— Но ведь нам ничего не надо, — растерянно сказал Иван Никитич и посмотрел на жену. — Мы ничего не просили.
— Телескоп Ваня купил, Маша уже замужем, квартиру они получили… — Мария, поверив гостю, вслух перебирала то, что раньше было желанным. — Нет, кажется, все есть. Что еще надо?
— Угощайтесь яблоками, — предложил Бартошин. — Или грушами. А то у нас какие-то странные разговоры идут, а вы все-таки с дороги.
— Вы не поняли меня, — сказал Посланец и надкусил большую «лесную красавицу». — Я не сказочный джинн, который может отремонтировать квартиру или достать билеты в театр… Вы славные люди, поэтому я верну вам молодость. Только и всего.
— Что он такое говорит, — Мария рассмеялась, махнула рукой. — Я крылья во дворе развешу. Или не надо?
— Лучше не надо, — подтвердил Посланец. — Они сами впитают воду… А говорю я о том, Мария Васильевна, что вас с Иваном Никитичем до сих пор согревает чувство, которое объединило вас в далеком пятьдесят втором. Тот сентябрьский свет еще жив. Я видел его сегодня, когда заглядывал в ваши души… Помните?..
Посланец привстал и, вытянув руку над столом, точь-в-точь будто Костя Линев, прочитал:
— И пришел к тебе бог Солнца; и дал в жены дочь свою, а за что…
— Не надо!.. — голос Марии прервался. — Прошу вас! Зачем вы трогаете чужое?!
— Я хочу вернуть вам пятьдесят второй год, — ответил Посланец. — Вы красиво прожили жизнь и заслуживаете награды. Кожа обретет упругость, куда и подеваются морщины, а волосы вновь засияют золотом, как у настоящей дочери Солнца… Дети вас поймут. Единственное — надо будет переехать куда-нибудь. Чтобы не пугать людей и не вызвать кривотолков.
— Ты слышишь, Ваня?! — всхлипнула Мария. — Это похоже на сказку.
У Бартошина на миг поплыла под ногами земля. Оттуда, из тридцатилетнего далека, потянулась к нему золотоголовая первокурсница. Губы ее, пахнущие вином и грушами, таяли под его напористыми губами, колючий орден, зацепившись за платье, вонзался в тело (он тогда не почувствовал, а Маша не сказала). И летела, летела в открытое окно паутина бабьего лета, застила глаза.
Иван Никитич даже зажмурился, чтобы не показать, что с ним происходит, хрипло напомнил:
— Завтра Виталий приезжает.
— Вот видите! — обрадовалась Мария. — Не с руки нам за молодостью гоняться.
— Дети, конечно, поймут, — заговорил тихо Бартошин. — Умом поймут. А сердцем вряд ли привыкнут. Родители-ровесники? Чудно это, непонятно. Природа во всем соответствие любит. Зачем же ее ломать?
Мария благодарно глянула на мужа, смахнула слезы.
— Видать, хороший вы человек, хоть и существо неземное, — сказала она Посланцу. Тот в знак согласия кивнул рыжей головой. — И верю я всему вами сказанному, потому что, когда крылья стирала, поняла: живые они, теплые. Но вот подарка вашего, хоть он и царский, не хочу.
Мария замолчала, отвернулась к окну. В саду уже погас свет дня.
— Оставьте нам наш сентябрь, — сказала она. — Вы, может, не поймете, но в нем тоже есть радости.
— Вон уже одна спешит — радость-то, — забеспокоился Иван Никитич, увидев на улице Мироновну. — Не вовремя как.
— Я вас охраню, — сказал Посланец, не глядя в окно. — Она не войдет в дом.
Солнце село, но какой-то последний лучик запутался в траве, лег на тропинку и тут же стрельнул Мироновне в глаза — весело и желто.
Она наклонилась и ахнула: по утрамбованной тропинке катилось массивное золотое кольцо. Мироновна присела от страха — вдруг кто еще увидит! — и бросилась догонять неожиданную добычу. Кольцо прокатилось мимо дома Бартошиных и, подпрыгивая на неровностях почвы, помчалось еще быстрее. «Там же бурьяны! Пропадет!» — похолодела Мироновна. Она протянула руки и в отчаянном порыве бросилась наземь. Кольцо юркнуло в заросли лопухов и крапивы, засветилось там, заиграло. Мироновна оглянулась по сторонам и решительно ступила в крапиву…
— Может, переночуете у нас? — спросил Иван Никитич гостя. — Завтра дети приедут, накроем стол. Будем и вам рады.
— Надо спешить, — покачал головой Посланец. Он взял свои крылья, осмотрел их, легко проскользнул в лямки.
— Проводите меня в сад, — попросил. — И не обижайтесь, пожалуйста. Я хотел как лучше.
— За что обижаться? — удивилась Мария. — Это мы вам все планы нарушили. Теперь, чего доброго, отругают вас в институте…
Они вышли в сад.
— Отойдите немножко в сторону, — попросил их Посланец.
Они отошли. Крылья вдруг распрямились, зашелестели, замерцали в неверном свете первых звезд.
— Мне здесь долго жить, — сказал маленький рыжий пришелец. — Я буду помнить вас. Совет вам да любовь.
Крылья взмахнули, забились, загудели.
В следующий миг гость исчез. В темном небе над садом мелькнула и пропала тень.
Бартошины долго молча стояли, чувствуя, как собирается ночная прохлада. На окраине поселка простучала и стихла электричка. Взошла луна.
— Что же ты, Ваня, — улыбнулась Мария. — Деньги на телескоп потратил, а посмотреть не даешь. Вон какие звезды крупные.
— Пойдем в дом, — обрадовался Иван Никитич. — Я пока инструкцию почитаю да телескоп соберу, а ты мясо на вареники сваришь.
Он бережно привлек жену к себе.
В лунном свете незнакомо и молодо серебрились ее волосы.
СЛЕДЫ НА МОКРОМ ПЕСКЕ
Ужимки продюсера начинали бесить.
— Нет! — резко сказал Рэй Дуглас. — Ваш вариант неприемлем… Нет, я не враг себе. Напротив, я берегу свою репутацию…
Голос продюсера обволакивал телефонную трубку, она стала вдруг скользкой как змея, и у писателя появилось желание швырнуть ее ко всем чертям.
— Речь идет о крохотном эпизоде, мистер Дуглас, — вкрадчиво нашептывала трубка.
— Представьте, что рассказ — это ребенок, так часто говорят, — он с грустью отметил, что раздражение губит метафору. — Эдакий славный крепыш лет пяти-шести. Все при нем — руки, ноги, он гармоничен. Данный эпизод — ручка, сжимающая в кулачке нить характера. Почему же я должен калечить собственного ребенка?..
Писатель вывел велосипед на дорожку, потрогал рычажок звонка. Тонкие прохладные звуки засверкали на давно не стриженных кустах, будто капельки росы.
— Пропадай тоска! — воскликнул он и, поддев педаль-стремя, вскочил на воображаемого коня.
Восторженно засвистел ветер. Спицы зарябили и растворились в пространстве. Шины припали к земле.
Метров через триста Рэй сбавил темп — нет, не взлететь уже, не взлететь! А было же, было: он разгонялся на лугу или с горы, что возле карьера, разгонялся и закрывал глаза, и тело его невесомо взмывало вместе с велосипедом, и развевались волосы… Было!
Злость на продюсера прошла. Человек он неглупый, но крайне назойливый. Точнее, нудный. О силе разума он, может, и имеет какое-нибудь представление, но что он может знать о силе страсти?
Велосипед, будто лошадь, знающая путь домой, привез его к реке. Рэй часто гулял тут. Пологий берег, песок, мокрый и тяжелый, будто плохие воспоминания, неразговорчивая вода. Так было тут по утрам. Однако сегодня солнце, наверное, перепутало костюм — вместо октябрьского, подбитого туманами, паутиной и холодной росой, надело июльский — и река сияла от удовольствия, бормотала что-то ласковое и невразумительное. Чистые дали открылись по обоим ее берегам, и стал слышен звук падения листьев.
«А что я знаю о страсти? — подумал писатель. — Я видел в ней только изначальную суть. Весь мир, человек, все живое, несомненно, проявления страсти. Что там говорить: сама жизнь как явление — это страсть природы. Но есть и оборотная сторона медали… Я создаю воображаемые миры. Это, наверное, самая тонкая материя страсти. Но я, увы, сгораю. Какая нелепость — страсть, рождая одно, сжигает другое. Закон сохранения страсти…»
И еще он подумал, что, для того чтобы развеять тоску, было бы неплохо уехать. Куда-нибудь. В глухомань.
Он взглянул на небо.
Небо вздохнуло, и вдоль реки пролопотал быстрый дождик.
— Дуглас, — негромко окликнули его.
Писатель живо оглянулся.
Никого!
Берег пустынный, а лес далеко. Там подобралась хорошая компания вязов, дубков и, кленов. В детстве он бегал туда за диким виноградом. Это была страсть ко всему недозрелому — кислым яблокам, зеленым пупырышкам земляники…
— Задержитесь на минутку, — попросил его все тот же голос. — Я сейчас войду в тело.
Рэй наконец заметил, что воздух шагах в десяти от него как-то странно колеблется и струится, будто там прямо на глазах рождался мираж.
В следующий миг раздался негромкий хлопок, и на берегу появился высокий незнакомец в чем-то черном и длинном, напоминающем плащ. Остро запахло озоном.
— Не жмет? — участливо поинтересовался Рэй Дуглас и улыбнулся. — Тело имею в виду.
— Извините, мэтр. Я неудачно выразился. Но это в самом деле мое тело. — Незнакомец шагнул к писателю и радостно воскликнул, воздев руки к небу: — Вот вы, оказывается, какой!
«Что это? — подумал Рэй Дуглас. — Монах, увлекающийся фантастикой? Или… Или я просто переутомился. Я много и славно работал в сентябре. Да и октябрь был жарок. Неужели воображение разыгралось так буйно?»
— Успокойтесь, мэтр. — Незнакомец остановился. — Вы не больны. Я реален так же, как и вы. Извините за эти дерзкие слова; мне вовсе не пристало учить вас, как надо относиться к чуду. Что касается одежды, то это защитная накидка. У вас здесь очень высокий уровень радиоактивности. Дома меня ожидает тщательная дезактивация.
Писатель уже овладел собой.
— Откуда же вы? — спросил он, пристально разглядывая незнакомца.
— Издалека, — ответил тот. — Из две тысячи шестьсот одиннадцатого года. Я президент Ассоциации любителей фантастики. Я прибыл за вами, мэтр. И еще хочу заметить — у нас очень мало времени.
— Польщен! — засмеялся Рэй Дуглас. — Встреча с читателями? Лекция? Я готов. — И удивился, покачав головой. — Две тысячи шестьсот одиннадцатый… Неужели знают?
Теперь улыбнулся президент.
— Вас ждут во всех обитаемых мирах, — объяснил он, и бледное лицо его чуть-чуть порозовело. — Это такая удача, что мы можем вас спасти. Пойдемте, Дуглас. Вы проживете еще минимум восемьдесят-девяносто лег и напишете уйму замечательных книг. Только наш мир сможет дать вашему адскому воображению настоящую пищу. Вы будете перебрасывать солнца из одной руки в другую, словно печеную картошку.
— О чем вы? — сдавленным шепотом спросил писатель. — Уйти? Насовсем? Сейчас? Среди бела дня и в здравом уме?
— Вы уже не молоды, — мягко заметил посланник из будущего. — Вырастили детей, достигли зенита славы. Вы уже никому ничего не должны здесь. Если вам безразлично, что вас ожидают сотни миллиардов моих соотечественников, то подумайте хоть раз о себе. Пойдемте, Дуглас. У нас осталось двадцать две минуты.
Воскресное утро, начавшееся для писателя с телефонной ссоры, вдруг окончательно потускнело, а растерянная мысль метнулась к дому: «Как же так? А Маргарет, дочери, внучата… Уйти — значит пропасть. Без вести. Значит, исчезнуть, сбежать, дезертировать. С другой стороны — дьявольски интересно. Ведь то, что приключилось со мной, — настоящее волшебство. Это вызов моей страсти, моему искусству и таланту. Им нужен маг. Вправе ли я отклонить вызов? И что будет, если я приму его? Ведь я — не что иное, как форма, которую более или менее удачно заполнил мир. Уже заполнил.
— Почему такая спешка? — недовольно спросил он. — Во всяком случае, я должен попрощаться с родными.
— Исключено! — Президент Ассоциации любителей фантастики развел руками, и на его лице отразилось искреннее сожаление. — Осталось двадцать минут.
— Но почему, почему?
— Время оказалось более сложной штукой, чем мы предполагали. Масса причинно-следственных связей, исторические тупики… Есть вообще запретные века. Там такие тонкие кружева, что мы боимся к ним даже притрагиваться. Поверьте, если бы существовала такая возможность, мы бы спасли все золотые умы всех веков и народов. Увы, за редким исключением, это невозможно.
— И я как раз — исключение, — хмуро заключил Рэй Дуглас.
— Да. И мы очень рады. Но временной туннель только один, и продержаться он может не более тридцати семи минут.
— Кого же вы уже спасли?
— Из близких вам по духу людей — Томаса Вулфа, — ответил президент Ассоциации и вздохнул. — Однако он вернулся. Сказалось несовершенство аппаратуры…
— Томас?! — воскликнул Рэй. — Чертовски хотелось бы с ним встретиться. Ах да, я забыл…
Писатель разволновался, схватил пришельца из будущего за руку.
— Теперь я понял, — пробормотал он, улыбаясь. — Я все понял. Последнее письмо Вулфа из Сиэтлского госпиталя, за месяц до смерти. Как там? Ах да… «Я совершил долгое путешествие и побывал в удивительной стране, и я очень близко видел черного человека (то есть вас)… Я чувствую себя так, как если бы сквозь широкое окно взглянул на жизнь, которую не знал никогда прежде…» Бедный Том! Ему, наверное, понравилось у вас.
— Мэтр! — взмолился человек в черной накидке. — Сейчас не время для шуток. Решайтесь же наконец. Четыре минуты.
— Нет, что вы, — Рэй Дуглас наклонился, подхватил велосипед за руль. Хитро улыбнулся. — Если бы я мог проститься, а так… Тайком… Ни за что!
— Мы любим вас, — сказал человек с бледным лицом и пошел туда, где воздух колебался и струился. — Вы пожалеете, Дуглас.
— Постойте! — окликнул его писатель. — Человек в самом деле слаб. Я не хочу жалеть! Обезбольте мою память, вы же, наверно, умеете такое. Уберите хотя бы ощущение реальности событий.
— Прощайте, мэтр, — пришелец коснулся своей горячей ладонью лба Рэя Дугласа и исчез.
Писатель тронул велосипедный звонок. Серебряные звуки раскатились в жухлой и редкой траве, будто капельки ртути. Рэй вздрогнул, оглянулся по сторонам.
«Что со мной было? Какая-то прострация. И голова побаливает. Я сегодня много думал о Вулфе. И, кажется, с кем-то разговаривал. Или показалось? На берегу же ни одной живой души. Но вот следы…»
На мокром песке в самом деле отчетливо виднелись две цепочки следов.
«Ладно, это не главное, — подумал писатель. — Вот сюжет о Вулфе хорош… Его забирают в будущее, за час до смерти… Там ему дают сто, двести лет жизни. Только пиши, только пой! Нет, это немыслимо, слишком щедро, он утонет в океане времени. Сжать! До предела, еще, еще… Месяц! Максимум два. Их хватило на все. Он летит на Марс. И он пишет, надиктовывает свою лучшую книгу. А потом возвращается в больницу, в могилу… Но чем объяснить его возвращение — необходимостью или желанием?.. Я напишу рассказ. Об искушении песней. Можно назвать его «Загадочное письмо». Или «Год ракеты»… Или еще так — «О скитаниях вечных и о Земле».
МЕСТО ДЛЯ ЖУРАВЛЯ
Алешин вышел из метро, заскочил в булочную и обрадовался: есть свежие рогалики. Он взял сразу восемь штук, чтобы дома тонко нарезать и на двух листах напечь в духовке целую гору золотистых сухарей. Нина Алексеевна, приходящая домработница, дважды в неделю готовила ему что-нибудь мясное. Кроме того, она регулярно набивала холодильник маслом, сыром, яйцами, ветчиной. Профессор Алешин любил завтракать и ужинать дома. Мог даже удивить гостя или гостью — весело и красиво накрыть стол.
О женитьбе и четырех годах суетной, все время как бы вдогонку жизни философ Алешин вспоминать не любил. После развода он ушел в науку, как в подполье.
Золотое лето кончалось: сентябрь приглашает в дом, а сердце, которое он уберег от всех искусов юга (лето Алешин провел в Крымской обсерватории), наоборот, начинает томиться.
Сквозь побитую желтизной листву в свете дальнего фонаря смутно проглядывали фигуры ребят, они частенько играли на гитаре возле подъезда. Сегодня рядом с ребятами философ увидел девушку. Она пела под гитару. Он остановился и прислушался.
Воображение, очарованное голосом, рисовало ее профессору таинственной и прекрасной.
«Подойти? — подумал Алешин. — Нет, неудобно. Я для них уже «предок».
Дома он не стал заниматься кухней. Бесцельно побродил по комнатам, посидел у письменного стола.
«Смешно! — Алешин поворошил страницы наполовину готовой монографии. — Многие годы занимаюсь космогонией и космологией. Меня волнуют глобальные, бесконечно высокие вопросы. Как и когда все возникло, как развивалось, из чего и по каким законам развился наш мир, Вселенная? Наконец, я верю и доказываю с математическими выкладками в руках: космос населен, Эго значит, что я осознал одиночество нашей цивилизации в целом, что через меня реализуется тоска по общению всего человечества, огромной совокупности индивидуумов. А с другой стороны — я сам одинок. Чисто по-человечески. И возвышенная тоска по общению на уровне миров пропадает, затмевается земной тоской по прекрасному, по женской руке, которая снимет все пустые боли…»
Чтоб не травить себе лишний раз душу, Алешин разделся и лег, с удовольствием ощущая всем телом свежесть постельного белья. Читать тоже не хотелось, и он выключил лампу. Комната сразу окунулась в ночь. На улице шел дождь. Ветер раскачивал фонарь возле котельной, и тусклые пятна света ходили по стенам, а то возвращались через открытую дверь на лоджию, где толклись тени мокрых тополей. Под одеялом было тепло и уютно. Алешин включил транзистор и улыбнулся: передавали знакомую мелодию в исполнении ансамбля «Каравели». Мелодия упруго пульсировала, рассыпалась будто бенгальский огонь. Слушая музыку, Алешин любил думать о женщинах. Не вообще, а о ком-нибудь из тех, кто был в его жизни и не оставил хлопот. Таких после развода было немного, без обязательств и сцен, и потому, наверное, запомнившихся. «Память тоже делает приемы, — пошутил однажды знакомый дипломат. Пошутил и прикрыл глаза, смеясь. — Ах, какое это великолепное зрелище, сударь! На этих приемах никогда не бывает случайных гостей».
Алешин тоже прикрыл глаза. А когда открыл, испуганно вздрогнул и подтянул одеяло под подбородок.
В проеме двери, что вела на лоджию, за голубоватой тюлевой занавеской, метавшейся на границе света и тени, стояла… нагая девушка. Будто сполох неведомого огня осветил комнату. Алешин увидел ее всю сразу — капли дождя на молодом теле, мокрые волосы, улыбку. Зажженные светом уличного фонаря, капли обтекали холмики груди, ползли по животу, пропадали внизу — на краю золотистой опушки.
Девушка была такая реальная, такая несчастная, замерзшая даже на вид, что Алешин тут же сорвался с кровати, не раздумывая, схватил махровое ванное полотенце. Он вытирал мокрое тело, тонкие руки незнакомки скорее не помогали, а пугали своими прикосновениями.
«Только не спрашивай! — приказывал сам себе Алешин. — Ни о чем не спрашивай. И не удивляйся. Прими это как подарок судьбы. Обыкновенное чудо».
Он набросил на девушку свой халат — она дрожала от холода. Не зная, как быть и что делать, Алешин посадил ночную гостью на кровать.
— Сейчас, минутку, — сказал он. Алешин вспомнил, что тем, кто сильно замерз, дают выпить. Он принес из комнаты бутылку коньяку, на ощупь, натыкаясь на вещи, так как боялся включить свет: вдруг это только сон, и все исчезнет.
Девушка взяла стакан, но тут же брезгливо отставила.
— Что же с тобой делать? — обескураженно пробормотал Алешин. — Укройся. Ложись и укройся. Ты же закоченела вся.
Он закутал гостью в одеяло. Философ чувствовал — его тоже начинает бить озноб.
Замирая от собственной храбрости, Алешин обнял незнакомку, нашел во тьме ее губы. Девушка тихо вскрикнула, как бы обретя наконец голос. Он понимал, что ему надо бы узнать, как она очутилась здесь, но неистовое желание поцеловать вздрагивающие неумелые губы, раствориться, уйти без остатка в упругое, скованное то ли страхом, то ли холодом тело было сильнее его. Чувства его не подчинялись рассудку…
После пришли благодарность и растерянность.
«Я ее совсем не знаю! — ужаснулся Алешин. — Кто она? Откуда? Почему оказалась у меня на лоджии?»
— Как тебя зовут? — тихонько спросил он.
— Не знаю, — ответила девушка. Приподнявшись на локте, она с улыбкой разглядывала своего нежданного возлюбленного. — Называй меня как хочешь. Как тебе нравится.
— Ага, — согласился Алешин, принимая предложенную ему игру. — Ты для меня божий дар, не меньше. Посему я так и буду тебя называть.
— Не надо «божий», — серьезно попросила девушка. — Не звучит. Без смысла. Короче как-нибудь.
— Тогда Дар, — засмеялся Алешин. — Просто Дар. Небес, богов, чертей — все равно.
К нему на смену растерянности пришла веселая уверенность в том, что все будет хорошо, что с появлением… Дар все, буквально все образуется, что это и есть счастье. И все же, как она попала на лоджию?
У Алешина на миг защемило сердце — он боялся вопросов, потому что знал: ответы часто не совпадают с выдуманным нами или предугаданным, и тогда распадается связь явлений и всем становится плохо.
— Тебя нигде не ждут? — осторожно спросил он. — Уже поздно.
— Нет, — ответила Дар. — Не бойся за меня. Я здесь чужая. Условно говоря, приезжая.
— Условно? — переспросил удивленно Алешин. — Откуда же ты условно приехала?
— Ты не поймешь. — Девушка зевнула. — У нас другая система координат. В общем, я из ГИДЗа — Галактического института добра и зла.
— Ага, — Алешин засмеялся. — Добрая фея. Купалась в подпространстве и услышала вдруг, как одиноко одному из землян.
— Да, ты генерировал мощный поток дискомфорта, — как ни в чем не бывало согласилась Дар. — Жажда общения, застой в работе над монографией плюс обыкновенный сенсорный голод…
«Нахваталась словечек… — саркастично подумал Алешин. — Даже о монографий знает. В самом деле, шестая глава что-то не клеится… Откуда только знает? Ну, Что ж, игра так игра».
— И звездная девочка решила помочь? — Он ласково привлек Дар к себе. От пережитого, от странного разговора чуть-чуть кружилась голова.
— Я побуду несколько месяцев и помогу, — согласилась Дар. — Но не дольше второго декабря. И не целуй меня так часто — мне непривычны земные ласки.
— Я с ума сойду! — Алешин сел на край кровати. — Ты, девочка, невозможная фантазерка. Может, вернемся на землю? Хочешь, я расскажу о тебе? Зовут тебя, значит, Дар. Фамилия и отчество? Скажем так: Климова. Дар Сергеевна. Среднеспециальное образование. Скажем, библиотекарь. Приехала из Пскова или Воронежа. Похоже?
— Пусть будет так, — согласилась Дар и прикоснулась к нему легкой рукой. — Если тебе удобно, пусть будет так.
— Смешно! — покачал головой Алешин. — Послушать тебя, так все нарочно. Услышала, пришла… утешила. Все по заданию института?
Дар не заметила насмешки, ответила вполне серьезно:
— Нет, что ты. Я все сама! Никто в институте не знает… А наша близость… Понимаешь, раз я почувствовала твою душу, значит, мы чем-то близки. Это странно. Вечная разобщенность, невозможность полного слияния индивидуальностей…
Алешин закрыл рот Дар поцелуем, затем тихо попросил:
— Давай прекратим этот разговор. Мне он неприятен. Наука есть наука, пусть и умозрительная, а жизнь есть жизнь. Я философ и не люблю вымышленных миров. Давай просто, без всяких там сказок…
Дар долго молчала, вздохнула, соглашаясь:
— Ты, наверное, прав. Нельзя соединять несоединимое. Меня тоже так учили. Но я никогда не верила… Пожалуй, лучше оставаться извне или полностью подчиниться чужому миру, раствориться в нем. Я подумаю милый. Если ты так хочешь, я подумаю.
Посланец прибыл точно в назначенное время.
Это был маленький седой старичок в горбатом пальто и заячьей шапке. Не вытерев ног и даже не поздоровавшись, он прошел в комнату, сел в кресло. Шапку Посланец положил на колени, всем своим видом показывая, что разговор будет коротким.
— Сегодня шестое декабря, — недовольным тоном сообщил он. — Что вы себе думаете? Мы и так перерасходовали здесь уйму энергии. Если каждый…
— Переход строить не придется, — перебила его Дар. — Я остаюсь на Земле.
— В каком смысле? — опешил старичок.
— В прямом. Я полюбила человека. То есть объект исследования.
Старичок пожал плечами, откинулся в кресле.
— Час от часу не легче, — проворчал он. — Теоретически, конечно, возможно. По институту было несколько случаев… И все-таки не понимаю: как можно полюбить дикаря?!
— Он не дикарь, — возразила Дар. — Напротив, крупный ученый, философ. С ним интересно.
— Бывает, — вяло кивнул Посланец и достал блокнот. — На сколько продлить ваш въезд? Учтите: плотская любовь всего лишь подобие Великого Слияния. Вам придется потом долго очищать душу. Если вы остаетесь, эксперимент переходит в ведомство отдела эмоций. Полгода вам хватит за глаза.
Дар покраснела, досадливо повела плечом.
— Вы не поняли. Я остаюсь насовсем.
Посланец от неожиданности даже привстал. Заячья шапка упала на пол.
— Девочка моя, — сказал он, беря Дар за руку и вглядываясь в ее глаза. — Вы, наверное, больны. Я сейчас исследую вашу психику и постараюсь помочь. Вы не ведаете, что творите.
— Да нет же! — Дар высвободилась. — Я все обдумала. Это не по мне — отрешенно наблюдать, экспериментировать… Люди близки нам. Чтобы их познать, надо с ними жить. Стать такими же, как они.
— Это невозможно, — жестко возразил Посланец. — Разницу в развитии, в ступенях мировосприятия нельзя ни уничтожить, ни проигнорировать. Как бы вы, девочка, ни пытались раствориться в этом мире, вы всегда останетесь инородным телом. Дело не в знаниях: их можно приобрести, передать. Вы будете постоянно ощущать разность духовных потенциалов. Это убьет вас.
— Я привыкну, — возразила Дар. — Лучше дать счастье одному умному землянину, чем гадать о судьбах всей цивилизации людей. Кроме того, Геннадий самостоятельно нащупал интересные космологические закономерности, я исподволь помогу ему осознать их.
— Но не такой же ценой! — вскричал Посланец, забыв земную форму вежливого обращения. — Ты же все потеряешь! Семьсот-восемьсот лет нашей жизни — это по земным меркам бессмертие. Затем биоформа. Ты глянь на меня, глянь! На эту мерзкую, полумертвую плоть. Но ведь я вернусь в ГИДЗ и стану опять молодым, практически всемогущим. Ты же, приняв их жизнь, через тридцать-сорок лет разрушишься, превратишься в тлен. У тебя заберут все, девочка моя, даже крылья. Останется память и запрет вспоминать. И это самое страшное… Когда ты поймешь всю глубину несоответствия, когда осознаешь бессмысленность жертвы…
Дар заплакала.
— Не надо пугать меня, — тихо попросила она. — Я не хочу быть богом — холодным и равнодушным. По-видимому, мне досталось чересчур отзывчивое сердце, а здесь столько беды и невежества. Не надо меня пугать. Мне самой страшно. Но я знаю: раньше и у нас, и здесь, на Земле, сильные всегда шли на помощь к слабым, гордые помогали малодушным повзрослеть. Нас учили: добро должно быть активным. Значит, надо рисковать и жертвовать. Мы разучились жертвовать.
— Есть разные жертвы, девочка моя, — грустно сказал Посланец, поднимаясь из кресла. — Необходимые и, как бы тебе сказать… восторженные. За которыми, кроме порыва и благих намерений, ничего нет.
Посланец подобрал шапку и из умного, властного собеседника вновь превратился в седого старичка в горбатом пальто. Он снова перешел на «вы».
— Мне жаль вас, — сказал он, глядя на богатые «королевские» обои. — Живите как знаете. Но я попытаюсь уговорить руководство института не выпускать вас из виду, не принимать всерьез вашу жертву и ваше отречение.
Посланец впервые за время разговора скептически улыбнулся.
— Может, мы еще и заберем вас. Когда произойдет полное отторжение. Может, удастся. А пока — прощайте.
Он зажег глаза в зеленом спектре, что на универсальном галактическом языке означало пожелание удачи, шагнул на середину комнаты и растворился в воздухе.
Дар несколько минут тупо разглядывала обои, пока не спохватилась: в дверь настойчиво звонили. Два длинных, три коротких. Значит, Геннадий не один, а с гостем.
Аспирант Овчаренко заходил к ним почти каждую субботу. Обворожительно улыбаясь Дар, еще в прихожей незаметным движением доставал из «дипломата» бутылку пива.
— Знаю, знаю, Дар Сергеевна, — говорил он, полупряча бутылку за спину. — Вы презираете огненную воду. Но нам, хилым интеллигентам третьего поколения, и так почти недоступны пороки. Нам запрещают, но мы философы…
Михаил говорил много и охотно, однако умел мгновенно «выключиться» и стать преданнейшим слушателем. Перед завкафедрой излишне не заискивал: предпочитаю, говорил он, научные заслуги, а не должностные звания. Заслуги Алешина интеллигент третьего поколения знал настолько хорошо, что мог в нужный момент процитировать что-нибудь из его статьи десятилетней давности. Алешин называл Михаила «без пяти минут кандидат» и пророчил своему аспиранту блестящее будущее.
Разговоры их, покрутившись немного возле науки, как правило, сворачивали на загадочную для Дар личность какого-то Меликова, проректора института, в котором работал Алешин. Получалось, что Меликов — подлец и хищник, душитель любой живой мысли, да к тому же еще и завистник.
— Почему вы его не исправите? — не выдержала однажды Дар.
— Кто «вы»? — опешил аспирант Овчаренко.
— Вы, люди! — объяснила Дар.
Алешин рассмеялся.
— Моя жена слабо разбирается в реальной жизни, — пояснил он. — Воспитательная функция коллектива годится только для мелких особей, из которых он состоит. Меликов хотя и болван, а все-таки над нами. Плюс его связи, умение ориентироваться…
— Но ведь и им кто-то руководит, — возразила Дар. — Пусть они его исправят.
— Горбатого могила исправит, — заметил вполголоса Овчаренко, вопросительно глядя на шефа.
— Милая, ты все упрощаешь, — раздраженно сказал Алешин. — Это у вас… там… гармония да эфирные создания, Меликов любит поесть и не любит ездить в метро. Он, как и все мы, лучше любого пса охраняет завоеванные им блага и жизненное пространство. Это звучит немного вульгарно, зато верно. И вина Меликова не в том, что он живет как хочет, а в том, что он не дает жить другим. Он боится за свой кусок пирога, потому что единственное, что он умеет — есть и спать. А я еще умею думать и нахожу в этом определенное удовольствие. И Михаил умеет. Такие, как мы, крайне опасны для «просто жующих»…