В Москве, религиозной и нравственной столице России, самые признанные, самые уважаемые представители православного славянства, граф Шереметьев, Самарин, Новоселов, Дружинин, Васнецов публично протестовали против раболепства святейшего синода; они зашли даже так далеко, что требовали сознания поместного собора для реформы церкви. Сам архимандрит Феофан, который просветился, наконец, относительно «избранника Божия», и не мог простить себе, что ввел его ко Двору, достойным образом возвысил свой голос против него. Тотчас же, несмотря на то, что он был духовником государыни, решением святейшего синода его сослали в Таврическую губернию.
Председательство в совете министров принадлежало тогда Коковцову, который, в то же время управлял министерством финансов. Неподкупный и смелый, он пытался сделать все возможное, чтобы открыть глаза государю на недостойного старца. Первого марта 1912 г. он умолял императора дозволить ему отослать Григория в его родную деревню: «Этот человек обманул доверие вашего величества. Это — шарлатан и негодяй самого низшего разбора. Общественное мнение возбуждено против него. Газеты…» Государь прервал своего министра с презрительной улыбкой: «Вы обращаете внимание на газеты?..» «Да, государь, когда они затрагивают моего монарха и престиж династии. А теперь даже самые лойяльные газеты показывают себя наиболее строгими в своей критике»… С раздосадованным видом император прервал еще раз: «Эта критика нелепа. Я знаю Распутина» Коковцов колебался, продолжать ли, но тем не менее он настаивал: «Государь, во имя династии, во имя вашего наследника, умоляю вас позволить мне принять необходимые меры к тому, чтобы Распутин вернулся в свою деревню и никогда более оттуда не возвращался». Император холодно ответил:
— Я сам ему скажу, чтобы он уехал и не возвращался больше.
— Должен ли я считать, что таково решение вашего величества?
— Да, это мое решение.
Затем, посмотрев на часы, которые показывали половину первого, император протянул Коковцову руку. «До свиданья, Владимир Николаевич, я не задерживаю вас больше».
В тот же день, в четыре часа Распутин вызвал к телефону сенатора Д., близкого друга Коковцова, и закричал ему насмешливым тоном: «Твой друг, председатель, пытался сегодня утром испугать папу. Он наговорил ему обо мне все плохое, что только можно, но это не имело никакого успеха. Папа и мама все-таки меня любят. Ты можешь сказать это от меня Владимиру Николаевичу».
6-го мая того же года, в Ливадии, в императорском дворце, собрались министры в парадной форме, чтобы принести свои поздравления императрице по случаю ее тезоименитства. Когда Александра Федоровна проходила мимо Коковцова, она повернулась к нему спиной.
За несколько дней до этой церемонии старец отправился в Тобольск; он удалялся не по приказанию, но по своей воле, чтобы посмотреть, что делается в его маленьком селе Покровском. Прощаясь с обоими монархами, он произнес с суровым видом грозные слова: «Я знаю, что злые люди меня подстерегают. Не слушайте их… Если вы меня покинете, то потеряете вашего сына и ваш престол через шесть месяцев». Императрица вскричала: «Как могли бы мы тебя покинуть? Разве ты не единственный наш защитник, наш лучший друг?» И, став на колени, она просила у него благословения.
В октябре императорская семья совершила поездку в Спалу, в Польше, где государь любил охотиться в чудном лесу.
Однажды наследник, возвращаясь с прогулки в лодке по озеру, сделал неловкий скачек, чтобы спрыгнуть на землю, и ударился бедром о борт. Ушиб показался сначала поверхностным и безвредным. Но две недели спустя, 19 октября, на сгибе, в паху, появилась опухоль; распухло бедро; затем внезапно поднялась температура. Доктора Федоров, Боткин и Раухфус, спешно приглашенные, определили кровяную опухоль, гематому, которая распространялась. Следовало бы немедленно сделать операцию, если бы гемофилитически диатез не делал опасным всякий разрез. Между тем, температура с каждым часом повышалась; 21 октября она достигла 39,8. Родители не выходили из комнаты больного, так как врачи не скрывали своего крайнего беспокойства. В церкви Спалы священники сменялись, чтобы молиться днем и ночью. По приказанию государя, торжественная литургия была отслужена в Москве, перед чудотворной иконой Иверской Божьей матери. И, с утра до вечера, в Петербурге народ приходил в Казанский собор.
Утром 23-го государыня в первый раз спустилась в гостиную, где находились полковник Нарышкин, дежурный адъютант, фрейлина княжня Елизавета Оболенская, Сазонов, который приехал для доклада государю, и граф Владислав Велепольский, начальник императорской охоты в Польше. Бледная, похудевшая, Александра Федоровна все же улыбнулась. На полные тревоги вопросы, которые ей задавали, она отвечала спокойным голосом: «Врачи не констатируют еще никакого улучшения, но я лично больше не беспокоюсь. Я получила сегодня ночью от отца Григория телеграмму, которая меня совершенно успокаивает». Так как ее умоляли выразиться определеннее, она повторила наизусть эту телеграмму: «Господь увидел твои слезы и услышал твои молитвы. Не сокрушайся больше. Твой сын останется жив».
На следующий день, 24-го, температура больного спустилась до 38,9. Через два дня опухоль в паху рассосалась. Наследник был спасен.
В течение 1913 г. несколько лиц осмелились снова открыть царю и царице глаза на поведение старца и на его нравственную низость.
Это сначала попробовала сделать вдовствующая императрица Мария Федоровна, затем сестра государыни, чистая и благородная великая княгиня Елизавета Федоровна. И сколько еще других лиц… Но всем этим предостережениям, всем этим внушениям оба монарха противополагали один и тот же спокойный ответ: «Это клевета. К тому же на святых всегда клевещут».
В религиозном пустословии, которым Распутин обычно прикрывает свой эротизм, постоянно появляется одна мысль: «Одним только раскаянием можем мы достичь нашего спасения. Нам надо, поэтому, грешить, чтобы иметь повод к раскаянию. Когда Господь посылает нам искушение, мы должны ему поддаваться для того, чтобы доставить себе этим предварительное и необходимое условие успешного раскаяния… К тому же, первое слово жизни и истины, которое Христос принес людям, разве оно не таково: „Покайтесь“… Но как же принести покаяние, когда раньше не согрешили?»
Его обычные беседы изобилуют замысловатыми подробностями об искупительной ценности слез и спасительной силе раскаяния. Один из аргументов, к которым он особенно охотно прибегает и которые особенно действуют на его женскую клиентуру, таков: «Чаще всего нам мешает поддаться искушению не отвращение к греху, потому что, если бы грех действительно внушал нам отвращение, мы не соблазнялись бы его совершить. Разве вы хотите когда-нибудь съесть блюдо, которое вам противно? Нет, нас останавливает и пугает испытание, на которое раскаяние обрекает нашу гордость. Совершенное раскаяние заключает в себе полное смирение. Но мы не хотим смириться даже перед Богом. Вот вся тайна нашего сопротивления греху. Но Высший Судья не обманывается этим… И когда мы будем в долине Иосафата, он напомнит нам все случаи к спасению, которые он нам давал и которые мы отвергли».
Если бы деятельность «старца» оставалась ограниченной областью сладострастья и мистицизма, он был бы для меня только более или менее любопытным объектом изучения психологического… или физиологического. Но силою вещей этот невежественный крестьянин стал политическим орудием. Вокруг него сгруппировалась целая клиентура из влиятельных лиц, которые связали свою судьбу с ним.
Самый видный из них — министр юстиции, глава крайней правой в Государственном Совете, Щегловитов; человек живого ума, легкой и язвительной речи, он вносит в осуществление своих планов много рассчета и изворотливости; он, к тому же, лишь недавний адепт «распутинства». Почти так же значителен министр внутренних дел Николай Маклаков, льстивая покорность которого нравится монархам. Затем идет обер-прокурор святейшего синода Саблер, человек презренный и низкопоклонный; при его посредстве «старец» держит в руках всех епископов и все высшие церковные должности. Тотчас за этим я назову обер-прокурора сената Добровольского, затем члена Государственного Совета Штюрмера, затем дворцового команданта, зятя министра двора, генерал-адъютанта Воейкова. Я назову, наконец, очень смелого и хитрого директора департамента полиции Белецкого. Легко себе представить громадное могущество, которое представляет коалиция подобных сил в самодержавном и централизованном государстве, вроде России.
Чтобы уравновесить зловредные происки этой шайки, я вижу около государя только одно лицо — начальника военной его величества канцелярии, князя Владимира Орлова, сына прежнего посла в Париже. Человек прямой, гордый, всей душой преданный императору, он с первого же дня высказался против Распутина и не устает бороться с ним, что, конечно, вызывает враждебное к нему отношение со стороны государыни и г-жи Вырубовой.
Вторник, 29 сентября.
Сегодня утром, я принимаю у себя одного француза, Роберта Готио, профессора в Ecole des Hautes Etudes de Paris, который приехал с Памира, где производил исследования по этнологии и лингвистике.
В первой половине августа он исследовал, в окрестностях Хорога, долину, расположенную на высоте 4000 метров, на склонах Гинду-Куша; он продвинулся за двенадцать дней пути за крайний русский аванпост, который надзирает за Ферганской границей. 16 августа один туземец, посланный им за провизией на этот передовой пост, сообщает ему, что Германия объявила России и Франции войну. Он немедленно уезжает. Одним духом, через Маргелан, Самарканд, Тифлис, Москву он достигает Петрограда.
Я излагаю ему необыкновенный ряд событий, накопившийся в течение двух месяцев. Он заявляет мне о своем горячем нетерпении вернуться во Францию, чтобы нагнать свой территориальный полк. Затем мы говорим о будущем; мы высчитываем громадное напряжение, которое надо будет осуществить, чтобы уничтожить германское могущество, и т. д. Его оценка тем более меня интересует, что он много раз и подолгу жил в Германии; он говорит мне:
— Я много имел дела с немецкими социалистами, я хорошо знаю их учение и еще лучше — их дух. Будьте уверены, господин посол, что они всеми силами будут содействовать делу войны и будут сражаться, как самые упорные юнкера, до последней возможности. К тому же, я тоже социалист, я даже анти-милитарист; и вы видите, что это не мешает итти защищать свою родину.
Я поздравляю его с подобным рвением и приглашаю его на следующий день к завтраку.
Когда он уходит, я размышляю над тем, что только что имел перед глазами красноречивое доказательство патриотизма, который, несмотря на столько противоположных крайностей, воодушевляет французских интеллигентов. Вот один из них, который узнает о войне в глубине Памира, на высоте 4000 метров, на «крыше света». Он — один, предоставленный самому себе, избавлен от заразы величественного национального порыва, который увлекает Францию. Тем не менее, он не колеблется ни минуты. Все его социалистические и пацифистские теории, интересы его ученой работы, его личные выгоды тотчас же стушевываются перед образом родины в опасности. И он торопится9.
Граф Коковцов, бывший председатель Совета и министр финансов, высокий патриотизм и ясный ум которого я так ценил, посещает меня в посольстве. Он приехал из своего имения, которое находится вблизи от Новгорода.
— Вы знаете, — говорит он мне, — что по характеру я не склонен к оптимизму. Тем не менее, у меня хорошее впечатление от войны; я, действительно, никогда не думал, что наша борьба с Германией может иначе начаться. Мы потерпели большие неудачи; но наши войска непоколебимы, наше моральное состояние превосходно. Через несколько месяцев мы будем в силах сокрушить нашего ужасного противника…
Затем он говорит со мной об условиях, которые мы должны будем предписать Германии, и он выражается с такой горячностью, которая меня изумляет у человека, обычно столь уравновешенного.
— Когда пробьет час мира, мы должны быть жестокими!., да, жестокими !.. К тому же, мы будем к этому вынуждены национальным чувством. Вы не можете себе вообразить, до какой степени наши мужики раздражены против немцев.
— Ах, вот это интересно… Вы сами это констатировали?
— Не позже, чем третьего дня. Это было утром, в день моего отъезда, и я гулял по своему полю. Я замечаю очень старого крестьянина, который давно потерял своего единственного сына, и чьи два внука находятся в армии. Сам, без всякого вопроса с моей стороны, он выражает мне свое опасение, что войну не будут продолжать до конца, не истребят окончательно немецкую породу, не вырвут с корнем из русской почвы плохую немецкую траву. Я поздравляю его с тем, что он с таким патриотизмом принимает опасности, которым подвергаются два его внука, его единственная поддержка. Тогда он мне отвечает:
«Видишь ли, барин, если, к несчастью, мы не истребим немцев, они придут даже сюда; они будут править всей русской землей. И потом, они запрягут нас, тебя и меня, да, тебя тоже, в плуг»…
Вот что думают наши крестьяне.
— И они рассуждают совершенно правильно, по крайней мере в переносном смысле.
VI. Великая княгиня Елизавета Федоровна
Среда, 30 сентября 1914 г.
Великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра императрицы и вдова великого князя Сергея Александровича — странное существо, вся жизнь которого представляется рядом загадок.
Родившись в Дармштадте, 1 ноября 1864 г., она распустилась уже прекрасным очаровательным цветком, когда, двадцатилетней девушкой, вышла замуж за четвертого сына Александра II.
Мне вспоминается, как я обедал вместе с нею в Париже несколько лет спустя, около 1891 г. Я так и вижу ее, такой, какой она тогда была: высокой, строгой, со светлыми, глубокими и наивными глазами, с нежным ртом, мягкими чертами лица, прямым и тонким носом, с гармоническими и чистыми очертаниями фигуры, с чарующим ритмом походки и движений. В ее разговоре угадывался прелестный женский ум — естественный, серьезный и полный скрытой доброты.
Уже в то время она была окружена какой-то тайной. Некоторые особенности ее супружеской жизни не поддавались объяснению.
Сергей Александрович был физически человек высокого роста, со стройным станом, но лицо его было бездушно, и глаза, под белесыми бровями, смотрели жестоко. В моральном отношении он обладал суровым и деспотичным характером; ум его был ограничен, образование скудно, зато у него была довольно сильная художественная восприимчивость. Очень отличаясь от своих братьев — Владимира, Алексея и Павла — он жил замкнуто, ища одиночества, и слыл за странного человека.
Со времени женитьбы он стал еще менее понятен. Он показывал себя, действительно, самым подозрительным и ревнивым мужем, не допуская, чтоб его жена оставалсь наедине с кем бы то ни было, не позволяя ей выезжать одной, наблюдая за ее перепиской и ее чтением, запрещая ей читать даже «Анну Каренину», из боязни, чтобы обаятельный роман не пробудил в ней опасного любопытства или слишком сильных переживаний. Кроме того, он постоянно ее критиковал в грубом и резком тоне; он делал ей порой, даже в обществе, оскорбительные замечания. Кроткая и послушная, она склонялась под жестокими словами. Честный и добродушный великан, Александр III, чувствовавший к ней жалость, расточал ей сначала самое любезное внимание; но скоро должен был воздержаться, заметив, что возбуждает ревность своего брата.
Однажды, после жестокой сцены со стороны великого князя, у старого князя Б., присутствовавшего при ней, вырвалось несколько слов сочувствия молодой женщине. Она возразила ему, удивленно и искренно: «Но меня нечего жалеть. Несмотря на все, что можно обо мне говорить, я счастлива, потому что очень любима».
Он действительно ее любил, но любил по-своему, любовью эгоистической и бурной, причудливой и двусмысленной, жадной и неполной…
В 1891 г. великий князь Сергей Александрович был назначен московским генерал-губернатором.
То было время, когда знаменитый обер-прокурор св. синода, «русский Торквемада» Победоносцев, всемогущий советник Александра III, пытался восстановить учение теократического самодержавия и вернуть Россию к византийским традициям Московского царства.
Между тем великая княгиня Елизавета Федоровна принадлежала по рождению к лютеранскому исповеданию. Новый генерал-губернатор не мог достойно явиться в Кремль с иноверной супругой. Он потребовал от жены, чтобы она отказалась от протестантизма и приняла русскую национальную веру. Уверяют, что и сама она к этому уже раньше склонялась. Как бы то ни было, она всей душой приняла догматы православной церкви; не бывало обращения более искреннего, более проникновенного, более безраздельного.
До этого времени холодные и сухие обряды протестантизма давали лишь очень жалкую пищу воображению и чувствам молодой женщины; опыт брачной жизни не был для нее благоприятнее. Все ее задатки мечтательности и чувствительности, веры и нежности, нашли себе вдруг применение в таинственных обрядах и великолепной пышности православия. Ее набожность развилась чудесным образом; она познала тогда такую душевную полноту и такие порывы, о которых раньше не подозревала.
В блеске своего генерал-губернаторства, равнявшегося власти вице-короля, Сергей Александрович явился вскоре передовым бойцом того реакционного крестового похода, к которому сводилась вся внутренняя политика «благочестивейшего государя» Александра III. И при нем, от времени до времени большие торжества — религиозные, политические или военные — привлекали к священному Кремлевскому холму взоры всего русского народа и всего славянства.
В этой деятельной и блестящей жизни Елизавета Федоровна имела свою роль. Она была любезной хозяйкой на велоколепных приемах в Александровском дворце и в Ильинском; она усердно тратила средства на множество дел благочестия и милосердия, на школы и на искусства. Живописная обстановка и нравственная атмосфера Москвы глубоко действовали на ее восприимчивость. Ей разъяснили однажды, что провиденциальной миссией царей является осуществление царства Божия на русской земле; мысль, что она, хотя.бы и в малой части, содействует этой задаче, возбуждала ее воображение…
Между тем, ультра-реакционная политика, которой великий князь Сергей Александрович хвалился быть одним из главных творцов, вызывала как в среде интеллигенции, так и в народных массах всей России раздражение и отпор, с каждым днем выявлявшиеся все сильнее. Группа неустрашимых террористов — Гершуни, Бурцев, Савинков, Азеф — основали «боевую организацию». Заговоры и покушения следовали быстро друг за другом, с ужасающей правильностью. И вот, 17 февраля 1905 г., в три часа пополудни, в то время, когда великий князь Сергей Александрович проезжал в экипаже через Кремль и выехал на Сенатскую площадь, террорист Каляев бросил в него бомбу, которая, попав ему в грудь, разорвала его на куски.
Великая княгиня Елизавета Федоровна находилась, как нарочно, в Кремле, где она устраивала склад Красного Креста для Маньчжурской армии. Услышав потрясающий грохот взрыва, она прибежала так, как была, без шляпы, и упала на тело своего мужа, голова и руки которого лежали, оторванные, посреди обломков кареты. Потом, вернувшись в великокняжеский дворец, она погрузилась в горячую молитву.
В продолжение пяти дней, протекших до погребения, она не переставала молиться. Эта долгая молитва внушила ей странный поступок. Накануне похорон она вызвала градоначальника и велела ему немедленно повезти себя в Таганскую тюрьму, где содержался Каляев в ожидании военного суда.
Когда ее ввели в камеру убийцы, она спросила его: «Зачем вы убили моего мужа? Зачем вы отяготили вашу совесть ужасным преступлением?» Заключенный, встретивший ее сначала подозрительным, озлобленным взглядом, заметил, что она говорит с ним кротко и называет убитого не «великий князь», но «мой муж». «Я убил Сергея Александровича, — ответил он, — потому что он был орудием тирании и притеснителем рабочих. А я — мститель за народ, как социалист и революционер». Она возразила с тою же кротостью: «Вы ошибаетесь. Мой муж любил народ и думал только об его благе. Поэтому ваше преступление не имеет оправдания. Не слушайтесь вашей гордости, и покайтесь. Если вы вступите на путь покаяния, я умолю государя даровать вам жизнь и буду молиться Богу, чтобы Он вас простил так же, как я сама уже вас простила». Столь же растроганный, сколь удивленный такой речью, он имел силу сказать ей: «Нет, я не раскаиваюсь. Я дол-жен умереть за свое дело — и я умру». — «Если так, раз вы отнимаете у меня всякую возможность спасти вам жизнь, если вы несомненно скоро предстанете перед Богом, сделайте так, чтобы я могла, по крайней мере, спасти вашу душу. Вот Евангелие: обещайте мне внимательно читать его до вашего смертного часа». Он отрицательно покачал головой; потом ответил: «Я буду читать Евангелие, если вы мне обещаете, в свою очередь, прочесть вот эти записки о моей жизни, которые я заканчиваю: они заставят вас понять, почему я убил Сергея Александровича». — «Нет, я не буду читать ваших записок… Мне остается только помолиться за вас». Она вышла из камеры, оставив Евангелие на столе.
Несмотря на неудачу, она написала императору, чтобы заранее получить помилование убийце. Но почти в то же время все общество узнало об ее посещении Таганской тюрьмы. Ходили самые странные, самые романтические рассказы: все утверждали, что Каляев согласен просить о помиловании.
Несколько дней спустя, она получила от заключенного письмо приблизительно такого содержания: «Вы злоупотребили моим положением. Я не выказывал вам никакого раскаяния, потому что я его не чувствую. Если я согласился вас выслушать, то это потому только, что я в вас увидел несчастную вдову убитого мною человека. Я сжалился над вашим горем, и больше ничего. Объяснение, которое дают нашему свиданию, меня бесчестит. Я не хочу помилования, о котором вы хлопочете для меня»…
Процесс его шел своим чередом. Следствие очень затянулось из-за напрасных розысков сообщников, из которых главным был Борис Савинков. В мае месяце Каляев был приговорен к смерти.
На другой день министр юстиции Манухин, делая доклад государю, спросил его, желает ли он смягчить приговор Каляеву, как его о том просила великая княгиня Елизавета Федоровна. Николай II промолчал, потом спросил небрежным тоном: «У вас больше ничего нет к докладу, Сергей Сергеевич?»… и отпустил его. Но затем тотчас же призвал директора департамента полиции Коваленского и дал ему секретное приказание.
Каляев был тогда переведен из Москвы в Шлиссельбургскую крепость, знаменитую государственную тюрьму. 23 мая, в 11 часов вечера, в камеру осужденного вошел главный военный прокурор Федоров, ведший следствие по его делу; он был еще по университету знаком с Каляевым. «Я уполномочен вам передать, — сказал он, — что если вы попросите о помиловании, его величество соизволит вам даровать его». Каляев ответил со спокойною твердостью: «Нет, я хочу умереть за свое дело». Федоров изо всех сил настаивал, в очень возвышенном и человечном тоне; Каляев плакал, но не сдавался. Наконец он сказал: «Если вы проявляете ко мне столько участия, позвольте мне написать моей матери». — «Хорошо!., напишите ей. Я немедленно доставлю ваше письмо». Когда заключенный кончил писать, Федоров сделал последнее усилие, чтобы убедить его. Собрав все свои силы, но сохраняя полное спокойствие, Каляев торжественно заявил: «Я хочу и должен умереть. Моя смерть будет еще полезнее для моего дела, чем смерть Сергея Александровича». Прокурор понял, что он никогда не сможет сломить этой неукротимой воли; он вышел из камеры и приказал исполнить приговор.
Каляева в час ночи вывели на двор крепости. Он послушно подошел к виселице и, не произнеся ни слова, дал накинуть веревку себе на шею.
После этой мрачной трагедии, Елизавета Федоровна решила, что светская жизнь для нее кончена. Отныне ее занимали исключительно дела религии. Она всецело отдалась подвигам аскетизма и благочестия, покаяния и милосердия.
15 апреля 1910 г. она осуществила проект, уже давно взлелеяный ею: она учредила женскую общину, в которой сама сделалась настоятельницей. Обитель, названная Марфо-Мариинской, была устроена в Москве, в Замоскворечье. Монахини посвящают себя специально заботам о больных и бедных. Но и тогда, когда она уже отреклась таким образом от мирских дел, Елизавета Федоровна проявила последнюю заботу о женском изяществе: она заказала рисунок одежды для своей общины московскому художнику Нестерову. Одежда эта состоит из длинного платья тонкой шерстяной материи светло-серого цвета, из полотняного нагрудника, тесно окаймляющего лицо и шею, наконец, из длинного покрывала белой шерсти, падающего на грудь в широких священнических складках. Оно производит в общем впечатление строгое, простое и чарующее.
В отношениях великой княгини Елизаветы Федоровны с императрицей Александрой Федоровной не чувствуется сердечности. Основная причина, или, крайней мере, главный предлог их расхождения заключается в Распутине. В глазах Елизаветы Федоровны — Григорий не более, как похотливый и святотатственный обманщик, посланец сатаны. Между обеими сестрами происходили, по поводу его, частые пререкания, которые не раз ссорили их между собою; они больше о нем не говорят. Другим поводом их несогласия служит взаимное желание превзойти одна другую в подвигах аскетизма и благочестия; каждая считает себя выше другой в знании богословия, в выполнении евангельских правил, в размышлениях о вечной жизни, в поклонении Христу. Впрочем, великая княгиня лишь изредка и на короткое время появляется в Царском Селе.
Откуда явилось у великой княгини Елизаветы Федоровны и у ее сестры императрицы Александры это удивительное преобладание мистических черт? Мне кажется, что оно унаследовано ими от их матери, принцессы Алисы, дочери королевы Виктории, бывшей замужем с 1862 г. за наследным принцем Гессен-Дармштадтским, и умершей в 1878 г., в возрасте 35 лет.
Воспитанная в самом строгом англиканизме, принцесса Алиса испытала, вскоре после замужества, странного рода страсть, вполне духовную и интеллектуальную, к великому тюбингенскому богослову-рационалисту, знаменитому автору «Жизни Иисуса», Давиду Штраусу, умершему четырьмя годами раньше ея. Он тотчас же приобрел над ней большое влияние. Глубокая тайна окутывает еще этот роман двух умов и двух душ, но нельзя, тем не менее сомневаться, что он сильно смутил ее в ее верованиях, и что она пережила ужасные потрясения.
Ее дочери могли от нее унаследовать склонность к религиозной экзальтации. Быть может, нужно также видеть в них действие атавизма, гораздо более древнего, так как я нахожу, в числе их предков по женской линии, имена святой Елизаветы Венгерской и Марии Стюарт.
VII. Мечта о Константинополе
Четверг, 29 октября 1914 г.
Сегодня, в три часа утра, два турецких миноносца ворвались в одесский порт, потопили русскую канонерку и обстреляли французский пароход «Португалия», причинив ему некоторые повреждения. После этого они удалились полным ходом, преследуемые русским миноносцем.
Сазонов принял известие с полным хладнокровием. Тотчас приняв распоряжения от императора, он сказал мне:
— Его величество решил не отвлекать ни одного человека с германского фронта. Прежде всего нам нужно победить Германию. Поражение Германии неизбежно повлечет за собою гибель Турции. Итак, мы ограничимся возможно меньшей завесой против нападений турецких армий и флота.
Впечатление в обществе очень велико.
Пятница, 30 октября.
Русскому послу в Константинополе, Михаилу Гирсу, повелено требовать паспорта.
По просьбе Сазонова, три союзных правительства пытаются, тем не менее, вернуть Турцию к нейтралитету, настаивая на немедленном удалении всех германских офицеров, состоящих на службе в оттоманских армии и флоте.
Попытка, впрочем, не имеет никаких шансов на успех, так как турецкие крейсера бомбардировали только что Новороссийск и Феодосию. Эти нападения без объявления войны, без предупреждения, этот ряд вызовов и оскорблений возбуждают до высочайшей степени гнев всего русского народа.
Воскресенье, 1 ноября.
Так как Турция не пожелала отделиться от германских государств, послы России, Франции и Англии покинули Константинополь.
К западу от Вислы русские войска продолжают победоносно наступать по всему фронту.
Понедельник, 2 ноября.
Император Николай обратился с манифестом к своему народу:
«…Предводимый германцами турецкий флот осмелился вероломно напасть на наше Черноморское побережье… Вместе со всем народом русским мы непреклонно верим, что нынешнее безрассудное вмешательство Турции в военные действия только ускорит роковой для нее ход событий и откроет России путь к разрешению завещанных ей предками исторических задач на берегах Черного моря».
Я спрашиваю Сазонова, что значит эта последняя фраза, как будто извлеченная из сивиллиных книг.
— Мы будем принуждены, — отвечает он, — заставить Турцию дорого заплатить за ее теперешнее затмение… Нам нужно получить прочные гарантии по отношению к Босфору. Что касается Константинополя, то я .лично не желал бы изгнания из него турок. Я бы ограничился тем, что оставил бы им старый византийский город с большим огородом вокруг. Но не более.
Вторник, 10 ноября.
Нападение турок нашло отклик в самых глубинах русского сознания.
Естественно, что взрыв изумления и негодования нигде не был сильнее, чем в Москве, священной метрополии православного национализма. В опьяняющей атмосфере Кремля вдруг пробудились вновь все романтические утопии славянофильства. Как во времена Аксаковых, Киреевского, Каткова, идея провиденциальной мировой миссии России возбуждает в эти дни умы москвичей.
VIII. Мысли императора о будущем мире
Суббота, 21 ноября 1914 г.
Сегодня утром Сазонов сказал мне: «Государь примет вас в четыре часа. Официально он ничего не имеет вам заявить, но желает побеседовать с вами с полною свободой и откровенностью. Предупреждаю вас, что аудиенция будет долгая».
В 3 ч. 10 м. я отправляюсь экстренным поездом в Царское Село. Снег падает крупными хлопьями. Под бледным светом, ниспадающим с неба, широкая равнина, окружающая Петроград, расстилается — белесоватая, туманная и печальная. Сердце сжимается при мысли о том, что на равнинах Польши, в эти самые минуты, тысячи людей погибают, тысячи раненых медленно умирают.