- А вечером ты освободишься?
- Что ты, вечером нас начальник будет учить собирать детекторные приемники.
- А когда наконец ты можешь выйти из этой конуры?
- Когда? Даже не знаю. Наверное, после ужина. Примерно к отбою.
- Тогда уж спать всех уложат.
- Да, тогда спать.
Вот я и остался один. Брожу по колонии и не нахожу себе места. От нечего делать зашел к изокружковцам.
Не найдя у них ничего интересного, хотел повернуться к выходу, но увидел стоящую в углу комнаты картину. На ней кто-то нарисовал бушующее море, над которым летают стаи чаек, а вдали, за громадными гребнями волн, виднеется одинокий парус, похожий тоже на белокрылую чайку.
"Так вот оно какое, море! - подумал я. - Вот куда нас хотела увезти тетя Дуняша. Эх, какая красота! Вот бы правда попасть на море!" Если бы после цирка я опять не встретился с Люсей, я, наверное, давно уж был бы там, когда же ее встретил и познакомился с Володей, Петькой и Тухтусуном, мне жалко стало расставаться с ними. Но мысль о море кикогда не покидала меня, и сейчас, глядя на эту картину, я уже представил себя моряком, плывущим среди громадных волн на этой маленькой лодчонке.
- Ну что, Остужев, нравится тебе эта картина? - послышался сзади голос руководителя изокружка.
- Очень нравится.
- Может, хочешь взять в руки кисть? Пожалуйста, я помогу.
Я оглянулся и увидел Елену Ивановну.
- Этому парню нужно море, - сказала она. - Ничего, Ванятка, не завидуй рулевому этой парусной лодки, вот мы возьмем и тоже организуем шлюпочный поход по Леснянке.
И Елена Ивановна не обманула, через неделю я тоже сидел за рулем шлюпки.
О шлюпочном походе я рассказывать не буду. В пути штормы нас не прихватывали, приключений с нами никаких не было и не могло быть. Река Леснянка небольшая, акулы в ней не водятся, самая хищная рыба - щука, но она людей за ноги не хватает, наоборот: почуяв беду, сразу же прячется в осоку.
Я лучше расскажу про одну встречу.
Живя в Соколинской колонии, я и не предполагал, что живу рядом со своей родиной - Мордовией, недалеко от того города, куда несколько лет назад меня привез дядя Гордей.
Возвращаясь из похода, километрах в двадцати от города, мы остановились на привал. Это было уже вечером. Разожгли на берегу костры и стали готовить себе варево. Около нас остановился на водопой "красный обоз". На передней телеге на двух древках висел плакат: "Смычка". На второй телеге - еще один плакат, на котором нарисованы крестьянин с серпом и рабочий с молотом - они пожимали друг другу руки.
Ребята, как всегда любопытные, сейчас же облепили повозки, я тоже не удержался на месте. На телегах не было ничего интересного: железные бороны, плуги и веялки. Люди тоже были самые обыкновенные. Но меня заинтересовал один паренек в высокой буденовской шапке, поивший лохматую лошадь.
- Пей же, окаянный! Ишь ведь, все бы игрался! - ворчал он, стараясь говорить басом.
Мне его голос показался очень знакомым. Я подошел поближе, и... когда он посмотрел на меня... "Это же мой двоюродный брат Кирюха!"
- Кирюха! - закричал я.
- Да кто же это такой? - сначала забасил, а потом запел фистулой Кирюха. - Никак, это Ванятка?
- Я, конечно, я.
Кирюха от удивления даже выронил уздечку.
- Вот уж не думал тебя увидеть! Да где же ты, бедолага, живешь-то?
- В колонии.
- В какой это такой колонии?
- В детской трудовой колонии.
- И правда, наверное... Ишь, в какой красивой одежде ходишь! А что же вы тут делаете?
- Отдыхаем, возвращаемся из похода домой.
- Это вроде как путешествие, что ли, делали?
- Да.
- И, видать, на лодках даже, значит, у вас и капитан есть?
- Есть.
- А смотри-ка, здорово!
Когда Кирюха закончил свои расспросы, я дрожащим голосом спросил о бабушке.
- Бабушка? Бабушки уж давно нет, умерла она, а после и дедушка умер.
- А тетя Дуняша как, где она?
- С тетей Дуняшей прямо смех один выходит. Дед-то когда умер, вся семья рассыпалась. Кто куда. Мой батька, сам знаешь, деньги свои всегда клал в общую кучу, а дядя Петраня, что твой суслик, дожил в отдельную норку. Вот когда все разошлись, он себе такую домину отгрохал, что поповский ему и в пятки не годится.
Ну, сам знаешь, с тетей Дуняшей они жили, как кошка с собакой. Не любила она его. А он-то, дядя Петраня, чтобы задобрить, и записал этот дом на ее имя. Вот тут-то и вышла самая комедия. Тетя Дуняша взяла и отдала дом под школу. Дядя Петраня, как узнал об этом, в петлю чуть не полез. Заболел, свалился и валяется до сих пор. Пожалуй, чего доброго, и ноги протянет.
- А где Андрюшка?
- С Андрюшкой что сделается! Учится, копается в огороде, и еще он кроликов завел и, проклятущий, ест их. Зайцев еще так-сяк, все едят, а кроликов... Не знаю уж, как его душа принимает. Тетя Дуняша его на море ватажничать зовет. Видно, поедут, у Андрюшки-то охотка есть повидать море.
- Кирюха, чаво там балясы развел? Запрягай скорее Серуху, да поедем! - раздался сердитый голос.
Кирюха ловко, как заправский мужик, запряг лошадь и сказал:
- А мы сейчас ведь не в деревне живем, а на хуторе за Мокшанкой, дядю Гордея частенько вижу. У-у, говорун какой он стал, самый первый активист в деревне. На собрании все одно как из пулемета строчит.
- Поехали! - снова крикнули Кирюхе.
- Да, я забыл, - сказал Кирюха. - Я ведь тоже в сентябре поеду в город учиться. Совет посылает. А родители на новые земли собираются, в Самару. Ну, покедова, Ванятка, будь здоров. Кого увижу, всем от тебя передам привет.
- А тетя Дуняша с Андрюшкой где же теперь живут? - спросил я.
- Да где же, опять в дедушкином доме.
Мы обнялись с Кирюхой, и он поехал.
- Ты это с кем разговаривал? - спросили меня, когда я возвратился к нашим кострам.
- С двоюродным братом.
- Да? Двоюродного брата встретил? Ты, значит, теперь уедешь от нас?
Я не ответил. И не ответил потому, что все сидящие у костров ребята стали для меня тоже близкими и мне совсем не хотелось расставаться с ними.
НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ
Первое сентября. Начало учебы. У центрального здания колонии звучит сигнал горниста.
- На торжественный марш! - раздается голос дежурного.
И вот я уже в строю. Со мной рядом Володя Гончаров, Петька Смерч, Люся Кравцова. У нас в руках портфели. Сейчас грянет оркестр, и мы торжественным маршем пойдем в школу. В колонии традиция - в первый день входить в школу под торжественный марш.
Я оглядываю колонистов. Вот в следующем ряду стоят бывший капитан экипажа "Собачий ящик" Филька Никулин, Димка Сажнев - барон Дри-чи-чи. Сколько знакомых лиц! И все они кажутся мне такими близкими, будто я с ними прожил уже много-много лет, и вся колония мне кажется родной, здесь каждый уголок мне стал знакомым, как и в дедушкином доме.
В стороне стоит Елена Ивановна. Она мне мигает, тянет руки по швам и сжимает кулаки. Мол, крепче, смелее держись, Ванятка. Хорошая Елена Ивановна.
Из центральнвго здания выходит заведующий, с ним рядом какая-то толстая женщина. Мне кажется, что я где-то ее видел. Но мне не дают как следует рассмотреть.
Раздается команда:
- Внимание!
Все как один смотрят только перед собой. Наш капельмейстер поднимает палочку, и только он взмахнет ею, строй колыхнется под музыку и пойдет вперед.
Цыганенок Петька уже шепчет слова: "Вперед, заре навстречу..."
Заведующий выслушивает короткий рапорт командира колонны, прошлогоднего отличника, говорит добрые пожелания, машет рукой, и колонна с песней трогается с места.
- А все-таки в колонии ничего, интересно, - говорит Петька.
- Хорошо, - подтверждаю я.
- Чего? Чего? - спрашивает Володя.
- Я говорю - хорошо.
- А бежать отсюда не думаешь?
- Нет. А ты?
- Я? Конечно, нет.
Проходя мимо заведующего, я услышал зов:
- Ванятка, басурманчик мой!
За этим зовом раздался голос Василия Ивановича:
- Остужев!
Этот крик вырывает меня из рядов, и я оказываюсь в объятиях толстой женщины. Кто же она? Моя тетка Матрена, жена дяди Гордея.
- Сыночек ты мой ненаглядный, ангелочек мой! - причитает она.
Когда колонна скрылась за углом дома, Василий Иванович привел нас с тетей Матреной в свой кабинет, вызвал всех воспитателей и в присутствии их сказал мне:
- Вот какое дело, Остужев. Тетя твоя, Матрена Павловна, приехала за тобой, хочет увезти тебя в деревню. Как ты смотришь на это?
Я молчал.
- Не торопись с ответом, хорошенько подумай, - говорил заведующий. - Если у тебя появится желание уехать, поперек дороги не встанем. Захочешь остаться - пожалуйста, киви в колонии. В общем, хорошенько подумай. Еще раз говорю: не торопись с решением.
- Господи, что там еще думать, пусть собирается и едет, сказала тетя Матрена. - Чай, его берут не лиходеи какие, родня кровная.
- Это все ясно, - проговорил заведующий. - Но иногда не мешает и подумать.
Воспитатели стали расспрашивать тетю, как она живет и как буду жить я.
- Вы уж, милые, не сумлевайтесь, - отвечала тетя Матрена, - мы его не обидим. Муж у меня непьющий, детей не имеем, он у нас будет жить как за родного. На рученьках его носить будем, дыханием своим согревать.
- Этого как раз и не надо делать, - сказал заведующий, баловство пользы не принесет. А сейчас отпустим его гулять. Я думаю, денька через два-три он сам скажет свое решение. А вы, Матрена Павловна, пока погостите у нас.
- Ой, милые мои, - завопила тетя Матрена, - у меня ведь дома осталось хозяйство без присмотра!
Но Василий Иванович только развел руками, мол, такое дело сразу решить нельзя.
От разных дум у меня раскалывается голова. Что делать? Очень не хочется отсюда уезжать. Привык я здесь, и в то же время хотелось увидеть свою деревню, тетю Дуняшу. Тетя Матрена говорит, что она ждет меня.
Ох, тетя Дуняша!
Я закрываю глаза и вижу ее перед собой. Она и в школе, и на работе все время стоит перед моими глазами. Я сижу за партой.
Учитель говорит мне:
"Остужев, я диктовал: "Петя вошел в душ", а ты написал: "Тетя Дуняша".
А в мастерской инструктор замечает:
- Остужев, ты испортил шкаф. Разве можно так безбожно ширкать?
Мои друзья с тревогой глядят на меня.
- Ты не уезжай, - говорит мне Люся. - Разве здесь плохо?
А тетя Матрена говорит наоборот: в деревне лучше.
С каким нетерпением там ждут меня тетя Дуняша, дядя Гордей! Он ведь тогда не по своей воле отвез меня в город, а по приказу дедушки Паньки.
Тетя Матрена то же говорит и моим воспитателям.
Дядя Гордей хотел взять меня к себе, усыновить, а дед приказал отвезти к чужим людям, подальше от родственников, потому что я был некрещеный и вдобавок еще комиссарский сын, а дед не мог терпеть ни комиссаров, ни их детей.
"Вот каким он был", - говорила тетя Матрена воспитателям.
Я устал от таких разговоров. Мне хочется куда-нибудь забиться в угол, молчать и ни о чем не думать.
Я так и делаю, незаметно скрываюсь от ребят и от теги Матрены, захожу в какой-нибудь класс и сижу там. Но ребята меня находят везде. Петька вытаскивает из кармана несколько слипшихся конфет, подает мне, а сам облизывает пальцы.
- Бери, - говорит он, - не беспокойся, не краденое, в театре вчера купил на собственные, заработанные деньги.
После приезда тети Матрены колонисты ко мне стали проявлять особую чуткость, какую обычно проявляют к заболевшему человеку. То один мне что-нибудь сладенькое сунет в карман, то-другой. Говорят:
- Кушай, Ванятка, это тебе полезно.
Как будто конфеты или сахар им самим не полезны.
Барон Дри-чи-чи на что сладкоежка, и то один раз порцию своего сахара бросил мне в стакан.
- Рубай, Ванятка, - сказал он, - я теперь не употребляю сахар, больше на редьку нажимаю: говорят, редька полезнее сахару и от нее зубы не портятся.
А сам тут же отполовинил порцию у Фильки.
- Дри-чи-чи! - закричал Филька. - Ты опять, наверное, у меня тяпнул сахар?
- Во-первых, я не Дри-чи-чи, а Дмитрий Иванович Сажнев, во-вторых, за кого ты меня считаешь?
- А что же, по-твоему, половину куска мыши, что ли, отгрызли?
- О! С этого и надо начинать разговор, против мышей надо обязательно повести борьбу.
Ну как я мог уехать от таких хороших ребят?
- Ванятка, что ты мучаешься? Если охота увидеть свою тетю Дуняшу, поезжай, там яснее будет, что делать дальше, - сказал Володя,
Когда заведующий и воспитатели наконец спросили о моем решении, я сказал им:
- Мне очень хочется увидеть тетю Дуняшу.
- Смотри, Остужев, - сказал заведующий. - Мы тебя не задерживаем, но и не гоним. - Наедине он спросил: - Тетя Дуняша хорошо относилась к тебе?
- Очень хорошо, - ответил я,
- Ну что же, тогда надо ехать.
В этот же день меня одели в новую форму и стали готовить к дороге. Поезд уходил вечером. Провожать меня вышли все колонисты; конечно, кроме дежурных. Девочки, как известно, в таких случаях мочат слезами щеки, а ребята держали себя бодро и даже подбадривали меня.
ОПЯТЬ В ДЕРЕВНЕ
На рассвете следующего дня мы приехали на станцию Козлове, где меня с распростертыми объятиями встретил дядя Гордей. Как он был рад моему приезду, целовал, хлопал по спине, крутил перед собой, будто волчок, и не мог наглядеться на меня! После бессчетных поцелуев и восторженных слов усадил нас с теткой на пролетку и повез, как выразился он, до дому, до хаты, до деревни Мокшанки.
Я еще не успел с себя смыть дорожную пыль, как дядя в честь моего приезда созвал полную избу гостей и поставил на стол целый бидон самогона. Хотя я вовсе не пил и даже не терпел запаха самогонки, меня тоже потащили к столу, где уже сидели гости и нетерпеливо поглядывали на эту противно пахнущую жидкость.
За столом в центре внимания, конечно, был я. В честь моего приезда произносили здравицы, наперебой склоняли мое имя и без устали говорили о моих родителях.
А дядя, словно шарик, так и катался возле меня, называл по имени и отчеству, несмотря на то что у меня под носом еще тогда было сыро, так и маслил мой детский ум сладкими речами. Когда он охмелел и его глазки заблестели, как блестки в супе, он со слезами снял со стены пожелтевший от времени портрет моего отца, который когда-то висел у нас на стене, и произнес пространную речь.
- Мужики! - прокричал он. - Вот перед вами Роман Ларивоныч Остужев, красный комиссар - герой гражданской войны. Он голову свою сложил за советскую власть, для того чтобы его детям жилось хорошо. А вот перед вами и его дите, которого сегодня моя жена привезла из детской исправиловки, где его маяли и держали впроголодь.
- Дядя Гордей, - сказал я, - там ведь нас хорошо кормили.
- Не суй свой нос, когда говорят большие! - закричала на меня тетя Матрена.
- Чуете, впроголодь, - не обращая на меня внимания, продолжал дядя Гордей. - А думал ли комиссар Роман Ларивоныч, что постигнет такая участь его наследство? АН вот тебе вся правда на ваших глазах. Оказывается, он был нужен только тогда, когда комиссарил, а теперь все забыли о нем - и родня, и советы, потому что советы-то прибрали к рукам проходимцы Илюшка Ремезов да Прошка Макаров. Прошка-то, грешник, всю свою жизнь задом сверкал, а теперь, вишь, в галифу нарядился да еще правит честным народом, и плюнуть-то на него нельзя. А Илюшка профукал свое хозяйство, прошатался в Питере и вот тебе, явился хозяйствовать над чужим добром, с четырехглазой, прости господи, сявкой. Говорят, скульптер она, куклы клеит, искусство совершает.
А нам плевать на их искусство! Наше искусство - земля.
Вот кто нонче правит народом! Что от них ожидать, чистые разбойники, угрозами только и живут. Намедни Илюшка мне байт: мы, грит, Гордеич, хотим с тебя немного жирок спустить, животик твой распотрошить.
А спрашивается, за что? За то, что советской власти добра желаю, за то, что добрым людям помощь даю? Не займал ли тебе, Парфеныч, летось просо? - обратился он к бородатому угрюмому человеку. - А тебе, Филька? За картошку небось и до сего времени не думаешь платить? А тебе, Сенька? - и начал перечислять всех гостей.
И все оказались его должниками.
- И вот ведь какое дело, - снова зацепился он за старую мысль, - я человек добрый, чисто советский, живу по закону и соблюдаю его. В двадцать первом году мне сказали: отсыпь двадцать пудов чистой пшеницы, я и слова не молвил. А ты что дал, Парфеныч? Чем помог советской власти?
- Так у меня ж и зернышка не было тогда, - оправдывался тот.
- А у меня - закрома? Сусеки бездонные? - хрипел дядя Гордей. - А теперь вот тоже взял на хлеба комиссарского сына, а кто он мне? Никто. Только жене приходится там... это... родственником. А я его взял, и только из-за любви к коммунистам, и он у меня будет жить как за родного сына, на руках его буду носить, ученым его сделаю...
На второй день дядя Гордей повел меня в школу. Он решил сам представить меня учительнице. По дороге завел в совет, рассказал, кто я, и сообщил, что он, Гордей Гордеич Каргин, взял меня на воспитание. В общем, всех оповестил о своем благородном поступке. Таким образом, прежде чем представить учительнице, он представил меня почти всей деревне.
По пути в школу он наобещал мне кучу благ, и, глядя на его глаза, светящиеся родительской лаской, нельзя было не поверить ему.
В первый же день в школе я заработал "очень хорошо". С этой отметкой я бежал домой без ума. Хотел обрадовать тетку Матрену, но она даже не взглянула на мою отметку. Прямым ходом послала чистить коровник, Но мне хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью.
Я решил пойти к дяде. Он добрый человек, утром провожал в школу и всю дорогу говорил хорошие, ласковые слова. Но утром он был во хмелю, а когда я подошел к трезвому дяде Гордею, он зевнул в мою тетрадку и оттолкнул в сторону,
- Иди, - сказал он, - куда тебя посылает тетя.
Эти слова он произнес незнакомым мне голосом, собственно не произнес, а проворчал, как цепной кобель на проходящего мимо человека. И глаза его изменились: утром они у него были мягкие, маслянистые, а сейчас стали колючими, как кнопки, которыми в школе прикалывают лозунги.
Когда к нам, вернее к Каргиным, приходили какие-нибудь гости, дядя Гордей чуть ли не носил меня на руках. Но стоило гостям выйти за порог, отношение менялось. А через месяц, когда все в деревне узнали о его патриотическом поступке, он перестал меня замечать, а если и замечал, то только в нетрезвом виде. Тогда подзывал, ставил перед собой и спрашивал:
- Ну, басурман, чем будешь оплачивать мой хлеб-соль? Наганом, как твой отец Ромашка?
Не получив ответа, он пинал меня куда попало и отправлял спать. Не раз я добрым словом вспоминал колонию, сейчас колонистская жизнь казалась мне раем. "Как бы снова попасть туда?" - думал я.
- Не вздумай бежать, - словно угадывая мои мысли, говорил дядя Гордей, - дух за это из тебя выпущу.
"И зачем я согласился уехать оттуда, - ругал я себя, чего мне не хватало там? Это все из-за тети Дуняши, все из-за нее. Я приехал сюда, а ее здесь нет, уехала куда-то. Обманывают, - думал я, - она в Чумаеве, только к ней не хотят пускать меня". Чумаево от Мокшанки было километрах в восьми.
Однажды утром, когда еще тетя Матрена и дядя Гордей спали, я накинул на себя одежонку и пустился в родное село с той мыслью, чтобы в дом дяди Гордея больше не возвращаться.
Бежал я туда, не чуя своих ног. Вот и оно, мое родное село Чумаево. Над рекой дубки, кустарнички, стежки-дорожки. Они остались такими же, какими я их видел несколько лет назад, только деревья и кустарники, кажется, как и я, немного подросли. Наш домик стоял так же кривобоко, и крыша по-прежнему была взъерошена.
У меня глаза застилали слезы. Я вытер их рукавом и хотел открыть двери, но они были заперты. Я постучался.
- Кто там? - раздался старушечий голос. - Хозяев нет дома.
Я постоял, постоял, снова начал стучаться. Наконец послышалось кряхтенье и шарканье ног.
- Кого нужно? - высунувшись из двери, спросила седая старуха.
- Тетю Дуняшу мне надо.
- Эко схватился-ко ты, ее уже давно нет. Как похоронила своего мужа, так сразу уехала.
- Куда же уехала?
- Бог его знает. Теперь уж не припомню. А ты чей-то будешь?
Я не стал ей отвечать, сразу же отошел от дома.
"Что же мне теперь делать? Возвращаться в Мокшанку? Ни за что. Поеду в колонию", - решил я.
Вышел на большак и направился в сторону станции.
До станции было километров тридцать, я не успел добраться и до половины пути, как меня на лошади догнал дядя Гордей.
- Ты куда направился, мерзавец? - закричал он.- А ну, сейчас же вернись обратно!
И так опоясал меня кнутом, что я изогнулся змеей.
Дома дядя Гордей закрыл меня в чулан и сказал:
- До тех пор не выпущу, пока не сплеснеешь здесь.
Два дня я сидел в чулане, на третий принесли от учительницы записку, и дядя Гордей отправил меня в школу.
Собственно, и в школу мне идти было неохота. Учительница стала меня бранить, что я не делаю домашних уроков. А делать их было некогда, тетя все время находила по горло работы: то свинарник вычистить, то напоить коров, то убрать за ними или подмести пол. А весной, когда начались полевые работы, тетя совсем запретила учиться.
Вообще, по теткиному мнению, сейчас в школе не учат добру.
- Вот Манька, Парфеныча дочь, - говорила она, - была девка как девка, а поучилась в Москве, так совсем испортилась в церковь не стала ходить, да еще мужиков начала смущать супротив бога. Не к добру, не к добру, - сокрушалась тетка Матрена, - совсем испортились люди. Дети стали учить стариков, а старики тоже с ума начали сходить, говорят о каких-то колхозах, не стали почитать богатых людей, которые их, дьяволов, кормили весь век.
Слово "колхоз" гирей висело над семьей Каргиных, они даже видели его в страшных снах. От этого слова дядя Гордей похудел, его живот спал и болтался, как неполная торба, а круглый подбородок стал похож на коровье вымя. Но на вид он был весел. По-прежнему собирал мужиков, делал попойки и так же клялся в любви к коммунистам. А когда разговор заходил о колхозах, то он говорил:
- Что ж, неплохо будет. При колхозах все: и скотина и бабы будут обчие. Если тебе не нравится такой закон, то костери правителей, а я, брат, поступлю по закону.
Как ни красочно говорил дядя Гордей, а все же мужики туго воспринимали его речи.
Однажды ночью меня разбудил дядин надрывающийся голос.
- Я тебе говорил, - орал он на тетю, - не надо трогать этого псенка, а ты свое: Остужев, Остужев, сын комиссара, громкая фамилия, с ним не тронут! Вот тебе и не тронут! Напрасно только на него потратились!
- Дьявол безрогий! - вопила в ответ тетка Матрена. - Я тебе говорила, что надо уехать, уехать отсюда, а ты не можешь расстаться со своим дерьмом!
- Куда уедешь?! - шипел на нее дядя. - Теперь везде идет такая заваруха, везде ставят эти проклятые колхозы. Нешто в Америку? Ну, уж я не такой, я зубами уцеплюсь за российскую землю. Я им ни крошки не дам, все изничтожу.
Так шумели они до утра. Утром те же мужики, которым он рассказывал ужасные небылицы о колхозах, конфисковали все его имущество.
Дядя, на удивление всем, даже глазом не моргнул.
Сам, собственной рукой отдавал все до последней седелки, до последней мелочи, что находилась в его обширном хозяйстве. Затем взял в совете справку, что воспитывает сына комиссара Остужева, и нам с теткой приказал ехать к его родственникам в село Гречиха. Но по пути тетя свернула в противоположную сторону, и ночью какими-то лесными дорогами мы проехали на станцию Козлове, где нас ждал дядя Гордей.
- Ну как? - кивнув головой назад, в свою очередь спросила тетя.
Дядя исподлобья посмотрел на нее и ответил с каким-то злорадством:
- Совет не пришлось, помешали, изверги, а на наш дом все-таки пустил красного петуха.
Я тогда не понял, о каком петухе говорил дядя Гордей, поэтому их разговор пропустил мимо ушей. После загадочного объяснения с тетей Матреной дядя Гордей сбросил меня с подводы, взял сундучок и затрусил к вокзалу,
- Куда же теперь-то? - опять спросила тетя Матрена.
- К киргизам, - ответил из темноты дядин голос, - там, говорят, еще нет колхозов.
Я машинально тоже пошел за ними, но дядя, увидев меня, остановился и процедил сквозь зубы:
- А ты куда плетешься, щенок? Вон, езжай обратно, там, наверное, для тебя уже организовали колхоз.
Я еще шел за ними.
- Вон отсюда, гаденыш, изувечу! - снова прошипел дядя Гордей и скрылся за углом какого-то большого здания.
Мне не жаль было своих родственников, но страшно оставаться одному на незнакомой станции ночью. Если бы со мой был Володя или Петька, пусть даже трусиха Люся, если б рядом я чувствовал чье-нибудь дыхание...
У меня дрожали колени. Мороз ходил под рубашкой, я боялся сдвинуться с места. Но, когда наконец страх в моей душе свернулся в комочек, я подумал: "А чего, собственно, мне трусить, не оставался я один, что ли? Поеду в колонию", - и направился к станции.
Проходя мимо пассажирского состава, увидел табличку, на которой было написано название того города, где находилась Соколинская колония. Состав тронулся, табличка поплыла в темноту. Я не мог оторваться от нее и бежал вслед за вагоном. И вот, не соображая, что, может быть, поезд идет в противоположную сторону, я уцепился за ручку и прыгнул на подножку вагона. Но, к моему счастью, на другой день я увидел знакомый вокзал, откуда колонисты провожали меня в Мокшанку.
В колонию я летел, как птица, не замечая прохожих, машин и пролеток. Вот и знакомые ворота, останавливаюсь перед ними и думаю, куда пойти - сразу к своим друзьям или сначала к заведующему? Нет, пусть дежурный о моем приезде доложит сначала заведующему. Иду к главному зданию. Открываю двустворчатую дверь, захожу в вестибюль.
Но что такое? Тишина. Как будто здесь все вымерли.
Почему не слышно ребят? Вместо ребят ходят по вестибюлю какие-то люди с папками.
- Мальчик, кого тебе нужно? - окликает меня плюгавенький старичок с жидкой серой бородкой.
- Мне? Я к заведующему, я снова пришел.
- К какому заведующему тебе нужно? Здесь ведь столько разных заведующих, их хоть бреднем бреди.
- К заведующему колонией.
- Вот оно что. Так ведь, дорогой приятель, теперь здесь не колония, а коммунальное учреждение, да-а. Колония отсюда переехала.
- Куда же переехала?
- Куда-то в теплые края.
"Вот тебе и раз! - подумал я. - Что же мне теперь делать?"
- А куда же все-таки уехали? - снова спрашиваю у старика.
- Правда, и сказать не могу, дорогой. Подожди-ка, я спрошу у начальства, им должно быть известно.
Старичок закрыл маленький шкафчик со стеклянной дверцей, через которую были видны разных фасонов ключи, затрусил в глубь здания. От нечего делать я стал рассматривать на стенах картины и плакаты. Среди них я увидел знакомую уже мне картину: реющие чайки над бушующим морем. Но эта картина была нарисована гораздо лучше, чем та, которую я смотрел в изокружке.
- Никто путем не знает, мил-человек, - сказал, подойдя ко мне, старичок. - Кто говорит - в Киев, кто - в Харьков, вот и пойми их.
"Куда же теперь мне податься?.. А вот куда, - посмотрев на картину, решительно подумал я: - поеду за тетей Дуняшей в гости к белокрылым чайкам".
НА МОРЕ
К БЕЛОКРЫЛЫМ ЧАЙКАМ
- Эй, пацан, ты что под вагон забрался?
- Как - что? Я еду.
- Куда ты едешь?
- А в это самое... как его... на море.
- А ну, вылазь сейчас же, разве не видишь, что состав загнали в тупик?
- Зачем в тупик?
- Затем, что не пойдет дальше.
Из тесного и пыльного собачьего ящика с опаской выглянул чумазый мальчик. Он оглядел стоявшего около вагона человека с длинным молоточком в руках. Видя, что его не собираются хватать за шиворот, мальчик спокойно вылез из ящика и подался вдоль железнодорожного полотна к громадному белому вокзалу, ругая железнодорожников за то, что они выдумали для проезжающих посадки, пересадки и все такое прочее. И как было ему не ругать их: лежа в ящике, он еще сколько времени продержался бы без еды, а теперь волей-неволей приходилось идти на добычу.
Мальчик подошел к крану, над которым крупными буквами было написано "холодная", ополоснул руки, лицо и хотел было направиться к стоявшим у перрона составам, как за его спиной раздался густой бас:
- Эй, дружище, ты, кажется, уже приехал.
Мальчик не успел опомниться, как был вытурен с перрона на привокзальную площадь. Вот до чего доводят эти пересадки!
А привокзальная площадь, как назло, окружена киосками и магазинами, из витрин которых заманчиво глядят разные булочки, пирожки и даже жареные поросята.
"И для чего в окнах выставляют разную дребедень! - думал мальчик. - По вывескам не видно, что ли, что здесь магазин?"
Как он ни крепился, чтобы не смотреть на витрины, но глаза сами поворачивались в их сторону. Кишки у него в это время, как деревенские рожочники, начинали пищать на разные лады. Мальчик со злостью плюнул в сторону магазинов и пошел к трамвайной остановке.
Этим мальчиком, конечно, был я, Ванятка Остужев.
Когда я уже стоял на трамвайной остановке, меня спросили:
- Кто последний на тройку?
- На тройку? Я.
Мне, собственно, было все равно, на каком трамвае ехать.
Подошел трамвай, меня втиснули в вагон и прижали так, что я не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Но, как только трамвай тронулся, стало свободнее. Передо мной был высокий, широкоплечий мужчина. Он то и дело снимал шляпу, вытаскивал из кармана серый платок и вытирал им лицо и шею. Лица его не было видно, но шея у него загорелая, будто дубленая. При поворотах трамвая стоявшие посередине вагона пассажиры все время шарахались то в одну, то в другую сторону, но этот великан словно прирос к полу, он даже не колыхался, только после каждой встряски шумно выпускал изо рта воздух и говорил: