я уж пробовал и по одному и дюжинами их хватать, но из моей головы они, будто из трубы, сразу вылетают. Да пока выговоришь какое-нибудь слово, так и следишь, чтобы язык не вывихнуть.
- М-да. Ну, коли память у тебя коротка, надо тебе, сынок, сахару побольше есть. Сахар для укрепления памяти самое хорошее средство.
Около недели я поглядывал на хозяйский сахар, закрытый в шкафу, и вот наконец у меня в кармане лежали целых три куска, каждый из них величиной с кулак.
Дело оставалось только за русскими словами. Как раз перед сном до моего слуха донеслись слова соседки, которая орала на весь двор:
- Обманули меня, обманули эти нэпманы - заместо простыни детскую пеленку всучили, окаянные!
Из этого набора слов я уловил всего три: "обманули", "пеленку", "окаянные". Я несколько раз повторил их, чтобы они не улетучились из головы. Для закрепления в памяти съел три куска сахару и лег спать, но наутро этих слов в моей голове как не бывало.
ПИСЬМО
Как я уже говорил, тетя Домна на целый день закрывала меня. На улицу я выходил только по утрам и вечерам, да и то лишь по надобности. Однажды в обеденное время, когда я обычно кормил ребенка, по кухонному окошечку кто-то постучал.
"Не воры ли?" - подумал я.
Тетя Домна мне ежедневно напоминала о ворах. Но вслед за стуком послышался тоненький голосок:
- Домна патяй! *
"А может, и правда воры пришли? Они ведь не только по-девичьи, даже по-кошачьи умеют кричать", - уже не на шутку тревожась, размышлял я.
- Кто там? - как можно дальше держась от окна, крикнул я.
- Это я, Оленка, - по-эрзянски бойко ответила девочка.
- Какая Оленка?
- Ну какая, самая настоящая, бывшая тети Домнина нянька.
- А кто тебя знает, может, ты совсем не Оленка, а всамделишный мужик, вор.
- Ну посмотри в окно, коли не веришь, - обиженно пропищал ее голосок.
- А как я посмотрю, ежели окно замерзшее?
- А ты подуй, и растает.
Мы с двух сторон стали дуть на стекло. И вскоре через протаянный глазок я увидел закутанную в несколько шалей моего же возраста курносенькую девчонку.
- Ну, теперь видишь? - спросила девочка.
- Вижу.
- Я тебя тоже вижу.
- Зачем нужна тебе тетя Домна? - спросил я.
* Домна патяй - тетя Домна.
- Я хотела узнать, может, ей нужно полы вымыть. Я ведь за это совсем недорого беру.
- А сколько берешь? - полюбопытствовал я.
- А сколько дадут.
- И за это самые настоящие деньги дают?
- Конечно, - говорит девочка.
- И за эти деньги ружье можно купить? - не унимался я.
- Если их хватит на ружье, то, конечно, можно.
- Вот здорово! А я все время тете Домне за так мою пол.
Лучившиеся до этого глаза девочки сразу потухли.
Она потеряла интерес ко мне. Девочка еще постояла немного и сказала:
- Ну, ежели ты моешь, тогда надо бежать, мамка, наверное, заждалась меня.
- Подожди маленько, чай, мать без тебя не умрет, - сказал я, боясь сразу упустить свою собеседницу.
Но мои слова так глубоко задели девочку, что на ее глазах тут же навернулись слезы.
- А ты откуда знаешь, может, она умерла? Мать-то у меня больная. Когда ухожу, она всегда прощается со мной.
Я, облокотясь на подоконник, ковырял ногтем снег на стекле, а девочка за окном шмыгала носом.
- Ты родственником, что ли, приходишься тете Домне? немного погодя спросила девочка.
- Не, я нянька, но скоро уйду. Вот приедет муж тети Домны, поведет меня учиться в комиссарское заведение.
- А как тебя звать? - спросила девочка.
- Ваняткой.
- Тебя из деревни привезли?
Я рассказал ей, как я попал в город.
- Эх, Ванятка, Ванятка, - будто взрослая, сказала Оленка, - обманули тебя. У тети Домны нет никакого мужа, он год тому назад умер. Если думаешь, я обманываю, тогда спроси у соседей, они все хорошие люди, соврать не дадут.
И она стала рассказывать, какие люди живут в нашем дворе. Оказывается, соседи не трогают мордовских ребят, Оленку даже жалели, когда она была нянькой у тети Домны. И еще я узнал от нее, что в городе совсем не было никакого комиссарского заведения. Мы разговаривали до тех пор, пока Оленка не замерзла. Расстались мы с ней друзьями. Оленка обещала навещать меня каждый день.
На другой день, как только мне удалось вырваться на двор, я старался все время крутиться около русских. Розовощекий мальчик пристально смотрел на меня и, закатываясь от смеха, что-то кричал, и так складно кричал, что его слова мне запомнились сразу.
При первой же встрече с Оленкой я решил блеснуть знанием русского языка.
- Ваня, Ванятка! - закричала она.
- Мордвин - сорок один, мордва - сорок два, - радостно ответил я.
Оленка раскрыла рот и долго смотрела на меня, потом сказала:
- Кто тебя научил этим словам?
- Сам научился, - не без гордости сказал я. - Услыхал от мальчишки и научился.
- Больше не повторяй их. Так только дразнят нас.
Оленка наставляла меня, будто мать. Хотя она была девчонка, я ее слушал. Мне она казалась очень умной.
Однажды она явилась ко мне с букварем под мышкой.
Я думал тогда: "Если человек умеет читать книгу, значит, он очень умный".
- Неужто ты читать умеешь? - спросил я Оленку.
- Умею, - без хвастовства ответила Оленка.
- Небось обманываешь.
- Нисколько не обманываю. Если хочешь, послушай.
И она, точь-в-точь как наш дядя Васяня, по складам стала читать.
- Вот здорово! - удивлялся я. - И писать умеешь?
- Ольга Петровна говорит, грязно я пишу.
- А кто такая Ольга Петровна?
- А вот напротив живет, учительница. Я когда здесь жила, она меня и научила.
- Она самая настоящая учительница?
- Самая настоящая.
- Если она живет в нашем дворе, то почему же я ее не видел?
В деревне говорили, что голова ученого светлая, и мне представлялось, что от нее должны исходить лучи, как у бога, каким его рисуют на иконах. Но в нашем дворе я не видел ни одного человека со светящейся головой.
"Эх, был бы я тоже ученым, - думал я, - сел бы сейчас и такое письмо накатал бабушке, что дяде Васяне на неделю хватило бы читать. И про тетю Домну написал бы, и про пузатого кривоногого мальчишку ее, который по ночам спать не дает мне, про все бы написал".
- Оленка, а ты письма писать тоже умеешь? - спросил я.
- Бабушке уже четыре письма написала, - похвалилась она. - Если бы она не умерла, еще бы написала.
- Олена, напиши и моей бабушке, страсть как о ней я соскучился.
- Только ведь я очень долго пишу.
- Пусть, пусть, только напиши, - просил я.
- Ну ладно, - согласилась Оленка. - Завтра принесу бумагу, карандаш, и будем писать.
- Только не забудь написать, как хозяйка лупит меня, и про ее горластого не забудь.
- Уж что будешь говорить, то и буду писать.
Следующего дня я ждал, как арестант часа своего освобождения. Работу, которую мне давала хозяйка, я исполнял старательно, на побои не отвечал воплями.
"Бей, бей, все равно последний раз, - шептал я, - завтра укачу от тебя, пусть потом хоть лопнет от крика твой кривоногий". Я размышлял: как только Оленка напишет о моих горестях, здешние почтальоны наше письмо привяжут к хвосту сороки, а долго ли сороке отмахать до нашей деревни; там уж наш почтарь Евсейка письмо не задержит. Придет к бабушке и скажет: "Получай весточку от внука, сорока на хвосте принесла".
Дядя Васяня прочтет письмо, бабушка ахнет и скажет: "Сейчас же поезжайте за парнишкой в город!" "Ну, конечно, - уверяю я себя, - все бабы заголосят и непременно уж кого-нибудь пошлют за мной".
"А вдруг да и не приедут? - приходит мне мысль ночью. Может, отправили меня сюда, потому что я некрещеный? Наши мужики не раз кричали: "Этого некрещеного выкинуть надо из дома!" И дедушка не раз говорил: "Басурмана куда-нибудь определить, что ли, надо, а то скандал прямо из-за него получается".
От этих мыслей меня берет дрожь, и я стараюсь отогнать их прочь.
Но вот снова полуденное время, ребенок спит в качке, хозяйка на базаре торгует требухой, а я стою у кухонного окошечка, оно заранее мной очищено от льда и снега.
Наконец появляется Оленка.
- Ванятка, а где же мы писать-то будем? - спрашивает она. - Не кричать же мне все время.
Этот вопрос меня ставит в тупик. Как же я об этом не подумал?
Я мечусь по дому с надеждой найти какую-нибудь лазейку, чтобы протащить в дом Оленку, но мои поиски не приводят ни к чему, двери закрыты на крепкий замок.
- А разве за иконой в углу тетя Домна не оставляет теперь второго ключа? - спросила Оленка.
Я пододвигаю стол к переднему углу, лезу за икону, достаю несколько ключей. Через окно их показываю Оленке:
- Который от дверей?
- А вот этот, с тупой бородкой, подсунь мне его под дверь в сенках.
И вот уже Оленка сидит рядом со мной за столом и смотрит на меня.
- Чего смотришь? - спрашиваю я.
- Говори, чего писать-то.
- Чего писать?
Я упорно думаю, но только что толпившиеся в голове мысли куда-то бесследно исчезли, не могу вспомнить даже первого слова, от которого бы все пошло и поехало.
Но, кажется, из самой глубины души у меня вырывается:
- Бабушка, здесь меня бьют и мучают.
Из глаз сразу катятся слезы, подтверждающие правильность сказанных слов.
- Так сразу нельзя, - говорит Оленка, - надо сначала с поклонов.
Начинаю диктовать Оленке:
- И еще шлю низкий поклон опоре дома нашего Павлу Филипповичу, дедушке Паньке...
В этот день Оленка написала только поклоны.
На следующий день, когда Оленка опять со своими бумагами устроилась за столом, я диктовал: "Бабушка, может, потому меня выпроводили из дому, что я некрещеный, а разве я виноват, что меня матушка не носила в церковь?"