Затем он объясняет мне свой общий план движений: 1-ая группа, действующая на прусском фронте; 2-ая группа, действующая на галицийском фронте; 3-я масса в Польше, назначенная броситься на Берлин, как только войскам на юге удастся «зацепить» и «установить» неприятеля.
В то время, как он, водя пальцем по карте, излагает мне, таким образом, свои планы, вся его фигура выражает суровую энергию. Его решительные и произносимые с ударением слова, блеск его глаз, его нервные движения, его строгий, сжатый рот, его гигантский рост олицетворяют в нем величавую и увлекательную смелость, которая была главным качеством великих русских полководцев, Суворова и Скобелева.
В Николае Николаевиче есть что-то грандиозное, что-то вспыльчивое, деспотическое, непримиримое, которое наследственно связывает его с московскими воеводами XV и XVI веков. И разве не общие у него с ними простодушное благочестие, суеверное легковерие, горячая и сильная жажда жизни. Какова бы ни была ценность этого исторического сближения, я имею право утверждать, что великий князь Николай Николаевич чрезвычайно благородный человек и что высшее командование русскими армиями не могло быть поручено ни более верным, ни более сильным рукам.
В конце разговора он говорит мне:
— Будьте добры передать генералу Жоффру самое горячее приветствие и уверение в моей полной вере в победу. Скажите ему также, что я прикажу рядом с моим значком главнокомандующего носить значок, который он мне подарил два года назад, когда я присутствовал на маневрах во Франции.
После этого, с силой пожимая мне руки, он проводил меня до двери:
— А теперь, воскликнул он, на милость Божью…
Четверг, 6 августа.
Мой австро-венгерский коллега, Сапари, передает сегодня утром Сазонову объявление войны. Декларация указывает на две причины: 1-ое, положение, занятое русским правительством в австро-сербском конфликте; 2-ое, тот факт, что, согласно сообщению берлинского кабинета, Россия сочла себя вынужденной начать неприятельские действия по отношению к Германии.
Немцы проникают в Западную Польшу. Третьего дня они заняли Калиш, Ченстохов и Бендин. Это быстрое продвижение вперед показывает, насколько русский генеральный штаб был прав в 1910 г., когда он отодвинул на сотню километров к востоку свои пограничные гарнизоны и свою зону сосредоточения — мера, которая вызывала такую оживленную критику во Франции.
В полдень я еду в Царское Село, где буду завтракать у великого князя Павла Александровича и его морганатической супруги графини Гогенфельзен, с которой я поддерживаю в течение многих лет дружеские отношения.
Великий князь Павел Александрович и графиня Гогенфельзен пригласили, кроме меня, только Михаила Стаховича, члена Государственного Совета по выборам от орловского земства, одного из русских, наиболее пропитанных французскими идеями. Я нахожусь в атмосфере искренней и теплой симпатии.
Когда я вхожу, все трое приветствуют меня криком: «Да здравствует Франция»… С прямотою и простотою, ему присущими, великий князь выражает мне свое восхищение единодушным порывом, который заставил французский народ лететь на помощь своей союзнице:
— Я знаю, что ваше правительство не колебалось ни одной минуты, чтобы поддержать нас, когда Германия принудила нас защищаться. И это прекрасно… Но что весь народ мгновенно понял свой долг союзника, что ни в одном классе общества, ни в одной политической партии не было ни малейшей слабости, ни малейшего протеста — вот что необыкновенно, вот что величественно…
Стахович подхватывает:
— Да, величественно… Но современная Франция лишь продолжает свою историческую традицию; она всегда была страной великих дел.
Я соглашаюсь, подчеркивая:
— Это правда, французский народ, который столько раз обвиняли в скептицизме и в легкомыслии, есть, несомненно, тот народ, который чаще всего бросался в борьбу по бескорыстным мотивам, который чаще всего жертвовал собою ради идеи.
Затем я рассказываю моим хозяевам о длинном ряде событий, которые наполнили собою последние две недели. Они, со своей стороны, передают мне большое число эпизодов, которые указывают на единение всех русских в желании спасти Сербию и победить Германию.
— Никто, — говорит мне Стахович, — никто в России не согласился бы, чтобы мы позволили раздавить маленький сербский народ.
Тогда я спрашиваю у него, что думают о войне члены крайней правой в Государственном Совете и в Государственной Думе, — этой влиятельной и многочисленной партии, которая устами князя Мещерского, Щегловитова, барона Розена, Пуришкевича, Маркова всегда проповедывала соглашение с германским императором. Он уверяет меня, что эта доктрина, поддерживавшаяся главным образом расчетами внутренней политики, радикальным образом разрушена нападением на Сербию, и заключает:
— Война, которая теперь начинается, есть дуэль насмерть между славянством и германизмом. Нет такого русского, который бы этого не сознавал.
Когда мы встаем из-за стола, я только даю себе время выкурить папиросу и быстро возвращаюсь в Петербург.
В четыре часа я веду длинный разговор с моим итальянским коллегой, маркизом Карлотти де-Рипарбелла; я стараюсь доказать ему, что современный кризис представляет для его страны неожиданный случай осуществить ее национальные стремления:
— Какова бы ни была, — говорю я, — моя личная уверенность, я не имею самонадеянности гарантировать вам, что войска и флоты тройственного согласия будут победоносными. Но что я имею право вам утверждать, особенно после моего вчерашнего разговора с императором, это — желание, которое воодушевляет три державы, неукротимое желание раздавить Германию. Все три единодушны в решении положить конец германской тирании. Если проблема так поставлена, оцените сами, на чьей стороне шансы на успех, и выведите отсюда следствия.
Мы вместе выходим, и я отправляюсь в министерство иностранных дел, где мне нужно выяснить многочисленные вопросы: о блокаде, о возвращении на родину, о телеграфных сношениях, о прессе, о полиции, и т. д., не считая дипломатических вопросов.
Сазонов сообщает мне, что он пригласил румынского посланника Диаманди, чтобы просить у него немедленной помощи румынской армии против Австрии. Взамен он предлагает признать за бухарестским кабинетом право присоединить все австро-венгерские земли, населенные теперь румынской народностью, т. е. большую часть Трансильвании и южную часть Буковины; кроме того, державы тройственного согласия гарантируют Румынии неприкосновенность ее территории.
Наконец, Сазонов телеграфировал русскому посланнику в Софии просьбу добиться доброжелательного нейтралитета Болгарии взамен обещания нескольких округов в том случае, если Сербия приобретет прямой доступ к Адриатическому морю.
Пятница, 7 августа.
Вчера германцы вошли в Льеж; несколько фортов еще сопротивляются.
Сазонов предлагает французскому и британскому правительствам безотлагательно договориться в Токио о присоединении Японии к нашей коалиции: союзные державы признали бы за японским правительством право присоединить германскую территорию в Киао-Чао, а Россия и Япония гарантировали бы друг другу неприкосновенность их азиатских владений.
Сегодня вечером я обедаю в Яхт-Клубе, на Морской. В этой среде, в высшей степени консервативной, я нахожу подтверждение того, что Стахович говорил мне вчера о настроениях крайней правой по отношению к Германии. Те, кто еще на прошлой неделе утверждал наиболее энергично необходимость усилить православный царизм тесным союзом с прусским самовластием, признают невыносимым оскорбление, нанесенное всему славянскому миру бомбардировкой Белграда, и оказываются среди самих воинствующих.
Остальные молчат или замечают, что Германия и Австрия нанесли смертельный удар монархическому принципу в Европе.
Перед возвращением в посольство я иду в министерство иностранных дел, где Сазонов хочет со мной говорить.
— Я обеспокоен, — говорит он мне, — новостями, которые получаю из Константинополя. Я очень боюсь, чтобы Германия и Австрия не устроили там какой-нибудь проделки, по их обычаю.
— Чего же, например?
— Я боюсь, чтобы австро-венгерский флот не отправился укрываться в Мраморное море. Вы сами можете предвидеть последствия…
Суббота, 8 августа.
Французская армия вступила вчера в Бельгию, устремившись на помощь бельгийской армии. Будет ли еще раз решаться судьба Франции между Самброй и Мезой?
Сегодня — заседание Государственного Совета и Думы. 2 августа император объявил о своем намерении чрезвычайным образом созвать законодательные собрания, «чтобы быть в полном единении с нашим народом». Этот созыв, который показался бы вполне естественным и необходимым в какой угодно другой стране, был истолкован здесь, как обнаружение «конституционализма». В либеральных кругах за это благодарны особенно императору, потому что известно, что председатель совета Горемыкин, министр внутренних дел Маклаков, министр юстиции Щегловитов и обер-прокурор святейшего синода Саблер смотрят на Государственную Думу, как на самый низший, не стоящий внимания государственный орган.
Я вместе с сэром Джорджем Бьюкененом занимаю место в первом ряду дипломатической ложи.
Взволнованная речь председателя Думы Родзянко открывает заседание. Его высокопарное и звонкое красноречие возбуждает энтузиазм собрания.
Затем, нетвердыми шагами входит на трибуну старый Горемыкин, с трудом управляя звуками слабого голоса, который моментами прерывается, как если бы он умирал. Горемыкин излагает, что «Россия не хотела войны», что императорское правительство испробовало, все, чтобы сохранить мир, «цепляясь за малейшую надежду предотвратить потоки крови, которые грозили затопить Европу»; он заключает, что Россия не могла отступить перед вызовом, который ей бросили германские державы: «к тому же, если бы мы уступили, наше унижение не изменило бы хода событий». При произнесении этих последних слов его голос становится немного тверже и его угасший взгляд оживляется коротким пламенем. Кажется, что этот старик, скептический, утомленный трудами, почестями и опытом, испытывает насмешливую радость, когда при этих торжественных обстоятельствах провозглашает свой разочарованный фатализм.
Сазонов сменяет его на трибуне. Он бледен и нервен. С самого начала он облегчает свою совесть: «Когда для истории наступит день произнесения беспристрастного приговора, я убежден, что она нас оправдает»… Он энергично напоминает, что «не русская политика подвергла опасности общий мир» и что, если бы Германия этого захотела, она могла бы «одним словом, одним единственным повелительным словом» остановить Австрию на ее воинствующем пути. Затем, горячим тоном, он восхваляет «великодушную Францию, рыцарскую Францию, которая вместе с нами поднялась на защиту права и справедливости». При этой фразе все депутаты встают и, повернувшись ко мне, долго приветствуют Францию радостными кликами.
Тем не менее я замечаю, что приветствия не особенно поддерживаются на скамьях левой стороны: либеральные партии никогда не могли нам простить того, что мы продлили существование царизма нашими финансовыми субсидиями. Аплодисменты снова раздаются, когда Сазонов заявляет, что Англия также признала моральную невозможность оставаться безучастной к насилию, совершенному над Сербией. Заключение его речи правильно передает идею, которая все эти последние недели господствовала над всеми нашими мыслями и поступками: «Мы не хотим установления ига Германии и ее союзницы в Европе». Он спускается с трибуны под гром приветствий.
После перерыва в заседании глава каждой партии заявляет о своем патриотизме, и выражает готовность ко всем жертвам, чтобы избавить Россию и славянские народы от германского главенства. Когда председатель подвергает голосованию военные кредиты, испрашиваемые правительством, социалистическая партия объявляет, что она воздерживается от голосования, не желая принимать на себя никакой ответственности за политику царизма; тем не менее она убеждает русскую демократию защищать родную землю от иностранного нападения: «Рабочие и крестьяне, соберите все ваши силы для защиты нашей страны; затем мы ее освободим»… За исключением воздержавшихся от голосования социалистов, военные кредиты единогласно приняты.
Когда я уезжаю с Бьюкененом из Таврического Дворца, наши экипажи с трудом пролагают себе дорогу среди толпы, которая окружает и приветствует нас.
Впечатление, которое я вынес из этого заседания, удовлетворительно. Русский народ, который не хотел войны, который был даже застигнут войной врасплох, твердо решил примять ее бремя. С другой стороны, правительство и руководящие классы сознают, что судьба России отныне связана с судьбами Франции и Англии. Этот второй пункт не менее важен, чем первый.
Вчера французские войска вошли в Мюльгаузен. Великий князь Николай Николаевич, который еще не перенес своей главной квартиры на фронт, посылает мне своего начальника штаба генерала Янушкевича, с поручением сообщить мне, что мобилизация оканчивается при самых лучших условиях и что перевозка и сосредоточение войск совершаются пунктуально. Он прибавляет, что так как правительство вполне уверено в сохранении порядка в Петербурге, то войска из столицы и пригородов отправляются теперь же к границе.
Мы говорим затем о подготовляющихся военных операциях. Генерал Янушевич утверждает: 1-ое, что виленская армия начнет наступление на Кенигсберг; 2-ое, что варшавская армия будет немедленно переброшена на левый берег Вислы, дабы прикрывать с фланга виленскую армию; 3-е, что общее наступление будет начато 14 августа.
В половине седьмого я уезжаю на автомобиле в Царское Село, где обедаю у великой княгини Марии Павловны7.
Великая княгиня окружена своим старшим сыном и своей невесткой, великим князем Кириллом Владимировичем и великой княгиней Викторией Феодоровной, своим зятем и своей дочерью, князем Николаем Греческим и великой княгиней Еленой Владимировной, своими фрейлинами и своими приближенными.
Стол накрыт в саду в палатке, три стороны которой подняты. Воздух чист и прозрачен. Кусты роз благоухают. Солнце, которое, несмотря на поздний час, еще высоко стоит на небосклоне, разливает вокруг нас мягкий свет и прозрачные тени.
Идет общий разговор, непринужденный и оживленный; само собою разумеется, что его единственная тема — война. Но каждую минуту вновь выплывает один и тот же вопрос: распределение главных командных должностей и составление штабов; критикуют уже известные назначения; стараются угадать назначения, относительно которых император еще не сказал своего решения. Все соперничества Двора и салонов выдают себя в словах, которыми обмениваются здесь. Моментами мне кажется, что я переживаю главу из «Войны и мира» Толстого.
Когда обед окончен, великая княгиня Мария Павловна уводит меня в глубину сада, затем усаживает рядом с собой на скамейке.
— Теперь, — говорит она мне, — будем беседовать вполне свободно… У меня такое чувство, что император и Россия играют решительную партию. Это не политическая война, которых столько уже было; это — дуэль славянства и германизма; надо, чтобы одно из двух пало… Я эти последние дни видела многих лиц, мои походные госпитали и мои санитарные поезда поставили меня в соприкосновение с людьми разной среды, разных классов. Я могу вас уверить, что никто не строит иллюзий относительно опасности начинающейся борьбы. Так, от императора до последнего мужика все решили героически исполнить свой долг, никакая жертва не заставит отступить… Если — не дай Бог — наши первые шаги будут неудачны, вы увидите чудеса 1812 г.
— Действительно, возможно, что наши первые шаги будут очень трудны. Мы должны все предвидеть, даже несчастье. Но России нужно только продержаться.
— Она продержится. Не сомневайтесь в этом!
Чтобы заставить великую княгиню высказаться относительно более деликатной темы, я поздравляю ее с бодрым настроением, которое она мне высказывает, так как я предполагаю, что ее душевная твердость дается ей не без жестоких внутренних терзаний. Она отвечает мне:
— Я счастлива исповедаться в этом перед вами… Я эти дни несколько раз исследовала свою совесть; я смотрела в самую глубину себя самой. Ни в сердце, ни в уме я не нашла ничего, что бы не было совершенно предано моей русской родине. И я благодарила за это Бога… Не потому ли, что первые жители Мекленбурга и их первые государи, мои предки, были славяне? Это возможно. Но скорее я предположила бы, что сорок лет моего пребывания в России, — все счастье, которое я здесь знала, все мечты, которые я здесь строила, вся любовь и доброта, которые мне здесь выказывали, — сделали мою душу совсем русской. Я чувствую себя снова мекленбургжкой только в одном пункте — в моей ненависти к императору Вильгельму. Он олицетворяет все, что я научилась с детства особенно ненавидеть: тиранию Гогенцоллернов… Да, это они, Гогенцоллерны, так развратили, деморализовали, опозорили, унизили Германию, это они понемногу уничтожили в ней начала идеализма, великодушия, кротости и милосердия…
Она изливает свой гнев в длинной речи, которая обличает застарелую злобу, глухое и упорное отвращение, которые маленькие германские государства, в былое время независимые, питают к деспотической Пруссии. Около десяти часов я прощаюсь с великой княгиней, так как в посольстве меня ждет тяжелая работа.
Ночь светлая и теплая; бледная луна кидает тут и там на громадную и однообразную равнину, серебряные ленты… На западе, по направлению к Финскому заливу, горизонт покрывается туманом медного цвета.
Когда я возвращаюсь в половине двенадцатого, мне приносят связку телеграмм, полученных вечером.
Только около двух часов ночи я ложусь в постель.
Понедельник, 10 августа.
Сазонов торопит итальянское правительство присоединиться к нашему союзу. Он предлагает ему соглашение на следующих условиях: 1-ое, итальянская армия и флот немедленно нападут на армию и флот Австро-Венгрии; 2-ое, после войны область Триеста, а также гавани Триеста и Валлоны, будут присоединены к Италии.
Со стороны Софии впечатления отнюдь не успокоительны. Царь Фердинанд способен на все мерзости и любое вероломство, когда затронуты его тщеславие и его злоба. Я знаю три страны, по отношению к которым он питает непримиримое желание мести: Сербия, Румыния и Россия. Я говорю об этом с Сазоновым; он прерывает меня:
— Как? Царь Фердинанд сердится на Россию… Почему же?
— Прежде всего, он обвиняет русское правительство в том, что оно стало на сторону Сербии и даже Румынии в 1913 г. Затем, есть старые обиды, и они бесчисленны…
— Но какие обиды? Мы всегда высказывали ему благосклонность. И когда он приезжал сюда в 1910 г., император обходился с ним с таким почтением, с таким вниманием, как если бы он был монархом большого государства. Что же мы могли еще сделать?
— Это путешествие 1910 г. есть именно одна из обид, наиболее для него мучительная… На следующий день после его возвращения в Софию, он пригласил меня во дворец и сказал мне: «Дорогой посланник, я просил вас прийти ко мне, потому что мне необходимы ваши познания, чтобы разобраться во впечатлениях, привезенных из Петербурга. Мне не удалось, по правде говоря, понять, кого там больше ненавидят: мой народ, мое дело или меня самого».
— Но это безумно…
— Это выражение не слишком сильно… Несомненно, у этого человека есть признаки нервного вырождения и отсутствия психического равновесия: способность поддаваться внушению, навязчивые идеи, меланхолия, мания преследования. От этого он только более опасен, потому что он подчиняет своему честолюбию и злобе необыкновенную ловкость, редкое коварство и хитрость.
— Я не знаю, что бы осталось от его ловкости, если бы у нее отняли коварство… Как бы то ни было, мы не можем быть слишком внимательными к действиям Фердинанда. Я счел нужным его предупредить, что если он будет интриговать с Австрией против Сербии, Россия окончательно лишит болгарский народ своей дружбы. Наш посланник в Софии, Савинский, очень умный человек; он исполнит поручение с надлежащим тактом.
— Этого недостаточно. Есть другие аргументы, к которым клика болгарских политиков очень чувствительна; нам следует прибегнуть к ним без промедления.
— Это также и мое мнение. Мы еще об этом поговорим. Война, повидимому, возбудила во всем русском народе удивительный порыв патриотизма.
Сведения, как официальные, так и частные, которые доходят до меня со всей России, одинаковы. В Москве, Ярославле, Казани, Симбирске, Туле, Киеве, Харькове, Одессе, Ростове, Самаре, Тифлисе, Оренбурге, Томске, Иркутске — везде одни и те же народные восклицания, одинаковое сильное и благоговейное усердие, одно и то же объединение вокруг царя, одинаковая вера в победу, одинаковое возбуждение национального сознания. Никакого противоречия, никакого разномыслия. Тяжелые дни 1905 г. кажутся вычеркнутыми из памяти. Собирательная душа Святой Руси не выражалась с такой силой с 1812 г.
Вторник, 11 августа.
Французские войска, которые с таким прекрасным порывом заняли Мюльгаузен, принуждены уйти оттуда.
Вражда к немцам продолжает высказываться по всей России с силой и настойчивостью. Первенство, которое Германия завоевала во всех экономических областях русской жизни и которое чаще всего равнялось монополии, слишком оправдывает эту грубую реакцию национального чувства. Трудно точным образом определить число немецких подданных, живущих в России; но отнюдь не было бы преувеличенным определить его в 170.000 рядом с 120.000 австро-венгерцев, 10.000 французов и 8.000 англичан. Список ввозимых товаров не менее красноречив. В течение последнего года товары, привезенные из Германии, стоили в общем 643 миллиона рублей в то время, как английские товары стоили 170 миллионов, французские товары — 56 миллионов, а австро-венгерские — 35 миллионов. Среди элементов германского влияния в России надо учесть еще целое население немецких колонистов, говорящих нa немецком языке, хранящих немецкие традиции, которые насчитывают не менее 2-х миллионов человек, живущих в балтийских провинциях, на Украине и в нижнем течении Волги.
Среда, 12 августа.
В то время, как военные силы мобилизуются, все общественные организации применяются к войне. Как всегда, сигнал дан Москвой, которая является настоящим центром народной жизни и в которой дух инициативы более возбужден, более изощрен, чем где бы то ни было в другом месте. Там собирается съезд всех земств и всех русских городов, чтобы согласовать многочисленные усилия общественной деятельности ввиду войны: помощь раненым, пособия неимущим классам, изготовление съестных припасов, лекарств, одежды и т. д. Основная мысль — притти на помощь правительству в исполнении этих сложных заданий, которые бюрократия, слишком ленивая, слишком продажная, слишком чуждая нуждам народа, неспособна выполнить одна. Только бы не смогли чиновники препятствовать, по недоверию и по старой привычке, этому прекрасному побуждению к добровольной организации.
Сегодня вечером я обедаю с г-жой П. и с графиней Р., мужья которых уехали в армию и которые сами готовятся нагнать в качестве сестер Красного Креста походный госпиталь на передовой линии галицийского фронта. На основании многочисленных писем, которые они получили из провинции и из деревни, они утверждают, что мобилизация совершилась везде в животворной атмосфере национальной веры и героизма.
Мы говорим об ужасных испытаниях, на которые новые приемы войны обрекают сражающихся; никогда еще подобное напряжение не требовалось от человеческих нервов. Г-жа П. говорит мне:
— В этом отношении я отвечаю вам за русского солдата. Он не имеет себе равных, что касается невозмутимости перед смертью.
Графиня Р., у которой всегда такой живой ум, такая быстрая речь, становится вдруг молчаливой. Склонившись к краю своего кресла, охватив руками колени, нахмурив брови, она кажется внутренне погруженной в тяжелые думы.
Г-жа П. спрашивает ее:
— О чем ты задумалась, Дарья? У тебя вид сивиллы у треножника. Или ты будешь пророчествовать?
— Нет, я не думаю о будущем; я думаю о прошедшем и, вернее, о том, что могло бы быть. Скажите ваше мнение, господин посол… Вчера я была с визитом у г-жи Танеевой, вы знаете — это мать Анны Вырубовой. Там было пять или шесть человек, весь цвет распутинцев. Там спорили очень серьезно, с очень разгоряченными лицами… настоящий синод… Мое появление вызвало некоторую холодность, потому что я не принадлежу к этой стае, о, нет! Совсем нет! После несколько стесненного молчания Анна Вырубова возобновила разговор. Решительным тоном и как бы давая мне урок, она утверждала, что конечно, война бы не вспыхнула, если-б Распутин находился в Петербурге, вместо того, чтобы лежать больным в Покровском, когда наши отношения с Германией начали портиться. Она несколько раз повторила: «Если бы старец был здесь, у нас не было бы войны; не знаю, что бы он сделал, что бы он посоветовал; но Господь вдохновил бы его, в то время, как министры не сумели ничего предвидеть, ничему помешать. Ах… это большое несчастье, что его не было вблизи от нас, чтобы научить императора». Я ответила только пожатием плеч. Но я очень бы хотела знать ваше мнение, господин посол: думаете ли вы, что война была неизбежна и что никакие личные влияния не могли ее отвратить? Я отвечаю:
— В пределах, в которых проблема была поставлена, война была неизбежна. В Петербурге, так же как и в Париже, и в Лондоне, сделали все возможное, чтобы спасти мир. Невозможно было итти дальше по пути уступок; оставалось только унизиться перед германскими государствами и капитулировать. Может быть, Распутин и посоветовал бы это императору.
— Будьте в этом уверены! — бросает мне г-жа П. с негодующим взглядом.
Четверг, 13 августа.
Великий князь Николай Николаевич известил меня, что армии Вильны и Варшавы начнут наступление завтра утром на рассвете; войска, назначенные действовать против Австрии, также последуют вскоре их примеру. Великий князь покидает Петербург сегодня вечером. Он увозит с собой моего первого военного атташе, генерала Лагиша, и английского военного атташе, генерала Виллиамса. Главная квартира находится в Барановичах, между Минском и Брест-Литовском. Я сохраняю около себя моего второго военного атташе, майора Верлэна, и моего морского атташе, капитана 2-го ранга Голланда. Румынское правительство отклонило предложение русского правительства, ссылаясь на отношения старой близкой дружбы, которые связывают короля Карла и императора Франца-Иосифа; тем не менее оно принимает к сведению эти предложения, дружественный характер которых оно готово оценить; оно заключает, что в нынешней стадии конфликта, разделяющего Европу, оно должно ограничиться стараниями о сохранении равновесия на Балканах.
Предостережение, которое Сазонов неделю тому назад просил передать нашему флоту, было тщетно. Двум большим немецким крейсерам «Гебену» и «Бреслау» удалось укрыться в Мраморном море. В том, что турецкое правительство к этому причастие, никто не сомневается.
В Адмиралтействе царит большое волнение; опасаются материальных убытков и еще более морального впечатления от нападения, направленного на русские берега Черного моря.
Сазонов смотрит еще дальше:
— Этим неожиданным шагом, — говорит он мне, — немцы удесятерили свой престиж в Константинополе. Если мы не будем на это немедленно реагировать, Турция для нас потеряна… И она даже выступит против нас… В таком случае мы будем вынуждены рассеять наши силы по побережью Черного моря, на границах Армении и Персии.
— По-вашему, что следовало бы сделать?
— Мое мнение еще не установлено…
На первый взгляд мне кажется, что нам бы следовало предложить Турции, в награду за ее нейтралитет, торжественную гарантию ее территориальной неприкосновенности; мы могли бы прибавить к этому обещание больших финансовых выгод в ущерб Германии.
Я побуждаю его искать на этом пути решения, которое должно быть неотложно спешным.
— Теперь, — говорит Сазонов, — я поверяю вам тайну, большую тайну. Император решил восстановить Польшу и даровать ей широкую автономию… Его намерения будут возвещены полякам в манифесте, который в скором времени будет обнародован великим князем Николаем и который его величество приказал мне приготовить.
— Браво! Это — великолепный жест, который не только среди поляков, но и во Франции, в Англии, во всем мире произведет большое впечатление… Когда будет опубликован манифест?
— Через три или четыре дня… Я представил мой проект императору, который в целом его одобрил; я посылаю его сегодня вечером великому князю Николаю, который, может быть, потребует от меня некоторых изменений в деталях.
— Но почему император поручает обнародование манифеста великому князю? Почему он не обнародует его сам, как непосредственный акт его монаршей воли? Моральное впечатление от этого было бы гораздо более сильным.
— Это было также моей первой мыслью. Но Горемыкин и Маклаков, которые враждебно относятся к восстановлению Польши, не без основания заметили, что поляки Галиции и Познани находятся еще под австрийским и прусским владычеством; что завоевание этих двух областей есть только еще предвидение, надежда; что поэтому император не может лично, достойным образом, обратиться к своим будущим подданным; что, напротив, великий князь Николай не превысил бы своей роли русского главнокомандующего, обратившись к славянскому народонаселению, которое он идет освобождать… Император присоединился к этому мнению…
Затем мы философствуем об увеличении сил, которое Россия приобретет от соединения двух славянских народов под скипетром Романовых. Расширение германизма на восток будет, таким образом, решительно остановлено; все проблемы Восточной Европы примут, к выгоде славянства, новый вид; наконец, и главным образом, более широкий, более сочувственный, более либеральный дух проникнет в отношении царизма к инородным группам империи.
Пятница, 14 августа.
На основании, не знаю, каких, слухов, дошедших из Константинополя, в Париже и Лондоне воображают, что Россия обдумывает нападение на Турцию и что она бережет часть своих сил для этого подготовляющегося нападения. Сазонов, который одновременно был об этом уведомлен Извольским и Бенкендорфом, с горечью выражает мне свою печаль по поводу того, что он навлек на себя со стороны своих союзников такое несправедливое подозрение.