Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.
В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.
На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры. Поезд дернулся и покатился…
3. Лагерь в Замостье
Ехали мы на этот раз не только весь остаток дня, но и всю ночь. Ехали медленно, с частыми остановками, в дороге нас не кормили, из вагонов не выпускали и только раз пополнили бачки с питьевой водой. Мало кто мог спать, было тесно, в наглухо закрытом вагоне стояла вонь от параши, все были голодны как волки, и, как волки, злы. Даже разговоры прекратились, а если и начинались, то неизбежно превращались и злобные пререкания или просто в обмен безобразной руганью. На дворе было уже почти светло, когда поезд стал, открылись двери вагонов, и охрана приказала всем выходить. Длинная колонна, в шесть человек в ряд, потянулась по нешироким улицам города. Населения было не видно, то ли было еще слишком рано, то ли жителям было приказано не появляться на пути следования колонны, но зато вдоль всего пути стояли солдаты, конвой шел впереди и сзади, немецкие солдаты шли также по обе стороны колонны с винтовками, взятыми на изготовку, с примкнутыми штыками и зорко следили, чтобы никто не выходил из строя и не отставал. И, окруженные этой массой солдат, посередине мостовой, шли почти три тысячи грязных, усталых, оборванных, обросших щетиной, со всклокоченными волосами, голодных и совершенно деморализированных командиров Красной армии. Колонна наша вышла на площадь. С правой стороны было большое, старинной архитектуры здание с широкими полукруглыми лестницами главного входа. Там, у входа, стояли две автомашины с пулеметами, а на верхней площадке лестницы порядочная группа немецких офицеров. От переводчиков стало известно, что это затейливое здание с башней — городская ратуша, город называется Замостье.
Пройдя через центр и повернув несколько раз по совершенно безлюдным улицам, колонна подошла к барачному городку, обнесенному двумя рядами колючей проволоки. Ворога лагеря были широко раскрыты, прямо против них на дворе стоял целый ряд больших металлических баков, и около каждого — немецкий солдат с большим черпаком в руках. Пленные сразу становились в очередь к бачкам, и каждый получал по полному черпаку густого, дразнящего запахом горячего варева. Немцы понадеялись на нормальную человеческую дисциплину, и… ошиблись! Через несколько минут каждый раздатчик был окружен сплошным кольцом пленных с протянутыми котелками, консервными банкам или даже просто пилотками и фуражками. Кто-то упал, кто-то закричал, раздатчики-немцы начали бить черпаками напиравшую со всех сторон толпу. Солдаты конвоя бросились восстанавливать порядок, но никто их не слушал, люди опьянели от запаха пищи, с одного только предвкушения возможности утолить голод. Раздались выстрелы, толпа бросилась в сторону, немцы били людей палками, прикладами, почти все бачки были опрокинуты, и еда разлилась лужами по песку. Всю массу пленных оттеснили на край площадки, и мы стояли густой толпой под направленными на нас дулами винтовок. Это продолжалось минут двадцать. Потом появился высокий, широкоплечий, рыжеволосый человек в аккуратно подогнанной командирской советской форме, без знаков различия и в ярко начищенных сапогах. Он по-русски приказал все построиться и, выравнивая ряды, все время ругал нас: «Командиры называется! Сволочь, сброд, баранье стадо! Такой скандал устроили! Сталинские соколы!» Конечно, эти эпитеты сопровождали классическим русским матом. На дворе появилась группа немцев-офицеров, впереди шел рыжеволосый пожилой обер-лейтенант. Сильным низким голосом он скомандовал «Смирно!» и подошел к обер-лейтенанту. Несколько минут они разговаривали, потом немец вышел вперед и через переводчика сказал нам примерно следующее: «Я поражен полным отсутствием у вас дисциплины и достоинства. Мне стыдно, что вы носите гордое звание офицера.
Я хотел лишить вас всякой еды на 24 часа, но мне доложили, что вы не получали питания все прошлые сутки. Вам сварят заново суп, вы получите его только в полдень. Вы сами виноваты в том, что случилось! Сейчас вас разведут по баракам, и я предупреждаю, что в лагере у нас всякое нарушение дисциплины карается очень строго!» Он круто повернулся и ушел в сопровождении своей свиты. Нас стали группами разводить по баракам, но только немного меньше половины попало в эти бараки, т. к. в лагере уже было много пленных, прибывших раньше нас. Вторую часть провели строем через лагерь и разместили в двух огромных конюшнях, стоявших в конце лагеря и отделенных от него дополнительным забором. Я со своей группой попал в конюшню № 1. Пока мы устраивались осматривались, принесли еду… Много и вкусно. Такой шикарный обед мы имели последний раз в Молодечно.
Лагерь в Замостье был рассчитан на 2000 человек, но когда прибыло наше пополнение, на этой площади было размещено до 7 000 человек. На всей территории было пять больших бараков по 950 человек, пять малых, по 150 человек, две конюшни, где бы почти 1500 пленных, кроме того, был т. н. «генеральский» барак, где жили несколько генералов и полковников, полицейский барак, санитарная часть. По непонятным причинам все те, кто совершенно случайно попал на конюшни, оказались изолированными от остальных пленных. Ворога были закрыты, и около них всегда дежурил полицейский, пропускающий только тех, кто шел получать паек для «конюшечников».
Конюшни были почти новые и, видимо, мало употреблялись по прямому назначению, но, несмотря на то, что все внутреннее оборудование было удалено и пол устлан толстым слоем свежей соломы, специфический запах сохранился. Через пару дней все мы и все наши вещи пропитались этим ароматом и мы так привыкли к нему, что просто перестали замечать. Для полной нашей изоляции от остального лагеря у нас на территории конюшен была устроена отдельная уборная по типу поднесненской, т е. просто длинная яма с досками над ней. Комендантом конюшен был назначен инженер-полковник из штаба 21-й армии Горчаков, я с ним не раз разговаривал в Подлесье. Первым его административным решением бы разделение всей массы пленных на группы по 50 человек. Старшин одной из таких групп Горчаков назначил меня. Обязанности старшего группы были несложны, главное было получить питание на в группу и справедливо, поровну разделить его. Состав группы — 50 человек — диктовался тем, что бачки, в которых приносили из кухни суп, были емкостью в 50 литров . Питание было относительно приличное, в особенности сравнению с Бобруйском или Подлесьем, каждый день выдавали по три четверти фунта вполне съедобного хлеба, литр довольно густого перлового супа с картошкой, брюквой и следами мяса, утром и вечером все получали по литру эрзац-кофе, по столовой ложке бурачного повидла, ломтик колбасы или плавленого сыра и по три-четыре вареных картофелины.
Самым страшным бичом во всем лагере были вши. Люди были давно немытые, в грязном, изорванном обмундировании, не стриженные, обросшие бородами, и вши развелись в совершенно невероятном количестве. Большую часть дня приходилось тратить на борьбу с этими паразитами. Под лучами уже неяркого осеннего солнца, сразу после утренней проверки и завтрака, все раздевались догола и старались освободиться от вшей. Разжигали костры и держали над огнем свое белье и одежду, выжаривая паразитов. У большинства пленных тела были искусаны вшами и расчесаны до крови. Потративши несколько часов на выжаривание вшей, на следующий день надо было начинать все сначала. Вши размножались быстрей, чем их можно было уничтожить.
Через неделю или десять дней наша изоляция вдруг кончилась, полицейский у ворот исчез, ворота широко открылись и никто не препятствовал хождению в основной лагерь.
Немцы мало занимались внутренней администрацией лагеря. Во главе стоял «русский комендант», он же и начальник внутренней полиции, подобранной из пленных. Комендантом этим оказался тот самый рыжий крупный субъект, который восстанавливал порядок после скандала, разыгравшегося при нашем входе в лагерь, звали его полковник Гусев. Кто он был, где и как попал в плен, кто и почему назначил его полным диктатором и вершителем судеб семитысячного населения лагеря для советских «господ офицеров», никто не знал. Его главными помощниками были галичанин Гордиенко, огромного роста, невероятной физической силы и мрачного вида человек; Юрка Полевой, красивый, как киноактер, совсем молодой, наглый, с явно садистическими наклонностями лейтенант-танкист, и Стрелков, капитан-артиллерист, небольшого роста брюнет с лихо закрученными усами на румяном лице. При этом «главном штабе» был еще и старший переводчик лагеря по имени Степан Павлович, фамилия его для нас была неизвестна, пожилой человек типа школьного учителя, с бородкой клинышком и в больших очках. Этот центр назначал поваров на кухню, комендантов и полицаев в каждый отдельный барак, контролировал раздачу пищи, работу санитарного блока, назначения на работу и т.д. Комендант барака назначал старших по комнатам и полностью отвечал за порядок в своем бараке. В отдельном четырехкомнатном бараке №12 одна комната была занята Гусевым и Степаном Павловичем, а в остальных трех жило, кажется, семь генералов и человек пятнадцать полковников. Самым старшим по чину был генерал-лейтенант Карбышев. Население этого 12-го барака совершенно не показывалось на дворе лагеря, а вход в барак для посторонних был категорически запрещен. Генералов и нескольких полковников вывезли из лагеря примерно через месяц после наше прибытия, и в этом «бараке старшего командного состава» жили оставшиеся полковники, подполковники и некоторые майоры, мне никто не предлагал там места.
Когда стало возможно нам, «конюшечникам», ходить по всему лагерю, я встретил несколько знакомых, и среди них — киевского инженера Николая Кочергина, попавшего в плен в первые дни войны у Коростеня. С его помощью я смог переселиться из конюшни в барак, и не только сам, но забрал с собой Завьялова, Борисова и Суворова, ставших моими близкими друзьями за эти недели плен. Комендантом 4-го барака был некто Овчинников, военный инженер 2-го ранга, т. е. подполковник. Овчинников и несколько его приятелей решили создать «улучшенную атмосферу» в комнате, где они жили, и заполнили ее в основном интеллигентной публикой. Здесь почти все были с высшим образованием, инженеры, экономист: преподаватели, научные работники, юристы и т.д., все были вежливы, корректны и доброжелательны. Первое время было чрезвычайно приятно, я отдыхал от почти двухмесячного сожительства с грубой массой теряющих человеческий вид, грязных, невыдержанных, непрестанно ругающихся армейцев. Вскоре, однако, проявились отрицательные стороны этого «интеллигентского» окружения. Там, среди кадровиков, царили грубость, хамство и деморализация, но все это было предельно искренне: все были голодны, злы, ругали то, что осталось сзади, и то, что было теперь. Но здесь, среди 56 представителей интеллигенции, чувствовалась наигранность, фальшь и, пожалуй, лицемерие. Подчеркнутая любезность в обращении, с обязательным «господин», вежливые споры, осторожные слова и скользкое выражение своих мыслей. «Простите, но я не могу согласиться с вами, господин», «благодарю вас, господин». Все это было настолько утрировано и настолько не соответствовало моменту и окружению, что начинало действовать на нервную систему. Как будто вся комната пропахла сильнейшим запахом нафталина от вещей, вынутых из сундуков прошлого столетия. Кроме того, за всей этой внешней любезностью и вежливостью чувствовалось полное отсутствие доверия к собеседнику или соседу по нарам. Точно так, как в Советском Союзе всегда нужно был помнить о рамках дозволенного отклонения от «генеральной линии», так и здесь, в комнате подсоветской интеллигенции, уже были и новые «рамки дозволенного», и новая «генеральная линия», начерченная Гусевым и его помощниками. Творцы этой «новой генеральной линии», лагерная полиция, не стесняясь грабили всех. Забирали все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Если человек не сопротивлялся, за отнятую вещь давали кусок хлеба или котелок баланды «полицейского разлива», а если сопротивлялся, избивали, забирали и не давали ничего. У меня были хорошие командирские сапоги, которые я получил при переобмундировании после Жлобина, и на них, конечно, обратили внимание. Однажды подошел ко мне капитан Стрелков. «Эй, майор, продай сапоги. Буханку хлеба и солдатские кирзы дам тебе». Я отклонил предложение, но Стрелков настаивал. «Это цена на сегодня, а завтра по зубам получишь в оплату!».
Мне посоветовали принять «щедрое предложение», и когда снова появился Стрелков, я сказал ему: «Забирай сапоги, по за две буханки и кирзовые сапоги». Стрелков посмотрел на меня «Ишь ты! Согласился, а почему ты на жида похож? Ты жидовской крови? А ну-ка пойдем со мной, проверим твой документ. Может, я сапоги твои и даром получу!»
Он привел меня в санчасть. — «Доктор, проверь, подозрительный!» — Доктор Ишенко, с которым меня познакомил дна дня тому назад Кочергин, делая вид, что видит меня впервые, сделал соответствующую проверку и на листочке бумаги написал: «После медицинского о освидетельствования господина майора Петра Палия установлено, что у него крайняя плоть, не обрезана, потому он не является лицом иудейскою вероисповедания. Доктор С. С. Ищенко. 14 сентября 1941 г .». Стрелков посмотрел на «удостоверение» и, покачав головой, сказал: «Жаль! придется за сапоги заплатить, а ты все равно на жида смахиваешь. Держи тот документ при себе, опять пригодиться может!»
Сапоги он забрал, в бараке я со своими друзьями, празднуя, что у меня «крайняя плоть, не обрезана», съел весь хлеб и стал щеголять в кирзовых сапогах, поношенных, но целых.
С каждым днем жизнь в лагере делалась все хуже и хуже. Террор полиции увеличивался, а выдаваемое питание, ухудшалось. Крупа в Баланде совершенно исчезла, а картофель и брюква часто попадались совсем гнилые. Голод, настоящий голод стал ощущаться все больше и больше.
Самым страшным местом в лагере был барак № 5. Перед бараком всегда дежурили полицейские и никого не подпускали к дверям или окнам. Каждое утро из всех трех комнат барака пленные вытаскивали параши, опоражнивали в выгребную яму, мыли у колодца и уносили обратно в комнаты. Вид у жителей барака № 5 был ужасающий: грязные, в лохмотьях, полуголые, с кровоподтеками на теле и на лицах, с глазами, в которых застыл ужас. Полицаи, под надзором которых производилась операция выноса параши, изощрялись, как бы соперничая друг с другом в ругани и в избиении этих заключенных. Это ежедневное зрелище даже на уже привыкших ко всему пленных производило удручающее впечатление. В этот барак собирали всех тех за кем охотилась в лагере полиция и добровольные ее помощники. Полиция — по положению, а добровольны из любви к искусству и за котелок баланды с барского стола. Охотились за политруками, комиссарами, работниками органов НКВД и, конечно, за лицами еврейского происхождения, детьми от смешанных браков. Почти каждый день можно было видеть, как из какого-нибудь барака полицаи выволакивали очередную жертву и, избивая по пути, отводили в этот проклятый барак № 5. Добровольцы вкрадывались в доверие к «подозрительному» и в «задушевных беседах» о доме, семье, о довоенной работе выпытывали «страшную тайну": женат на еврейке! Мать или отец, бабушка или дедушка были евреями… этого было достаточно. Жертву избивали полицаи, а доносчик получал котелок супа или лишнюю пайку хлеба. Комендантом этого барака был некий „господин Георгий“, так большинство его называло. Фамилии его мы не знали. Человек лет пятидесяти, с очень благообразной внешностью, с небольшой седоватой бородкой, спокойными темными глазами и постоянной мягкой улыбкой на полноватых ярких губах маленького, почти женского рта. Он всегда был одет в очень приличный штатский костюм и рубашку с галстуком. Был он приятелем Гусева и главною переводчика Степана Павловича. В списках пленных он не числился и жил не в лагере, а на стороне. О нем ходили разные слухи, говорили, что он сын священника, что в 20-х годах был арестован и много лет пробыл в лагерях строго режима в Сибири. Ходил он прихрамывая, но без палки. Полицаи называли его „батька Георгий“. Приходил он в лагерь обычно после обеда, часа два-три сидел в комнате у Гусева, играя в шахматы со Степаном Павловичем, а потом, под вечер, уходил в свой барак, „на работу“. Входил в одну из трех комнат, в сопровождении двух своих помощников, и вскоре оттуда раздавались крики и визги явно истязуемых или избиваемых людей. В каждой комнате он проводил по часу или больше, а потом с той же улыбкой и спокойными глазами медленно проходил через лагерь и уходил в немецкую комендатуру. Он был по природе изощренный садист и, допрашивая несчастных, применял всякие способы пыток. Это все знали. Когда барак наполнялся, приезжали два грузовика с небольшим отрядом эсэсовцев и всех заключенных увозили. Безусловно, на расстрел. Через руки этого психопата-садиста за осень 1941 года прошло 318 человек. Мой знакомый Коля Кочергин тоже погиб в бараке №5. Говорили, что его мать была крещеная еврейка и что выдал его полиции доктор Ишенко, заведующий санчастью, который тоже был киевлянином и знал Кочергина еще по трудовой школе, где они вместе учились.
В середине ноября закончили постройку бани. Все население лагеря в течение целой недели пропускали через санобработку: наголо постригли головы и все волосы на теле, где им полагалось расти, все помылись в бане горячей водой жидким, ядовито пахнущим мылом, а носильные вещи прожарили в специальных камерах, и во всем лагере несколько дней стоял особый запах прожаренной грязи и сгоревших вшей.
Но питание ухудшалось с каждым днем. Я заметно слабел. Утром было трудно подниматься с нар, кружилась голова, все сильнее и сильнее развивалась явная психологическая депрессия. Это было очень опасное состояние. Многие скатывались в эту пропасть и медленно погибали, их философия заключалась в том, что количество получаемых калории не позволяет никакой физической деятельности, поэтому они все время проводили в лежании на нарах, спускаясь только для проверки, получения пайка и для отправления естественных нужд, а некоторые даже, запаслись посудой для этих «нужд», спускались вниз только для опорожнения посуды. Они буквально загнивали на нарах живьем. Мне потребовалось большое усилие воли, чтобы не оказаться в их числе. Я заставлял себя умываться, бриться, ходить, даже делать гимнастику и добровольно вызывался на любую работу в лагере. Это помогало, потом стало привычкой целый день что-то делать, а на нарах проводить только минимум времени для сна.
Однажды утром, после проверки комендант барака сказал мне, что с понедельника все младшие лейтенанты, живущие в двух других комнатах нашего барака, будут ходить на ра6оты на немецкие склады и что он хочет назначить меня старшим одной из комнат. Старший комнаты одновременно будет и бригадиром такой команды, назначать, на работу, следить за порядком, поддерживать дисциплину и… выделять для администрации лагеря, т.е. для Гусева и его приближенных, определенную часть «добычи». «Вы понимаете, что воровать будут все и всё, что только можно украсть. При возвращении с работы полиция обыскивать не будет, но в комнаты у полиции вход свободный, и если они заподозрят и уличат в укрывательстве украденного, то, конечно, будут большие неприятности и для рабочих, и для старшего комнаты. Согласны на такую работу?'» Я с радостью согласился. Во-первых, уход из комнаты «прогнившей интеллигенции», во-вторых, постоянная работа, активность, ответственность и наконец, в третьих, вероятность иногда быть сытым. Как не согласиться.
В воскресенье я «принял команду» над комнатой № 2 нашего барака и рабочей бригадой младших лейтенантов, а в понедельник две бригады, из каждой комнаты по 25 человек, вышли на работу за проволоку. Перед этим, накануне вечером я рассказал своим подчинённым об условиях нашей работы и о наших обязанностях перед «верховным командованием» лагеря, о которых мне говорил Овчинников. Когда мы шли через город под конвоем десятка солдат, оборванные, грязные и худые, как скелеты, жители останавливались и с жалостью смотрели на нас. Однажды я услышал, как какая-то женщина сказала другой по-русски: «Куда их ведут, несчастных?» Очевидно, здесь, в центре Польши жило немало русских людей.
Распределили нас на работы маленькими группами по 5-6 человек. Одни работали на погрузке тюков с обмундированием, другие, большинство, на разгрузке катков колючей проволоки, несколько человек перекладывали одеяла на складе, и только одна группа получила работу по упаковке индивидуальных пакетов с маршевым рационом, но там немцы следили за каждым движением пленных, и что-либо утаить, спрятать в карман или отправить в рот был невозможно. Старший команды, в данном случае я, не должен был работать и мог свободно ходить от одной группы к другой, следя за порядком. Все приуныли, надежда что-либо «подмолотить» явно не сбывалась. Однако, в 12 часов дня всем выдали по куску хорошего хлеба, по паре галет, по порядочному куску колбасы, принесли горячего кофе. Руководящий раздачей пищи фельдфебель сказал, что с завтрашнего дня здесь на работе будут давать и суп. Настроение у всех поднялось.
Я проходил по двору, мимо нескольких польских рабочих, ремонтирующих мостовую, и один из них сделал мне какой-то знак. Я приостановился и понял: он показывал на небольшой пакетик, лежащий в траве у дороги, немного впереди. Проходя мимо и убедившись, что никто из немцев не смотрит, в мою сторону, я поднял пакет. Там было два куска хлеба, толстый ломоть свиного сала и пачка польской махорки, так называемой гродненской. Возвращаясь по той же дорожке, я тихо сказал рабочим полякам: «Дзенькую, панове», — и в ответ услышал: «Ешьте на здоровье, да хранит вас Господь!» — на чистом русском языке. Я приостановился и хотел что-нибудь сказать, но один из рабочих предупредил: «Идите не останавливаясь, нам строго запрещено говорить с вами». Внезапно у меня возникла мысль: передать через них записку родным. Я отошел в сторону, вынул список рабочих команды и, делая вид, что я что-то в нем отмечаю, написал на клочке бумаги. «Я в плену у немцев, в Замостье, пока жив здоров. Нас скоро увезут в Германию», — И подписался, поставив дату. Адрес я написал своей бабушки, тетки, матери, так как был совершенно уверен, что она-то не эвакуировалась с красными, продолжает жить в своей маленькой квартирке в Киеве на Пушкинской улице. Потом взял другой листок и написал на нем: «Добрые люди, если возможно, передайте эту записку моей семье, что бы там знали, что я жив. Спасибо». Проходя опять мимо работающих на мостовой, я бросил записку на землю и потом видел, как один них поднял ее и положил в карман. После этого случая я ни разу не видел этих людей на территории складов, где мы работали. Уже после войны, в Германии, я встретился со знакомыми киевлянами, и они мне рассказали, что после Рождества 1942 года к моей бабушке пришел какой-то железнодорожник и принёс мою записку, которую ему дал машинист, водивший поезда в Польшу и обратно. Добрые люди оказались действительно добрыми.
Когда мы вернулись в лагерь после работы, нам выдали полагавшийся ужин, и вдобавок обед, причем улучшенный. Та же лагерная баланда, но значительно гуще, с явным присутствием перловой крупы. Сразу же после отбоя к нам в комнату пришел старший полицай Юрка Полевой с двумя своими подручными-опричниками. В обоих комнатах младших лейтенантов нар не было, спали на полу, укладываясь рядами. Только для старшего комнаты был поставлен длинный стол, исполнявший роль кровати. Под столом тоже спади пленные. Юрка был одет в хорошим командирский костюм, на руках у нею были коричневые перчатки, а на ногах… мои сапоги, отобранные у меня Стрелковым.
«Наверно, Стрелкову оказались малы», — подумал я. Полевой прошелся по комнате среди расступившихся пленных и приказал: «Становитесь под стенки, работяги! Мордами ко мне!» Все спешно выполнили приказ, у Полевого в руке был бычий …! Это было излюбленное оружие полицейских, бычачий половой член, особо высушенный и препарированный, от удара оставался длинный, очень болезненный синяк при легком ударе и кровоточащий сизый рубец при более сильном. — «Все, что сладутили, вынимайте из карманов и положите у ног! Все! понятно? Если найду, что кто сжульничал, кровью умою! Живо!» — Добыча была довольно жалкая: десяток яблок, немного сырых морковок, несколько маленьких, баночек с консервированным мясом и довольно много пакетиков с печеньем из индивидуальных маршевых рационов. «Это все? Почему гак мало? Эй, старшой! — Полевой повернулся ко мне. — Ты… — обложил он меня матом. — Ты за чем смотрел? Ответственности своей не понимаешь?» — Он близко подошел ко мне и посмотрел на пачку махорки и пару оставшихся у меня галет, которые на складе нам давали немцы. Посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что он хочет меня ударить… но не ударил. — «Ишь ты! Гродненскую сообразил! Вредно курить тебе, вон ты какой худой… — Полевой наступил на пачку махорки и растер ее по полу. — Для твоей же пользы, доходяга! Брось курить!» — Он прошелся по комнате и в двух местах нарочно наступил на лежащие на полу галеты. Один из пленных воскликнул. «Что ты делаешь, Юрка! Галеты покрошил! Ведь еда это!» — Полевой повернулся и левой рукой дал оплеуху пленному, а потом правой, вооруженном экзотической плеткой, ударил несчастного по плечу. «Стой смирно, сволота!» — и ударил еще раз. — «Я тебе не Юрка, господин старший полицейский Юрий Васильевич Полевой! Понятно? Повтори, сука! Вот так-то лучше! Запомни!»
Полицаи забрали все, за исключением галет и морковки. Уходя, Полевой снова подошел ко мне: «Почему так плохо сработали?» — «Работали на разгрузке колючей проволоки, а что ее брать, тут у нас ее и так много», — криво усмехнулся я. — «Шутки шутишь! Смотри, не перешути! Следующий раз, если так же будет, у меня с тобой другие шутки пойдут!» — Он ушел в сопровождении своих адъютантов. — «Понятно всем? — спросил я. — Завтра вторая группа должна будет удовлетворить требования начальства. Иначе нам всем туго придется».
Все заговорили сразу. — «На кой дьявол ладутить? Там рискуешь, что немцы поймают, принесёшь — полицаи отберут!». «Носить в лагерь нечего! Всё сразу в желудок!» — «Набить бы им морды и выкинуть из барака! Пусть сами идут ишачить!» — «Ишь ты, храбрец какой! Изобьют, а если живой останешься — в санчасти сгниешь». «У нас все равно выхода нет! Скачи, враже, як пан каже!» — «Как-то организоваться нужно!» — «Эй, старший, твое слово!» — Мое положение было довольно опасное, я прекрасно знал, какие у меня могут «пойти шутки» с «господином старшим полицейским Юрием Васильевичем Полевым», если как-нибудь не удовлетворить его требования. И я сказал своим «подчиненным», что до тех пор, пока мы работаем на складах, мы не будем голодны, это главное, а для того, чтобы мы могли там работать, нужно что-то приносить полиции. Съедать все на работе, а сюда, в лагерь, приносить только для полиции. Бить морды мы никому не можем, полиция расправится с нами очень жестоко. Одна комната бороться с лагерной системой не может, если бы весь лагерь восстал против издевательств и произвола Гусева и его компании, то что-то можно было бы изменить… Но даже генералы стоят навытяжку перед Гусевым, а они бы могли заявить какой-то организованный протест немцам. Может, это и будет когда-то, а пока мы можем только ишачить и помалкивать!
Я собрал махорку, сколько смог, покурил и лег на свой стол спать. Но заснуть долго не мог, все думал об этом красавце Полевом и о его товарищах по полиции. Что это за люди? Почему у них такая звериная ненависть к пленным, к своим же недавним товарищам по полку, дивизии? К своим землякам, из тех же городов или сёл, прошедшим ту же школу, жизнь советского гражданина, как и они. Может, «глубоко думающий» психолог и мог бы объяснить действия психопата-садиста «господина Георгия» местью за то, что он пережил в кацетах[2], тем несчастным, попавшим в барак № 5, которые как бы представляли собой его врагов и преследователей, ЧК, НКВД, советскую власть, но как объяснить действия лагерной полиции? За что эти люди, лейтенант Полевом, капитан Стрелков, полковник Гусев и им подобные, мстят и кому? Вот этим мальчишкам, младшим лейтенантам? Всей этой массе пленных, превратившихся в голодное, испуганное стадо овец, послушных окрику любого «господина полицейского»? Как-то все это было непонятно, нелогично и отвратительно. Еще в начале нашей жизни в лагере Замостье кто-то сказал, что лагерная полиция — это агентура НКВД, специально переброшенная в лагеря, чтобы здесь создать такие условия жизни, что жизнь в лагере была бы страшнее смерти в бою!