– Ужин будет готов через полчаса, не раньше.
– А собор в такое время еще открыт?
– Сегодня – открыт.
– Отлично. Мне не терпится увидеть деамбулаторий. Остин, как мне показалось, даже вздрогнул от удивления:
– Я думал, ты прежде здесь не бывал.
– Ну да, старина, но я прекрасно знаю собор по описаниям и картинкам. Деамбулаторий там один из красивейших во всей Англии.
– Что ты говоришь? – бросил он рассеянно.
– Да и в целом здание прелюбопытное, к тому же в совершенной сохранности.– Я припомнил, что обнаружил по прибытии, а также расплывчатый ответ, данный кебменом, и спросил: – Там теперь ведутся работы?
Он усмехнулся:
– Ты затронул больной вопрос: никогда прежде горожане так не схлестывались между собой.
– То есть со времен осады. Не забывай об этом.
– Работы действительно ведутся, потому-то туда и можно проникнуть так поздно.
– А что за работы? Не реставрационные, как принято говорить?
– Нет, они только органом занимаются.
– Даже и в этом случае возможен значительный урон.
– Едва ли. Орган станет намного лучите. К нему приделают паровой двигатель и перенесут механизм ниже, со старой консоли на новую галерею.
Я невольно покачал головой:
– Не стоило. Звучание от этого не улучшится.
– Напротив. Кроме того, его настроят, выровняют темперацию и вообще внесут много усовершенствований. Сейчас у него мал диапазон, нет ни горна, ни Кремоны.
Я поразился его знаниям, хотя помнил, что он умел петь и немного играл на флейте.
– Ты играешь на органе? Я не знал.
– Нет, – резко отозвался он. – Просто наслышан – разговаривал со знатоками.
– Если затеять работы в старом здании, никогда не знаешь, чем это закончится. Опыт последних тридцати лет показывает: когда церковные органы переводят на паровую силу, за этим следуют большие разрушения.
– Ладно. – Эту странную улыбку, как я только что вспомнил, Остин, по-видимому, всегда обращал только к самому себе.– Если надо что-то сделать, дабы приспособить здание к современным нуждам, то пусть действуют. Это же не мумия, чтобы хранить ее в музее под стеклом.– Я собирался возразить, но он вскочил.– Я должен показать тебе твою спальню. Он всегда был легок на подъем – готов в любую минуту сорваться с места ради какой-нибудь безумной затеи. И так же скор был его ум – правда, чересчур поспешен и лишен настойчивости. Я мыслил, пожалуй, немного медленней, но последовательней и глубже – возможно, именно потому, что не так легко увлекался и отвлекался. Поэтому неудивительно, что из нас двоих именно я занялся наукой, хотя в годы учебы он проявил себя блестяще.
Итак, он схватил мой саквояж и поспешил прочь, а мне осталось только за ним последовать. В холле он взял подсвечник и зажег свечу от огня в камине, пояснив, что газ имеется только на первом этаже. Затем он запрыгал вверх по лестнице, а я, почти в полной темноте, поплелся сзади. Он дождался меня на площадке, загроможденной стоячими часами, так что для нас обоих едва хватило места. Когда мы одолели последние несколько ступеней, Остин толкнул дверь и продемонстрировал мне уютную заднюю комнатку, которая служила ему кабинетом. Переднюю, большую комнату он – с явной самоиронией – назвал гостиной.
Мы прошли еще марш чудной старой лестницы, ступая по голым доскам (поношенный ковер был постелен только внизу), и Остин распахнул передо мной дверь спальни со словами:
– Надеюсь, проклятые колокола тебя не потревожат.
– Я успел к ним привыкнуть, – заверил я, – за тридцать-то с лишним лет.
Комната, где половина потолка была наклонной, напоминала каюту корабля, тем более что пол тоже был отнюдь не прямой, а окна – крохотные.
Остин вышел, давая мне возможность распаковать вещи и умыться. Пахло затхлостью: видимо, комната некоторое время пустовала. Я открыл окошко, и внутрь полился обжигающе-холодный, отдающий дымом воздух. Поблизости неясно маячил в завихрениях тумана собор, и казалось, будто он движется. Со стороны Соборной площади не доносилось ни единого звука. Продрогнув, я закрыл окно. Маленькое зеркальце над умывальником было затуманено; я протер его носовым платком, но отражение осталось неясным. Рядом с умывальником лежал кожаный дорожный несессер с инициалами «О. Ф.», знакомый мне со времен колледжа. Выглядел он ничуть не более изношенным, чем тогда. Распаковав вещи и умывшись, я предался мыслям о том, как изменился Остин. Он и прежде был не чужд театральности, но теперь, казалось, пристрастился к ней еще больше – как будто намеренно. Я вновь задал себе вопрос, зачем он меня пригласил: не для того ли, чтобы замолить грехи двадцатидвухлетней давности?
Как же, не роясь в прошлом, дать ему понять, что я его не виню?
Спустившись, я застал Остина в кухне; он крошил лук. Он оглядел меня с загадочной улыбкой и чуть погодя спросил:
– Где же мой подарок?
– Ох, какой я дурак. Вынул его из саквояжа и положил на кровать, чтобы не забыть. Пойду принесу.
– Потом. А сейчас отправляйся в собор. Ужин будет готов через двадцать минут.
Я послушался его. На Соборной площади я увидел двух мужчин, поспешно выходивших из двери южного трансепта, как раз напротив дома Остина. Вероятно, только что закончилась вечерня. Я вошел и, только когда за мной захлопнулась тяжелая дверь, поднял глаза; мне хотелось в полной мере ощутить трепет, который охватывал меня всякий раз при входе в древнее сооружение, где я раньше не бывал.
Хор, словно ждавший моего прихода, внезапно затянул песнопение а капелла: высокие мальчишеские голоса парили над низкими мужскими, сплетаясь в единство, которое напоминало гармонию между идеализмом и реальностью. Голоса звучали приглушенно, и где находились хористы, оставалось только гадать. Я не ожидал услышать пение в столь поздний час.
В огромном здании царили почти полная тьма и холод – снаружи и то было теплее. В воздухе стоял застарелый запах ладана, и я вспомнил, что здешний настоятель тяготеет к Высокой церкви. Глядя себе под ноги, я двинулся по каменным плитам – настолько изношенным в середине, что они напоминали мелкие суповые миски. Достигнув центра собора, я обернулся и поднял голову: передо мной открылась длинная перспектива нефа с рощей толстых стволов-колонн, чьи ветви вплетались в замысловатое кружево перекрытия. В далеком западном торце, подобно темному озеру под затуманенной луной, ловило своими неровными стеклами вспышки газового света окно-роза. Редкие лампы лишь помогали оценить масштабы арок. Насладившись этим зрелищем, я задрал голову и бросил взгляд на своды. Ощутив свежий аромат дерева, я представил себе, как семь с половиной сотен лет назад были подняты на высоту сто двадцать футов эти тяжелые балки и громадные каменные блоки. Подумать только – когда-то это древнее здание выросло над низкими городскими крышами, поражая взгляды своими размерами и новизной. Поистине чудесно, что оно пережило почти нетронутым гражданские войны эпохи Генриха VI, уничтожение аббатства, а также артиллерийский обстрел при осаде 1643 года.
Голоса замерли, наступила тишина. Я обернулся, и мой взгляд натолкнулся на нечто чудовищное: в трансепте громоздилась новая органная галерея – неохватная и безобразная. Сияя металлическими трубами, полированной слоновой костью и черным деревом, она больше всего напоминала гигантские часы с кукушкой, привидевшиеся в кошмарном сне.
И новый шок: до моего слуха донеслись резкие возбужденные голоса, источник которых в этом гулком пространстве невозможно было определить. Взойдя по'ступеням в алтарную часть храма, я различил в дальнем конце огоньки. Вновь раздались крики и музыкальный звон лопат, ударяющих о камни; огромное здание, казалось, воспринимало и поглощало все звуки, как почти восемь сотен лет поглощало человеческие радости и печали. Обогнув ряды сидений, я обнаружил троих работающих мужчин – вернее, работали только двое, а третий руководил. Пар от их дыхания клубился в свете двух фонарей; один стоял на полу, другой был нахально водружен на епископское надгробие.
Рабочие, вывернувшие несколько больших каменных плит, были молодые и безбородые, а их старший начальник, с пышной черной бородой, важный и сердитый на вид, походил на пирата. Но меня больше заинтересовал высокий старик в черной сутане, который наблюдал. Ему было никак не меньше семидесяти – вероятно, он родился еще в прошлом веке; с большими мешками под глазами и с глубокими складками на впалых щеках, он походил на человека, который уже не один десяток лет переживает ужасную обиду, некогда ему нанесенную. Глядя на его высокую фигуру и гладкий безволосый череп, я готов был подумать, что он не человек, а ожившая – вернее, обретшая некое подобие души – частица собора. Его рот, вытянутый в ровную горизонтальную линию, хранил неодобрительное выражение. Я подошел и обратился к старику:
– Не будете ли вы так добры объяснить мне, что они делают?
Он покачал головой:
– Творят бесчинство, сэр.
– Вы церковный служитель?
– Главный, причем уже двадцать пять лет, – с меланхолической гордостью отвечал старик, выпрямив спину.– И ту же должность отправляли мой отец и дед. И все мы в отрочестве пели в хоре.
– Правда? Замечательная династия. А следующее поколение?
Его лицо потемнело.
Моему сыну это безразлично. Печально, когда твое собственное дитя пренебрегает делом, которому ты посвятил всю Жизнь. Вы меня понимаете, сэр?
– Могу себе представить. Хотя у меня самого детей нет.
– Очень жаль, сэр.– Голос собеседника звучал серьезно.– Это, должно быть, очень печалит вашу жену и вас, вы уж меня простите за такие слова.
– Жены у меня тоже нет. Прежде была. Я... то есть...– Я замолк.
– Тоже очень жаль, сэр. Мне недолго осталось ходить по земле, но меня утешает, что я оставлю после себя троих прекрасных внуков, точнее – троих внуков и двенадцать правнуков.
– Вас можно поздравить. А теперь не расскажете ли мне, что здесь творится? Если вы проработали в соборе столько лет, вы должны знать это здание вдоль и поперек.
– До последнего уголка, сэр. И мне больно видеть, как его кромсают.
– Но зачем это делается?
– Из-за проклятого органа. В трансепте построили новую консоль. Вы, должно быть, заметили это жуткое нововведение, не орган, а паровоз какой-то! А теперь для него прокладывают трубы.
– Неужели они собираются вскрыть пол по всей длине? – Я сопроводил свои слова жестом.
– Именно. Их ничто не остановит. Им все нипочем.
– Чем же была плоха старая консоль? Сколько мне помнится, это было красивое сооружение, относящееся к началу семнадцатого века.
– Чистая правда, сэр. Но, похоже, оно не устраивало его милость, а ведь он играет – не то что мы, всего лишь слушаем. И потом еще должны будем любоваться этим вавилонским безобразием до конца своих дней.
– Вы говорите об органисте?
Он словно не слышал моего вопроса.
– Иные из каноников желали иметь орган большой и громкий, расположенный именно здесь, на виду у прихожан, чтобы им было удобно подпевать, другим же нравился старый: он хорошо звучит вместе с хором и в отличие от нового не заглушает голосов.
– В стране не найдешь церковной общины, где не шли бы подобные споры между ритуалистами и евангелистами.
– Вот уж верно, сэр. В дни моего детства ничего подобного не было. Либо ты был добрым христианином и молился в соборе, либо несогласным, папистом, вот и весь выбор. А нынче все несогласные и паписты – члены англиканской церкви и дерутся друг с другом из-за облачений, свечей, ладана и шествий. На мой взгляд, все это балаган и комедия и не имеет ничего общего с истинным поклонением Всемогущему Творцу.
– Так теперь приверженцы евангелического направления решают, как поступить с органом?
– Ну да, ведь он крутит ими как пожелает. А раз так, то что там затраты, что там разрушения – он должен получить такой орган, какого желает.
Я предположил, что старик по-прежнему говорит об органисте.
– А остальные каноники не воспротивились?
– Доктор Локард попытался, но их было слишком много. И недавнюю суету вокруг школы затеяли, похоже, также они.
О докторе Локарде я был наслышан.
– А что произошло со школой? – спросил я, желая узнать, не затронуты ли здесь интересы Остина и не потому ли он и пригласил меня столь внезапно. Он был человек несдержанный и своими опрометчивыми поступками уже не раз навлекал на себя неприятности.
Но, по-видимому, старый служитель понял, что наговорил лишнего, и в ответ пробормотал только:
– Этот вопрос будут решать на предстоящем собрании каноников. Больше я ничего не знаю.
А когда оно состоится? Каноникам бы следовало распорядиться о прекращении работ.
– В четверг утром.
– Это слишком поздно!
Я поспешно спустился на хор, к рабочим. Вы здесь старший? – спросил я бородача.
Он ответил любопытным взглядом.
– Я.
Рабочие замерли и прислушались.
– Здесь нельзя прокладывать трубы.
– Да неужели?
Мне не понравилось, как он держится.
– От ваших действий серьезно пострадает здание.
– Я делаю, что мне сказано.
– Погодите, – начал я.– Разрешите мне...
– Я подчиняюсь мистеру Балмеру и доктору Систерсону – и больше никому, – оборвал он меня, делая подчиненным знак вернуться к работе. Они, покосившись на меня, обменялись ухмылками; один из них вновь замахал мотыгой.
Я возвратился к церковному служителю.
– Если уж нельзя не прокладывать трубы, их нужно пустить в обход, чтобы причинить меньше повреждений.
– Вы правы. Однако, сэр, откуда вам все это известно? Простите, но не припомню, чтобы я вас раньше здесь видел.
– А я никогда здесь и не бывал. Но я изучал архитектуру соборов вообще и конкретно об этом прочел немало.
– А где, по-вашему, следует проложить трубы, сэр?
– Затрудняюсь ответить. Можно, я поднимусь на галерею для органа? Старого органа? Оттуда мне будет лучше видно.
– Разумеется, сэр, прошу.
– Я вас не задержу? Вы еще не собираетесь закрываться?
– И близко нет, сэр. Обычно мы закрываемся после вечернего песнопения, однако сегодня – и завтра вечером – работы продолжатся до восьми или девяти, и мне придется запереть за рабочими дверь трансепта. Ее я всегда закрываю последней.
– Почему же они работают так долго?
– К пятнице все нужно закончить. После полудня состоится большая служба с повторным освящением органа, приедет сам епископ. Потому и хор репетировал допоздна.
Служитель взял с надгробия фонарь и двинулся через алтарную часть храма к маленькой задней дверце. Меня неприятно поразило, что многие из старинных дубовых панелей были сняты и несколько штук лежало на пороге.
– Сам я наверх не пойду, сэр. Суставы болят – ревматизм. Вы протиснетесь мимо панелей? Их сняли, чтобы без помех работать над консолью.
– А назад их поставят?
– Да-да, слава тебе господи. Но на пару недель дверь они перекрыли.
Он протянул мне фонарь, и я взобрался по лестнице на галерею для органа, хорошо разглядел оттуда алтарное пространство и хор и понял, какие разрушения сулит задуманный план работ. Увидел я, кроме того, как можно выполнить эти работы, не подвергая здание такой опасности.
Уже собравшись спускаться, я заметил, что со стороны алтаря к старику служителю кто-то приближается. Это был низкорослый моложавый мужчина с преждевременной лысиной, сверкавшей, когда на нее падали отблески света.
Присоединившись чуть позлее к старику, я обнаружил, что они с незнакомцем беседуют, поглядывая на рабочих.
– Это доктор Систерсон, ризничий, – сказал мне служитель.
Молодой человек с дружелюбной улыбкой протянул мне руку. Вид у него был домашний, очень ухоженный, и мне пришла в голову странная фантазия, что жена вымыла его и упаковала, как ценную вещь, прежде чем выпустить за порог. Я отрекомендовался и, поскольку должность собеседника предполагала ответственность за здание храма, объяснил, что действия рабочих меня тревожат.
– Думаю, вы правы, – отозвался он.– К несчастью, Балмер, здешний смотритель, на несколько дней уехал по срочному семейному делу. Мне самому данный метод ведения работ казался несколько сомнительным, и я подозревал, что мастер неправильно понял свою задачу.– Он с улыбкой добавил: – Вы подтвердили, что я опасался не зря.
Я рассказал, что, глядя с галереи, наметил, как можно было бы иначе проложить трубы.
– Они могут пройти вот здесь и как раз под этим надгробием.– Я указал на искусный барельеф, украшавший большую мраморную плиту высоко в стене. Он относился к началу семнадцатого века и изображал, мозаикой в базальте, два ряда коленопреклоненных фигур, женских и мужских, один напротив другого; ряды постепенно уменьшались по высоте, поскольку за взрослыми следовали дети. Барельеф располагался не на одной плоскости со стеной, а на несколько дюймов выдавался наружу.
– Это памятник, а не надгробие, – пробормотал доктор Систерсон.– Памятник Бергойну. У него довольно занимательная история. Я как раз только что был на приеме у моего коллеги, доктора Шелдрика, – поводом послужила публикация первой части его исторической работы... – Внезапно он оборвал себя.– Прошу прощения. Вам это, конечно, неинтересно.
Я помотал головой:
– Напротив. Я сам историк. Он улыбнулся:
– Вот почему вас так заботит сохранность памятников старины.
– Джентльмен много чего знает об этом древнем здании, – вставил главный служитель.
– Не сомневаюсь, больше моего, Газзард, – со смешком произнес доктор Систерсон. Он отступил назад, наклонил голову к плечу и стал изучать предложенную мною идею.
Затем он обратился к мастеру:
– Я решил последовать совету этого джентльмена. Трубы будем прокладывать вот там.
Выслушивая более подробные объяснения, бородатый сверлил меня через плечо доктора Систерсонй свирепым взглядом, но затем неохотно проинструктировал своих подчиненных.
Довольный собой, я простился с собеседниками и оглядел деамбулаторий – великолепный, как я и ожидал, – а затем прошелся по другую сторону алтаря и не встретил там никого, кроме молодого человека в рясе, которого принял еще за одного служителя.
В одной из боковых капелл я преклонил колена. В детстве я был очень набожным. Затем решил, что я скептик, а в Кембридже назвался атеистом. Так оно было или не так, знаю одно: несколькими годами позднее, переживая самый тяжелый в своей жизни кризис, я обнаружил, что не могу молиться. В духовном смысле собор ничего для меня не значил. Это был прекрасный монумент в честь огромной и удивительной ошибки. Я чтил моралиста из Галилеи – или иного автора приписываемого ему учения, – но не мог поверить в то, что он – Сын Божий.
ВТОРНИК, ВЕЧЕР И НОЧЬ
В одном из домов на Соборной площади горел свет и на занавесках двигались тени. Должно быть, там проходил прием, упомянутый доктором Систерсоном. Я подумал, что Остин тоже получил приглашение, но из-за моего приезда был вынужден его отклонить. Снимая в холле у Остина шляпу и пальто, я почувствовал запах жареного мяса. Хозяина я застал в кухне; одной рукой он держал над огнем сковороду с длинной ручкой, в другой был стакан вина. На пристенном столике стояли две открытые бутылки кларета, причем одна, как я заметил, была уже наполовину пуста.
– Тебе часто приходится стряпать? – спросил я с улыбкой, пока Остин наливал мне вино. Я пытался представить, как он здесь живет.
– Интересуешься, большая ли у меня практика? – Он рассмеялся. Затем с шутливой серьезностью добавил: – Уверяю тебя, при моих доходах не сделаешься завсегдатаем ресторана. Ну что, нагулял аппетит?
– Увидел то, чего как раз и боялся: в соборе творится варварство.
– Прокладка труб, только и всего, – воскликнул Остин, яростно переворачивая кусочки мяса на сковороде.
– С этого обычно и начинается. Помню, что произошло несколько лет назад в Чичестере. Решили проложить газовые трубы для отопления, при этом разрушили кафедру, ослабили конструкцию, и в результате рухнула башня над средокрестием.
– Вряд ли здание обрушится оттого, что снимут несколько плит.
– Тронут опорные столбы, а это всегда чревато; как сказал старик служитель, о последствиях никто не задумывается и не беспокоится.
– Так ты познакомился с Газзардом? Бодрый старик, правда? Подозреваю, собор его не так уж и заботит. Чего он на самом деле боится, так это как бы не расшевелили соборного призрака. Все служители перед ним трепещут.
– В таком древнем здании должен быть не один призрак, а несколько.
– Этот самый знаменитый и страшный. Дух казначея. Уильяма Бергойна. Обратил внимание на фамильный мемориал?
– Да, хотя в подробностях не рассмотрел: было темно.
– Красивая работа. Собственно, памятник играет в истории о призраке не последнюю роль.
– Как же он является, этот призрак?
– Как и положено любому уважающему себя призраку. Разгуливает – я бы даже сказал, шествует – ночами по собору и Соборной площади, пугая народ.
Я усмехнулся:
– Голову носит под мышкой?
– На обычном месте, насколько мне известно.
– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.
– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.
– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.
Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.
Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.
За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.
Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.
Наконец он встал.
– Давай-ка отправимся с десертом наверх и...
– Стоп! – Я поднял руку.– Это входная дверь. Кто-то пришел.– Я был уверен, что слышал щелканье замка.
– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин.– Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.
– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.
Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.
Он ответил странным взглядом.
– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.
– У меня нет истории, – проговорил он коротко.– Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.
– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?
– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из ясен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.
Я улыбнулся:
– А ты никогда не подумывал о женитьбе? Он бросил на меня смеющийся взгляд:
– Кто лее на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.
Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.
– В школе все в порядке?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я слышал, там идут какие-то споры. Остин вдруг вгляделся в меня пристально:
– Ты о чем? Кто сказал тебе такое? Я пожалел о своей болтливости.
– Старик... служитель... упоминал о каких-то неладах.
– Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами.– Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.
– Какие такие гадости?
– Да ты и сам можешь вообразить.
Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.
– Пойдем наверх. Я развел огонь.
В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.
Остин поднял сверток.
– Как он тут оказался? – спросил я.
– Ты о чем? – поспешно отозвался он.– Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.
Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.
Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:
– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?
Остин помотал головой:
– Разве?
– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?
Его губы тронула саркастическая усмешка.
– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну, или в Оксфорде?
– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников...
– Каноники! – прервал меня Остин.– Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это, очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.
– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.
– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин.– Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.
Я спрятал свое раздражение за улыбкой.
– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?
– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.
Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:
– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.
Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:
– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.
– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.
– Суровей христианства ничего не существует.