I
Иоэль снял с полки безделушку и, приблизив к глазам, стал пристально разглядывать ее. Глаза у него болели. Маклер подумал, что Иоэль не расслышал вопроса, и повторил: «Пойдем взглянем на двор позади дома?» И хотя Иоэль уже принял решение, он медлил с ответом. Это вошло у него в привычку — не спешить с ответом на вопросы, даже самые простые: «Как поживаешь?» или «Что передавали в сводке новостей?» Как будто слова — это личное достояние, с которым нельзя легко расставаться.
Маклер ждал. Комнату обволакивало молчание. Она, эта комната, была обставлена с роскошью. Темно-синий ковер, большой и пушистый, поглощал звук шагов. Кресла, диван, кофейный столик красного дерева — все в английском стиле. Заграничный телевизор. Вазон с огромным филодендроном занимал угол, казалось изначально предназначенный именно для него. Камин из красного кирпича, и в нем — полдюжины поленьев, уложенных одно на другое так, что было ясно: все это устроено для красоты, а не для огня. У окошка для подачи блюд стоял черный обеденный стол и шесть черных стульев с высокими спинками. Только картины сняли — на стенах остались светлые прямоугольники. Через отворенную дверь была видна кухня — скандинавская, заполненная новейшими электроприборами. Да и четыре спальни, которые он осмотрел раньше, ему вполне подходили…
Глазами и пальцами исследовал Иоэль безделушку, которую снял с полки. Это была работа любителя — маленькая статуэтка, изображающая хищника из семейства кошачьих. Вырезанная из коричневого оливкового дерева и покрытая несколькими слоями лака. В разинутой пасти зверя поблескивали зубы. Две передние лапы распростерты в великолепном броске, правая задняя — тоже в воздухе, мускулы еще сжаты в живом усилии прыжка. И только одна лапа не давала животному окончательно оторваться от земли, удерживая его на стальной подставке. Тело, взметнувшееся под углом в сорок пять градусов, было полно такого напряжения и мощи, что Иоэль почти физически ощутил боль прикованной к подставке лапы и отчаянность силой остановленного рывка. Ему показалось, что в статуэтке есть нечто неестественное, даже невозможное, хотя художнику и удалось подчинить себе материал, точно передать изумительную кошачью пластику. Нет, это вовсе не было любительской поделкой. Челюсти, когтистые лапы, напряженный изгиб хребта, пружинящие мускулы, втянутый живот, грудная клетка, распираемая мощным дыханием, даже уши зверя, оттянутые назад и почти вплотную прижатые к голове, — за тщательной проработкой и четкой выразительностью каждой детали ощущалась некая тайна, вызов, смело брошенный ограниченным возможностям материала. Менее пристальный взгляд не нашел бы в этой вырезанной из дерева статуэтке никакого изъяна: казалось, вырвавшись из древесного плена, она обрела подлинную жизнь, в ней ощущались и беспощадность, и энергия, и едва ли не сексуальность. И тем не менее что-то было не так. Что-то вводило в обман, было преувеличенным — то ли слишком законченным, то ли не вполне завершенным. В чем таился просчет, Иоэлю уловить не удавалось. Глаза у него болели. Вновь проснулось подозрение, что перед ним работа любителя. Но в чем же изъян? Легкое раздражение, ощутимое физически, вскипало в нем. И вместе с тем на миг возникло желание встать на цыпочки и потянуться… Быть может, дело было в том, что статуэтка, в которой таился некий подспудный порок явно нарушала законы гравитации: взвешиваемая в руке, фигурка хищника казалась тяжелее подставки, от которой он стремился оторваться и к которой был прикован в той единственной точке, где задняя лапа соприкасалась с тонкой стальной пластиной. Именно на этой точке сосредоточил теперь Иоэль свой взгляд. Он обнаружил, что лапа как бы погружена в миллиметровое углубление, высеченное в стальной поверхности. Вот только как это сделано?
Волна глухого гнева начала подниматься в нем, когда, перевернув статуэтку, он не нашел на обратной стороне ни малейшего признака винтовой нарезки, которой, по его предположению, обязательно полагалась там быть — иначе как же лапа крепится к подставке? Он снова и снова переворачивал статуэтку: но и в дереве, между когтями задней лапы, не было даже намека на винт. Так что же останавливает полет, что удерживает взметнувшегося в прыжке хищника? Без сомнения, это не клей. Вес фигурки не позволил бы ни одному из знакомых Иоэлю материалов надолго приковать зверя к плоскости: слишком незначительна была площадь соединения, притом что корпус резко выдавался вперед под острым углом.
…Может, пришло время сдаться и завести очки для чтения? Сорокасемилетний вдовец, досрочно вышедший на пенсию, человек, свободный едва ли не во всех отношениях, он устал — к чему упорствовать и отрицать очевидную истину? Он заслужил право на отдых и нуждается в нем. Иногда ощущает резь в глазах, порой буквы расплываются, как в тумане, особенно ночью, при свете настольной лампы…
И все-таки главные вопросы остались без ответа: если хищник тяжелее подставки и в рывке почти целиком оказывается за ее пределами, то следовало бы ожидать, что вся конструкция перевернется. Крепление на клею давно бы уже рассохлось. В чем заключается неуловимый изъян столь совершенного зверя? И откуда это ощущение, что изъян существует? И если скрыт здесь некий хитроумный прием, то в чем же хитрость?
Наконец с глухим раздражением — Иоэля, считавшего себя человеком сдержанным и хладнокровным, раздражала и собственная подверженность гневу, — он схватил хищника за шею и попытался, не прикладывая силы, разрушить чары, освободить великолепного зверя от мук таинственного притяжения. Может быть, тогда исчезнет и этот непостижимый изъян?
— Оставьте, — сказал маклер. — Жалко. Ведь вы его чуть-чуть не сломали. Давайте пойдем и посмотрим сарай для садовых инструментов. Садик выглядит несколько запущенным, но его запросто можно привести в порядок за полдня.
Осторожно, медленно, почти ласково обвел Иоэль мизинцем вокруг места, где неведомым образом живое скреплялось с неживым. Нет, все-таки статуэтка не работа любителя — она произведение мастера, наделенного и хитроумием, и творческой потенцией. Смутное воспоминание о византийском рисунке, изображающем Распятие, на мгновение возникло перед его мысленным взором. В том рисунке тоже было нечто непостижимое, что разум отказывался принять, и это причиняло боль. Он дважды кивнул, словно соглашаясь с самим собой после внутреннего спора. Дунул, удаляя со статуэтки невидимую пылинку, а может, следы своих пальцев, и с грустью вернул ее на полку, туда, где она стояла среди других безделушек, между вазой из синего стекла и медной чашей.
— Ладно, — сказал он. — Я беру.
— Простите?
— Я решил взять.
— Что «взять»? — смущенно переспросил маклер, с некоторым подозрением глядя на клиента.
Человек казался ему сосредоточенным, глубоко окопавшимся в своем внутреннем мире, суровым и упрямым, но одновременно и несколько рассеянным. Он продолжал стоять не двигаясь перед полкой, спиной к маклеру.
— Эту квартиру, — произнес Иоэль спокойно.
— Прямо так? Не осмотрев садик? И сарай?
— Я же сказал: беру.
— И согласны платить девятьсот долларов в месяц? За полгода вперед. Расходы по эксплуатации за ваш счет, а также и все налоги…
— Идет.
— Если бы все мои клиенты были такими, как вы, — рассмеялся маклер, — я бы целый день проводил на море. Мое хобби — парусный спорт. Но прежде не проверите ли вы стиральную машину и газовую плиту?
— Положусь на вас. Если возникнут проблемы, мы найдем друг друга. Давайте отправимся в ваш офис и покончим с бумагами.
II
В машине, на пути из пригородного поселка Рамат-Лотан в офис, расположенный в центре Тель-Авива, на улице Ибн-Габироль, говорил только маклер. Он толковал о положении дел на рынке квартир, о катастрофическом падении акций на бирже, о новой экономической политике, казавшейся ему полным бредом, и о нынешнем правительстве, которое надо послать — сами знаете куда. Объяснил Иоэлю, что владелец квартиры, его знакомый, Иоси Крамер, начальник отдела израильской авиакомпании «Эль-Аль», неожиданно получил назначение в Нью-Йорк сроком на три года, причем на сборы ему дали меньше двух недель. Вот он и умчался, сорвав с места жену и детей, чтобы успеть перехватить квартиру другого израильтянина, которого перевели из Нью-Йорка в Майами.
Человек, сидевший в машине справа от него, был не из тех, кто способен в последний момент отказаться от принятого решения. Клиент, который в течение полутора часов осмотрел две квартиры, а третью решил взять, не торгуясь, через двадцать минут после того, как переступил порог, уж не сорвется с крючка. И все же маклер считал, что из чувства профессионального долга обязан убедить молчуна, сидящего рядом, что сделку тот заключил отличную. А еще ему очень уж хотелось узнать хоть что-нибудь о незнакомце, человек этот всем своим обликом будил любопытство: движения его были странно медлительны, в густой сетке резких морщинок у глаз, казалось, застыла легкая насмешливость, но по тонким губам ни разу не пробежала даже тень улыбки.
И маклер перечислял достоинства квартиры: дом рассчитан на две семьи, построен в престижном пригороде всего восемь—девять лет назад, и построен по всем правилам искусства — он даже произнес это по-английски: state of the art. А соседи за стенкой — американцы, брат и сестра, люди солидные, приехавшие из Детройта и, похоже, представляющие какой-то благотворительный фонд. Во всяком случае, тишина и покой гарантированы. Вся улица — это ухоженные виллы. Для автомашин устроены крытые стоянки. Торговый центр и школа всего в двухстах метрах от дома. Море — в двадцати минутах ходьбы. И до города рукой подать. А сама квартира — вы же видели — обустроена и обставлена perfect, — по высшему разряду, потому что Крамеры (те, что сдают квартиру) знают толк в отличных вещах, да и вообще, когда речь идет о доме одного из руководителей авиакомпании «Эль-Аль», можно не сомневаться, что все там куплено за границей, все — первый класс, включая оборудование и всяческие приспособления (он опять произнес это по-английски: fittings and gadgets). «А у вас глаз острый, это сразу видно, и решения вы умеете принимать быстро. Если бы все мои клиенты походили на вас… впрочем, это я уже говорил. А могу ли я узнать, чем вы занимаетесь?»
Иоэль обдумывал ответ, словно пинцетом выбирал каждое слово. Наконец обронил:
— Государственный служащий. — И опять ушел в себя.
…Снова и снова прикасался он кончиками пальцев к крышке маленького отсека для документов, расположенного на приборной панели автомобиля и оказавшегося сейчас прямо перед ним. Задерживал на мгновение пальцы на темно-голубой пластмассовой поверхности, а затем отрывал — то резко, то мягко, то с каким-то неосознанным лукавством. И прикасался вновь… Но толчки движущегося автомобиля мешали ему прийти к какому-либо выводу. И в сущности, он не знал — в чем заключается вопрос. У Распятого на том византийском рисунке девичье лицо, несмотря на бороду…
— А жена ваша? Она работает?
— Умерла.
— Примите мои соболезнования, — произнес маклер вежливо. И, чтобы загладить неловкость, добавил: — У моей жены тоже проблемы. Страшнейшие головные боли, а врачи не знают от чего. А дети ваши? Какого они возраста?
И вновь возникло ощущение, что Иоэль мысленно выверяет каждый факт и каждую формулировку, прежде чем дать ответ:
— У меня только одна дочь. Ей шестнадцать с половиной.
Маклер усмехнулся и сказал с оттенком интимности, стремясь преодолеть отчужденность, заложить основы мужского братства:
— Нелегкий возраст, а? Ухажеры, кризисы, денежки на наряды и все такое… — И добавил: — Позволено ли мне будет спросить, зачем же в таком случае четыре спальни?
Иоэль не отвечал. Маклер извинился: разумеется, это не его дело, он спросил просто так, как говорится, из любопытства. У него у самого два сына, девятнадцати и двадцати лет. Всего-то и разница между ними — год с четвертью. Представляете? Оба в армии, в боевых частях; счастье еще, что уже закончилась эта дурацкая заваруха в Ливане, если она и вправду закончилась. Жаль, конечно, что все завершилось такой вздрючкой… Говоря так, он лично весьма далек от того, чтобы поддерживать леваков или кого-то в этом роде… А что вы думаете по этому поводу?
— С нами будут жить две пожилые женщины, — своим низким, ровным голосом ответил Иоэль на предыдущий вопрос. — Бабушки. — И как бы завершая беседу, закрыл глаза. Именно в них сконцентрировалась вся его усталость. Про себя он почему-то повторял слова, которые только что употребил маклер: ухажеры, кризисы, море, до города — рукой подать.
Маклер не умолкал:
— Давайте как-нибудь познакомим вашу дочь с моими ребятами? Может, кому-то из них выпадет козырная карта?.. Я нарочно въезжаю в город этой дорогой, а не той, по которой обычно ездят все. Небольшой крюк, зато на четыре, а то и на пять проклятых светофоров меньше. Кстати, я сам тоже живу в Рамат-Лотане. Недалеко от вас. То есть недалеко от той квартиры, которая вам приглянулась. Я оставлю вам свой домашний телефон, можете позвонить, если возникнут какие-либо проблемы. Но проблем не будет. Просто позвоните, когда захотите. Я рад буду поездить с вами по окрестностям и показать, где что находится. А главное, запомните: если вы отправляетесь в город в часы пик, надо въезжать только отсюда. Когда я служил в армии, в артиллерии, у нас командовал батальоном Джимми Галь, одного уха у него не было — может, слышали? Так вот он, бывало, говаривал: «Между двумя точками можно провести только одну прямую, но на этой прямой полно ослов». Вам это знакомо?
Иоэль сказал:
— Благодарю вас.
Маклер продолжал болтать что-то про армию в прежние времена и теперешнюю, потом, сдавшись, включил радио, как раз посреди дурацкой рекламы. И вдруг, словно коснулось его наконец-то дуновение печали, исходившей от человека, что сидел справа, он переключил радио на программу классической музыки.
Дальше ехали молча.
Летний Тель-Авив в половине пятого дня, был жарок и влажен, Иоэлю казалось, что город истекает раздражением и потом. Иерусалим, напротив, представлялся ему городом зимним, окутанным дождевыми облаками, погруженным в сероватые сумерки.
По радио передавали музыку эпохи барокко. Иоэль сжал пальцы и спрятал руки между коленями, словно пытаясь согреть их. Внезапно он почувствовал облегчение, как будто нашел искомое. У хищника не было глаз. Все-таки скульптор не более чем любитель — забыл вырезать глаза. Или все-таки глаза были, только не там, где положено? Или они разной величины? Необходимо это проверить. Во всяком случае, отчаиваться рано.
III
Иврия умерла шестнадцатого февраля. В тот день в Иерусалиме шел проливной дождь. В половине девятого утра, когда сидела она с чашкой кофе за маленьким письменным столом у окна своей комнатки, внезапно отключилось электричество. Около двух лет назад Иоэль купил для нее эту комнатку у соседа, жившего за стеной, и присоединил к их квартире, в престижном иерусалимском районе Тальбие. В задней стене кухни был пробит проход и установлена массивная коричневая дверь, которую Иврия обычно запирала, когда работала. И когда спала — тоже. Дверной проем, прежде соединявший комнатку с гостиной соседа, был заложен бетонными блоками, заштукатурен и дважды побелен, но и по сей день его контуры все еще различались на стене, за кроватью, на которой спала Иврия. Свою новую обитель — она называла ее «студией» — Иврия обставила с монашеским аскетизмом. Кроме узкой железной койки были там платяной шкаф и глубокое, грубо сколоченное кресло, принадлежавшее ее покойному отцу, который родился, жил и умер в Метуле, самом северном городке страны. Иврия тоже родилась и выросла в Метуле.
Между креслом и кроватью стоял у нее медный, украшенный гравировкой светильник. На стене, отделяющей «студию» от кухни, повесила Иврия карту графства Йоркшир. Пол в комнатке оставался голым. И были там металлический письменный стол, — какие попадаются в конторах, два таких же стула и книжные полки, тоже металлические. Над столом прикрепила она три небольшие черно-белые фотографии — руины монастырей, выстроенных в романском стиле и относящихся примерно к десятому веку. На письменном столе стоял вставленный в рамку портрет ее отца; Шалтиэль Люблин, грузный человек с усами, как у моржа, был снят в форме офицера британской полиции…
Именно здесь решила она укрыться от повседневных домашних забот, чтобы завершить наконец свою работу по английской литературе на соискание второй университетской степени. Называлась эта работа «Позор в мансарде: взаимоотношения полов, любовь и деньги в творчестве сестер Бронте». Каждое утро, когда Нета уходила в школу, Иврия ставила на проигрыватель пластинку; тихо звучал джаз или регтайм. Она надевала квадратные очки без оправы — такие носили когда-то семейные доктора, педантичные и внимательные, — включала настольную лампу, ставила перед собой чашку кофе и погружалась в книги и записи. С детства привыкла она писать обыкновенной ученической ручкой, которую то и дело, примерно через каждые десять слов, приходилось обмакивать в чернильницу…
Была она худенькой, хрупкой, с тонкой, как рисовая бумага, кожей. Светлые глаза с длинными ресницами. Светлые, уже сильно тронутые сединой волосы падали на плечи. Почти всегда была она одета в гладкую белую блузку и белые брюки. Не имела обыкновения подкрашиваться и не носила никаких украшений, если не считать обручального кольца, надетого почему-то на мизинец правой руки. Ее детские пальчики всегда были холодными, летом и зимой, и Иоэль любил их прохладное прикосновение к его обнаженной спине. Любил прятать эти пальчики в своих широких грубоватых ладонях — словно отогревал замерзших птенцов. Порой ему казалось, что слух улавливает шелест бумаг через пространство трех разделявших их комнат, за тремя закрытыми дверями. Иногда она вставала, на какое-то время замирая у окна, из которого была видна лишь запущенная лужайка позади дома да высокий забор из иерусалимского камня. Вечерами она обычно сидела, затворясь за своим столом, зачеркивала и переписывала заново сделанное утром, рылась в словарях, выясняя, чтО значило то или иное английское слово столетие назад.
Иоэль большую часть времени отсутствовал. Когда же выпадало ему ночевать дома, было у них заведено встречаться на кухне и пить вдвоем чай со льдом летом или какао зимой — перед тем как они отправят спать, каждый в свою комнату. Между Иврией и ним, так же как между нею и Нетой, существовал негласный уговор: в ее комнату не заходят без крайней необходимости. Здесь, по другую сторону кухни, в восточных «отрогах» их квартиры лежала ее территория. Всегда защищенная массивной коричневой дверью.
Спальню — с широкой двуспальной кроватью, комодом и двумя зеркалами — унаследовала Нета. Она развесила на стенах портреты любимых ею израильских поэтов: Альтермана, Леи Гольдберг, Штайнберга и Амира Гильбоа. На тумбочках по обеим сторонам кровати, на которой прежде спали ее родители, встали две вазы с высушенными колючками, собранными в конце лета на пустынном горном склоне рядом с больницей, до наших дней сохранившей название «Дом прокаженных». На полке у Неты лежали партитуры — она любила их читать. Хотя ни на каком музыкальном инструменте не играла.
Что же до Иоэля, то он обосновался в комнате, где провела детство его дочь. Там было маленькое окно; из него открывался вид на городской квартал, за которым издавна закрепилось имя Мошава Германит — Немецкая слобода, и на известную с евангельских времен гору Дурного Совета. Он не дал себе труда что-нибудь изменить в комнате. Тем более что подолгу бывал в отъезде. Около десятка кукол разных размеров стерегли его сон, когда ночевал он дома. Да еще большой цветной плакат, на котором спящий котенок прильнул к огромной, похожей на волка собаке; на морде пса застыло выражение величайшей ответственности, какое бывает обыкновенно у пожилых банкиров. Единственное новшество, введенное Иоэлем, состояло в том, что, вскрыв в углу комнаты плиточный пол и убрав восемь плиток, он установил там свой сейф и наглухо закрепил, залив бетоном. В этом сейфе держал он два пистолета разных систем, коллекцию подробных карт столиц и провинциальных городков, шесть заграничных паспортов и пять водительских удостоверений, пожелтевшую от времени английскую брошюру «Бангкок ночью», небольшую сумку с лекарствами первой необходимости, два парика, несколько комплектов туалетных и бритвенных принадлежностей, которыми он пользовался в поездках, разные головные уборы, складной зонт и плащ-дождевик, две пары накладных усов, писчую бумагу и фирменные конверты различных отелей и учреждений, калькулятор, маленький будильник, расписания самолетов и поездов, записные книжки с номерами телефонов, три последние цифры которых были проставлены в обратном порядке.
С тех пор как в доме были введены все эти новации, кухня стала местом общения для всех троих. Здесь происходили «встречи на высшем уровне». Главным образом по субботам. Гостиная, которую Иврия обставила мебелью спокойных тонов — в соответствии с иерусалимской модой начала шестидесятых годов, — служила в основном местом, где они смотрели телевизор. Когда Иоэль бывал дома, случалось, что в девять часов вечера все трое выходили из своих комнат, чтобы посмотреть программу новостей «Взгляд», а иногда еще и английскую драму из серии «Театральное кресло».
И только когда в гости приходили бабушки — а приходили они всегда вдвоем, — гостиная выступала в изначально предназначенной ей роли. Подавали чай, блюдо с фруктами, ели пирог, принесенный бабушками. Раз в несколько недель Иврия и Иоэль устраивали ужин в честь тещи и свекрови. Вкладом Иоэля обычно бывал салат с богатым набором овощей, нарезанных безукоризненно тонко и приправленных специями, — готовить его Иоэль научился еще в дни юности, в кибуце. Обсуждались новости, беседовали на разные темы. Излюбленной темой бабушек были литература и искусство. О делах семейных обычно не говорили.
Авигайль, мать Иврии, и Лиза, мать Иоэля, обе были женщинами стройными, элегантными, с прическами, вызывавшими в памяти японское искусство икебаны. С годами они все больше становились похожи друг на друга; по крайней мере, так казалось с первого взгляда. Лиза носила изящные серьги и тонкое серебряное ожерелье, макияж ее был едва заметен. Авигайль имела обыкновение по-молодежному повязывать вокруг шеи шелковые косынки, которые оживляли ее серые костюмы, подобно цветочным клумбам, разбитым вдоль обочины бетонной дороги. Ее излюбленным украшением была маленькая брошь из слоновой кости, формой напоминавшая перевернутую вазу. Более внимательный взгляд замечал первые признаки того, что Авигайль, по-славянски румяная, склонна к полноте тогда как Лиза в будущем, скорее всего, съежится и как бы усохнет. Вот уже шесть лет жили они вместе в двухкомнатной квартире Лизы на улице Радак, в респектабельном иерусалимском квартале Рехавия. Лиза была активисткой организации, призванной помогать солдатам Армии обороны Израиля, Авигайль — членом комитета помощи детям, попавшим в беду.
Другие гости бывали в доме крайне редко. У Неты, в силу обстоятельств, не имелось близких подруг. В свободное от школы время она ходила в городскую библиотеку. Или лежала в своей комнате и читала. До самой полуночи лежала и читала. Иногда она ходила с матерью в кино или театр. Бабушки брали ее с собой на концерты. Случалось, она в одиночестве шла собирать колючки на поляну за «Домом прокаженных». Или посещала вечера поэзии, литературные диспуты.
Иврия редко выходила из дому. Работа двигалась к концу и поглощала все ее время. Иоэль устроил так, что раз в неделю являлась женщина убрать квартиру, и этого было достаточно — в доме всегда царили чистота и порядок. Дважды в неделю Иврия отправлялась на автомобиле за покупками. Одежду они приобретали редко. Иоэль не имел обыкновения привозить из поездок набитые чемоданы, но дни рождения не забывал никогда, так же как и годовщину свадьбы, которая выпадала на первое марта. У него был наметанный глаз на качественные и недорогие вещи, благодаря чему — будь то в Париже, Нью-Йорке или Стокгольме — ему удавалось выбрать себе прекрасные свитера по вполне приемлемой цене, изысканные блузки — для дочки, белые брюки — для жены, шарф, пояс, косынку — для тещи или матери.
Случалось, после полудня знакомая Иврии заходила выпить чашечку кофе и побеседовать вполголоса. Иногда заглядывал сосед Итамар Виткин — «убедиться, есть ли тут признаки жизни» или «проверить, как поживает моя бывшая комната, где вечно царил беспорядок». И оставался, чтобы поговорить с Иврией о временах, когда Палестина была подмандатной территорией Великобритании. Вот уже несколько лет в доме не раздавалось громкого голоса. И отец, и мать, и дочь — все были достаточно чуткими, чтобы не мешать друг другу. Если уж разговаривали, то мягко и вежливо. И не вторгались на «чужую территорию». Собираясь по субботам на кухне, обсуждали предметы отвлеченные, интересующие всех троих: существует ли разумная жизнь на других планетах, возможно ли сохранение экологического равновесия без отказа от преимуществ технического прогресса. Подобные проблемы возбуждали в них живой интерес, но никогда они не перебивали друг друга. Порой коротко обговаривались и практические вопросы: покупка новой обуви к зиме, ремонт посудомоечной машины, стоимость разных систем отопления квартиры или замена аптечки на более современную. О музыке говорили редко — по причине расхождения вкусов. Политика, состояние Неты, работа, которую должна была завершить Иврия, так же как и дела Иоэля, никогда не упоминались.
Иоэль исчезал надолго, однако с педантичной точностью — насколько позволяли обстоятельства — извещал о времени своего возвращения. Подробностей никогда не сообщал, ограничиваясь упоминанием «заграницы». Исключая субботние трапезы, каждый член семьи ел отдельно, в удобное ему время. Соседи в квартале Тальбие, основываясь на каких-то слухах, пришли к выводу, что Иоэль связан по работе с иностранными инвесторами, и это объясняло все: чемодан и переброшенное через руку зимнее пальто в разгар лета, отъезды и возвращения под утро из аэропорта на такси. Его теща и мать верили — или делали вид, что верят, — будто Иоэль выполняет государственное задание, совершает за границей оборонные закупки. Обе они редко интересовались тем, где это он так простыл или откуда вернулся загорелым, поскольку давно усвоили: ответы будут уклончивыми, вроде: «В Европе» или «На солнце». Иврия знала, но подробности не вызывали в ней любопытства. Что понимала или о чем догадывалась Нета, сказать трудно.
В доме было три стереоустановки: в студии у Иврии, в «кукольной комнате» у Иоэля и в изголовье двуспальной кровати Неты. Поэтому двери почти всегда оставались закрытыми и мелодии — в каждой комнате своя — звучали приглушенно. Здесь неизменно считались друг с другом. И старались друг другу не мешать. Может быть, только в гостиной звуки иногда странным образом переплетались. Но она пустовала. Вот уже несколько лет она стояла прибранной, чистой и безлюдной. И только ради визита бабушек, каждый покидал из свою комнату, и все собирались в гостиной.
IV
Несчастье случилось так…
…Осень пришла и миновала. За ней наступила зима. И на балконе в кухне обнаружилась окоченевшая птица. Нета взяла ее в свою комнату и попыталась отогреть. Отпаивала кукурузным отваром, впрыскивая его пульверизатором прямо в клюв. К вечеру птица отошла, стала летать по комнате, отчаянно щебеча. Нета открыла окно, и птица выпорхнула. Утром на ветках деревьев, уже давно — со времени осеннего листопада — голых, расселись пернатые гости. Может, была среди них и та птица. Как знать?..
Когда утром, в половине девятого, прекратилась подача электричества, Нета была в школе, а Иоэль — в другой стране. Видимо, Иврия сочла, что в «студии» темно. В Иерусалиме было сумеречно из-за низких туч и тумана. Она вышла и спустилась к автомобилю, припаркованному между бетонными опорами, на которых стоял их дом. Скорее всего, намеревалась взять из багажника мощный электрический фонарь, который Иоэль привез из Рима. Спускаясь, она заметила на заборе свою ночную рубашку, слетевшую с веревки на балконе, и направилась к ней. Тут и наткнулась на порванный ветром электропровод. По всей вероятности, приняла его за бельевую веревку. А может, и поняла, что это такое, но решила, вполне резонно, что провод обесточен, раз электроэнергия не подается. Она протянула руку, чтобы приподнять провод и пройти под ним. Или просто оступилась и наткнулась на него? Теперь не узнаешь… Но подача электроэнергии не прекращалась: короткое замыкание произошло в самом доме. Провод был под током. Из-за того что вокруг все пропиталось влагой, электрический разряд, по-видимому, прошил ее молниеносно, и она не успела ничего почувствовать.
Была и вторая жертва — Итамар Виткин, сосед, живший за стеной. Тот самый, у которого Иоэль два года тому назад купил комнату. Было ему около шестидесяти, он владел грузовиком-рефрижератором. Вот уже несколько лет жил один. Дети выросли и отдалились, жена оставила Иерусалим, а заодно и его (потому-то и отказался он от комнаты, продав ее Иоэлю). Должно быть Итамар Виткин увидел из своего окна, что стряслось, и поспешил вниз на помощь. Их обнаружили лежащими в луже, едва ли не в объятиях друг друга. Мужчина еще был жив. Поначалу его пытались откачать — делали искусственное дыхание, хлопали по щекам. Он отдал богу душу в машине скорой помощи по дороге в медицинский центр «Хадасса».
Среди соседей по дому распространилась иная версия происшедшего, но Иоэля это не интересовало.
Соседи считали Виткина человеком странным. С наступлением сумерек он, случалось, забирался в кабину своего грузовика и, неуклюже — едва ли не наполовину — высунувшись из окошка, почти четверть часа играл перед прохожими на гитаре. Прохожих было немного, благо улица располагалась в стороне от магистралей. Люди останавливались послушать, но спустя минуты три-четыре, пожав плечами, продолжали свой путь. Он всегда, зимой и летом, работал по ночам, развозя молочные изделия по магазинам. Возвращался домой к семи утра. Из-за разделявшей квартиры общей стены доносились порой увещевания, с которыми он, прервав игру, обращался к своей гитаре. Голос его звучал мягко, словно уговаривал он стыдливую женщину. Был он грузным и вялым. Ходил почти всегда в майке и широченных штанах цвета хаки. Двигался так, словно постоянно опасался сделать неверный шаг и совершить что-либо непоправимо ужасное. Позавтракав или пообедав, он обычно выходил на балкон и рассыпал хлебные крошки птицам. Птиц он тоже увещевал ласковыми словами. Иногда летними вечерами Виткин, в своей серой майке, усаживался на балконе в плетеное кресло и наигрывал щемящие сердце русские мелодии, предназначенные, скорее всего, для балалайки, а не для гитары.
Несмотря на все странности, соседи находили его симпатичным. Не пожелав быть избранным в домовой комитет, он тем не менее добровольно принял на себя обязанности постоянного дежурного по подъезду и даже установил за свой счет два горшка герани по обеим сторонам от входной двери. Если с ним заговаривали или просто спрашивали, который час, лицу его разливался восторг, как у ребенка, неожиданно получившего замечательный подарок.
У Иоэля все это не вызывало ничего, кроме легкого раздражения.
Когда Виткин умер, объявились три его взрослых сына с женами и адвокатами. Все эти годы они не утруждали себя визитами к отцу. Теперь же прибыли, по-видимому, для того, чтобы поделить имущество и выполнить формальности, необходимые для продажи квартиры. Не успели они вернуться с похорон, как разразился скандал. Двое из женщин кричали так, что было слышно соседям. Потом еще два или три раза наведывались адвокаты в сопровождении профессионального оценщика недвижимости. Но и спустя четыре месяца после несчастья, когда Иоэль уже готовился к переезду из Иерусалима, квартира соседа все еще стояла пустой, со спущенными жалюзи, запертой на все замки. Однажды ночью Нете послышалась из-за стены приглушенная музыка. Но, по ее словам, не гитара, а виолончель. Утром она рассказала об этом Иоэлю. Он предпочел промолчать. Довольно часто обходил он молчанием то, о чем рассказывала ему дочь.
В подъезде, над почтовыми ящиками, висело пожелтевшее, подписанное домовым комитетом траурное извещение. Несколько раз собирался Иоэль снять его, но так и не собрался. Извещение содержало ошибки: в нем сообщалось, что жильцы потрясены трагической, безвременной кончиной дорогих соседей госпожи Иврии Равив и господина Эвиатара Виткина и выражают соболезнование семьям покойных. Равив была фамилия, которую выбрал Иоэль, чтобы пользоваться ею в повседневной жизни. Снимая квартиру в Рамат-Лотане, он предпочел назваться Равидом, хотя инее имел для этого никаких видимых оснований. За день до несчастья он зарегистрировался в одном из отелей Хельсинки под именем Лайонела Харта. Нету всегда называли Нетой Равив, исключая тот единственный год, когда она была совсем маленькой и семья жила в Лондоне: тогда, в силу возложенной на Иоэля миссии, им дали совсем другую фамилию. Мать его носила имя Лиза Рабинович. Иврия все годы учебы в университете, продолжавшейся — с перерывами — пятнадцать лет, сохраняла свою девичью фамилию, Люблин. Что же до пожилого соседа, любителя гитары, нашедшего свою смерть во дворе, под дождем, в объятиях «госпожи Равив», что дало повод для всяческих пересудов, он звался Итамар Виткин. Итамар, а не Эвиатар, как было напечатано в траурном извещении. Но Нета сказала, что имя Эвиатар ей лично нравится. Впрочем, какая разница, что это меняет?..
V
Разочарованный и усталый, вернулся он на такси в отель «Европа» в половине одиннадцатого вечера. Шестнадцатого февраля. Прежде чем подняться к себе в номер, он намеревался выпить в баре джина с тоником и мысленно проанализировать встречу. Инженер из Туниса, ради которого он прибыл в Хельсинки и с которым встретился в буфете на железнодорожном вокзале, казался ему мелкой рыбешкой: запрашивал невесть что, а предлагал залежалый товар. В частности, материал, переданный на этот раз, оказался довольно банальным. Хотя во время беседы он всеми способами пытался создать впечатление, что к следующей встрече, если таковая состоится, доставит все сокровища «Тысячи и одной ночи». Причем как раз из той сферы, которая была предметом давних устремлений Иоэля.
Однако взамен просил он не денег. Напрасно Иоэль повторял слово «бонус», пытаясь таким образом сыграть на корыстолюбии. В этом пункте — и только в нем — тунисец не выглядел человеком «с гнильцой»; он стоял на своем: деньги ему не нужны. Речь шла о вознаграждении отнюдь не материального свойства. И в глубине души Иоэль совсем не был уверен в реальности подобного вознаграждения. Тем более без соответствующих указаний сверху. Даже если выяснится, что человек располагает первоклассным материалом, в чем Иоэль весьма сомневался. На том он и кончил с тунисским инженером, пообещав позвонить на следующий день, чтобы установить порядок контактов.
Этим вечером собирался он лечь спать пораньше. Глаза его устали до такой степени, что было больно смотреть. Калека в инвалидном кресле, увиденный им на улице, то и дело встревал в мысли, поскольку казался знакомым. Не то чтобы действительно знакомым, но, и не совсем чужим. Каким-то образом был он связан с кем-то, кого очень даже стоит вспомнить.
Однако вспомнить не удавалось.
Портье настиг его у входа в бар: «Простите, сэр! В последние несколько часов четыре или пять раз звонила дама, назвавшаяся госпожой Шиллер. Оставила срочное сообщение господину Харту — просьбу позвонить его брату сразу же по возвращении в гостиницу».
Иоэль поблагодарил. Отказался от намерения посетить бар. Он все еще был в зимнем пальто и потому сразу же повернулся и вышел на заснеженную улицу, где в столь поздний час не попадалось прохожих, да и машины почти не проезжали. Он стал спускаться вниз по улице, поглядывая через плечо назад, но видел лишь лужицы желтого света на белом снегу. Решил было свернуть направо, но раздумал и свернул налево. Протопал по мягкому снегу целых два квартала, пока не нашел наконец телефонную будку. Вновь осмотрелся вокруг: ни души. Снег то голубел, то розовел в струящемся от фонарей свете, словно кожа, пораженная какой-то болезнью. Он позвонил в Израиль, в свое ведомство. «Братом» — при необходимости экстренной связи — назывался сам Патрон. В Израиле было около полуночи. Патрон приказал ему немедленно вернуться домой. Он ничего не пояснил, а Иоэль ни о чем не спрашивал. В час ночи он уже летел из Хельсинки в Вену, где семь часов ожидал рейса на Израиль. Утром в аэропорт прибыл человек из отделения в Вене — выпить с ним чашечку кофе в зале для отъезжающих. Он ничего не мог рассказать о случившемся. Может быть, и знал, в чем дело, но получил приказ молчать. Они немного поговорили об общих заботах. Затем об экономике…
Под вечер в аэропорту имени Бен-Гуриона его ждал сам Патрон. Без каких бы то ни было предисловий он сообщил, что Иврия погибла вчера от удара током. На ту пару вопросов, что задал Иоэль, ответил предельно точно, не используя никаких смягчающих слов. Взял из рук небольшой чемодан, вывел Иоэля через боковой выход к машине и сказал, что лично отвезет его в Иерусалим. Если не считать нескольких фраз об инженере из Туниса, всю дорогу они провели в молчании. Дождь, зарядивший еще со вчерашнего дня, шел не переставая, только стал мелким и колючим. В свете фар встречных машин казалось, что дождь не падает, а вырастает из земли. У обочины дороги, круто поднимавшейся вверх к Иерусалиму, лежал перевернутый грузовик — его колеса все еще быстро вращались в воздухе. Это почему-то вновь напомнило о калеке из Хельсинки: Иоэль по-прежнему ощущал, что есть тут какая-то тайна, нечто противоречащее логике, не вписывающееся в рамки привычного. Но что это такое уловить не мог. На подъеме Кастель (здесь некогда стоял замок крестоносцев), когда уже показался Иерусалим, Иоэль вынул из чемоданчика маленькую электробритву на батарейках и побрился в темноте, не глядя в зеркало, по привычке: не хотел появляться дома заросшим щетиной.
На следующее утро, в десять часов, двинулись две похоронные процессии. Под проливным дождем. Иврию похоронили в Сангедрии, а соседа отвезли на другое кладбище.
Старший брат Иврии Накдимон Люблин, крепко скроенный крестьянин из Метулы, запинаясь и путаясь в незнакомых арамейских словах, прочел заупокойную молитву, Кадиш. А потом Накдимон и четверо его сыновей, сменяя друг друга, поддерживали обессилевшую Авигайль.
Когда покидали кладбище, Иоэль шагал рядом со своей матерью. Шли они очень близко, но не касались один другого. За исключением того единственного момента, когда проходили через ворота: в тесноте их прижало друг к другу, и два черных зонта перепутало ветром…
Вдруг он вспомнил, что оставил в номере хельсинкской гостиницы книгу, «Мисс Дэллоуэй», а шерстяной шарф, купленный ему женой, забыл в зале для отъезжающих в Вене. Ну, с этими потерями можно примириться… Но как это он никогда не замечал, до чего его теща и мать стали похожи, с тех пор как поселились вместе. Станет ли отныне более заметным сходство между ним и дочерью?..
Он ощущал резь в глазах. Вспомнил, что обещал сегодня позвонить инженеру из Туниса. Но слова не сдержал. И теперь уже не сдержит. Он по-прежнему не видел, как это обещание могло быть связано с калекой, хотя чувствовал, что связь есть. И это его слегка беспокоило.
VI
Нета на похороны не пошла. Патрон тоже. И не потому, что был занят, а потому, что в самую последнюю минуту по обыкновению изменил намерения — решил остаться в квартире, чтобы вместе с Нетой дожидаться возвращения скорбящих с кладбища. И когда родственники и присоединившиеся к ним соседи вернулись с похорон, то застали его и Нету в гостиной — они играли в шашки. В глазах Накдимона Люблина и некоторых других это выглядело почти неприличным, но, учитывая состояние Неты, к ней отнеслись снисходительно. И предпочли промолчать. Иоэлю это было безразлично. Пока все отсутствовали, Патрон научил Нету готовить очень крепкий кофе с коньяком, и она подала всем именно такой кофе. Патрон оставался в их доме почти до вечера. В сумерки поднялся и отбыл. Знакомые и родственники разошлись. Накдимон Люблин с сыновьями отправился ночевать в какой-то другой дом в Иерусалиме, пообещав вернуться утром. Иоэль остался с женщинами. Когда на улице стало совсем темно, Авигайль разразилась на кухне рыданиями. Высокие, прерывистые всхлипы походили на тяжелую икоту. Лиза дала ей выпить валерьяновых капель. Это несколько старомодное снадобье через какое-то время подействовало. Две пожилые женщины сидели на кухне. Рука Лизы лежала на плече Авигайль. Они кутались в одну серую шерстяную шаль, которую Лиза, видимо, нашла в одном из шкафов. Временами шаль сползала, и тогда Лиза наклонялась и вновь набрасывала ее на плечи, будто простирала над ними крыло летучей мыши. После валерьяновых капель всхлипывания Авигайль стали тише и монотоннее. Как плач ребенка во сне. Внезапно с улицы донеслось мяуканье распаленных страстью котов, странное, злое, пронзительное, по временам напоминающее лай.
Иоэль с дочерью сидели в гостиной за низким столиком, купленным Иврией в Яффо лет десять назад. На столике была разложена шахматная доска, вокруг которой валялись фигуры и стояло несколько пустых кофейных чашечек. Нета спросила, не приготовить ли яичницу и салат. Иоэль отговорился тем, что не голоден. И она сказала: «Я тоже не голодна». В половине девятого зазвонил телефон, но когда он поднял трубку, то ничего не услышал. По выработавшейся профессиональной привычке он спросил себя: кому понадобилось узнавать, дома ли он? Но никаких предположений у него не было. Затем Нета поднялась, опустила жалюзи, закрыла окна, задернула занавеси. В девять она сказала: «Я бы, пожалуй, посмотрела программу новостей». Иоэль ответил: «Ладно». Но оба остались сидеть. Никто не встал и не подошел к телевизору. В силу профессиональной привычки он помнил наизусть номер телефона в Хельсинки, и на мгновение у него появилась мысль позвонить инженеру из Туниса. В итоге он решил этого не делать, так как не знал, что сказать.
После десяти он встал и приготовил для всех бутерброды с голландским сыром и колбасой, найденными в холодильнике. Колбаса была острой, приправленной черным перцем — именно такую любила Иврия. Вскипел чайник, и Иоэль разлил по стаканам чай. Мать его сказала: «Предоставь это мне». Он ответил: «Ничего. Все в порядке». Они пили чай с лимоном, но к бутербродам никто не притронулся.
Около часу ночи Лиза убедила Авигайль проглотить две таблетки валиума и уложила ее, прямо в одежде, на двуспальную кровать в комнате Неты. Она и сама прилегла рядом, не выключая ночника в изголовье. В четверть третьего Иоэль заглянул к ним в комнату и увидел, что обе спят. Трижды просыпалась Авигайль. И плакала. И успокаивалась. И снова воцарялась тишина.
В три Нета предложила Иоэлю сыграть в шашки, чтобы убить время. Он согласился. Но внезапно его одолела усталость. Глаза горели. И он пошел в «кукольную комнату», чтобы немного вздремнуть на своей кровати. Нета проводила его до двери. Остановившись на пороге и расстегивая пуговицы рубашки, он сказал, что намерен воспользоваться своим правом досрочно выйти на пенсию. Еще на этой неделе он подаст рапорт об отставке, не станет дожидаться замены. «А с окончанием учебного года мы уедем из Иерусалима». Нета проговорила: «По мне, так…» И не добавила больше ни слова.
Он не закрыл дверей и лежал на кровати, закинув руки за голову, уставив в потолок воспаленные глаза.
Иврия Люблин была его единственной любовью, но все с этим связанное осталось в далеком прошлом. Остро, до мельчайших подробностей, помнил он, как много лет тому назад однажды — после тяжелой ссоры — занимались они любовью. От первого нежного прикосновения до последнего содрогания рыдали оба, он и она. А потом долгие часы лежали обнявшись, не как мужчина и женщина, а как два человека, замерзающих ночью в поле, где застигла их метель. И оставался он в ее лоне до конца той ночи, даже когда страсть улеглась. Вместе с памятью в нем проснулось желание, жажда ее тела. Широкой грубоватой ладонью осторожно прикрыл он свое мужское естество, словно успокаивая, стараясь, чтобы не двигались ни оно, ни ладонь.
Поскольку дверь была открыта, он протянул другую руку и погасил свет. Как только свет померк, Иоэль осознал, что тело, которого он так страстно жаждет, зарыто нынче в землю и пребудет там вечно. И детские коленками, и, левая грудь, особая округлость которой делала ее красивей правой, и коричневая родинка, иногда проглядывавшая среди волос на лобке. И тут он увидел себя, заключенного в четырех стенах, в полной темноте. И увидел ее, нагую под прямоугольной бетонной плитой, что придавила насыпанный над нею холмик земли. Под проливным дождем, во тьме кромешной. И вспомнил, как ужасно боялась она замкнутых пространств. И поправил себя: мертвых не хоронят обнаженными. И снова протянув руку, в панике зажег свет. Охватившее его желание прошло. Он закрыл глаза. Лежал на спине и ждал, когда наконец придут слезы. Но слезы не приходили, и сна не было, и рука его стала искать ощупью на тумбочке у кровати книгу. Ту, что осталась в Хельсинском отеле.
Под аккомпанемент ветра и дождя он издали, через открытую дверь, наблюдал, как его дочь, некрасивая, скованная в движениях, собирала и ставила на поднос пустые кофейные чашки и чайные стаканы. Все это она отнесла на кухню и не спеша вымыла. Тарелку с бутербродами обернула полиэтиленовой пленкой и осторожно поставила в холодильник. Погасила почти везде свет и проверила, заперта ли входная дверь. Затем дважды постучала в дверь маминой «студии», прежде чем открыть и войти…
На письменном столе лежала ученическая ручка, принадлежавшая Иврии, и стояла чернильница, так и оставшаяся открытой. Нета закрыла чернильницу, надела на ручку колпачок. Взяла со стола квадратные очки без оправы, какие носили в прежние времена педантично внимательные семейные доктора. Нета взяла очки, собираясь примерить их. Но раздумала, слегка протерла линзы полой блузки, сложила очки и спрятала в коричневый футляр, найденный среди бумаг. Забрав чашку с кофе, которую Иврия оставила на столе, когда спустилась за фонарем, Нета вышла и закрыла за собой дверь. Вымыв и эту чашку, она вернулась в гостиную и уселась в одиночестве перед шахматной доской. За стеной снова плакала Авигайль, и Лиза утешала ее шепотом.
Тишина, охватившая дом, была столь пронзительной, что даже сквозь закрытые окна и опущенные жалюзи проникали далекое пение петухов и лай собак. Затем пробился глуховатый и протяжный голос муэдзина, созывающий на утренний намаз. «Что же будет теперь?» — спрашивал себя Иоэль. Смешным, раздражающе лишним показалось ему теперь бритье в машине Патрона по дороге из аэропорта в Иерусалим. Калека в инвалидной коляске там, в Хельсинки, был молод, белобрыс. Иоэлю представилось, что у него женственное, тонкое лицо. И ни рук, ни ног. От рождения? Несчастный случай?
Всю ночь лил дождь в Иерусалиме.
…А электропроводку починили менее чем через час после того, как случилось несчастье.
VII
Однажды летом, под вечер, стоял Иоэль босиком на краю газона и подстригал живую изгородь. Над переулком, над всем пригородом Рамат-Лотан плыли деревенские запахи скошенной травы, унавоженных грядок, обильно увлажненной земли. Множество маленьких дождевальных установок разбрызгивали воду, вертясь на лужайках и в палисадниках у каждого дома.
Было четверть шестого. Соседи возвращались с работы; то и дело кто-нибудь ставил машину, выходил из нее не спеша, потягиваясь, распуская узел галстука еще до того, как успевал ступить на мощеную дорожку, ведущую к дому.
С противоположной стороны улицы из распахнутых в палисадники дверей доносился голос диктора: настало время телевизионных новостей. Там и сям были видны соседи, расположившиеся прямо на траве и заглядывающие внутрь своих домов, в гостиную, где стоит телевизор. Приложив некоторые усилия, Иоэль мог разобрать слова диктора. Но мысли его были далеко. Временами он переставал стричь изгородь, заглядевшись на трех девочек, игравших на тротуаре с овчаркой. Они называли ее Айронсайд — так звали героя сериала, шедшего несколько лет тому назад, парализованного сыщика. Этот сериал Иоэлю довелось смотреть несколько раз, в одиночку, в гостиничных номерах разных столиц. Какую-то из серий он видел в дубляже на португальском, но и тогда понял, в чем заключалась интрига, впрочем не слишком сложная.
По всей округе разносилось пение птиц; казалось, радость переполняла их до краев: они качались на верхушках деревьев, прыгали по заборам, порхали над лужайками. Однако Иоэлю было известно, что птицы летают не от полноты чувств… Издали, с шоссе, огибавшего Рамат-Лотан, докатывался, словно рокот морских волн, шум напряженного транспортного потока.
За спиной Иоэля в гамаке лежала его мать, одетая по-домашнему, и читала вечернюю газету. Однажды, много лет назад, мать рассказала Иоэлю, как, затолкав его, трехлетнего, в скрипучую детскую коляску и завалив сверху собранными второпях свертками и узлами, прошла с этой коляской сотни километров — от Бухареста до порта Варна. Побег удался, потому что в продолжение всего пути она выбирала только обходные, кружные, захолустные дороги. В его памяти не сохранилось ничего, кроме смутной, словно размытой картины: полутемное помещение корабельного трюма, заполненное многоярусными железными нарами и до отказа набитое мужчинами и женщинами, стонущими, плюющимися, блюющими друг на друга и, вполне возможно, на него. И единственный, неотчетливо проступающий фрагмент этого тяжелейшего плавания: его мать, вопя, до крови царапаясь и кусаясь, дерется с каким-то лысым, небритым мужчиной. Отца своего Иоэль совсем не помнил, хотя знал, как тот выглядит по двум коричневым фотографиям из маминого старого альбома. Он также знал — или пришел к такому заключению, — что его отец был не евреем, а румыном-христианином. И пропал он из его жизни и жизни матери еще до того, как пришли немцы. Но воображение рисовало ему отца в образе того лысого, заросшего щетиной мужчины, который бил мать на корабле.
По другую сторону изгороди из индийской сирени, лагерстремии, которую он подстригал, сидели в белых садовых креслах и пили — не торопясь, со всей возможной тщательностью — кофе с мороженым брат и сестра, американцы, соседи по дому, построенному для двух семей. С тех пор как несколько недель назад Иоэль и остальные въехали, семейство Вермонт уже несколько раз приглашало его и женщин провести вместе вечер — выпить чашечку кофе глясе или посмотреть после программы новостей комедию по видео. Иоэль отвечал: «С удовольствием». Но пока еще ни разу не откликнулся на приглашение. Вермонт, бодрый, розовощекий, рослый, с манерами грубоватого фермера, всем своим видом напоминал пышущего здоровьем зажиточного голландца с рекламы дорогих сигар. Был он добродушным и громкоголосым. Возможно, потому, что плохо слышал. Сестра была моложе его по крайней мере лет на десять. Анна-Мари или Роз-Мари — Иоэль не запомнил. Маленькая привлекательная женщина со смеющимися, младенчески голубыми глазами и вызывающе заостренной грудью.
— Хай! — сказала она весело, поймав взгляд Иоэля, устремленный поверх изгороди на ее фигуру. Следом за ней и брат произнес то же односложное приветствие, разве что чуть менее весело.
Иоэль ответил:
— Добрый вечер.
Женщина подошла к изгороди. Груди ее под трикотажной блузкой смотрели в разные стороны. Приблизившись и с удовольствием перехватывая взгляд, никак не отрывающийся от ее тела, она проговорила по-английски, быстро и тихо:
— Что, тяжела жизнь? — И громко, на иврите, спросила, нельзя ли взять потом его садовые ножницы, чтобы подровнять живую изгородь и с их стороны.
— Отчего же, конечно, — ответил Иоэль и после некоторого колебания вызвался сделать это сам.
— Берегитесь! — заметила она со смехом. — Я ведь могу и согласиться…
Предвечерний свет мягко окрашивал все вокруг в странный медово-золотистый цвет. Два-три прозрачных облака проплыли над пригородом от моря к горам. Легкий бриз принес с собой солоноватый запах, навевающий едва ощутимую печаль, которую Иоэль не стал отгонять. Ветер слабо прошелестел листвой, скользнул по ухоженным газонам, обрызгал голую грудь Иоэля водяной пылью, долетевшей из фонтанчика для полива на соседней вилле.
Вместо того чтобы закончить работу и, обойдя изгородь, подровнять другую сторону, как обещал, Иоэль положил ножницы на край газона и пошел прогуляться до того места, где переулок упирался в забор, окружающий цитрусовую плантацию. Там постоял он несколько мгновений, пристально вглядываясь в густую листву, тщетно пытаясь уловить, что за бесшумное движение чудится ему в глубине плантации. Пока снова не заболели глаза. Тогда он повернул домой…
Вечер все длился и длился. Из какого-то окна донесся женский голос: «Ну и что? Завтра тоже будет день…» Иоэль мысленно проанализировал эту фразу, но не нашел в ней никакой погрешности. У садовых калиток ему то и дело попадались почтовые ящики необычной формы, порой весьма затейливые. От двигателей некоторых машин на стоянках все еще тянуло теплом, смешанным с запахом пережженного бензина. И тротуар, мощенный квадратными бетонными плитами, излучал слабое тепло — босым ногам Иоэля это было приятно. На каждой из плит имелся знак фирмы — две стрелы и между ними надпись: «Шарфштейн LTD, Рамат-Ган».
Авигайль и Нета вернулись на машине из парикмахерской после шести. Несмотря на траур, Авигайль выглядела свежей, как наливное яблоко; ее круглое лицо и крепкое тело вызывали в памяти образ цветущей славянской крестьянки. В ней было так мало сходства с Иврией, что какое-то мгновение он никак не мог вспомнить, что связывает его с этой женщиной. Что же касается дочери, то она подстриглась под ежик, этой мальчишеской стрижкой, словно бросая ему вызов отцу, чьего мнения не спросила. Иоэль и на этот раз предпочел промолчать. Когда обе вошли в дом, он сел в машину, которую Авигайль бросила на стоянке, завел, выехал задним ходом, развернулся и поставил автомобиль точно посредине под навесом — теперь машина смотрела прямо на дорогу, готовая в любой момент рвануться вперед.
А потом Иоэль постоял немного у калитки, словно ожидая кого-то. Он насвистывал тихонько старую незатейливую мелодию. И не мог вспомнить, откуда она. Кажется, из очень известного мюзикла… Он было направился к дому, чтобы спросить, но внезапно осознал, что Иврии больше нет. И потому мы здесь… Секундой раньше он никак не мог сообразить, что, собственно, делает в чужом, незнакомом месте.
Вот уже и семь часов вечера. Можно выпить рюмку бренди. А завтра, напомнил он себе, завтра тоже будет день. Вот и все.
Он вошел в дом. Долго мылся под душем. Тем временем теща и его мать приготовили ужин. Нета читала у себя в комнате и к ним не присоединилась. Из-за закрытой двери ответила ему, что поест одна, попозже.
В половине восьмого начали разливаться сумерки. Около восьми он вышел, намереваясь полежать в гамаке, прихватив с собой транзистор, книгу и новые очки для чтения, которыми начал пользоваться несколько недель тому назад. Он выбрал круглые, несуразные, в черной оправе очки, придававшие ему вид стареющего католического священника. В небе все еще мерцал какой-то странный свет, последние отблески миновавшего дня, но над цитрусовыми деревьями всплыла красная безжалостная луна. А напротив, за кипарисами и черепичными крышами, отражалось в небе зарево огней Тель-Авива. Вдруг почудилось Иоэлю, что должен он немедленно, сию же минуту вскочить и мчаться туда, чтобы вернуть свою дочь. Но она была у себя в комнате. Свет от ее лампы падал из окна на газон и вычерчивал на траве какую-то причудливую фигуру. На некоторое время взгляд Иоэля приковался к этой фигуре. Он попробовал найти для нее определение, но безуспешно. Может быть, потому, что она не имела четких геометрических очертаний.
Ему начали досаждать комары. Он вернулся в дом, оставив транзистор, книгу, круглые очки в черной оправе. Четко осознавал, что забыл нечто, но не знал что.
В гостиной, все еще оставаясь босиком, налил он себе рюмку бренди и уселся с матерью и тещей смотреть девятичасовую программу новостей. Вообще-то хищника можно было отделить от металлической подставки одним, не требующим особого усилия движением и таким образом если не разгадать секрет, то, по крайней мере, наконец устранить его. Но он знал, что потом придется все исправлять. А сделать это можно, лишь просверлив лапу и продев через нее болт. Все-таки лучше ничего не трогать.
Он встал и вышел на балкон. Снаружи вовсю стрекотали цикады. Ветер стих. С цитрусовой плантации в конце переулка доносился лягушачий концерт. Плакал ребенок. Смеялась женщина. Исходила грустью губная гармошка. Рычала вода в одном из туалетов. Дома были построены очень близко друг от друга — их разделяли только крохотные лужайки. У Иврии была мечта: когда она завершит свою работу, Нета закончит школу, а Иоэль освободится от службы, продать обе квартиры, свою в Тальбие и квартиру бабушек в Рехавии, и всем вместе поселиться в общем доме, на краю какого-нибудь селения в Иудейских горах, неподалеку от Иерусалима. Для нее очень важным представлялось, чтобы дом стоял с краю. Чтобы из его окон, хотя бы с одной стороны, были видны лишь покрытые лесом горы. И никаких признаков присутствия человека. И вот теперь ему удалось воплотить в жизнь по крайней мере некоторые составные этой программы. Хотя две квартиры в Иерусалиме были не проданы, а сданы внаем. Этого оказалось достаточно, чтобы платить за аренду дома в Рамат-Лотане, даже немного оставалось. Была еще его ежемесячная пенсия, сбережения бабушек, их пособия по старости, выплачиваемые Институтом национального страхования. И наследство Иврии — обширный земельный участок в Метуле, на котором Накдимон Люблин и его сыновья выращивали фруктовые деревья, а недавно построили небольшой домик и открыли в нем пансионат. Каждый месяц переводили они на счет Иоэля треть получаемых доходов.
Там, среди фруктовых деревьев, он впервые познал Иврию. Случилось это в шестидесятом… Он — солдат, сбившийся с дороги и заплутавший во время учений, когда их сержантский курс отрабатывал умение ориентироваться на местности. Она — фермерская дочка, старше его на два года, вышедшая в ночную темень, чтобы закрыть краны поливальной установки. И вот эти двое, потрясенные, испуганные, незнакомые, обменявшиеся во мраке едва ли десятком слов, прежде чем тела их внезапно слились, на ощупь познающие друг друга, катающиеся в грязи, не сбросившие одежду, тяжело дышащие, тычущиеся друг в друга, как два слепых щенка, причиняющие друг другу боль и кончившие мгновенно, едва успев начать, сразу же разбежались не проронив ни слова, каждый своей дорогой.
Там же, среди фруктовых деревьев, он обладал ею и во второй раз, когда, словно привороженный, вернулся в Метулу спустя несколько месяцев и подстерегал ее в течение двух ночей у кранов, перекрывающих воду для полива. Пока они снова не столкнулись лицом к лицу и снова не набросились друг на друга. После чего он попросил ее руки, а она ответила: «С ума сошел». С тех пор они встречались в ресторане на автовокзале соседнего с Метулой городка Кирьят-Шмоне. Приютом их любви служила заброшенная развалюха с крышей из жести, обнаруженная им как-то во время блужданий по городу на месте бывшего временного лагеря для новых репатриантов. Спустя полгода Иврия сдалась и вышла за него замуж, не отвечая в полной мере на его любовь, но преисполненная искренней решимости быть всецело преданной. Она готовилась выполнить свой долг, отдав даже более того, что требуется. Оба они оказались способны к состраданию и нежности. Теперь, занимаясь любовью, они уже не причиняли друг другу боли, а стремились к тому, чтобы обоим стало как можно лучше. Они учились и учили друг друга. И становились все ближе. И не было между ними фальши. И порою случалось, даже по прошествии десяти лет, что они, как когда-то в Метуле, вновь занимались любовью на каком-нибудь иерусалимском пустыре, прямо в одежде, на твердой земле, под звездами, в тени деревьев.
Но откуда взялось это чувство, не отпускающее с начала вечера, будто он что-то забыл?..
После программы новостей он осторожно постучался к Нете. Ответа не последовало, он подождал и постучал еще раз. И в этом доме, как в иерусалимском, Нете досталась большая комната с двуспальной кроватью. Так решил Иоэль, полагавший, что не заснет в такой кровати, а Нете в ее нынешнем состоянии широкая постель придется в самый раз. Нета и здесь развесила портреты поэтов, перевезла сюда свою коллекцию нот и партитур, свои вазы с колючками.
Бабушки разместилась в смежных, сообщающихся дверью отдельных комнатах, где прежде жили дети хозяев дома. А он взял себе комнату в задней части особняка — кабинет хозяина, господина Крамера. Были там спартанская кушетка, стол, фотография выпускников танкового училища, сделанная в 1971 году, с выстроенными полукругом танками, антенны которых украшали разноцветные флажки. И фотография самого Крамера в военной форме, с капитанскими погонами, обменивающегося рукопожатием с Давидом Элазаром, начальником генштаба Армии обороны Израиля. На этажерке Иоэль нашел книги на иврите и английском по управлению экономикой, фотоальбомы, запечатлевшие израильские военные победы, Библию с комментариями Кассуто, издания из серии «Мир знаний», мемуары Давида Бен-Гуриона и Моше Даяна, туристические путеводители по многим странам мира. Целую полку занимали детективы на английском языке. В стенном шкафу Иоэль повесил свою одежду и кое-что из вещей Иврии — то немногое, что не отдал после ее смерти в больницу неподалеку от их дома в Иерусалиме. В эту же комнату перенес он свой сейф, не утруждая себя тем, чтобы прикреплять его к полу, поскольку там уже почти ничего не осталось: увольняясь со службы, Иоэль вернул куда положено пистолеты и все прочее. В том числе и свое личное оружие. Записные книжки с номерами телефонов он уничтожил. Только карты зарубежных столиц и провинциальных городов да еще его настоящий заграничный паспорт лежали зачем-то под замком в сейфе.
Он постучался к Нете в третий раз и, не услышав ответа, отворил дверь. Его дочь, угловатая, худая, с безжалостно — чуть ли не наголо — остриженной головой, спала. Одна ее нога свесилась на пол, будто девочка собиралась вот-вот вскочить, виднелась костлявая коленка. Открытая книга скрывала лицо. Он осторожно убрал с лица книгу. Снял потихоньку, не разбудив Нету, очки в прозрачной пластмассовой оправе и положил у изголовья. Нежно, очень бережно поднял ее свесившуюся ногу и устроил на постели. Прикрыл простыней худенькое тело. Задержался еще на мгновение, бросив взгляд на портреты поэтов на стене. Амир Гильбоа одарил его тенью улыбки. Иоэль повернулся к нему спиной, выключил лампу и вышел. Уже на пороге он неожиданно услышал из темноты сонный голос: «Погаси свет, ради бога», — хотя свет уже не горел. Иоэль вышел, не сказав ни слова, и беззвучно закрыл за собой дверь.
И лишь тут вспомнил о том, что смутно беспокоило его весь вечер: ножницы, брошенные после стрижки изгороди на краю газона, так и валяются в траве. А ведь это нехорошо, если придется им пролежать мокрыми от росы всю ночь. Обув сандалии, он вышел в палисадник и увидел, обрамленную бледным ореолом полную луну, уже не пурпурно-красную, а серебристо-белую. Услышал стрекотание цикад и лягушачий хор, несшийся со стороны цитрусовой плантации. И душераздирающий вопль, что вырвался сразу из всех телевизоров в домах вдоль улицы. Затем уловил он шелест дождевальных установок и далекий шум машин, проносящихся по автомагистрали. Скрипнула, закрывшись, дверь в одном из домов. Тихо повторил он самому себе по-английски слова соседки: «Что, тяжела жизнь?» Вместо того чтобы вернуться домой, он запустил руку в карман и, обнаружив там ключи от машины, сел за руль и поехал…
Когда он вернулся в час ночи, улица была тиха, а дом его темен и безмолвен. Он разделся, лег, надел на голову стереофонические наушники и до двух, а то и до полтретьего ночи слушал программу, составленную из коротких музыкальных произведений эпохи барокко. И листал страницы так и не завершенной работы. Сестер Бронте, как он выяснил для себя, было не трое, а пятеро — две старшие умерли в 1825 году. И еще имелся у них брат, пьющий, больной чахоткой, по имени Патрик Брануэлл. Иоэль читал, пока сон не смежил веки. Утром мать его вышла взять газету, оставленную на краю газона, и отнесла ножницы на место, в сарай, где хранились садовые инструменты.
VIII
И поскольку дни и ночи были свободны и пусты, вошло у Иоэля в привычку почти каждый вечер смотреть телевизор. До полуночи, пока не кончались передачи. Обычно мать его сидела в кресле напротив, с вышиванием или вязанием. Ее серые узкие глаза и крепко сжатые, словно закушенные, губы придавали лицу выражение мрачной обиды. Он валялся в шортах на диване в гостиной, откинувшись на гору собранных в изголовье подушек. Случалось, что и Авигайль, несмотря на траур, присоединялась к ним, чтобы посмотреть последний выпуск новостей. Ее лицо, в чертах которого было что-то от ядреной славянской крестьянки, излучало бесконечную, неподвластную обстоятельствам доброту. Женщины заботливо следили за тем, чтобы на столе в гостиной стояли холодные и горячие напитки, блюдо с виноградом, грушами, сливами, яблоками.
Шли последние дни лета. В продолжение вечера наливал себе Иоэль рюмку-другую импортного бренди, того, что принес Патрон. Иногда Нета выходила из своей комнаты и, постояв две-три минуты на пороге гостиной, возвращалась обратно. Но если шла передача, посвященная природе, или показывали какую-нибудь английскую пьесу, она порой принимала иное решение — войти. И усаживалась, но не в кресло, а всегда на один из стульев с высокой черной спинкой, расставленных вокруг обеденного стола. Угловатая, тоненькая, с неестественно вскинутой головой, она словно тянулась неведомо куда. Выпрямившись, сидела она на стуле, в отдалении от остальных, до конца передачи. Временами казалось, что взгляд ее устремлен в потолок, а не на экран, а все из-за особой посадки головы. Чаще всего она появлялась в простом платье с большими пуговицами спереди. Платье это подчеркивало ее худобу, плоскую грудь, слабые плечи. Временами Иоэлю казалось, что она так же немолода, как обе ее бабушки, а то и старше их. Говорила она мало: «Это мы уже видели в прошлом году», «Можно сделать потише, очень уж орет», «В холодильнике есть мороженое…» Если же интрига в пьесе оказывалась крепко закрученной, Нета, бывало, роняла: «Кассир не убийца», или «В конце он к ней вернется», или «Ну до чего же это глупо: откуда ей знать, что ему уже все известно…» В эти летние ночи часто показывали фильмы о подпольщиках, шпионах, сюжеты, посвященные работе секретных служб. Почти всегда Иоэль засыпал где-то на середине и просыпался к полуночной программе новостей, когда обе пожилые дамы уже бесшумно исчезали в своих комнатах. Подобные фильмы и прежде не вызывали в нем интереса, да и времени на них тогда не хватало. Неинтересны были ему и детективные романы. Когда все коллеги обсуждали новую книгу Джона Ле Карре и уговаривали Иоэля прочесть ее, он уступал и пытался читать. Перипетии сюжета казались ему нелепыми и надуманными или, напротив, примитивно-прозрачными. Несколько десятков страниц — и он откладывал книгу, чтобы никогда не вернуться к ней. В коротком рассказе Чехова или романе Бальзака открывались ему тайны, которых не найти было, по его мнению, ни в каком детективе. Много лет назад он и сам какое-то время подумывал о том, чтобы написать — после выхода на пенсию, — повесть о шпионах и рассказать о том, что узнал за долгие годы службы. Однако он отказался от этой мысли, поскольку не находил ничего удивительного, ничего потрясающего воображение в том, чем ему приходилось заниматься.
Две птицы на заборе в дождливый день… Пожилой человек разговаривает сам с собой на автобусной остановке на улице Аза… Подобные моменты выглядели в его глазах куда более захватывающими, чем все, с чем он сталкивался в работе.
По сути, он представлялся самому себе кем-то вроде коммерсанта, который должен оценить и приобрести некий, лишенный конкретности товар. Он выезжал за рубеж, чтобы встретиться в парижском кафе или, скажем, где-то в Монреале либо Глазго с незнакомым человеком и, побеседовав с ним раз-другой, прийти к определенным выводам. Тут все решала безошибочность суждений, интуиция, точная оценка характера. И еще терпеливая настойчивость при переговорах. Никогда не приходилось ему перемахивать через забор или прыгать с крыши на крышу, сама мысль об этом казалась нелепой. Он делал то, что, по собственному его впечатлению, должен делать опытный, с большим стажем бизнесмен: торговался, заключал сделки, стремился к установлению взаимного доверия, заранее прикидывал надежность гарантий и степень безопасности. Но сверх того умел, едва ли не по первому впечатлению, с абсолютной непогрешимостью определить характер собеседника. Правда, дела свои ему всегда приходилось вести в обстановке секретности, но Иоэль полагал, что в мире бизнеса все происходит так же, и если различия существуют, то сводятся в основном к тому, на каком фоне и в каких декорациях разыгрывается действо. Ни разу не приходилось ему «уходить на дно», скрываясь на конспиративных квартирах, вести за кем-нибудь слежку в лабиринте переулков, вступать в схватку с плечистыми молодчиками или тайно устанавливать подслушивающие устройства. Этим занимались другие. Его дело — налаживать связи, планировать и согласовывать встречи, отгонять страхи, развеивать подозрения, ни на йоту не умеряя при этом собственной подозрительности. Его дело — общаться с собеседниками, создавая атмосферу располагающей интимности, излучая жизнерадостное веселье, подобно тому как делает это неизменно оптимистичный консультант по вопросам семьи и брака. И при этом холодным и острым взглядом, словно отточенным скальпелем, проникнуть в самое нутро незнакомца. Кто перед ним? Обманщик? Мошенник-любитель? Или опытный, матерый аферист? А быть может, всего лишь сумасшедший? Немец, придавленный грузом исторической вины? Идеалист, одержимый идеей исправления мира? Человек, помешанный на собственных амбициях? Запутавшаяся женщина, толкаемая обстоятельствами на отчаянный поступок? Еврей из диаспоры, исполненный чрезмерного энтузиазма? Скучающий французский интеллектуал, жаждущий острых ощущений? Подсадная утка, агент неизвестного врага, хихикающего в кулак где-то там, во тьме? Араб, которым движет желание свести личные счеты? Отчаявшийся изобретатель, не добившийся признания своей гениальности? На такие или почти такие категории можно было разделить — достаточно приблизительно и грубо — тех, с кем ему приходилось иметь дело. Все, что выходило за рамки этих категорий, требовало поистине ювелирной квалификации.
Всегда, не признавая никаких исключений, упорно стремился Иоэль разгадать собеседника, прежде чем соглашался на самый незначительный шаг. Важнее всего для него было понять, кто сидит перед ним и почему. Где то слабое место, которое незнакомец пытается утаить? Какого вознаграждения жаждет? Какое впечатление этот мужчина или эта женщина стремятся произвести на него, Иоэля? И почему хотят они создать именно такое впечатление, а не иное? Чего стыдится человек и чем гордится? С течением времени он все более убеждался, что стыд и гордость, как правило, сильнее тех банальных страстей, которые принято описывать в романах. Люди отчаянно стремятся приковать к себе внимание ближних или очаровать их, чтобы восполнить недостаток чего-то внутри себя. Это «что-то», столь часто взыскуемое, Иоэль называл любовью, но только в тайне, про себя. Лишь однажды обмолвился Иврии. А та, не выразив удивления, ответила: «Но ведь это известное клише». Иоэль тут же с нею согласился. И возможно, именно поэтому оставил намерение написать книгу. Мудрость, которую накопил он за годы работы, и в самом деле казалась ему легковесной, как пустой колос. Чего желают люди? Того, чего у них нет и что им никогда не будет дано. А то, что имеется, к тому душа не лежит.
Ну а я, размышлял он однажды ночью в полупустом вагоне на пути из Франкфурта в Мюнхен, чего желаю я? Что гонит меня из отеля в отель сквозь поля темноты? Это моя служба, ответил он себе на иврите, почти вслух. Но почему именно я? И если вдруг я упаду и умру в этом пустом вагоне, откроется ли мне тогда нечто большее, или, напротив, все погаснет? Получается, что я за сорок с лишним лет даже не начал улавливать, по каким же законам все происходит. И есть ли в этом закономерность? Возможно, что есть. Иногда они почти ощутимы, эти возникающие там и тут признаки некоего порядка. Беда в том, что мне не удается и, видимо, никогда уже не удастся уловить и осознать суть этого порядка. Вот так однажды ночью во франкфуртской гостинице я смотрел на стену напротив кровати и, казалось, улавливал в расположении лепестков на обоях, на первый взгляд разбросанных в беспорядке, намек на регулярность, симметрию, но достаточно было слегка наклонить голову, моргнуть или хотя бы на миг отвлечься, как всякий намек исчезал, и только колоссальным усилием удавалось вновь обнаружить в рисунке обоев какие-то островки порядка, да и узор их был уже не совсем тот, что померещился сначала. Возможно, и существует нечто, но оно не поддается расшифровке. А возможно, все это лишь мираж. И даже этого тебе не дано узнать… В глазах такая резь, что как бы ты ни напрягал их, всматриваясь в окно вагона, в лучшем случае можешь догадаться, что проезжаешь какой-то лес, а увидеть дано лишь одно — отражение знакомого лица, которое выглядит бледным, усталым и в общем-то довольно глупым. Надо закрыть глаза и попытаться ненадолго заснуть. А там будь что будет.
Все собеседники лгали ему. Кроме встреченного в Бангкоке. Иоэль поймал себя на пристальном интересе ко лжи, искусной, высокого класса. Каким образом мы измышляем ложь? Силой фантазии, воображения? Наспех, возможно, даже невзначай? Методично следуя заранее обдуманной логической схеме? Или наоборот, полагаясь только на случай, намеренно избегая какой бы то ни было системы? Способ плетения лжи был, по его мнению, тем оконцем, через которое можно заглянуть во внутренний мир лжеца.
Сослуживцы прозвали Иоэля «ходячим детектором лжи». Друзья окрестили его Лейзером, намекая на созвучие этого еврейского имени с английским словом «лазер». Случалось, кое-кто пытался ввести его в заблуждение относительно чего-нибудь совершенно тривиального, вроде ведомости на зарплату или новой телефонистки. И всякий раз оказывался посрамлен и озадачен; некий внутренний механизм заставлял Иоэля реагировать на ложь определенным образом: он замолкал, склонял голову, словно застигнутый известием о чьей-то смерти, и наконец печально замечал: «Но, Рами, это ведь неправда» или «Брось, Кокни, зря ты это…» Над ним пытались подшутить, но он никогда не мог усмотреть во лжи хоть что-нибудь забавное. Даже в самых безобидных розыгрышах. Даже в обычных, принятых в отделе первоапрельских шутках. Любая неправда представлялась ему вирусом некоей неизлечимой болезни, который — даже в стенах лаборатории, обеспечивающей определенную безопасность, — требует серьезного, осторожного обращения: без перчаток не прикасаться!
Сам он прибегал к обману, только когда не было иного выбора. Когда это казалось ему последним и единственным шансом уйти от опасности. В таких случаях он прибегал к самой простой, ничем не приукрашенной лжи, которая, как говорится, лежит в двух шагах от правды.
Однажды он с канадским паспортом отправился в Будапешт уладить кое-какие дела. В аэропорту, на паспортном контроле, женщина в офицерской форме спросила его: «Какова цель визита?» И он ответил по-французски с игривой улыбкой: «Шпионаж, мадам». Она от души рассмеялась и поставила печать на въездную визу.
В считанных случаях обстоятельства складывались так, что его, идущего на встречу с незнакомцем, кто-то прикрывал. Тот или те, кому это было поручено, всегда соблюдали дистанцию, все видели, оставаясь невидимыми. И только один-единственный раз — промозглой зимней ночью в Афинах — был он вынужден вытащить пистолет. Не для того, чтобы выстрелить. Лишь для того, чтобы пугнуть дурака, попытавшегося на шумном автовокзале угрожать ему ножом.
Иоэль не придерживался принципа ненасильственных действий. Он был твердо убежден, что в мире лишь одна вещь хуже насилия — капитуляция перед насилием. Мысль эту он однажды, в молодые годы, услышал из уст Леви Эшкола, главы правительства Израиля, и всегда следовал ей. Всю жизнь он старался избегать ситуаций, заставляющих прибегнуть к насилию, поскольку пришел к выводу: если агент вынужден хвататься за оружие — это верный признак какого-то его просчета. Преследования, стрельба, бешеная езда на автомобилях, всякого рода погони и прыжки — все это, полагал он, подобает гангстерам и им подобным, но решительно не годится для дела, которым он занимается.
Главное в его работе, считал он, получить необходимые сведения по приемлемой цене. Цена может назначаться в деньгах, а может и в чем-то ином. По этому поводу, случалось, возникали противоречия, а порой и столкновения между ним и его начальством, когда кто-либо из ответственных за финансовую сторону дела пытался уклониться от выполнения обещаний, данных Иоэлем. В подобных случаях он заходил далеко, даже угрожал отставкой. Упрямство создало ему среди сослуживцев репутацию чудака, человека со странностями. «Да ты что, с ума сошел? Ведь это дерьмо нам больше никогда не понадобится. И навредить он, в крайнем случае, может только себе самому. Зачем же тратить на него такие деньги?» — «Затем, что я обещал ему, — обычно парировал, мрачно насупясь, Иоэль, — и мне было дано «добро» на такое обещание».
Как-то раз он подсчитал, что девяносто пять процентов тех часов, что были им отданы профессиональным делам, тех часов, из которых сложились двадцать три года его службы, прошли в аэропортах, самолетах, поездах, такси, на вокзалах, в ожидании, в гостиничных номерах, в вестибюлях отелей, в казино, на углах улиц, в ресторанах, темных кинозалах, кафе, клубах, где собирались любители карточных игр, публичных библиотеках, на почтамтах. Кроме иврита он владел французским и английским, в какой-то мере знал румынский и идиш. При крайней необходимости мог прибегнуть к немецкому и арабскому. Почти всегда носил ничем не примечательный серый костюм. Привык переезжать из города в город, из страны в страну на легкие, с чемоданчиком и ручной сумкой, в которой никогда не было ничего произведенного в Израиле: ни тюбика зубной пасты, ни шнурка от ботинок, ни клочка бумаги. Научился убивать время, проводя целые дни в одиноких размышлениях. Умел держать себя в хорошей физической форме с помощью легкой утренней гимнастики, умеренности в еде и постоянного приема таблеток, содержащих витамины и микроэлементы. Он имел обыкновение уничтожать все квитанции, но его цепкая память учитывала каждый потраченный грош казенных денег.
Очень редко — не более двух десятков раз за все годы службы — случалось так, что в какой-нибудь поездке его внезапно захлестывала тоска по женскому телу, мешавшая полностью сконцентрироваться на операции. Тогда он хладнокровно принимал решение переспать с незнакомой или почти незнакомой женщиной, словно отправлялся с вынужденным визитом к зубному врачу. Однако всегда избегал душевной привязанности. Даже если обстоятельства вынуждали его несколько дней путешествовать в обществе молодой напарницы оперативного работника из их отдела. Даже если они получали предписание зарегистрироваться как супружеская пара…
Иврия Люблин оставалась его единственной привязанностью, пусть любовь миновала и с течением времени место ее — поочередно, а то и вперемешку — занимали сочувствие, товарищество, мучительные переживания, вспыхивающий трепет желания, горечь, ревность, гнев, и вновь запоздалая страсть, опаляющая искрами первобытной чувственности, а вослед ей опять мстительность, и ненависть, и сострадание… Хитросплетение противоречивых, изменчивых чувств. Странная смесь, коктейль, приготовленный обезумевшим барменом. Но никогда она не была разбавлена ни единой каплей равнодушия. Наоборот, с годами Иврия и он все больше зависели друг от друга. Даже когда бывали в ссоре. Даже в дни, отравленные взаимным отвращением, обидами и гневом. Несколько лет тому назад, во время ночного полета в Кейптаун, случилось Иоэлю прочесть в журнале «Ньюсуик» популярную статью о генетически-телепатической связи, существующей между однояйцовыми близнецами. Один из них звонит другому в три часа ночи, уверенный, что и тот не может уснуть. Когда один из братьев получает ожог, второй вздрагивает от боли, даже если они находятся в разных странах.
Почти так же было у них с Иврией. И именно так воспринимал он слова из Книги Бытия: «И познал человек жену свою». Знание царило между ними. Исключая те случаи, когда им мешала Нета: ее состояние, странности, а возможно (Иоэль всеми силами отгонял от себя подозрения), и вполне сознательные уловки, направленные на то, чтобы помешать им. Даже решение спать в разных комнатах и проводить врозь те ночи, когда он бывал дома, основывалось на том, что знали они оба. И было принято с пониманием и уважением. Со взаимными уступками. С непоказным состраданием. Случалось, что, выйдя из своих комнат часа в три-четыре ночи, чтобы проверить, как спит Нета, они встречались у ее постели. И шепотом, всегда по-английски, спрашивали друг друга: «У меня или у тебя?»
Однажды в Бангкоке он получил приказ встретиться с женщиной — филиппинкой, выпускницей Американского университета в Бейруте, бывшей женой известного террориста, на совести которого было немало жертв. Она вышла на связь с их отделом по собственной инициативе, прибегнув к некоторым довольно незаурядным уловкам. Иоэля послали побеседовать с ней и, готовясь к встрече, он размышлял над хитроумием хода, придуманного для установления контактов; ход этот, озорной и дерзкий, был хорошо взвешен и далек от импульсивности. Он настроился на знакомство с человеком умным и рассудительным. Всегда предпочитал иметь дело с мыслящими, хорошо подготовленными партнерами, хотя и знал, что большинство коллег, напротив, считают за лучшее, когда противная сторона напугана и растеряна.
Встретились они (приметы, помогающие опознать друг друга, были обусловлены заранее) в прославленном буддийском храме, полном шумных туристов. Сели рядом на высеченную в камне скамью. Каменные чудовища нависли над их головами. Свою симпатичную соломенную сумочку она поставила на скамейку — как барьер между ними. Начала разговор с вопроса о детях: есть ли они у него, как складываются отношения с ними? Иоэль очень удивился, на мгновение задумался и принял решение ответить ей правду. Не вдаваясь в подробности. Она задала еще один вопрос: где он родился? И секунду поколебавшись, он сказал: «В Румынии». После чего она без каких-либо предисловий заговорила о том, что он хотел услышать. Говорила ясно и понятно, так что перед Иоэлем вырисовывалась картина, на которой лица и места, казалось, были очерчены острым карандашом художника. Но при этом она избегала каких-либо суждений о людях, слов порицания или похвалы, самое большее, могла отметить, что такой-то особо чувствителен к вопросам чести, а такой-то быстро впадает в ярость, но столь же быстро принимает решения. Затем она передала ему несколько хорошего качества фотоснимков, за которые Иоэль готов был заплатить по самой высокой цене, если бы она потребовала платы.
И вот эта юная женщина, юная настолько, что едва ли не в дочки ему годилась, привела Иоэля в глубокое замешательство. Почти заставила потерять голову. В первый и единственный раз за всю профессиональную жизнь. Обостренная интуиция, которая всегда служила ему так же чудесно, как служат насекомому тончайшие органы чувств, рядом с этой женщиной совершенно не срабатывала. Подобно чувствительному прибору, чьи стрелки беспорядочно мечутся под воздействием сильного электрического поля.
Это не было эротическим смятением чувств. Красива и обольстительная женщина почти не пробудила в нем желания. Лучшее объяснение, которой мог придумать Иоэль, состояло в том, что с уст ее не слетело ни единого слова лжи. Не было даже того легкого притворства, к которому обычно прибегают, чтобы сгладить чувство неловкости, как правило возникающее при беседе двух незнакомых людей. Она не солгала и тогда, когда Иоэль словно невзначай ввернул вопрос, приглашающий ко лжи: «Были ли вы верны мужу в течение двух лет вашего супружества?» Правду Иоэль извлек из ее досье, которое изучил еще дома, при этом он знал наверное: — у женщины нет никаких оснований предполагать, что он полностью осведомлен обо всем случившемся с ней на Кипре. И тем не менее то, что она ответила ему, было правдой. Хотя позже, когда он задал еще один подобный вопрос, она сказала: «Это уже не относится к делу». И была права.
Когда же он готовился признать про себя, что женщина вполне успешно выдержала устроенный им экзамен, случилось нечто необъяснимое: он внезапно почувствовал, до боли остро, что сам сдавал экзамен и провалился. Почти сорок минут он безуспешно пытался уличить ее в искажении, преувеличении, приукрашивании. А когда он покончил с вопросами, которые, по его мнению, должен был задать, она сама добавила еще два-три отрывочных замечания, словно в ответ на те вопросы, которые он задать забыл. Более того, она решительно отвергла саму мысль о вознаграждении — денежном или ином — за информацию. Он выразил удивление, но она наотрез отказалась объяснить мотивы.
Насколько Иоэль мог судить, она передала ему все, что знала. Информация оказалась весьма ценной. Завершая беседу, она просто сказала, что сообщила все и в будущем не сможет поведать ничего нового, поскольку полностью порвала связи с «теми людьми» и никогда, ни при каких обстоятельствах их не возобновит. Единственная просьба — больше к ней не обращаться; с этой минуты и навсегда она не желает никаких контактов с Иоэлем и теми, кто его послал.
Сказав это, она поднялась — Иоэль не успел даже поблагодарить — повернулась на высоких каблуках и пошла в сторону буйно зеленеющей храмовой рощи, пленительная в своей юной красоте азиатская женщина. В летнем белом платье, с голубым платком вокруг нежной, как стебелек, шеи.
Иоэль глядел ей вслед и вдруг произнес:
— Моя жена.
И не потому, что было между ними какое-то сходство. Сходства не было. Однако непонятным образом (загадка, которую Иоэль не сумел разгадать даже спустя недели и месяцы) эта краткая встреча, словно миг озарения, со всей очевидностью высветила, как много значит в его жизни жена, Иврия. Вопреки всем страданиям. Или благодаря им.
А потом он пришел в себя, встал и направился в гостиницу. Сидел в своем номере и записывал по свежей памяти все, что сообщила ему в храме молодая женщина. И эта свежесть воспоминания осталась с ним. Случалось, ее образ возникал неожиданно, и сердце щемило: как же это он не предложил ей тогда пойти к нему и заняться любовью? Почему не влюбился в нее, не бросил все и не пошел за ней навсегда?..
И вот уже то время миновало. А теперь слишком поздно.
IX
Он все еще откладывал обещанный визит к соседям-американцам, занимавшим вторую половину дома. Хотя, бывало, перекидывался с ними словом поверх живой изгороди, подстригать которую так и не закончил. Иногда с ними обоими, иногда только с братом. Странными казались ему объятия брата и сестры на лужайке, их шумные схватки, когда они, словно дети, пытались вырвать друг у друга мяч, в который с увлечением играли. Порой он представлял груди Анны-Мари (или Роз-Мари?) и то, как она шепнула ему по-английски: «Что, тяжела жизнь?..»
«Завтра тоже будет день», — говорил он себе.
По утрам он валялся, полуголый, в гамаке на лужайке, загорал, читал книги, поглощая — гроздь за гроздью — виноград. Даже «Миссис Дэллоуэй», книгу, забытую им в Хельсинки, приобрел заново. Но дочитать до конца не смог.
Нета стала почти ежедневно ездить на автобусе в город. Ходила в кино, брала книги в городской библиотеке, иногда просто бродила по улицам, разглядывая витрины магазинов. Особенно нравилось ей смотреть в «Синематеке» старые ленты.
Иногда за вечер она успевала посмотреть два фильма. Между сеансами Нета сидела в углу какого-нибудь маленького кафе. Она всегда выбирала дешевые и шумные заведения. Пила яблочный сидр или виноградный сок. Если кто-либо незнакомый пытался завести с ней разговор, она, пожав плечами, отвечала с язвительной насмешливостью, мгновенно пресекавшей попытки нарушить ее одиночество.
В августе Лиза и Авигайль начали безвозмездно работать в заведении для глухонемых на окраине Рамат-Лотана. От их дома туда можно было дойти пешком. Они работали каждое утро по три часа пять дней в неделю. Иногда вечерами, сидя за столом на лужайке, общались друг с другом на языке жестов, которым пользуются глухонемые, — развлечения ради и для практики. Иоэль с любопытством следил за ними. Очень скоро он уже знал основные символы. И случалось, рано утром перед зеркалом в ванной говорил себе что-нибудь на этом языке.
По пятницам приходила нанятая Иоэлем домработница, улыбчивая, молчаливая и довольно миловидная женщина, жившая до переезда в Израиль в Грузии. Вместе с ней его мать и теща готовились к Субботе — еженедельному еврейскому празднику. Вдвоем Лиза и Авигайль отправлялись на машине делать закупки на всю предстоящую неделю. Авигайль вела машину, а Лиза предупреждала ее о появлении каждого встречного автомобиля. Еду они готовили на несколько дней сразу и хранили ее в морозилке. Иоэль купил им микроволновую печь и порой сам баловался этой игрушкой. По профессиональной привычке он четырежды прочел инструкцию, прежде чем вспомнил, что нет никакой необходимости уничтожать ее, предварительно выучив наизусть. Трое женщин совместными усилиями поддерживали порядок и чистоту. Дом сверкал и блестел. Иногда мать и теща уезжали вдвоем на субботу в Метулу. Или в Иерусалим. Иоэль и его дочь готовили друг для друга. И оставшись вдвоем в субботний вечер, играли в шашки или смотрели телевизор. Нета научилась заваривать для Иоэля перед сном чай из трав.
Дважды, в середине июля и начале августа, приезжал в гости Патрон. Он заявился после полудня, нежданно-негаданно и долго пребывал в затруднении, решая закрыл ли как следует свой «рено», обходил машину два-три раза дергая ручки, прежде чем подойти к двери и позвонить.
Они сидели с Иоэлем на лужайке и говорили о том, что нового в отделе, пока к ним не присоединилась Авигайль. При ней они стали обсуждать проблему «религиозного засилья» в стране. Патрон подарил Нете новую книгу стихов Далии Равикович «Настоящая любовь» и посоветовал Иоэлю при случае прочесть стихотворение, которое начинается на седьмой странице и кончается на восьмой. Иоэлю он привез бутылку великолепного французского коньяка. Только во второй свой визит, оставшись с Иоэлем в саду с глазу на глаз, он рассказал в общих чертах о некоем провале, случившемся в Марселе. И без всякой видимой связи упомянул дело, которым Иоэль занимался полтора года тому назад; похоже, пытался намекнуть, что дело это не закрыто или, точнее, было закрыто, но сейчас, в известном смысле, открыто заново. Возможно, потребуется кое-что прояснить и «украсть у Иоэля полчаса или час его времени». Разумеется, только с его согласия и когда ему будет удобно…
Иоэлю показалось, что он ощутил в словах Патрона или за ними дуновение легкой иронии, какое-то завуалированное предупреждение. Но, как и всегда, было трудно уловить в полной мере, что же скрывается за принятым Патроном тоном разговора. Случалось, он говорил о важном или волнующем тоном шутки, как о погоде. А когда и в самом деле шутил, лицо его по временам принимало выражение едва ли не трагическое. Бывало, что по ходу беседы тональность менялась, а лицо оставалось бесстрастным, словно он складывал в уме длинные колонки цифр. Иоэль попросил объяснений, но Патрон перешел на другую тему — улыбнулся, как ленивый, сонный кот, и напомнил о проблемах Неты. Несколько дней тому назад он случайно наткнулся (потому и заехал) в одном журнале (захватил его с собой) на статью, в которой рассказывается о новом методе лечения, разрабатываемом сейчас в Швейцарии. Правда, это всего лишь популярная статья… Журнал он привез Иоэлю в подарок. Его тонкие и нервные, как у музыканта пальцы, не зная покоя, плели сложную цепочку из сосновых иголок, осыпавшихся на садовую мебель. (Иоэль спросил себя, не страдает ли Патрон все еще от того, что бросил курить. Хотя вот уже два года, как он разом покончил с привычкой прикуривать одну от другой сигареты «Гитана»…) Кстати, не надоело ли Иоэлю ухаживать за газоном? В конце концов, он всего лишь снимает здесь квартиру? Может быть, он захочет вернуться на работу? Хотя бы на полставки? Речь идет, разумеется, о должности, не требующей постоянных разъездов. В отделе планирования, например? Или в аналитическом отделе?
Иоэль сказал: «Не так, чтобы…» И Патрон тут же переключился на другую тему — недавнее событие, всколыхнувшее всю прессу. Он уточнил для Иоэля некоторые подробности, хотя и не все. По обыкновению, он описывал событие так, как виделось оно каждому из участников и как представляли его те, кто наблюдал за происходящим со стороны. Каждая из противоречащих друг другу версий излагалась им с пониманием и даже с некоторым сочувствием. Свое собственное мнение гость оставил при себе, хотя Иоэль и поинтересовался им.
В отделе Патрона называли Учителем, не вкладывая в это слово какого-то высокого смысла, а так, будто это и было его личное имя. Возможно, по причине того, что Патрон в течение многих лет преподавал всеобщую историю в одной из средних школ Тель-Авива. Даже достигнув высокого положения на служебной лестнице, он продолжал день или два в неделю преподавать историю. Довольно полный, холеный, подвижный, с редеющими волосами и располагающим выражением лица, он походил на финансового советника, не чуждого любви к искусству. Иоэль легко мог представить себе, что Патрон и в самом деле хорошо преподает историю. Что же касалось дел служебных, он умел каким-то поразительным образом свести самые запутанные ситуации к простейшей дилемме: да или нет. И наоборот, был способен с самого начала разглядеть клубок хитросплетений в ситуациях, на первый взгляд казавшихся вполне ясными.
Вообще-то Иоэль не любил этого вдовца с его утонченными манерами, по-женски тщательно ухоженными ногтями, шерстяными костюмами и галстуками спокойных тонов, выбираемыми с некоторой долей консерватизма. Два-три раза в делах служебных этот человек обошелся с Иоэлем довольно безжалостно. И даже не попытался — хотя бы для виду — смягчить удар. Иоэль ощущал в нем потаенную жестокость сонного, отъевшегося кота. И не понимал, чего ради Патрон утруждает себя визитами. И что стоит за его загадочным замечанием по поводу дела, которое было закрыто, но открылось вновь. Дружба между ним и Патроном представлялась ему столь же абсурдной, как любовные утехи с дамой, врачующей глазные болезни, в момент исполнения ею профессиональных обязанностей. Однако он испытывал уважение к интеллекту этого человека и чувство признательности, суть которой не мог уяснить. Впрочем, теперь это уже не имело значения.
Гость извинился, встал из гамака и направился в комнату Неты. Полнеющий, абсолютно гражданский человек. Запах его лосьона после бритья был похож на запах женских духов. Дверь за ним закрылась. Иоэль, шедший следом, услышал из-за двери его низкий голос. И голос Неты, почти шепот. Слов он разобрать не мог. О чем они беседовали? Неясный гнев поднимался в нем. Он тут же рассердился на себя за этот гнев. И пробормотал, закрыв уши руками: «Глупец».
Возможно ли, чтобы за дверью Учитель и Нета и обсуждали что-то, имеющее отношение к нему? Секретничали у него за спиной? Советовались, что с ним делать? Ему вдруг почудилось, что Нета тихонько хихикает. Но он тут же напомнил себе, что это невозможно, и снова рассердился на себя — за мимолетное раздражение, за бессмысленную ревность, за мелькнувшее искушение ворваться в комнату, не постучавшись. В конце концов он пошел на кухню и через три минуты вернулся с бутылкой яблочного сидра, извлеченной из холодильника и двумя высокими стаканами, где болтались с кубики льда. Прежде чем войти и подать им прохладительное, он постучался и выждал какое-то время. Он застал их сидящими на широкой двуспальной кровати и погруженными в шашечную партию. Никто не смеялся, когда он вошел. На мгновение показалось, что Нета тайком подмигнула ему, еле заметно. Но потом он решил, что она просто моргнула.
X
С рассвета до заката он был свободен. И дни становились похожими один на другой. То здесь, то там улучшал он что-нибудь в доме. Прикрепил мыльницу в ванной. Установил новую вешалку для верхней одежды. Починил крышку с пружиной для мусорного бачка. Подправил мотыгой лунки вокруг четырех фруктовых деревьев на заднем дворе. Отпилил сухие ветки и смазал специальным составом места срезов. Он переходил из комнаты в комнату, наведывался на кухню, на террасу, в беседку с электродрелью, и длинный электрический шнур, влачился за ним, как шланг кислородной установки — за водолазом. Инструмент наготове, палец на кнопке, глаза ищут, куда бы вонзить сверло… Случалось, что по утрам он садился перед телевизором и смотрел детские передачи. Закончил подстригать живую изгородь. И со своей стороны, и со стороны соседей. Порой он передвигал с места на место мебель, а назавтра возвращал ее в прежнее положение. Сменил резиновые прокладки во всех кранах. Покрасил заново навес над стоянкой возле дома, потому что заметил на одном из столбов, поддерживающих навес, небольшие пятнышки ржавчины. Починил засов на калитке. Прикрепил к почтовому ящику написанное крупными буквами обращение к разносчику газет: «Пожалуйста, кладите газеты в почтовый ящик, а не бросайте их на газон перед входом». Смазал дверные петли, чтобы навсегда покончить со скрипом. Ручку, которой писала Иврия, отдал в мастерскую, чтобы почистили и сменили перо. Лампу в изголовье широкой кровати, на которой спала Нета, поменял на более мощную. От розетки в коридоре, где на тумбочке стоял телефон, протянул дополнительную линию в комнату матери и Авигайль, чтобы у них был свой аппарат.
Мать его сказала:
— Еще немного — и ты начнешь ловить мух. Лучше бы пошел в университет и послушал какие-нибудь лекции. Или сходил поплавать в бассейне. Повидал бы людей.
Авигайль подхватила:
— Если он вообще умеет плавать…
И Нета вставила:
— А в сарае, где садовые инструменты, какая-то кошка родила четырех котят.
— Хватит, — сказал Иоэль. — Что это такое? Еще немного — и нам придется выбирать домовой комитет.
— А кроме того, ты мало спишь, — прибавила мама.
По ночам, после того как прекращались телепередачи, он еще какое-то время валялся на диване в гостиной, вслушиваясь в монотонный свист и бессмысленно вглядываясь в мелькание снежных хлопьев на мерцающем экране. Затем выходил отключить дождевальную установку на газоне, проверить фонарь на веранде, принести блюдце молока или остатки курятины кошке, поселившейся в сарае для садовых инструментов. Он останавливался у края газона, всматривался в темноту улицы, разглядывал звездное небо, вдыхал ночные запахи — и представлял себя в инвалидной коляске с ампутированными конечностями. Порой ноги сами несли его в конец переулка — туда, где за изгородью, окружавшей цитрусовую плантацию, звучал лягушачий концерт. Однажды показалось ему, что издалека донесся вой одинокого шакала, хотя, возможно, это выла на луну какая-нибудь бездомная собака. Случалось, он шел к машине, садился в нее и, рванувшись с места, мчался, словно во сне, по пустынным ночным дорогам до самого Латруна, до расположенного там монастыря, до холмов, отгораживающих арабскую деревню Кфар-Касем, а то и туда, где начинаются отроги Кармельского хребта. Тщательно следил за тем, чтобы не превысить дозволенную скорость. Иногда заворачивал на заправочную станцию пополнить запасы горючего и завязывал ничего не значащий разговор с работавшим в ночную смену арабом. Медленно проезжал он мимо проституток, стоявших у обочины шоссе, разглядывал их издали. В уголках его глаз сбегались легкие морщинки, и, казалось, на лице застывала насмешливая улыбка, хотя на губах она не появлялась…
«Завтра ведь тоже будет день», — думал он, когда валился на постель, решив наконец уснуть. Через мгновение вскакивал и мчался к холодильнику, чтобы налить себе стакан холодного молока. Если наталкивался на дочь, сидящую в кухне и читающую в четыре часа утра, он обычно обращался к ней со словами:
— Доброе утро, юная леди» Что вы читаете?
А она, дойдя до конца абзаца, поднимала стриженую голову и отвечала негромко:
— Книгу.
Иоэль спрашивал:
— Можно ли к тебе присоединиться? Не приготовить ли нам какое-нибудь питье?
Нета отвечала глухо, но почти что с нежностью:
— По мне…
— И возвращалась к книге.
Так продолжалось, пока снаружи не доносился слабый шлепок. Тогда Иоэль стремглав вскакивал, безуспешно пытаясь поймать разносчика газет, который снова бросил газету на дорожку, ведущую к дому, вместо того чтобы опустить ее в почтовый ящик.
К той маленькой статуэтке в гостиной он не притрагивался. Даже не приближался к полке над камином, где она стояла. Словно бежал от искушения. Самое большее, косился исподволь, воровато; так мужчина, сидящий в ресторане с дамой, украдкой взглядывает на другую, за соседним столиком. Возможно, новые очки для чтения и позволили бы ему кое-что разгадать, но им нашлось иное применение: сквозь новые линзы в черной оправе, а также «докторские» очки Иврии он систематически и тщательно рассматривал, чуть не вплотную, снимки монастырских развалин. Нета прихватила их из кабинета матери в Иерусалиме и попросила повесить здесь, в гостиной, над диваном. Он заподозрил присутствие у монастырских ворот, какого-то странного, неуместного предмета — то ли сумки, то ли футляра от самого фотоаппарата. Но вещь была слишком мала, чтобы удалось прийти к точному выводу. От сильного напряжения у него снова заболели глаза. Иоэль решил, что как-нибудь исследует снимки под сильной лупой, а уж затем, возможно, отдаст их на увеличение в лабораторию отдела — там это сделают охотно и на высочайшем профессиональном уровне. Но он все никак не мог решиться, потому что не представлял, — как объяснит, в чем, собственно, дело. Ведь он и сам этого не знал.
XI
В середине августа, за две недели до того, как Нета начала учебу в выпускном классе местной школы, совершенно неожиданно заявился с визитом Арик Кранц, квартирный маклер. Зашел взглянуть, все ли в порядке. Ведь он жил в пяти минутах ходьбы. Да и Крамеры, его знакомые, хозяева квартиры, просили, чтобы как-нибудь, проходя мимо, он «взглянул одним глазом».
Осмотревшись вокруг, он сказал со смешком:
— Я вижу, что у вас тут было мягкое приземление. Похоже, что все в полном порядке.
Иоэль, по обыкновению, скупился на слова:
— Да. В порядке.
Маклер поинтересовался, все ли системы в доме действуют как положено.
— Ведь вы, можно сказать, влюбились в эту квартиру с первого взгляда, а такая любовь зачастую остывает уже на следующее утро.
— Все в порядке, — повторил Иоэль.
Он был в майке, спортивных шортах, на ногах — сандалии и в таком виде показался маклеру еще более загадочным, чем в их предыдущую встречу, в июне, в день съема квартиры. В нем ощущались тайна и сила. При взгляде на лицо Иоэля в воображении возникали соленые ветры, чужеземные женщины, одиночество и солнце. Его рано поседевшие волосы, коротко подстриженные на висках, выглядели по-военному аккуратно, но отливающая сталью прядь, похожая на моток проволоки, вздымалась надо лбом, не падая на него. В узких глазах, стиснутых морщинами, чудилась ироническая усмешка, но губы в ней участия не принимали. Глаза были запавшими, покрасневшими, полузакрытыми, словно от слишком яркого света или пыльной бури. Форма челюсти свидетельствовала о силе характера: казалось, человек живет сжав зубы. Если не считать морщин в уголках глаз, лицо было молодым и гладким, что создавало особый контраст с седыми волосами. Выражение лица почти не менялось — говорил ли он или молчал.
Маклер спросил:
— Я не помешаю? Можно присесть?
Иоэль, вооруженный электродрелью (длинный шнур был включен в розетку на кухне, за стеной), ответил:
— Пожалуйста. Садитесь.
— Сегодня я пришел не в качестве маклера, — подчеркнул гость. — Просто как добрый сосед. Заскочил, чтобы спросить, не могу ли быть чем-нибудь полезен. Внести свой вклад, если можно так выразиться, в развитие поселенческого быта. Кстати, называйте меня просто Арик. Да, вот что: хозяин дома просил передать при случае, что действие кондиционера можно распространить на все спальни. За наш счет. Он все равно планировал устроить это нынешним летом, но не успел. А еще он просил передать вам, что трава любит много воды — земля здесь легкая, а вот к кустам при поливе стоит проявить милосердие.
Старания маклера понравиться, наладить контакт, а быть может, слово «милосердие» вызвали у Иоэля едва заметную, легко скользнувшую по губам усмешку. Сам он этого и не почувствовал, но Кранц взбодрился и с воодушевлением, обнажив в улыбке десны, настойчиво продолжал:
— Поверьте, господин Равид, я вовсе не собирался мешать вам. Просто проезжал мимо, направляясь к морю. Ну, не совсем «мимо», по правде говоря, я специально сделал небольшой крюк. Сегодня изумительный день для плавания под парусом, и я еду на море. Ну вот, я уже двинулся.
— Выпейте чашку кофе, — не предложил, а почти приказал Иоэль.
Электродрель он, словно угощение, положил на стол перед гостем, осторожно присевшим на краешек дивана. На маклере была голубая трикотажная рубашка с эмблемой футбольной сборной Бразилии, обут он был в спортивные туфли с блестящими полосками и свои волосатые ноги прижимал одна к другой, будто стыдливая девушка. Все с тем же смешком он поинтересовался:
— Ну, как семья? Хорошо ли чувствуют себя бабушки? Акклиматизировались без проблем?
— Бабушки уехали в Метулу. С сахаром и молоком?
— Не беспокойтесь, — замялся маклер. И через мгновение, собравшись с духом, добавил: — А впрочем… с ложечкой сахара и капелькой молока. Только чуть-чуть забелить черноту. Вы можете звать меня Арик.
Иоэль вышел на кухню. Маклер со своего места осторожно оглядывал гостиную, словно отыскивал некие важные улики. На его взгляд, ничего здесь не изменилось. Разве что прибавилось три картонных ящика, стоя в них один на другом в углу, в тени огромного филодендрона. Да три фотографии над диваном, на которых были запечатлены развалины. Кранц предположил, что это сувениры из Африки или что-то вроде того. Интересно, на какие средства он живет, этот государственный служащий? В округе говорят, что он вообще не работает. Похоже, из высокопоставленных. Может, возбуждено дело и на время следствия его отстранили от должности, «упрятали в холодильник»? Выглядит как начальник отдела какого-нибудь министерства. Наверняка был кадровым военным и дослужился до высокого звания. Скажем, заместитель комдива в танковых войсках…
— Могу ли я спросить, кем вы были в армии? Понимаете ли, ваше лицо кажется мне знакомым. О вас писали в газетах? Не показывали, случаем, по телевизору?.. — обратился он к Иоэлю, который как раз в эту минуту вернулся в гостиную с подносом, на котором уместились две чашки кофе, молочник, сахарница и тарелочка с печеньем. Чашки Иоэль поставил на стол. Все остальное осталось на подносе, который он расположил в центре между собой и гостем.
— Старший лейтенант военной прокуратуры, — ответил Иоэль, садясь в кресло.
— А потом?
— Я демобилизовался в шестьдесят третьем.
Следующий вопрос, готовый сорваться с языка, Кранц проглотил и вместо этого заметил, добавляя в кофе сахар и молоко:
— Я спросил просто так. Надеюсь, это не раздражает вас. Я сам терпеть не могу назойливости. С духовкой никаких проблем нет?
Иоэль пожал плечами.
У порога комнаты промелькнула тень. И пропала.
— Ваша жена? — полюбопытствовал Кранц, но тут же вспомнил давешнюю беседу, стал усиленно извиняться и осторожно предположил, что, по всей вероятности, это была дочь. Симпатичная, но застенчивая, не так ли? И снова счел нужным напомнить про своих сыновей. Оба участвовали в военных операциях в Ливане. Между ними всего-то полтора года разницы. Такие вот дела. Может, устроим как-нибудь встречу с вашей дочерью? И посмотрим: вдруг из этого что-то выйдет?..
Внезапно он почувствовал, что человек, сидящий напротив, вглядывается в него с холодным любопытством, едва ли не забавляясь, и тут же, переменив тему, стал рассказывать Иоэлю, что в юности два года проработал телевизионным техником (имеет соответствующий диплом), так что «если возникнут какие-либо проблемы с телевизором, звоните немедленно, хоть в три часа ночи, я прибуду и все исправлю, бесплатно, нет проблем… А нет ли у вас желания присоединиться ко мне и на пару часов выйти в море на моей яхте? Она стоит у рыбацкого пирса в порту Яффо. Только скажите. У вас есть мой телефон? Звякните мне, когда захотите. С богом, я пошел…
— Спасибо, — выдал Иоэль. — Если подождете, я буду готов меньше чем за пять минут.
Прошло несколько секунд, прежде чем маклер сообразил: Иоэль принял его предложение. Воодушевленный этим, он тут же затараторил о прелестях плавания в такой великолепный день:
— Если хотите, мы можем выйти в открытое море и даже приблизиться к развалюхе Эйби Натана, ну, вы понимаете, я говорю о той плавучей радиостанции, что ведет свои передачи на Израиль, но за пределами наших территориальных вод…
Иоэль чем-то привлекал его; отчаянно хотелось сблизиться с ним, подружиться, служить ему всеми силами, доказать, сколько пользы он, Кранц, может принести, продемонстрировать преданность и даже просто прикоснуться. Однако, сдержавшись и остановив свою руку, которая так и норовила дружески похлопать Иоэля по спине, он произнес:
— Не торопитесь. Спешить незачем. Море не убежит.
И, переполненный энергией и счастьем, ринулся, опередив Иоэля, на кухню, чтобы вернуть туда поднос с кофейными чашками. Не останови его Иоэль, он бы еще и вымыл посуду.
С тех пор Иоэль начал по субботам ездить на море с Ариком Кранцем. Грести он умел с детства, а сейчас научился ставить парус и ходить под ним. Но лишь в редких случаях нарушал он свое молчание. Однако это не вызывало у маклера ни разочарования, ни обиды. Напротив, он испытывал по отношению к Иоэлю то чувство всепоглощающей влюбленности и поклонения, которое, случается, охватывает подростка, готового с полной самоотдачей служить оруженосцем взрослому парню. Незаметно для себя он перенял привычки Иоэля. Например, проводить пальцем между шеей и воротничком рубашки. Или, вдохнув полной грудью морской воздух, задержать его в легких, а затем медленно выдыхать через полусомкнутые губы. Когда они выходили в море, Арик Кранц готов был рассказывать Иоэлю обо всем. Даже о маленьких изменах жене. Даже о хитростях, с помощью которых можно уклониться от уплаты подоходного налога или от ежегодных армейских сборов резервистов. Почувствовав, что утомляет Иоэля, он замолкал на время и давал возможность послушать классическую музыку: отправляясь по субботам на море с новым другом, он захватывал с собой превосходный портативный магнитофон. Но спустя четверть часа, с трудом выдерживая как свое молчание, так и Моцарта, он принимался советовать Иоэлю, как тому следует распорядиться деньгами в нынешние сложные времена, или объяснять, какую секретную систему использует военно-морской флот, чтобы полностью перекрыть все подступы к берегам страны и не допустить высадки террористов. Эта неожиданная дружба приводила маклера в такой восторг, что иногда он не мог удержаться и звонил Иоэлю в середине недели, чтобы поговорить о субботе.
Иоэль со своей стороны оценил слова: «Море не убежит». Он не нашел в них никакой погрешности. На свой лад он выполнял условия взаимного соглашения: приятно было доставлять Кранцу то, что тому требовалось, по сути не давая ничего. Кроме собственного присутствия и молчания. Как-то раз он удивил Кранца, научив его, как следует сказать девушке «я хочу тебя» по-бирмански. В три-четыре часа пополудни они возвращались в порт Яффо, хотя Кранц в душе надеялся, что время остановится или берег исчезнет навсегда. На машине маклера они возвращались домой. Пили кофе. Иоэль обычно говорил: «Большое спасибо. До свидания». Но однажды добавил при расставании: «Арик, будь осторожен в пути». Эти слова привели Кранца в восторг, потому что он увидел в них шаг вперед, пусть и маленький. Из тысячи вопросов, которые он заготовил, томимый любопытством, пока что удалось задать всего лишь два-три. Он получил простые ответы. И очень опасался, как бы все не испортить, не переборщить, не показаться назойливым, не разрушить волшебство.
Так прошло несколько недель. Нета начала учиться в выпускном классе. Но даже дружеского похлопывания по плечу при расставании (каждый раз Кранц мысленно клялся себе, что сегодня простится с Иоэлем именно таким образом), даже этого не было. Все откладывалось до следующей встречи.
XII
За несколько дней до начала учебного года вновь возникла «проблема» Неты. С февраля, когда в Иерусалиме случилось несчастье, этого ни разу не происходило. Иоэль почти поверил, что Иврия, возможно, была совершенно права в их споре.
Произошло это в среду, в три часа пополудни. В тот день Лиза поехала в Иерусалим проверить, все ли в порядке в ее сданной внаем квартире в Рехавии. Авигайль тоже не было дома: она отправилась на лекцию какого-то заезжего профессора в университет Рамат-Авива.
Он стоял босиком на лужайке, омываемой горячим солнцем уходящего лета, и поливал кусты. Сосед из дома напротив, уроженец Румынии, широкозадый мужчина, напоминавший Иоэлю перезрелый плод авокадо, взобрался по лестнице на крышу вместе с двумя парнями-арабами. Парни выглядели как студенты на каникулах. Они демонтировали телевизионную антенну и заменили ее новой, по виду более совершенной. Хозяин дома, ни на минуту не умолкая, осыпал их упреками, выговорами, указаниями на ломаном арабском. Хотя Иоэль полагал, что оба парня владели ивритом лучше своего нанимателя. Этот сосед, импортер крепких спиртных напитков, иногда беседовал по-румынски с Лизой, матерью Иоэля. Однажды преподнес ей цветок с преувеличенно низким поклоном, словно стремясь обратить все в шутку. Внизу, у подножия лестницы, стояла собака-овчарка. Иоэль даже знал ее имя — Айронсайд. Пес тянул голову кверху, и в его отрывистом лае звучали и подозрительность, и скука. Он исполнял свой долг. В переулок завернул тяжелый грузовик, проехал в конец, до забора цитрусовой плантации, и дал задний ход, скрипя тормозами, словно натужно вздыхая. После него остался тяжелый смрад выхлопных газов. Иоэль спросил себя: где же теперь грузовик-рефрижератор господина Виткина, Эвиатара или Итамара? И как поживает нынче его инструмент, на котором наигрывал он русские мелодии?
А затем вновь окутала улицу послеполуденная летняя тишина. В траве, на удивление близко к нему, Иоэль вдруг заметил маленькую птичку, которая, зарыв клюв в перышки, застыла в неподвижности. Он перевел водяную струю с одного куста на другой, и статуэтка-птица вспорхнула и улетела. По тротуару пробежал мальчик, крича обиженным тоненьким голоском: «Ведь договорились, что я полицейский!» На кого он обижался, Иоэлю с того места, где он стоял, видно не было. Но и мальчик мгновенно исчез. А Иоэль, одной рукой держа шланг, второй, свободной, подправил скос лунки. Он вспомнил, как отец его жены, бывший офицер полиции Шалтиэль Люблин, бывало, говорил ему, многозначительно подмигивая: «В конечном счете у всех у нас одни и те же тайны». И всякий раз эта фраза вызывала в Иоэле злость, почти ненависть — не к старику Люблину, а к Иврии.
Именно Люблин научил его, как окучивать растения, как перемещать легкими круговыми движениями шланг, чтобы не разрушить скосы лунок. Вечно был он окутан серым облаком сигарного дыма. Все связанное, пусть даже отдаленно, с пищеварением, сексом, болезнями, отправлением естественных надобностей, — все это немедленно вызывало в нем желание рассказать анекдот. Люблин был неуемно-назойливым рассказчиком. Казалось, что человеческое тело само по себе вызывало в нем какое-то злорадство. И всякий раз, завершая анекдот, он заходился сдавленным, похожим на хрип смехом курильщика.
Однажды в Метуле он затащил Иоэля в спальню и низким, сиплым от курения голосом стал поучать: «Послушай, три четверти жизни человек бежит туда, куда указывает член. Будто ты зеленый новобранец, а он ротный старшина. Встать-лечь! Прыгай! В атаку! Если бы наш хрен в конце концов освобождал нас от срочной службы после двух-трех-пяти лет, тогда бы у каждого оставалось достаточно времени, чтобы стать Пушкиным или изобрести электричество. Сколько бы ты его ни ублажал, ему все мало. Он тебя в покое не оставит. Дай ему отбивную — захочет шницель. Дай шницель — потребует икру. Еще, благодарение Небу, Господь, по милости своей, дал нам только один член. Представь себе, что должен был бы в течение пятидесяти лет ублажать, кормить, одевать, согревать и забавлять пятерку ему подобных…» Высказав все это, он захрипел в приступе удушья, но тут же окутал себя дымом новой сигары.
Умер он летом в половине пятого утра прямо на унитазе: брюки спущены, дымящаяся сигара зажата между пальцами. Иоэль легко мог представить, какой анекдот вспомнил бы Люблин, заходясь хриплым смехом, если бы нечто подобное произошло не с ним, а с кем-нибудь другим, предположим, с тем же Иоэлем. А может, умирая, он еще успел увидеть забавную сторону происходящего и отошел в мир иной смеясь.
Сын его Накдимон, грузный, молчаливый парень, с детства был наделен особым талантом — ловить ядовитых змей. Он умел «доить» яд и продавал его для приготовления лечебной сыворотки. Несмотря на то что Накдимон, по-видимому, придерживался крайних политических убеждений, круг его знакомых в большинстве своем составляли арабы. Среди них его вдруг охватывало лихорадочное желание выговориться, которое сразу же исчезало, стоило ему перейти на иврит. К Иоэлю и к своей сестре Иврии относился Накдимон с какой-то затаенной крестьянской подозрительностью. В те редкие дни, когда приезжал он к ним в Иерусалим, привозил в подарок банку оливкового масла собственного изготовления или сухую колючку из Галилеи для пополнения коллекции Неты. Его почти невозможно было разговорить: он лишь отвечал на вопросы, обходясь двумя-тремя словами, обыкновенно одними и теми же: «Да. Примерно», или «Без разницы», или «Слава Богу». Да и эти слова срывались с его губ с какой-то гнусавой враждебностью, словно он тут же раскаивался в том, что вообще поддался искушению ответить. К своей матери, сестре и племяннице он обращался одинаково, называя их:»девочки». Иоэль, со своей стороны, обращался к нему так же, как и к его покойному отцу, по фамилии — Люблин, потому что имена их казались ему несуразными. Со дня похорон Иврии Накдимон не навещал родню ни разу. Правда, Авигайль и Нета иногда ездили в гости к его сыновьям в Метулу и возвращались оттуда в слегка приподнятом настроении. В канун праздника Песах к ним присоединилась Лиза, которая вернувшись, сказала: «Надо уметь жить». Иоэль про себя порадовался, что устоял перед искушением и остался дома один в праздничную ночь. Посмотрел немного телевизор и, заснув в половине девятого, проспал глубоким сном до девяти утра — так хорошо не спалось ему уже долгое время.
Он все еще не примирился с мыслью, что «в конечном счете у всех у нас одни и те же тайны». Впрочем, эта формула уже не вызывала в нем раздражения. Сейчас, когда стоял он на своей лужайке в безлюдном переулке, залитом ослепительным летним светом, пришла к нему и щемящей тоской отозвалась мысль: может, так, а может, иначе, и этого мы никогда не узнаем. Вот когда она говорила ему ночью сочувственным шепотом: «Я тебя понимаю», — что хотела этим сказать? Что она понимала? Он никогда не спрашивал. А теперь уже поздно. Может, и в самом деле пришло время сесть и написать стихи, равные пушкинским, или изобрести электричество? Внезапно, против его воли, в то время, когда он осторожными кругообразными движениями переводил струю из лунки в лунку, вырвался из его груди странный низкий звук, очень напоминающий тот хрип, что издавал Люблин-отец… Иоэлю вспомнились те обманчивые фигуры, которые ночью во франкфуртской гостинице появлялись и исчезали, словно поддразнивая его, когда узор на обоях преображался с каждым движением ресниц.
По тротуару прошла мимо него девушка. В одной руке она несла тяжелую корзину с продуктами, другой прижимала к груди два больших пакета. Девушка-подросток с Дальнего Востока. Она служила домработницей у состоятельных хозяев, в доме которых ей была выделена комнатка со всеми удобствами. Была она хрупкой, худенькой, но корзину и полные пакеты несла без усилий. И прошла перед ним, словно в танце, словно законы земного притяжения были не властны над ней. А почему бы не закрыть кран, не догнать ее и не предложить донести корзинку? Или ничего не предлагать, а повести себя, как повел бы отец с дочерью: преградить дорогу, принять из рук тяжелые вещи, проводить до дому и по пути завязать легкую беседу? На мгновение Иоэль почти физически ощутил, как прижимаемые к груди тяжелые пакеты с силой давят ей в ребра. Но она может испугаться, не понять, может принять его за грабителя, за извращенца, это станет известно соседям, и те начнут перешептываться у него за спиной. Не то чтобы это так уж трогало — и без того он наверняка уже возбудил в округе любопытство и сплетни-пересуды. Хорошо натренированным профессиональным взглядом Иоэль точно оценил разделявшее его и девушку расстояние и понял, что пока будет ее догонять, она уже исчезнет, впорхнув в дом. Разве что он побежит. Но бегать он не любил.
Была она юной, с точеной фигуркой, с тонкой, осиной талией. Черные струящиеся волосы почти закрывали лицо. Цветастое хлопчатобумажное платье с длинной молнией на спине обтягивало тело. Он только успел оценить облегаемые платьем ноги и бедра, как она уже исчезла, и нет ее.
Иоэль вдруг снова ощутил резь в глазах. Он смежил веки. И внезапно перед ним явственно возник квартал бедноты где-то на Дальнем Востоке. То ли в Рангуне, то ли в Сеуле, то ли в Маниле. Бессчетное множество хлипких построек из жести, из картона, жмущихся друг к другу, увязающих в густой тропической грязи. Душный, загаженный переулок с открытой сточной канавой. Облезлые, словно пораженные проказой собаки и коты. Гоняющиеся за ними темнокожие ребятишки, болезненные, босоногие, в лохмотьях, топчущиеся в луже нечистот. Старый вол, отяжелевший и покорный, впряжен с помощью грубых веревок в жалкую повозку с деревянными колесами, которые увязли в навозной куче. И все пропитано удушливо-острыми запахами. И все это поливает тепловатый тропический дождь. Его струи барабанят по проржавевшему остову развалившегося джипа, и тогда кажется, будто откуда-то раздается приглушенная автоматная очередь. И вот в этом-то джипе, на порванном сиденье водителя расположился калека, лишенный конечностей, тот из Хельсинки, белый, словно ангел, и улыбающийся все понимающей улыбкой.
XIII
И тут со стороны, куда выходили окна Неты, донесся приглушенный удар и какие-то звуки, напоминающие кашель. Иоэль насторожился. Он направил струю из шланга на свои босые ноги, смыл грязь, перекрыл воду и широкими шагами заспешил к дому. К тому моменту, когда он вошел, хрипы и судороги уже прекратились, и он понял, что на сей раз «проблема» невелика. Девочка лежала на ковре в позе плода, свернувшегося во чреве матери. Обморок смягчил черты ее лица, и на какой-то миг она даже показалась ему почти красивой. Он подложил две подушки, под голову и под плечи, чтобы ей легче дышалось. Вышел и, вернувшись, поставил на стол стакан и положил две пилюли, чтобы подать, когда она очнется. Затем, безо всякой на то необходимости, прикрыл ее белой простынкой и уселся у ее изголовья прямо на пол, обхватив руками колени. Не притрагиваясь к ней.
Глаза девочки были закрыты, но не зажмурены, губы чуть приоткрыты, тело под простыней было нежным и спокойным. Только теперь он заметил, как расцвела она за эти месяцы. Он разглядывал длинные ресницы, унаследованные от матери, и высокий гладкий лоб, доставшийся от бабки. На миг захотелось ему, пользуясь уединением и ее забытьем, поцеловать мочки ушей, как имел он обыкновение делать, когда она была маленькой. Как ласкал он и ее маму… Потому что сейчас ему почудилось, будто Нета все еще та малышка с умным взглядом, что спокойно лежала на циновке в углу комнаты, устремив глаза в сторону взрослых с почти ироническим выражением. Казалось, она все понимает, особенно то, что нельзя облечь в слова, и только из соображений такта и деликатности предпочитает молчать. Та малышка, которую он брал с собой во все свои поездки — в маленьком фотоальбоме, хранившемся во внутреннем кармане пиджака.
Вот уже шесть месяцев жила в душе Иоэля надежда, что «проблема» исчезла. Что постигшая их катастрофа все изменила. Что права была Иврия, а не он. Смутно помнилось ему, что в медицинской литературе, которую он читал, такая возможность не исключалась. Как-то один из беседовавших с ним в отсутствие Иврии врачей сказал (правда, со множеством оговорок), что есть шанс на выздоровление в процессе полового созревания. Или по крайней мере, на существенное улучшение. И в самом деле, со дня смерти Иврии не было ни одного случая.
Случая? В то же мгновение ощутил он переполнявшую его горечь: ее уже нет здесь. Довольно. Отныне покончено со словами «случай» и «проблема». Отныне будем говорить «приступ». Слово это он едва не произнес вслух. С цензурой покончено. Хватит! Море не убежит. Отныне всегда будем пользоваться точными словами. В нем поднимался гнев, и он вложил его в яростный взмах руки, которым, наклонясь, отогнал муху, прогуливавшуюся по бледной щеке.
Впервые это случилось, когда Нете было четыре года. Она стояла у раковины в ванной, мыла свою пластмассовую куклу и вдруг опрокинулась на спину. Иоэль помнил тот ужас, который испытал при виде открытых закатившихся глаз — одни только белки, пронизанные тонкими кровеносными сосудами. Пузыри пены, появившиеся в уголках рта. И сковавшее его оцепенение, хотя он тут же понял, что должен бежать за помощью. Вопреки всем тренировкам, вопреки всему, что говорилось в период подготовки к службе и во время самой службы, он не в силах был сдвинуться с места, отвести взгляд от девочки: ему показалось, что тень улыбки мелькнула, исчезла и вновь появилась на ее лице, словно она пыталась сдержать смех. Иврия, а не он, пришла в себя первой и кинулась к телефону. Он стряхнул оцепенение, только услышав сирену «скорой помощи». Только тогда выхватил он дочку из объятий Иврии, ринулся с ней вниз по лестнице, оступился, ударился головой о перила — и все погрузилось в туман. Когда он очнулся в приемном покое, Нета уже была в сознании.
Иврия сказала ему шепотом: «Ты меня удивляешь». И больше ничего не добавила.
На завтра он должен был отправиться на пять дней в Милан. К его возвращению врачи уже установили предварительный диагноз и девочка была дома. Иврия наотрез отказалась принять заключение медиков и давать Нете прописанные лекарства. Она упрямо цеплялась за каждое, даже пустячное, вскользь упомянутое разногласие между врачами, особенно если кому-то из эскулапов мнение коллеги казалось сомнительным. Купленные мужем лекарства она выбросила в мусорное ведро. Иоэль сказал: «Ты сходишь с ума». А она со спокойной улыбкой ответила: «Кто бы говорил».
В его отсутствие она таскала Нету от одного частного врача-специалиста к другому, ходила к известным профессорам, потом к психологам, разным консультантам и, наконец, невзирая на его сопротивление, ко всякого рода знахарям, рекомендовавшим странные диеты, гимнастику, холодный душ, витамины, минеральные ванны, занятия йогой, травяные настойки.
Возвращаясь из поездок, он всякий раз вновь покупал лекарства и пичкал ими девочку. Но стоило ему уехать, как Иврия все уничтожала. Однажды, выйдя из себя, в гневе и слезах, она запретила ему употреблять слова «болезнь» и «приступ»: «Ты ставишь на ней клеймо. Ты закрываешь перед ней весь мир. Ты даешь ей понять, что представление тебе нравится. Ты разрушаешь ее. Есть проблема, — Иврия упорно употребляла это слово, — но, по сути, проблема не в Нете, а в нас». В конце концов он капитулировал и согласился: отныне употреблять слово «проблема». Ссориться с женой по поводу выражений казалось ему бессмысленным. Ведь если вдуматься, Иврия сказала, что проблема не в ней и в них, а в Иоэле: в тот миг, когда ты уезжаешь, исчезает и проблема. Нет публики — нет и театра. Факт.
Но был ли то действительно факт? Иоэля одолевали сомнения. По причине ему самому неясной он избегал выяснения истины. Опасался, что Иврия может оказаться правой? Или, напротив, боялся, что она ошибается?
Ссоры, затеваемые Иврией, вспыхивали всякий раз, когда возникала «проблема». И просто время от времени. Спустя несколько месяцев, разуверившись в заклинателях и знахарях, она по какой-то безумной логике продолжала обвинять его, и только его. Требовала, чтобы он прекратил свои поездки или, наоборот, уехал навсегда. «Решай, — говорила она, — что для тебя важнее. Герой среди женщин и детей. Всадит нож и убегает».
Однажды она при нем во время приступа стала хлестать застывшую девочку по щекам, по спине, по голове. Он был потрясен. Упрашивал, умолял, требовал немедленно прекратить. И в конце концов, чтобы остановить ее, был вынужден единственный раз в жизни применить силу. Схватил за руки, заломил их за спину и поволок ее на кухню. Когда, перестав сопротивляться, она рухнула на табурет, обмякшая, как тряпичная кукла, он замахнулся и уже без всякой на то необходимости с силой ударил ее по щеке. Только тут он обнаружил, что девочка пришла в себя, стоит, опираясь на косяк кухонной двери и пристально, с холодным любопытством исследователя разглядывает их обоих. Иврия, тяжело дыша, указала на девочку и накинулась на него:
— Вот, погляди!
— Скажи, ты в своем уме? — процедил он сквозь зубы.
А Иврия ответила:
— Нет! Я окончательно свихнулась. Потому что согласилась жить с убийцей. Тебе, Нета, стоит об этом знать: убийство — это его профессия.
XIV
Следующей зимой в его отсутствие она приняла решение — собрала два чемодана и переехала с Нетой в Метулу, где прошло ее детство. Там поселилась она вместе с матерью своей Авигайль и братом Накдимоном. Вернувшись из Бухареста в последний день праздника Ханука, Иоэль обнаружил, что дом пуст. На чистом кухонном столе его ждали две записки, лежавшие рядом: одна под солонкой, а другая под перечницей из того же набора. В первой — это было заключение какого-то недавнего репатрианта из России, мировой знаменитости в альтернативной медицине, судя по титулам указанным в верхней части листка, — утверждалось на ломаном иврите, что девочка Нюта Равив не больна эпилепсией и «страдает лишь депривацией». И подпись — Никодим Шаляпин. Вторая записка была от Иврии. Круглые устойчивые буквы сообщали: «Мы в Метуле. Можешь позвонить, но не вздумай приезжать».
Он подчинился и не приезжал всю ту зиму. Быть может, надеялся, что, если «проблема» возникнет и там, в Метуле, когда его нет рядом, Иврии придется спуститься на землю. А быть может, наоборот, хотел верить, что там «проблемы» не станет и Иврия в конце концов окажется права, как всегда.
И вот в начале весны обе вернулись в Иерусалим, нагруженные цветочными горшками и подарками из Галилеи. И наступили удивительные дни. Жена и дочка чуть ли не соревновались друг с другом, кому удастся больше порадовать его, когда он возвращался из поездок. Младшая стремглав летела ему навстречу и, едва он усаживался, снимала с него обувь, подавала домашние туфли. У Иврии открылся дремавший прежде кулинарный талант, и она поражала Иоэля артистически приготовленными блюдами. Но и он со своей стороны не отставал от них: настоял, что между поездками будет вести домашнее хозяйство, как привык делать в их отсутствие. Заботился, чтобы холодильник был всегда полон. Выискивал в иерусалимских магазинчиках перченые колбасы и редкостные сорта овечьего сыра. Раз или два, нарушив свои принципы, привозил сыры и колбасы из Парижа. Однажды, ни слова не сказав Иврии, сменил старый черно-белый телевизор на новый, цветной. Иврия ответила сменой занавесей. К годовщине свадьбы она купила ему стереоустановку, в дополнение к той, что стояла в гостиной. А еще они часто по субботам в его машине выезжали на природу.
В Метуле девочка вытянулась, немного поправилась. В очертаниях ее подбородка стала заметной линия, свойственная семейству Люблин; в лице Иврии она не проявилась, а у Неты проглянула вновь. Волосы у нее теперь были длинными. Он привез ей из Лондона великолепный свитер из ангорской шерсти, а Иврии — вязаный костюм. Он умел выбирать женскую одежду: у него был верный глаз и безупречный вкус. Иврия говорила: «Ты мог бы далеко пойти, если бы стал модельером. Или, возможно, режиссером».
Что там было зимой в Метуле, он не знал и не пытался узнать. Жена его выглядела так, словно пришла для нее пора позднего расцвета. Завела ли она себе любовника? Или это плоды люблинских садов пробудили в ней новые жизненные силы? Она изменила прическу — стала носить симпатичную челочку. Впервые в жизни научилась пользоваться косметикой и делала это с безукоризненным вкусом. Купила легкое платье с весьма смелым вырезом. Под этим платьем носила она белье, стиль которого был для нее прежде совершенно неприемлем. Иногда в поздние вечерние часы сидели они у кухонного стола, и Иврия, разрезая персики, оправляла в рот дольку за долькой, сначала осторожно притрагиваясь к ним губами, будто что-то проверяя, прежде чем насладиться мякотью. Иоэль сидел как зачарованный, не в силах отвести от нее глаз. А еще стала она пользоваться новыми духами…
Так началось бабье лето.
Временами возникало подозрение, что она дарит ему то, чему научилась у другого мужчины. Эти подозрения вызывали чувство вины перед Иврией, и, как бы искупая вину, он отправился с ней в Ашкелон, чтобы провести четырехдневный отпуск в гостинице на берегу моря. Все годы — до этой поездки — они предавались любви в серьезном, сосредоточенном молчании, теперь же случалось, что в минуты близости обоими овладевал безудержный, безостановочный смех.
Но «проблема» Неты не исчезла. Хотя, возможно, стала не столь значительной.
Во всяком случае, ссоры прекратились.
Иоэль вовсе не был убежден, что обязан доверять словам жены, утверждавшей, будто той зимой в Метуле не появлялось никаких признаков «проблемы». Он без особого труда мог бы докопаться до истины и сделать это таким образом, что ни она, ни члены семейства Люблин не узнали бы о «расследовании»: профессия научила его, не оставляя следов, разматывать клубки посложнее, чем история пребывания Неты в Метуле. Но он предпочел ничего не расследовать, сказав себе: «Почему бы мне не поверить ей?»
И все-таки в одну из прекрасных ночей он спросил ее шепотом:
— У кого ты этому научилась? У любовника?
Иврия рассмеялась в темноте:
— Как ты поступишь, если узнаешь? Пойдешь и убьешь его, не оставив улик?
— Вовсе нет, — ответил Иоэль, — я бы вручил ему бутылку коньяка и букет цветов за преподанную тебе науку. Кто же он, вытащивший счастливый билет?
И вновь залилась Иврия своим хрустальным смехом, прежде чем ответить:
— С такой наблюдательностью ты многого достигнешь в жизни. — И он, поколебавшись мгновение, не сразу уловив насмешку, настороженно рассмеялся вместе с ней.
Вот так, без выяснений и бесед по душам, словно нечто само собой разумеющееся, были установлены новые правила. Воцарилось новое взаимопонимание. Никто из них не нарушал его — ни по ошибке, ни по случайной небрежности. Отныне никаких знахарей и им подобных. Отныне никаких претензий и обвинений. При условии, что о «проблеме» запрещено упоминать. Даже намеком.
Случается и случается. И все. Не произносим ни слова.
Эти правила соблюдала и Нета. Хотя никто ей ничего не говорил. И как бы решив воздать отцу должное, чувствуя, что новое согласие держится главным образом на его уступчивости и терпимости, она в то лето часто устраивалась в его объятиях, прильнув к нему и мурлыча, словно сытый котенок. Точила карандаши, которые он держал на своем письменном столе. Аккуратно складывала вчетверо его газету и оставляла возле кровати, когда он отсутствовал. Приносила ему стакан сока из холодильника, даже если он забывал попросить. Свои рисунки первоклассницы, свои фигурки из глины, сделанные на уроках творчества, она располагала на его столе — пусть подождут, пока он приедет. И в каждом уголке их дома, даже в туалете, даже среди его бритвенных принадлежностей она развесила посвященные ему рисунки нежных цикламенов, его любимых цветов. Если бы Иврия не противилась, он бы и дочь свою назвал Ракефет, что на иврите значит «цикламен». Но принял то, что предлагала Иврия.
Иврия в свою очередь одаривала его в постели неожиданными радостями, о которых он и помыслить не мог. Такого не было даже в самом начале, когда они только поженились. Он иногда бывал ошеломлен ее ненасытностью, сочетаемой с мягкой нежностью, ее щедростью, ее готовностью — она была словно настроенный музыкальный инструмент — предугадать любое его желание.
— Что я сделал, — спросил он ее однажды шепотом, — чем заслужил все это?
— Все просто, — прошептала Иврия, — любовники меня не удовлетворяют. Только ты.
А он и в самом деле едва ли не превзошел самого себя. Даря жгучее наслаждение, обнимая бьющееся в конвульсиях тело, чувствуя, как стучат, словно от холода, ее зубы, он наслаждался ее наслаждением больше, чем собственным. Порой Иоэлю казалось, что не мужское естество, а вся его сущность проникает в ее материнское лоно и нежится в нем. Ибо весь он был охвачен ею и содрогался в ней. Пока в каждой их ласке не исчезала грань между тем, кто ласкает, и тем, кого ласкают, и переставали они быть мужчиной и женщиной, занимающимися любовью, а становились единой плотью.
XV
Один из коллег по службе, имевший сразу два прозвища — Кокни и Акробат, человек грубоватый, но проницательный, в те дни как-то посоветовал Иоэлю быть осторожнее: мол, сразу видно, что у него интрижка на стороне.
— С чего ты взял? — возразил Иоэль.
Акробат удивился: уверенность, с которой говорил Иоэль, известный своей правдивостью, вступала в явное противоречие с тем, что уловил его, Акробата, наметанный глаз. И он процедил с усмешкой:
— Ладно. На здоровье. Ведь ты у нас главный праведник. А в Книге Псалмов написано: «…не видел я праведника покинутого и семя его взыскующее…» — Тут он заменил последнее слово стиха на другое, похоже звучащее, но придающее фразе совсем иной, грязноватый, смысл.
Случалось, что в гостиничном номере при бледном свете неоновой лампы (он обязательно оставлял свет в ванной) Иоэль просыпался среди ночи, изнывая от страсти к жене, и шептал: «Приди ко мне». Пока однажды, впервые за все годы странствий и в нарушение всех правил, не удержался и позвонил ей в четыре утра из гостиницы в Найроби. И она — там, далеко, — была настороже, подняла трубку после первого же звонка. Не успев издать хотя бы звук, он услышал: «Иоэль, где ты?»
И он сказал ей слова, которые к утру выкинул из памяти, а когда, спустя четыре дня, по возвращении домой, она попыталась напомнить их, он наотрез отказался слушать.
Если он возвращался из поездок днем, они усаживали девочку перед новым телевизором и закрывались в спальне. Когда через часок они выходили, Нета уютно, словно котенок, устраивалась в его объятиях, и он рассказывал ей разные истории про медведей, одним из героев которых всегда был медведь по имени Замби, глупый, но очень трогательный.
Трижды, во время летних отпусков, оставив девочку в семействе Люблин в Метуле или у Лизы в Рехавии, они уезжали на неделю на Красное море, в Грецию, в Париж. Чего никогда не делали прежде, до того как появилась «проблема».
Но Иоэль знал, что все висит на волоске, и действительно, в начале следующей осени, когда Нета ходила во второй класс, однажды субботним утром она, потеряв сознание, упала на пол на кухне и очнулась в больнице только на следующий день, в полдень, после интенсивного врачебного вмешательства. Иврия нарушила правила игры, когда спустя десять дней обронила с улыбкой: «Из этой девочки еще выйдет великая актриса». Но Иоэль решил промолчать.
После того продолжительного приступа Иврия запретила Иоэлю прикасаться к девочке даже случайно. Поскольку он начисто игнорировал запрет, она спустилась вниз и взяла из багажника автомобиля спальный мешок, чтобы ночевать с девочкой в ее комнате. В конце концов он понял намек и предложил обмен: она и девочка могут спать на широкой кровати в спальне, а он перейдет в детскую. Так всем будет удобнее.
Зимой Иврия похудела, сев на строжайшую диету. Что-то жесткое и горькое примешалось к ее красоте. В волосах появилась седина. Она решила возобновить занятия на кафедре английской литературы — написать дипломную работу, чтобы получить вторую академическую степень.
Что до Иоэля, то он не раз мысленно представлял себе, как уезжает и не возвращается. Селится под вымышленным именем где-то далеко, скажем в канадском Ванкувере или австралийском Брисбене, и начинает новую жизнь. Открывает школу автовождения или инвестиционную контору, а то и просто приобретает хижину в лесу и живет себе в одиночестве, промышляя охотой и рыбалкой. Подобные мечты увлекали его в детстве и, надо же, вернулись вновь. Порой в фантазиях появлялась в его убежище эскимосская женщина — рабыня, молчаливая и покорная, как собака. В воображении возникали бурные ночи любовных утех перед пылающим в хижине очагом. Но очень скоро он стал изменять эскимосской любовнице с собственной женой.
Всякий раз, когда Нета приходила в себя после приступа, Иоэлю удавалось опередить Иврию. Те специальные тренировки, которые он прошел много лет тому назад, выработали в нем быстроту и непредсказуемость реакции. Он срывался с места, словно спринтер при стартовом выстреле, хватал девочку в объятия, скрывался с нею в детской, которая стала теперь его комнатой, и запирал дверь на ключ. Он рассказывал Нете про медведя Замби. Играл с ней в охотника и зайца. Вырезал из бумаги забавные фигурки. Вызвался быть отцом всех ее кукол. Строил башни из костяшек домино. Час-полтора, пока Иврия не сдавалась услышав ее осторожный стук в дверь, он все мгновенно прекращал, открывал дверь и приглашал ее тоже прогуляться по дворцу из кубиков или отправиться в плавание в ящике для постели. Но что-то менялось в ту минуту, когда входила Иврия. Как будто пустел дворец. Как будто замерзала река, по которой отправлялся в плавание их корабль.
XVI
Когда Нета подросла, Иоэль увлекал дочь в длительные путешествия по карте мира, которую купил в Лондоне и повесил над кроватью в детской. Когда они добирались, скажем, до Амстердама, он доставал припасенный на этот случай отличный план улиц и расстилал на кровати, чтобы провести Нету по музеям, проплыть с нею по каналам и посетить другие достопримечательности. А оттуда они отправлялись в Брюссель или Цюрих, а иногда добирались даже до Латинской Америки.
Так было, пока однажды вечером, после празднования Дня независимости, Нета не потеряла ненадолго сознание в коридоре и Иврия не смогла опередить его, коршуном налетев на девочку за секунду до того, как та открыла глаза. На миг Иоэль испугался: вдруг она снова станет бить дочь? Однако Иврия, спокойная и суровая, всего лишь отнесла девочку в ванную. Пустила воду. И закрывшись на ключ, они вдвоем купались около часа. Возможно, Иврия вычитала что-то из медицинской литературы. Все эти долгие годы умолчаний Иврия и Иоэль не переставали читать все, что касалось «проблемы» Неты. Хотя и не говорили об этом между собой. В полном молчании рядом с лампой-ночником ложились статьи, вырезанные из газетных «страниц здоровья», фотокопии научных материалов, сделанные Иврией в университетской библиотеке, медицинские журналы, которые Иоэль покупал в поездках. Все это они обычно передавали друг другу в запечатанных коричневых конвертах.
И с тех пор всякий раз после приступа Иврия и Нета закрывались в ванной, которая стала для них чем-то вроде плавательного бассейна с подогревом. Из-за закрытой на ключ двери доносились до Иоэля смех и плеск воды. Так пришел конец плаванию в ящике для постели и путешествиям по карте мира. Иоэль не собирался вступать в борьбу. У себя дома он жаждал отдыха и покоя. Он начал покупать Нете кукол в традиционной национальной одежде, которые продавались в сувенирных магазинах аэропортов разных стран. Какое-то время Иоэль и его дочь ощущали себя партнерами возле полок с коллекцией, а Иврии не позволено было даже сметать с нее пыль. Шло время. В третьем или четвертом классе Нета начала много читать. Куклы и башни из костяшек домино перестали ее интересовать. Она прекрасно успевала в школе, особенно по арифметике и родному языку, а позже — по математике и литературе. И собирала ноты и партитуры, которые отец привозил ей из поездок, а мать покупала в иерусалимских магазинах. А еще она собирала сухие колючки — рвала их, бродя летом меж холмами. И ставила в вазы в спальне, которая оставалась ее комнатой и тогда, когда Иврия ушла, перебравшись на диван в гостиной. Подруг у Неты почти не было, то ли потому, что она сама этого не хотела, то ли из-за слухов о ее заболевании. Хотя «проблема» никогда не вырывалась наружу ни в классе, ни на улице, ни в гостях, заявляя о себе лишь в стенах родного дома.
Каждый день, приготовив уроки, Нета лежала на кровати и читала до ужина, который привыкла съедать в одиночестве, когда вздумается. Поужинав, она возвращалась к себе и снова читала, лежа на двуспальной кровати. Какое-то время Иврия пыталась вести борьбу с ночными бдениями, но в конце концов сдалась. Случалось, Иоэль вставал ночью, в час, когда едва начинал брезжить рассвет, на ощупь пробирался к холодильнику или в туалет, и его, полусонного, притягивала полоска света, пробивающаяся из-под дочкиной двери. Но он предпочитал не приближаться. И, потоптавшись в гостиной, на несколько мгновений присаживался в кресло напротив дивана, на котором спала Иврия.
Когда Нета достигла возраста половой зрелости, ее врач потребовал, чтобы Иврия и Иоэль показали дочь консультанту-психологу. Женщина-психолог пожелала встретиться с обоими родителями, а затем и с каждым в отдельности. По ее настоянию Иоэль и Иврия вынуждены были прекратить все, чем баловали девочку после приступов. Так была упразднена церемония «какао без пенки», прекратились совместные купания матери и дочери в ванне. Нета начала иногда помогать по дому, впрочем, безо всякого желания. Она больше не кидалась навстречу Иоэлю с комнатными туфлями в руках, перестала помогать матери прихорашиваться, когда они вдвоем собирались в кино. Вместо этого в доме завелся обычай еженедельных «заседаний штаба» на кухне. В эти дни Нета стала проводить долгие часы в доме своей бабушки в Рехавии. Какое-то время она записывала воспоминания Лизы, купила особую тетрадь, пользовалась портативным магнитофоном, привезенным Иоэлем из Нью-Йорка. Но вскоре потеряла к этому интерес и все забросила.
Жизнь вошла в спокойное русло.
А тем временем Авигайль переехала в Иерусалим. Сорок четыре года прожила она в Метуле, с той поры, как оставила родной город Цфат, выйдя замуж за Шалтиэля Люблина. Там вырастила детей, преподавала арифметику в начальной школе, управлялась с птичником, садом, и огородом. А по ночам она читала путевые заметки путешественников девятнадцатого века. Схоронив мужа, она приняла на себя заботы о четырех сыновьях Накдимона, который овдовел на год позже ее.
И вот внуки подросли, и Авигайль решила начать новую жизнь. Сняла маленькую комнату в Иерусалиме, неподалеку от дочери, записалась в Иерусалимский университет с намерением изучать иудаистику. Это произошло в тот самый месяц, когда Иврия возобновила занятия и приступила к дипломной работе «Позор в мансарде». Иногда они встречались в кафетерии за легким обедом. Иногда втроем — Иврия, Авигайль и Нета — посещали литературные вечера в Народном доме. А если отправлялись в театр, то и Лиза присоединялась к ним. В конце концов Авигайль решила оставить комнату, которую снимала, и перейти жить к Лизе, в двухкомнатную квартиру в Рехавии, благо всего пятнадцать минут неспешной ходьбы отделяли ее от квартала Тальбие, где жили дети.
XVII
А между Иврией и Иоэлем вновь воцарился зимний холод…
Иврия устроилась на полставки редактором в одно из изданий министерства туризма. Большую часть своего времени она посвящала дипломной работе — анализу романов, написанных сестрами Бронте. Иоэль вновь получил повышение по службе. В беседе с глазу на глаз Патрон намекнул ему, что это не предел и он, Иоэль, вправе рассчитывать на дальнейшее продвижение. В один из субботних вечеров, случайно встретив Иоэля на лестничной площадке, сосед, водитель грузовика Итамар Виткин, рассказал, что теперь, когда сыновья выросли, а жена оставила его и Иерусалим, он уже не нуждается в такой большой квартире и готов продать одну комнату господину Равиву. Подрядчик, ведущий ремонтные работы, человек религиозный, появился в начале лета, а с ним всего лишь один рабочий, пожилой, изможденный, словно больной чахоткой. Пробили стену, установили дверь. Прежняя дверь была заложена, несколько раз оштукатурена, и все же ее контуры различались на стене. Работа растянулась на четыре месяца, потому что рабочий заболел. А затем Иврия переселилась в свою новую «студию». Гостиная опустела. Иоэль остался в детской, а Нета — в комнате, где стояла двуспальная кровать. Иоэль прикрепил там новые полки, чтобы Нета могла разместить библиотеку и собрание нот. На стенах развесила она портреты любимых израильских поэтов: Штайнберга, Альтермана, Леа Гольдберг и Амира Гильбоа. «Проблема» постепенно шла на убыль, вырывалась наружу не чаще трех-четырех раз в год. И как правило, принимала легкую форму. Один из врачей даже посчитал возможным их обнадежить: вся эта история с вашей юной леди вовсе не так однозначна. Случай довольно туманный. Его можно интерпретировать по-разному. Вполне вероятно, что со временем ей удастся полностью выправиться. При условии, что она действительно этого хочет. При условии, что и вы в этом заинтересованы. Такие случаи бывают. Ему известны по крайней мере два прецедента. Разумеется, речь идет о шансе, а не о прогнозе. А пока что очень важно способствовать тому, чтобы девушка понемногу включалась в общественную жизнь. Домашнее затворничество никому не прибавляет здоровья. Короче, пусть будут прогулки, свежий воздух, мальчики, природа, кибуц, работа, танцы, плавание, здоровые развлечения…
От Неты и Иврии узнал Иоэль о новой дружбе с пожилым соседом, водителем грузовика-рефрижератора. Сосед заходил к ним иногда под вечер, в отсутствие Иоэля, выпить чаю. Или приглашал их к себе. Иногда он исполнял для них на гитаре мелодии, для которых, по словам Неты, больше подошла бы балалайка. А Иврия сказала, что они напоминают ей детство, когда все русское было очень популярно в стране, особенно в Верхней Галилее. Бывало, что Иврия одна отправлялась под вечер на часок к соседу. Иоэль несколько раз получал приглашение, но возможности принять его не представилось. В последнюю зиму поездки участились: в Мадриде удалось ухватиться за ниточку, ведущую в направлении, которое давно приковывало его внимание, и интуиция подсказывала ему, что, возможно, в конце пути ждет необычный и очень ценный трофей. Нужно только провернуть ряд комбинаций, проявить терпение и хитрость, прикинуться равнодушным. Итак, в ту зиму он носил личину равнодушия. В дружбе жены и пожилого соседа не видел ничего предосудительного. Он сам питал некоторую слабость к русским мелодиям. Ему даже стало казаться, что он замечает в Иврии признаки оттепели. Что-то такое было в том, как позволила она своим светлым с проседью волосам упасть на плечи. И в том, как готовила компот. И в фасоне туфель, которые стала носить в последнее время.
Иврия сказала ему:
— Ты прекрасно выглядишь. Загорел. С тобой произошло что-то хорошее?
— Конечно, — ответил Иоэль. — У меня появилась любовница-эскимоска.
Иврия предложила:
— Когда Нета уедет в Метулу, привези свою любовницу сюда. Отпразднуем.
А Иоэль в ответ:
— А может, пришло время отправиться вдвоем в отпуск?
Его мало беспокоило, чтО послужило причиной замеченных перемен: ее успехи в министерстве туризма (Иврию тоже повысили в должности), увлеченность дипломной работой, дружба с соседом или, быть может, радость по поводу новой «студии», которую она с таким удовольствием запирала изнутри, когда работала там или спала ночью. Он уже начал мысленно планировать короткий летний отпуск, который они проведут вдвоем. После шести лет, в течение которых никуда не ездили вдвоем. Исключая тот единственный раз, когда они поехали на неделю в Метулу, но на третью ночь Иоэль был срочно вызван в Тель-Авив. Нету можно оставить у бабушек в Рехавии. Либо бабушки переберутся в Тальбие, чтобы пожить с нею, пока он и Иврия будут в отпуске. На этот раз они отправятся в Лондон. Он задумал удивить ее истинно британским отпуском, и в особенности подробным осмотром «ее территории» — графства Йоркшир. Карта графства Йоркшир висела на стене у нее в студии, и в силу профессиональной привычки Иоэль четко запомнил сеть шоссейных дорог и некоторые интересные места.
Порой он подолгу смотрел на дочь. Она выглядела некрасивой и мало женственной. И похоже, едва ли не щеголяла этим. Одежду, которую он покупал в Европе ко дню рождения, надевала лишь иногда, нехотя, будто делая одолжение. И всегда умудрялась придать ей вид какой-то особой запущенности. Не небрежности, отметил про себя Иоэль, а именно запущенности. Она носила серое с черным или черное с коричневым. Почти всегда ходила в «гаремных» шальварах, таких широких, что они напоминали Иоэлю одежду клоунов в цирке, какая не пристала особам слабого пола.
Однажды позвонил молодой парень и голосом робким, вежливым, почти испуганным попросил позвать Нету. Иврия с Иоэлем обменялись взглядами и торжественно вышли из гостиной в кухню, прикрыв за собой дверь. Они были там, пока Нета не положила трубку, но и тогда не торопились вернуться: Иврия вдруг надумала пригласить Иоэля на чашку кофе в свою студию. Однако после их возвращения выяснилось, что парень всего лишь пытался узнать у Неты номер телефона ее одноклассницы.
Иоэль предпочитал относить все на счет несколько запоздалого развития Неты.
— Когда у нее оформится грудь, — рассуждал Иоэль, — телефоны начнут звонить непрерывно.
Иврия сказала:
— Эту дурацкую шутку ты повторяешь уже в четвертый раз. И все вместо того, чтобы разок взглянуть в зеркало и увидеть, кто тюремщик девочки.
— Не начинай, Иврия, — попросил Иоэль.
И она ответила:
— Ладно. Так или иначе, что упало — то пропало.
Иоэль не видел, что же пропало. В глубине души он верил, что Нета вскоре найдет парня и перестанет цепляться за мать, когда та навещает соседа с гитарой, или за бабушек, идущих в театр, на концерт. Почему-то этот парень представлялся ему в образе уроженца кибуца, рослого, волосатого, похожего на быка, с мощными бицепсами, тяжело ступающими ногами в коротких штанах, выгоревшими на солнце ресницами. Она уйдет за ним в кибуц, а он и Иврия останутся в доме одни.
Когда он не бывал в поездках, то случалось, вставал около часа ночи, огибал полоску света, пробивающуюся из-под двери Неты, осторожно стучался к жене, в дверь студии, приносил поднос с бутербродами и стакан сока из холодильника. Иврия теперь просиживала над работой ночи напролет. Иногда его приглашали войти в студию и запереть дверь изнутри. Порой она советовалась с ним по поводу разбивки работы на главы или вариантов печатания примечаний. «Погоди, — говорил про себя Иоэль, — в годовщину свадьбы, первого марта, ждет тебя маленький сюрприз». Он решил купить ей компьютер.
Во время последних поездок он читал книги сестер Бронте, но Иврии уже не успел рассказать об этом. Роман Шарлотты показался ему простым. Что же до «Грозового перевала», то нечто таинственное ощутил он не в Кэтрин и не в Хитклифе, а как раз в терпящем поражение Эдгаре Линтоне. Однажды в марсельской гостинице, незадолго до несчастья, Линтон даже явился ему во сне: на высокий бледный лоб были сдвинуты очки, похожие на те, что носила Иврия, квадратные, без оправы, те самые, в которых она становилась похожей на добродушного семейного доктора, каких в наше время уже не встретишь.
Всякий раз, когда приходилось ему вставать в три-четыре часа утра, чтобы успеть в аэропорт, он обычно потихоньку заходил к дочери. На цыпочках миновав вазы, из которых вырастал целый лес колючек, целовал ее веки, не касаясь губами, и проводил рукой по подушке рядом с волосами. Затем шел в студию, будил Иврию и прощался с ней. Все эти годы он будил жену на рассвете, чтобы попрощаться. Сама Иврия настаивала на этом. Даже, когда они были в ссоре. Когда не разговаривали. Быть может, их связывала общая ненависть к уроженцу кибуца, волосатому, с мощными бицепсами. Так связывает отчаяние. А может быть, память о счастье первых лет. Незадолго до того, как случилась беда, он уже почти улыбался, вспоминая слова полицейского Люблина, который не упускал случая ввернуть, что в конечном счете у всех у нас одни и те же тайны.
XVIII
Когда Нета очнулась, он увел ее на кухню. Приготовил крепкий ароматный кофе, а себе разрешил неурочную рюмку бренди. Электрические часы на стене над холодильником показывали без десяти пять. Улица все еще была залита предвечерним летним солнцем. Его дочь — с коротко стриженными волосами, в нелепых «гаремных» шальварах, в желтой широкой блузе, болтающейся на угловатом теле, — его дочь казалась похожей на юного чахоточного аристократа давно минувшего века, явившегося на бал-маскарад, чтобы изнывать от скуки. Пальцы ее охватили чашку с кофе, будто отогревались зимней ночью. Иоэль обратил внимание, что суставы пальцев слегка покраснели, и это особенно подчеркивало бледность плоских ногтей. Чувствует ли она себя лучше? Ответом ему были взгляд искоса, снизу вверх, исподлобья и легкая улыбка, будто вопрос разочаровал ее: нет, ей не стало лучше, потому что она и не чувствовала себя плохо. Что она чувствовала? Ничего особенного. Помнит ли сам момент приступа? Только начало. А что было вначале? Ничего особенного. Посмотрел бы на себя: посеревший, напряженный, будто идет на убийство. Что с ним? Пусть выпьет свое бренди: будет легче. И перестанет смотреть на нее так, словно за всю жизнь ни разу не видел человека, сидящего на кухне с чашкой кофе. Вернулись его головные боли? Ему плохо? Может, помассировать затылок? Он отрицательно покачал головой. Но послушался ее, — запрокинув голову, одним глотком выпил бренди. И, поколебавшись, предложил: может, сегодня вечером ей не стоит выходить из дома? Или ему только показалось, что она собирается в город? В театр «Бейт-Лесин»? В «Синематеку»?
— Хочешь, чтобы я осталась сегодня с тобой?
— Со мной? О себе я и не думал. Просто пришло в голову, что, возможно, тебе полезнее сегодня вечером не выходить.
— Ты боишься оставаться тут один?
Он едва не сказал ей: «С чего это вдруг?» Но вовремя спохватился. Взял солонку, заткнул отверстия пальцем и, перевернув, стал исследовать дно. Затем робко предложил:
— Сегодня вечером по телевизору должен быть фильм о природе. «Жизнь в тропиках Амазонки». Или что-то в этом роде…
— Так в чем же твоя проблема?
Он снова сдержался. Пожал плечами. И промолчал.
— Если тебе не хочется коротать вечера одному, почему бы не зайти к соседям? К этой красотке и ее смешному брату. Ведь они все время тебя приглашают. Или позвони своему другу Кранцу. Он будет здесь через десять минут. Прибежит бегом.
— Нета…
— Что?
— Останься сегодня.
Ему показалась, что за поднятой к губам чашкой дочь скрывает усмешку. Поверх чашки были видны лишь зеленые, то ли равнодушно, то ли насмешливо поблескивающие глаза и линия безжалостно обкорнанных волос.
— Послушай, хочешь правду? Я не собиралась сегодня выходить из дому. Но теперь, когда ты взялся за свои фокусы, вспомнила, что мне и в самом деле нужно идти. У меня назначена встреча.
— Встреча?
— Тебе, конечно, требуется полный отчет…
— С чего вдруг? Скажи только, с кем встреча.
— С твоим боссом.
— В честь чего это? Он повышает совершенствует познания в области современной поэзии?
— Почему бы тебе не спросить его самого? Устройте друг другу небольшой перекрестный допрос с пристрастием. Ладно уж, избавлю вас от этого. Позавчера он позвонил, а когда я хотела тебя позвать, сказал, что не надо: мол, звонит мне, чтобы назначить встречу вне дома.
— Чемпионат страны по шашкам?
— Что ты так нервничаешь? В чем дело? В конце концов, может, все сводится к той же проблеме: он, как и ты, не хотел оставаться дома один сегодня вечером.
— Послушай, Нета. Остаться одному — это для меня не проблема. Вот еще новость! Но скажем так, я был бы рад, если бы ты не выходила после того… после того, как почувствовала себя плохо.
— Ты уже можешь говорить «приступ». Не бойся. Цензура отменена. Может, поэтому ты ищешь повод для ссоры со мной?
— Что ему от тебя нужно?
— Вот телефон. Позвони. Спроси его.
— Нета…
— Почем я знаю? Может, они теперь начали набирать на службу девушек с плоской грудью. В стиле Маты Хари.
— Давай внесем ясность: я не вмешиваюсь в твои дела и не ищу ссоры с тобой, но…
— Но не будь ты всю жизнь таким трусом. Сказал бы просто, что запрещаешь мне уходить из дома, а если не послушаюсь — задашь хорошую трепку. И точка. И уж тем более ты запрещаешь мне встречаться с Патроном. Но в том-то и беда, что ты трус.
— Видишь ли… — сказал Иоэль, но продолжать не стал.
В рассеянности поднес он к губам пустую рюмку из-под бренди. И вновь опустил на стол, словно опасался, как бы не стукнула, или беспокоился о том, чтобы не причинить боли столу. Серые сумерки заполнили кухню, но никто из них не встал, чтобы зажечь свет. Ветер шевелил ветви сливового дерева за окном, и каждое их движение вспугивало паутину теней на стенах и потолке. Нета протянула руку, встряхнула бутылку и снова наполнила рюмку Иоэля. Секундная стрелка электрических часов над холодильником перескакивала с деления на деление, отбивая ритм. Перед мысленным взором Иоэля вдруг возникла маленькая аптека в Копенгагене, где он наконец-то опознал и сфотографировал миниатюрной фотокамерой, вмонтированной в пачку сигарет, известного ирландского террориста. В этот миг, словно собравшись с духом, прерывисто зашумел холодильник, и ему отозвалась глухим перезвоном стеклянная посуда на полке, но холодильник уже опять ушел в себя и затих.
— Море не убежит, — сказал Иоэль.
— Прости?..
— Ничего. Просто вспомнилось кое-что.
— Если бы ты не был трусом, то просто сказал бы мне: «Пожалуйста, не оставляй меня одного сегодня вечером». Сказал бы, что тебе тяжело. И я бы тогда ответила: «Ладно. С удовольствием. Почему нет…» Скажи, чего ты боишься?
— Где ты должна с ним встретиться?
— В лесу. В хижине, где обитают семь гномов.
— А если серьезно?
— Кафе «Осло». В конце улицы Ибн-Габироль.
— Я тебя подброшу туда.
— По мне…
— Но при условии, что мы что-нибудь перекусим. Ведь ты сегодня ничего не ела. А как ты потом вернешься домой?
— В карете, запряженной шестеркой белых лошадей. А что?
— Я заеду за тобой. Только скажи, в котором часу. Или позвони мне оттуда. Но знай: я предпочел бы, чтобы сегодня вечером ты осталась дома. Завтра тоже будет день.
— Ты запрещаешь мне сегодня выходить из дому?
— Я этого не говорил.
— Ты завуалировано просишь не оставлять тебя одного в темноте?
— И этого я не говорил.
— Что же тогда? Быть может, попытаешься принять решение?
— Пустяки. Поедим чего-нибудь, ты оденешься, и мы двинемся. Я еще должен по дороге заправиться. Иди одевайся, а я тем временем приготовлю яичницу.
— Она вот так же умоляла тебя не уезжать? Чтобы ты не оставлял ее одну со мною?
— Это неправда. Такого не было.
— Ты знаешь, что ему от меня нужно? Наверняка у тебя есть предположения на сей счет? Или подозрения?
— Нет.
— Хочешь знать?
— Не особенно.
— Нет?
— Не особенно… А в общем-тода. Что ему от тебя нужно?
— Он хочет поговорить со мной о тебе. Думает, ты в плохом состоянии. Такое у него впечатление. Так и сказал по телефону. Видимо, ищет способ вернуть тебя на работу. Он утверждает, что мы на необитаемом острове, ты и я, и что нам следует вместе искать какое-то решение. Почему ты против того, чтобы я с ним встретилась?
— Я не против. Одевайся, и двинемся в путь. А пока ты будешь одеваться, я сделаю яичницу. И салат. Что-нибудь вкусненькое на скорую руку. Четверть часа — и вперед. Иди одевайся.
— Ты обратил внимание, что уже раз десять сказал мне «одевайся»? Я, случаем, не кажусь тебе голой? Сядь. Что ты все дергаешься?
— Чтобы ты не опоздала на встречу.
— Но я наверняка не опоздаю. И уж ты-то это прекрасно знаешь. Ведь ты уже сыграл свою партию, мат в три хода. Не понимаю, чего ради ты продолжаешь ломать передо мной комедию? Ведь ты уже уверен на сто двадцать процентов…
— Уверен? В чем?
— В том, что я остаюсь дома. Сделаем яичницу и салат? Есть еще вчерашнее холодное мясо, то, что ты любишь. И фруктовый йогурт.
— Нета, давай внесем ясность…
— Но все и так ясно.
— Мне — нет. Сожалею.
— Ты не сожалеешь. Что, тебе надоели фильмы о природе? Хотел вместо этого забежать к соседке? Или позвать Кранца, чтобы пришел и повилял перед тобой хвостом? Или отправиться спать пораньше?
— Нет, но…
— Послушай. Значит, так. Я до смерти хочу посмотреть про тропики на Амазонке или что-то в этом роде. И не говори, что сожалеешь, поскольку добился чего хотел. Как всегда. И добился, даже не прибегая к насилию, даже не давя авторитетом. Противник не просто сдался — противник растаял. А теперь выпей-ка бренди в честь победы еврейского ума. Только окажи любезность — у меня нет его номера телефона — позвони Патрону и скажи ему все сам.
— Что сказать?
— Что все переносится в другой раз. Что завтра тоже будет день.
— Нета, ступай оденься, и я мигом подброшу тебя к кафе «Осло».
— Скажи ему, что у меня был приступ. Скажи, что у тебя нет бензина. Скажи, что дом сгорел.
— Яичницу? Салат? Может, поджарим себе картошки? Йогурта хочешь?
— По мне…
XIX
Утро. Четверть седьмого. Голубовато-серый свет. На востоке меж облаками проблески восходящего солнца. Легкий утренний ветерок принес издалека запах подожженных колючек. И на двух грушевых деревьях и двух яблонях, листва уже слегка побурела от накопившейся к концу лета усталости. Иоэль стоит позади дома в майке и белых спортивных брюках, босиком, в руках у него свернутая, так и не вынутая из упаковки газета. И нынешним утром ему опять не удалось поймать разносчика. Голова Иоэля запрокинута в небо: там стая перелетных птиц, выстроившись клином, летит с севера на юг. Аисты? Журавли? Сейчас они минуют черепичные крыши маленьких вилл, лужайки, рощи, цитрусовые плантации и растворятся в перистых, объятых сиянием облаках на юго-востоке. А за фруктовыми садами и нивами появятся горные скалистые склоны, деревенские домики, сложенные из камня, долины и ущелья, еще дальше — мертвое безмолвие пустынь, угрюмость восточной горной гряды, окутанной туманной дымкой, и снова пустыня, ровная, покрытая сыпучими песками, и за ней — последние на этом пути горы…
Вообще-то он шел в сарай, где хранились садовые инструменты, собираясь покормить кошку с котятами, а затем отыскать там шведский ключ и отремонтировать либо заменить подтекающий кран рядом с крытой автостоянкой. И задержался лишь для того, чтобы дождаться разносчика газет: достигнув конца переулка, тот должен вернуться, и уж тут-то Иоэль наконец изловит его.
И все же как они находят дорогу? Откуда узнают, что пришло время? Предположим, где-то далеко-далеко, в самом сердце вечного африканского леса, существует некий центральный пост управления полетами, скрытый от глаз людских; постоянно, круглые сутки посылает он звуковой сигнал столь высокой частоты, что ни человеческое ухо, ни самые изощренные, самые чувствительные приборы не в состоянии его уловить. Звук этот, словно невидимый луч, протянут от экватора до самых северных окраин, и, ориентируясь по нему, устремляются птицы к теплу и свету. Иоэлю, стоящему одиноко в саду, тронутом золотистым сиянием восхода, показалось, что на него едва не снизошло озарение, что он способен уловить тот самый африканский звуковой сигнал, направляющий птиц. Вернее, не уловить, а ощутить его в некой чувствительной точке меж двух позвонков в низу спины. Если бы не отсутствие крыльев, раскачался бы и взлетел. Ощущение, будто горячий женский палец прикасается или почти прикасается к спине, чуть повыше копчика, доставляло неизъяснимое наслаждение. В этот миг, равный вдоху и выдоху, сиюминутный выбор между жизнью и смертью показался ему несущественным, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Глубокая тишина объяла и наполнила его, будто кожа перестала быть перегородкой между умиротворенностью внутренней и внешней и обе ипостаси покоя, слившись, стали чем-то единым.
Двадцать три года отдал он службе. Довел до невероятного совершенства искусство непринужденной беседы с незнакомыми людьми. О чем бы ни шел разговор: о курсе валют, о преимуществах швейцарской авиакомпании, о том, уступают ли итальянки француженкам, — в ходе обмена репликами Иоэль изучал незнакомца. И отмечал для себя, с какой стороны легче взламывать «сейфы», где хранятся секреты собеседника. Так человек начинает разгадывать кроссворд с более легких слов, чтобы с их помощью открыть фрагменты самых сложных понятий. И вот сейчас, в половине седьмого утра, стоит он, вдовец, человек, свободный почти во всех отношениях, и в нем пробуждается догадка: ничего-то, ему непонятно. Явные, будничные, простые вещи! утренняя прохлада; запах паленых колючек; маленькая птичка в яблоневой листве, ржавой от прикосновения осени; озноб, пробегающий по обнаженным плечам; аромат политой земли и вкус света; поникшая трава; усталость глаз; наслаждение, которое коснулось спины и исчезло; позор в мансарде; котята с кошкой в сарае; гитара, что стала звучать по ночам, как виолончель; новая груда круглых камней за забором, у края веранды брата и сестры Вермонтов; желтый опрыскиватель, взятый у Кранца (пора уже его вернуть); белье его дочери и матери на веревке, в конце сада, раскачиваемое утренним ветерком, опустевшее небо, в котором растворилась стая перелетных птиц, — все это тайна.
А любая разгадка сиюминутна. Словно ты прокладываешь путь в чащобе тропического леса и буйная растительность немедленно смыкается за тобой, не оставляя и намека на то, что здесь кто-то проходил. Едва найдешь словесное определение какому-либо феномену, а уж, глядишь, он ускользнул, уполз в туманные сумерки, царство теней. Иоэль запомнил, как однажды на лестничной площадке сосед, Итамар Виткин, сказал ему, что ивритское слово «шебешифлейну», встречающееся в сто тридцать шестом псалме, запросто может иметь польское происхождение, а в слове «намогу», в конце второй главы Книги Иегошуа, явно слышится русское звучание. Иоэль попробовал мысленно воспроизвести, то, как произносил сосед «намогу» с русским акцентом и «шебешифлейну», якобы на польский лад. «Было ли это просто шуткой? А может, он пытался сказать мне нечто существующее лишь в промежутке между теми двумя словами? А я упустил это, потому что не обратил внимания?..» Какое-то время Иоэль размышлял над словом «очевидно», которое, к собственному удивлению, неожиданно прошептал.
А тем временем он снова проворонил разносчика газет, который, развернувшись в конце переулка, миновал его дом на обратном пути. Вопреки предположениям Иоэля этот парень — или мужчина, — ездил не на велосипеде, а на стареньком, полу развалившемся автомобиле марки «Сусита», из окна которого он и бросал газеты на дорожки возле газонов. Возможно, он вообще не видел записки, что Иоэль прикрепил к почтовому ящику. Ну вот, а теперь уже слишком поздно бежать за ним.
Легкое раздражение шевельнулось в душе, когда Иоэль вернулся к мысли, что все тайна. Вообще-то, «тайна» не совсем верное слово. Оно наводит на образ закрытой книги, но книга открыта и читается без труда, и в ней, если оставить ухищрения, говорится о вещах ясных, будничных, очевидных: утре, лужайке, птице, газете. Но можно читать ее по-другому. Выхватывать из текста, к примеру, каждое седьмое слово, прочитывая его от конца к началу. Или выбирать — каждое четвертое слово в каждой второй фразе. Или отмечать кружком каждую букву, за которой следует «г». Нет предела комбинациям, и толковать их, видимо, можно по-разному. Одно толкование — альтернатива другому. Не обязательно искать глубокий, или увлекательный, или темный смысл — дело совершенно в другом. Нет сходства между тайным смыслом и явным толкованием. А быть может, все-таки есть?.. Иоэль рассердился на себя, поскольку эти мысли вызывали в нем легкое раздражение, а он хотел бы всегда оставаться спокойным и хладнокровным. Как узнать, какой из подходов, какой из шифров верен? Как обнаружит он среди бесконечного числа сочетаний то, которое правильно? Как найдет ключ к душевному успокоению? И еще: откуда известно, что это действительно общий, а не частный шифр, вроде личного кода на кредитной карточке или номера серии лотерейного билета? И откуда известно, что шифр не изменяется, к примеру каждые семь лет? Каждое утро? Всякий раз, когда кто-нибудь умирает? Как постичь все это, особенно когда глаза устали и слезятся от усилий. Когда небо опустело: аисты улетели, и нет их. Если это были не журавли.
А что, если разгадки не найти? Разве не оказана тебе особая милость? Вот ведь дан был тебе краткий миг перед восходом солнца, когда смог ты ощутить, что шифр действительно существует. Было ли то прикосновение к позвоночнику, или не было его… Теперь ты знаешь две вещи, неведомые прежде, когда ты силился уловить ускользающий узор на обоях во франкфуртской гостинице: закономерность существует, но тебе ее не разгадать. А что, если есть не один шифр, если их множество? Если у каждого человека он свой? Ты поразил когда-то весь свой отдел, сумев разгадать, какая причина побудила колумбийского миллионера, слепого кофейного короля, искать связи с еврейскими секретными службами, чтобы передать уточненные списки скрывающихся нацистов, их адреса, от Акапулько до Вальпараисо. И ты не в силах уловить, что есть между ними — между гитарой и виолончелью? Между коротким замыканием и полным отключением электричества? Между болезнью и тоской? Между леопардом и византийским Распятым? Между Бангкоком и Манилой? И куда, черт возьми, запропастился этот дурацкий шведский ключ? Пойдем-ка заменим кран. И включим дождевальные установки. Скоро уже пора пить кофе. Все. Двинулись. Вперед.
XX
А потом он вернул шведский ключ на место. Налил в тарелочку молока и поставил перед кошкой и котятами. Включил дождевальные установки, понаблюдал за ними некоторое время, повернулся и вошел на кухню через дверь, выходящую прямо в палисадник. Вспомнил, что газета осталась на подоконнике с наружной стороны окна. Вернулся, чтобы ее забрать. И начал готовить кофе. Пока кофе закипал, поджарились хлебцы в тостере. Иоэль достал из холодильника варенье, сыры, мед, накрыл стол к завтраку. Постоял у окна. На ходу просмотрел газетные заголовки, но не смог уловить, о чем там пишут. Вспомнил, что пора включить транзистор, чтобы послушать семичасовые новости, но пропустил мимо ушей все, что говорил диктор, а когда спохватился, новости уже кончились и передавали прогноз погоды: переменная облачность, температура «приятная для данного времени года».
Вошла Авигайль и сказала:
— Ты снова все приготовил сам. Как большой мальчик. Но сколько раз я тебе говорила: не следует доставать молоко из холодильника, пока оно не понадобится. Ведь теперь лето, и молоко вне холодильника тут же скисает.
Иоэль мгновение размышлял над сказанным и не нашел в нем никакой погрешности. Хотя слово «скисать» и показалось ему слишком сильным.
— Да, — ответил он. — Верно.
Сразу же после того, как популярный радиоведущий Алекс Анский начал свою утреннюю программу, к ним присоединились Лиза и Нета. Лиза была в коричневом домашнем платье с большими пуговицами спереди, а Нета — в светло-голубой форме своей школы. На миг она показалась Иоэлю не только не уродливой, но почти что красавицей, а спустя еще мгновение он вспомнил о кибуцнике — загорелом, усатом, с мощными бицепсами, и почти обрадовался тому, что волосы ее, сколько ни мыла она их разными шампунями, всегда выглядели слипшимися и как будто смазанными маслом.
Лиза пожаловалась:
— Не спала всю ночь. Снова одолевают боли. Глаз не сомкну ночи напролет.
— Если бы мы, Лиза, принимали тебя всерьез, — заметила Авигайль, — нам пришлось бы поверить, что ты не смыкала глаз уже тридцать лет. В последний раз, по твоим словам, ты спала еще накануне процесса Эйхмана, а этого нацистского палача наша разведка изловила, если не ошибаюсь, еще в начале шестидесятых. И с тех самых пор ты не спишь.
— Вы обе, — тут же вступила Нета, — спите как убитые. Сами сплят, а нам байки рассказывают.
— Спят, — поправила Авигайль. — Надо говорить «спят», а не «сплят».
— А это ты скажи моей второй бабушке.
— Она говорит «сплят» только для того, чтобы с меня посмеяться, — сказала Лиза, и в голосе ее прозвучали печаль и смущение. — Я нездорова, мне больно, а эта девчонка смеется с меня.
— Смеется надо мной, — снова поправила Авигайль. — Говорят не «смеется с меня», а «смеется надо мной».
— Довольно! — не выдержал Иоэль. — Что это такое? Хватит. Кончайте. Еще немного, и придется вводить сюда миротворческие силы.
— И ты тоже не спишь по ночам, — отозвалась его мать печально и несколько раз качнула головой сверху вниз, словно оплакивала его или наконец-то согласилась сама с собой после трудного внутреннего спора. — У тебя нет друзей, нет работы, тебе нечем занять себя. Ты кончишь тем, что заболеешь. А то ударишься в религию. Было бы лучше, если бы ты каждый день ходил в бассейн…
— Лиза, — вступилась Авигайль, — как ты с ним разговариваешь? Он что, малое дитя? Ему скоро пятьдесят. Оставь его в покое. Зачем ты все время нервируешь его? Он определится, когда придет нужный час. Предоставь ему жить, как он хочет.
— Тот, кто загубил его жизнь… — прошипела Лиза и осеклась, не закончив фразы.
Нета вмешалась:
— Послушай, что ты все время вскакиваешь? Мы еще пьем кофе, а ты начинаешь убирать со стола, мыть посуду, зачем? Чтобы мы поскорее закончили и исчезли? Это что, демонстрация протеста против закабаления мужчин? Чтобы все почувствовали себя виноватыми?
— Уже без четверти восемь, — ответил Иоэль, — и еще десять минут назад ты должна была отправиться в школу. Сегодня ты опять опоздаешь.
— А если ты уберешь со стола и вымоешь посуду, то не опоздаю?
— Ладно. Давай двинемся. Я тебя подброшу.
— У меня боли, — произнесла Лиза тихонько, на этот раз жалея сама себя, и повторила эти слова дважды, словно знала заранее, что никто к ним не прислушается. — Такие боли в животе, так колет в боку, что я всю ночь не спала, а утром насмешки строят.
— Хорошо, — сказал Иоэль. — Хорошо-хорошо. Только по одному, пожалуйста. Еще немного, и я займусь тобой.
И отвез Нету в школу. Дорогой они не обмолвились ни единым словом о встрече на кухне около двух часов ночи: козий сыр, острые черные маслины, душистый чай с мятой — и деликатное молчание, никем из них ни разу не нарушенное. Все это продолжалось около получаса, пока Иоэль не вернулся к себе в комнату…
На обратном пути он заехал в торговый центр и по просьбе тещи купил для нее лимонный шампунь и литературный журнал. Вернувшись домой, по телефону записал мать на прием к гинекологу. А затем, захватив простыню, книгу, газету, очки, транзистор, крем для загара, две отвертки и стакан сидра со льдом, вышел в палисадник поваляться в гамаке. По профессиональной привычке заметил он уголком глаза, что азиатская красавица, домработница из соседнего дома, уже не несет покупки в тяжелых сумках, а катит решетчатую тележку на колесиках. «И как не додумались до этого раньше? — подумал он. — Почему мы всегда спохватываемся так поздно?» И ответил себе словами, которые обычно повторяла его мать: «Лучше поздно, чем никогда». Лежа в гамаке, размышлял он над этим афоризмом и не нашел в нем никакой логической ошибки. Однако чувство покоя улетучилось. Оставив все, он поднялся и пошел к матери, в ее комнату. Залитая утренним светом, радующая глаз чистотой и порядком, комната была пуста. Мать свою он нашел на кухне. Лиза и Авигайль все еще сидели плечо и, оживленно беседуя, чистили овощи для супа. Когда он вошел, бабушки неожиданно замолчали. И вновь показалось, что они похожи, как две сестры, хотя он знал наверняка, что нет между ними никакого сходства. Авигайль повернула к нему лицо славянской крестьянки, круглое, ясное, с высокими, почти татарскими скулами. Ее голубые молодые глаза были полны всеобъемлющей доброты и безусловной готовности к жертве. А вот мать его напоминала, намокшую, нахохленную птицу. В своем старом коричневом платье, с землистым лицом и поджатыми губами, она вся была воплощением горькой обиды.
— Ну, как ты себя чувствуешь?
Молчание.
— Тебе немного лучше? Я записал тебя к доктору Литвину. На четверг, на два часа. — Молчание. — А Нета прибыла к самому звонку. Я проскочил два светофора, чтобы успеть вовремя.
— Ты обидел свою мать, Иоэль, — заговорила Авигайль, — а теперь стараешься загладить вину. Но слишком поздно и слишком мало. Мать твоя — человек чувствительный и не очень здоровый. Похоже, одного несчастья тебе недостаточно. Подумай хорошенько, Иоэль. Пока не поздно. Подумай хорошенько, и, может быть, ты постараешься вести себя иначе.
— Что за вопрос, — сказал Иоэль. — Разумеется.
— Вот. Ты весь в этом. Хладнокровный. Ироничный. Сохраняющий полное самообладание. Именно этим ты ее и прикончил. И так ты похоронишь всех нас, одного за другим.
— Авигайль… — только и произнес Иоэль.
— Ступай-ступай! — теща уже не могла остановиться. — Я ведь вижу, что ты торопишься. Рука твоя уже на ручке двери. Не опаздывай из-за нас. А она тебя любила. Может, ты этого не заметил, или тебя забыли известить, но она любила тебя все эти годы. До самого конца. Простила тебе даже трагедию Неты. Все тебе прощала. Но ты был занят. Ты не виноват. Просто у тебя не было времени. И поэтому ты не обращал внимания ни на нее, ни на ее любовь, пока не стало слишком поздно. Вот и теперь ты спешишь. Ну и ступай себе. Что тебе делать в этом доме престарелых? Иди. К обеду вернешься?
— Может быть, — обронил Иоэль. — Может быть. Не знаю. Посмотрим.
Внезапно его мать нарушила молчание. Голос ее был негромок; чувствовалось, что она старается подобрать нужные слова и обращены эти слова не к нему, а к Авигайль:
— Не начинай снова. Мы уже достаточно наслушались от тебя. Ты все время ищешь, как бы причинить нам боль. За что? Что он такого натворил? Кто сам запер себя в башне из слоновой кости? И не позволял другому входить? Так что оставь Иоэля в покое. После всего, что он сделал для вас. Перестань отравлять всем жизнь. Будто ты одна хорошая. В чем дело? Мы не соблюдаем траур в достаточной мере? А ты соблюдаешь траур? Кто первым делом отправился стричься, делать маникюр и наводить красоту? Еще до того, как успели поставить памятник на могиле? Так что помолчи. Во всей стране не найдется мужчины, который делал бы по дому хотя бы половину того, что делает Иоэль. Он старается вовсю. Заботится. Не спит по ночам, как и некоторые другие не сплят…
— Не спят, — поправила Авигайль. — Говорят «спят», а не «сплят». Я принесу тебе две таблетки валиума. Они помогут тебе. Они помогают успокоиться.
— До свидания, — попрощался Иоэль.
Авигайль остановила его:
— Погоди-ка. Подойди ко мне. Дай я поправлю твой воротничок, если ты отправляешься на рандеву. Да причешись хоть немного, а то ни одна из них не согласится даже глянуть в твою сторону. Вернешься к обеду? К двум часам, к приходу Неты? А может, ты привезешь ее из школы?
— Посмотрим.
— А уж если задержишься у какой-нибудь красавицы, то, по крайней мере, позвони, предупреди. Чтобы не пришлось зря ждать с обедом. Просто не забывай, в каком состоянии твоя мать, и физическом, и душевном. Постарайся не прибавлять ей забот.
— Да оставь ты его наконец в покое, — вступилась Лиза, — пусть возвращается когда захочет.
— Вы только послушайте, что она говорит этому пятидесятилетнему мальчику, — насмешливо заметила Авигайль, и на лице ее при этом были написаны готовность к добру и всепрощению.
— До свидания, — повторил Иоэль.
В то время как он выходил, Авигайль продолжала говорить:
— Очень жаль. Как раз сегодня утром мне нужна была машина: я хотела съездить и отдать в починку твою электрогрелку, Лиза. Она всегда помогает тебе при болях. Ну, не беда, я схожу пешком. А может, прогуляемся вместе? Или я просто позвоню господину Кранцу и попрошу, чтобы он меня подбросил. Золотой парень. Конечно же, он с удовольствием отвезет и привезет меня. Смотри не опоздай. Пока. Ну, что же ты застрял в дверях?
XXI
Под вечер Иоэль босиком ходил из комнаты в комнату, держа в одной руке радиоприемник (Ицхак Рабин как раз давал интервью), а в другой включенную электродрель, за которой тянулся длинный шнур, соединяющий ее с розеткой. Иоэль высматривал, куда бы еще вонзить сверло, что еще можно подправить и улучшить. И тут в коридоре зазвонил телефон. Это снова был Патрон:
— Как здоровье? Что новенького? Не нужно ли чего?
Иоэль ответил, что все в порядке, ничего не нужно, спасибо. И добавил:
— Неты дома нет. Вышла. Не сказала, когда вернется».
— Ну зачем нам Нета? — рассмеялся телефонный собеседник. — Что нам, не о чем уже и поговорить?» И сменив тон, словно легко переключив скорость, повел речь о том, чему были посвящены заголовки всех газет, — о новом политическом скандале, грозившем свалить правительство. Воздержался от изложения собственной точки зрения, но виртуозно очертил суть разногласий. По обыкновению, с одинаковой доброжелательностью представил противоречащие друг другу позиции, раскрывая присущую каждой из них истину и глубину. И наконец его отточенная логика свела все, что может произойти, к двум открывающимся возможностям, одна из которых — первая ли, вторая ли — просто неизбежна…
Так продолжалось, пока Иоэль окончательно не потерял надежды понять, чего же все-таки от него хотят. И тогда Патрон вновь сменил тон и с необычной теплотой в голосе поинтересовался: не желает ли Иоэль заскочить завтра в отдел на чашечку кофе? Есть там несколько добрых друзей, «истосковавшихся по нему, жаждущих испить из источника его мудрости». И может статься — кто знает! — может статься, Акробат надумает, пользуясь случаем, задать Иоэлю парочку вопросов. По поводу одного старого, быльем поросшего дела, которое некогда было в замечательных руках Иоэля, да вот до сих пор еще не закрыто. Как бы там ни было, один-два вопроса гвоздем засели в голове Акробата, и только с помощью Иоэля можно вернуть ему покой. Короче, все будет очень здорово и уж точно не скучно. Завтра, около десяти. «Ципи принесла потрясающий пирог собственного изготовления, и я тут сражался как тигр, чтобы его не уничтожили сразу весь, а оставили тебе пару кусочков назавтра. И кофе за счет хозяев. Придешь? Немножко поболтаем? И может, откроем новую страницу?»
Иоэль поинтересовался, должен ли сделать вывод, что его приглашают на допрос. Но это предположение было немедленно опровергнуто. Заслышав слово «допрос», Патрон издал такой страдальчески потрясенный возглас, какой мог вырваться разве что у старушки, жены раввина, остолбеневшей от нецензурного ругательства.
— Фу! Как тебе не стыдно! — вскричал Патрон. — Тебя всего лишь приглашают, как говорится, на семейные посиделки. Ну да ладно. Мы несколько обижены, но прощаем. И никому не расскажем об этой твоей обмолвке. «Допрос»! Все, я уже забыл! Даже электрошокм не заставит меня вспомнить. Не беспокойся. С этим покончено. Ты этого не говорил. Наберемся терпения. И терпеливо подождем, пока ты сам не соскучишься. Не станем тормошить и будить тебя. И уж конечно, не будем держать зла. И вообще, Иоэль, жизнь слишком коротка, чтобы таить обиды. Брось! Подул ветерок — и нет его. Короче, если захочешь, заходи к нам завтра выпить кофе в десять утра, чуть раньше, чуть позже — не имеет значения. Когда тебе будет удобно. Ципи уже в курсе. Приходи прямо в мой кабинет, и она введет тебя без лишних расспросов. Я ей так и сказал: Иоэль имеет право свободно входить ко мне во все дни его жизни. Без предварительного предупреждения. Днем и ночью. Нет? Ты предпочитаешь не приходить? Что ж, забудь об этом телефонном звонке. Только передай Нете мой нежный привет… Не имеет значения… Вообще-то мы хотели увидеть тебя у нас завтра утром главным образом для того, чтобы передать тебе привет из Бангкока. Однако нечего толочь воду в ступе. Пусть будет по-твоему. Всего хорошего.
— Что?! — вскинулся Иоэль.
Но Патрон, похоже, счел, что беседа слишком затянулась. Извинился, что занял столько времени. Вновь попросил передать Нете, что нежно любит ее, и присовокупил наилучшие пожелания двум пожилым дамам. Пообещал, что нагрянет в гости неожиданно, как гром с ясного неба. Посоветовал Иоэлю думать о здоровье, побольше отдыхать и закончил словами: «Главное, береги себя».
Несколько минут Иоэль продолжал сидеть на банкетке у телефона в коридоре, все еще держа в руке электродрель. Мысленно он расчленил слова Патрона на маленькие блоки и стал перетасовывать их вновь и вновь то в одном, то в другом порядке. По привычке, выработавшейся за годы службы. «Две возможности, причем одна из них, та или иная, абсолютно неизбежна». А также: «засели гвоздем», «истосковались», «привет из Бангкока», «пятидесятилетний мальчик», «любила до конца», «электрошок», «право входить свободно», «подул ветерок — и нет его», «золотой парень». Эти словосочетания проступали как сквозь туман; казалось, ими размечено небольшое минное поле. А в совете «беречь себя» не удалось ему найти никакой погрешности.
Тут ему пришло в голову, что с помощью сверла электродрели можно убрать маленький черный предмет, лежащий у входа в разрушенный романский монастырь. Он немедля опомнился, сообразив, что так только напортит. А ведь его единственным желанием было поправить, что необходимо, и как можно лучше.
Вновь стал он обходить пустой дом, комнату за комнатой. Поднял и сложил скомканное одеяло, упавшее с постели Неты, поместив его рядом с подушкой. Заглянул в роман Якоба Вассермана, валявшийся раскрытым, обложкой вверх, на ночном столике матери, но не вернул в прежнее положение, а, отметив страницу закладкой, положил книгу под прямым углом к радиоприемнику. Расставил аккуратно целую пропасть склянок и коробочек с лекарствами матери. Затем немного привел в порядок косметику Авигайль Люблин, вдыхая ее ароматы и безуспешно пытаясь вспомнить запахи, с которыми хотел бы сравнить эти, щекочущие ноздри сейчас.
В своей комнате Иоэль постоял несколько мгновений, разглядывая через очки (что твой патер) старый снимок, на котором хозяин дома, господин Крамер, высокопоставленный чиновник компании «Эль-Аль», был запечатлен в мундире бронетанковых войск в тот момент, когда начальник генштаба Армии обороны Израиля генерал-полковник Давид Элазар пожимал ему руку. Генерал выглядел грустным и усталым: глаза полузакрыты, словно в предвидении скорой гибели, не вызывающей, впрочем, особого волнения. Зато господин Крамер на фотографии сиял улыбкой человека, открывающего новую страницу жизни, уверенного в том, что отныне все будет по-другому, чем было прежде, — более празднично, волнующе, возвышенно. Иоэль изучал в выражение его лица, но отвлекся на точку, оставленную на груди хозяина дома мухой. Эту точку он незамедлительно снял с фотографии кончиком пера той самой ученической ручки, которую Иврия обмакивала в чернильницу через каждые десять написанных ею слов.
Иоэлю вспомнилось, как, бывало, под вечер, на исходе летнего дня, еще там, в Иерусалиме, он возвращался домой и уже на лестнице слышал — нет, скорее, ощущал — звуки гитары одинокого соседа, доносившиеся из его, Иоэля, квартиры. Осторожно, словно вор, стараясь, чтобы не заскрежетал в замочной скважине ключ и не скрипнула дверь, неслышными шагами (сказывалась отличная тренировка) входил Иоэль, и вот они, жена его и дочь: одна устроилась в кресле, а другая стоит у к открытого окна, всматриваясь в просвет между стеной и пыльной кроной сосны, где виднеется кусочек пустынных гор Моава на том берегу Мертвого моря. Обе погружены в музыку, уносящую далеко-далеко, а человек, склонившийся над струнами, закрыл глаза и изливает душу. Порой на лице этого человека Иоэль замечал странную мину — страстное томление и трезвую горечь, затаившуюся где-то в левом уголке рта. Иоэль невольно пытался придать своему лицу подобное выражение… Когда очертания предметов уже растворялись в вечерних сумерках, а свет еще не был включен, мать и дочь, полностью отдающиеся музыке, становились так похожи, что однажды, войдя на цыпочках и намереваясь поцеловать Иврию, он коснулся губами затылка Неты. А ведь и он, и дочь избегали прикосновений.
Иоэль перевернул фотографию и стал рассматривать дату, пытаясь определить, сколько времени прошло со дня съемки до скоропостижной смерти генерала Элазара. И в то же мгновение представил себя инвалидом, лишенным конечностей, мешком мяса, из которого торчит голова. Голова не мужчины, не женщины, даже не ребенка, но какого-то нежнейшего светозарного существа. Глаза его открыты и смотрят так, будто ему известен ответ и он втихомолку наслаждается простотой этого ответа. Ответ настолько прост, что в это невозможно поверить, и вот же он, почти перед вами.
Затем Иоэль зашел в ванную и вытащил из шкафчика два рулона туалетной бумаги. Один укрепил рядом с унитазом в ванной, а второй положил в другом туалете про запас. Все полотенца собрал и бросил в корзину для грязного белья, кроме одного, которым протер раковины, после чего и это швырнул туда же. Вынул и развесил свежие полотенца. То там, то тут попадался длинный женский волос, который он поднимал, разглядывал на свету: чей интересно? — бросал в унитаз и спускал воду.
В аптечке попалась бутылочка с маслом, которой было место в сарае для инструментов, в саду, и Иоэль вышел, чтобы водворить ее в сарай. Но по дороге надумал смазать оконные петли в ванной, затем — дверные на кухне, а после — петли в одежных шкафах. И раз уж масленка была в руках, он принялся искать, что бы еще смазать. В конце концов смазал электродрель, подвеску гамака и тут обнаружил, что масленка пуста и незачем нести ее в сарай, к инструментам.
Когда проходил он мимо двери в гостиную, его на мгновение овеял страх: в темноте, среди мебели, померещилось легкое, едва уловимое движение. Но по-видимому, это всего лишь шевельнулись листья огромного филодендрона. Или занавес? Или тот, кто скрывался за ним? Движение прекратилось в тот самый момент, когда он зажег свет в гостиной и оглядел все углы, но стоило ему погасить свет и повернуться, чтобы уйти, снова что-то словно бы медленно зашевелилось за спиной. Поэтому он прокрался босиком на кухню и, не включая свет, затаив дыхание, две-три минуты всматривался в пространство пустой гостиной через окошко для подачи блюд. Ничего там не было, кроме темноты и молчания. Разве что витал легкий запах перезревших фруктов. Только он собрался открыть холодильник, как за спиной снова послышался шелест. С необыкновенной быстротой развернулся он и зажег все лампы. Ничего. Тогда он погасил свет и вышел. Молчаливый, настороженный, словно грабитель, он обогнул дом, тихонько заглянул в окно и почти уловил какое-то движение в темном углу комнаты. Движение, замершее едва он бросил взгляд в ту сторону, едва показалось, будто он что-то видит. Птица попала в западню комнаты и бьется, не в силах найти выход? Кошка из сарая с инструментами забралась в дом? А может, варан? Или гадюка? Или поток воздуха шевелит листья филодендрона? Иоэль замер в кустах, терпеливо вглядываясь в темное нутро пустого дома. Море не убежит. И тут ему пришло в голову: вполне возможно, что левая задняя лапа хищника крепится не винтом, но тонким продолговатым выступом, отлитым вместе с подставкой из нержавеющей стали и составляющим с ней единое целое. Именно поэтому нет и намека ни на винтовое крепление, ни на клепку. Хитроумная фантазия художника, изваявшего пружинистый, великолепный, трагический прыжок, изначально подсказала это решение — отлить подставку с выступом. Решение показалось Иоэлю вполне логичным, остроумным и впечатляющим. Плохо только, что этого никак не проверишь — разве что разобьешь левую заднюю лапу хищника.
Итак, вопрос: какое страдание сильнее? Есть вечная мука сдерживаемого броска и неосуществленного порыва. Этот бросок и этот порыв — они не остановимы ни на мгновение, и тем не менее им не дано быть реализованными. А может, именно потому они и не остановимы, что не реализованы? Но если раз и навсегда разбить лапу хищника, не окажется ли такое страдание еще более непереносимым? Ответа на вопрос Иоэль не нашел.
Зато обнаружил, что, пока суд да дело, прозевал большую часть теленовостей. Посему он раздумал сидеть в засаде, вернулся в дом и включил телевизор. Пока экран не засветился, слышен был только голос популярного телеведущего Яакова Ахимеира — речь шла о проблемах рыболовства: рыбы становится все меньше, рыбаки бросают промысел, правительство равнодушно к бедам отрасли. Когда наконец-то появилось изображение, телесюжет почти завершился: на экране было лишь море, освещенное заходящим солнцем; его зеленовато-серая поверхность, не встревоженная судами, выглядела почти застывшей, и только где-то в углу экрана блеснули и исчезли легкие всплески расходящейся кругами пены. Дикторша читала прогноз погоды на завтра, и на фоне воды возникали обещанные ею температуры. Иоэль дождался еще двух дополнительных сообщений, прочитанных в конце выпуска, посмотрел рекламный ролик и, убедившись, что за ним последует новая порция рекламы, выключил телевизор, поставил на проигрыватель пластинку Баха, налил рюмку бренди и почему-то представил себе в зримых образах выражение, которое употребил Патрон в конце разговора — «гром среди ясного неба». С рюмкой бренди в руке он присел на банкетку у телефона и набрал домашний номер Арика Кранца.
Он подумал, что хорошо бы одолжить у Кранца на полдня второй, малолитражный, автомобиль, чтобы оставить свою машину Авигайль, когда завтра к десяти он поедет в отдел.
Голосом, в котором звучала будто бы бьющая через край, с трудом сдерживаемая радость, Оделия Кранц объявила Иоэлю, что Арье нет дома и она не имеет ни малейшего понятия, когда он вернется. И вернется ли вообще. И ее не слишком волнует, вернется он или нет. Иоэль понял, что супруги опять поссорились, и попытался вспомнить, о чем рассказывал Кранц во время субботней прогулки под парусом. Что-то о рыжей секс-бомбе, с которой он, Арик Кранц, позабавился в гостинице на берегу Мертвого моря, не догадываясь, что ее сестра приходится его собственной жене золовкой или кем-то в этом роде. И теперь он вынужден занять круговую оборону и готовиться к массированному артобстрелу. Оделия Кранц все же спросила, не надо ли передать что-либо Арье или оставить ему записку.
Иоэль заколебался, попросил прощения и наконец сказал:
— Нет, ничего особенного. Вообще-то, коли на то пошло, не согласитесь ли вы передать ему привет и просьбу позвонить мне, если он вернется домой до полуночи? — И счел нужным добавить: — Если вам не трудно. Большое спасибо.
— Мне совсем нетрудно, — парировала Оделия Кранц. — Но только можно ли узнать, с кем выпала мне честь?..
Иоэль понимал, до чего смешно его нежелание произнести по телефону собственное имя, и все-таки не смог сразу справиться с собой. Преодолев недолгое колебание, он назвал себя и, снова поблагодарив, попрощался.
Оделия Кранц заявила:
— Я к вам немедленно приеду. Я должна поговорить с вами. Пожалуйста. Правда, мы не знакомы, но вы поймете. Всего на десять минут?
Иоэль молчал. Надеялся, что не придется лгать. Она правильно истолковала его молчание:
— Вы заняты. Я понимаю. Жаль. У меня не было намерения врываться к вам. Может быть, встретимся в другой раз. Если это возможно.
Иоэль постарался придать голосу как можно больше теплоты:
— Я прошу прощения. В настоящий момент это несколько затруднительно…
— Ничего, — ответила она. — У кого их нет, трудностей.
«Завтра тоже будет день», — подумал он.
Встал, снял с проигрывателя пластинку, вышел из дома и зашагал в темноту. Дошел до конца переулка, до ограды цитрусовой плантации и постоял там, глядя, как поверх крыш, поверх крон деревьев ритмично пульсируют красные вспышки, возможно сигнальные огни какой-то высокой антенны. И вот на фоне этого мерцания вспыхнула голубовато-молочная полоса света и медленно, словно во сне, потекла по небу — то ли пролетел спутник, то ли упал метеорит.
Иоэль повернулся и пошел обратно. «Ну, будет, довольно», — бормотал он, обращаясь к Айронсайду, собаке, лениво лаявшей из-за забора. Он собирался вернуться домой, посмотреть, по-прежнему ли там пусто, не забыл ли он выключить проигрыватель, когда снял с него пластинку Баха. И еще было у него намерение налить себе рюмку бренди.
Но тут, к собственному удивлению, он обнаружил, что стоит не у порога своего дома, а возле двери брата и сестры Вермонтов, и не сразу сообразил, что по рассеянности, видимо, уже нажал на кнопку звонка, потому что, не успел он отступить и исчезнуть, как дверь отворилась и человек, похожий на пышущего здоровьем румяного голландца с рекламы дорогих сигар, прорычал трижды по-английски: «Come in!»
Иоэлю ничего не оставалось, как, отвечая на приглашение, войти в дом.
XXII
Войдя, Иоэль заморгал. Виной тому был зеленоватый «аквариумный» свет, заливавший гостиную. Казалось, что свет этот сочится сквозь густую листву лесной чащи или поднимается из глубины вод. Красавица Анна-Мари сидела спиной к Иоэлю и, склонившись над кофейным столиком, вклеивала в массивный альбом фотографии. Ее поза подчеркивала острые лопатки и худенькие, сухощавые плечики, и это показалось Иоэлю не соблазнительным, а по-детски трогательным. Тонкой рукой запахивая на груди оранжевое кимоно, она радостно воскликнула:
— Waw! Look who's here!
и добавила на иврите: — Мы уж начали опасаться: может, неприятны вам.
И в ту же минуту Вермонт прогремел из кухни:
— I bet you'd care for a drink!
И стал перечислять напитки, чтобы гость выбрал что-либо на свой вкус.
— Присаживайтесь, — мягко предложила Анна-Мари. — Отдыхайте. Расслабьтесь… Вы выглядите таким усталым.
Иоэль выбрал рюмку дюбонне. Не ради вкуса, — просто ему нравилось звучание этого слова, вызвавшее в воображении дубы. Быть может, оттого, что три стены комнаты изображали густой лес, источающий влажный туман. То ли их оклеили постерами или ландшафтными обоями, то ли рисунок был сделан прямо на стенах. Лес был дремучим; меж стволами, под сенью деревьев вилась серая топкая дорога, по обеим сторонам которой рос черный кустарник и под ним — грибы. При мысли о грибах в голосе Иоэля всплыло слово «груздь», хотя он представления не имел, какие они эти грузди, никогда их не видел, просто «груздь» звучало почти как «грусть». Сквозь заросли, словно сквозь воду, струился зеленоватый свет, как бы не предназначенный для освещения комнаты, но придающий ей затемненную глубину. Иоэль отметил про себя, что выбор обоев и изощренные эти световые эффекты свидетельствуют об отсутствии вкуса. И все же (возможно, причина была в неосознанных детских воспоминаниях) ему не удалось подавить волнение при виде мха у подножия елей и дубов. Мох поблескивал так, словно лес кишел светлячками. Или в танцующих бликах скрывался намек тихий ручей, вьющийся среди зеленой чащи, среди мрачноватых кустов, среди трав, а может быть, среди черничника или зарослей ежевики. Впрочем, ни о чернике, ни о ежевике у Иоэля не было ни малейшего понятия, и названия эти он встречал только в книгах.
Так или иначе, Иоэль нашел, что зеленоватый свет в гостиной успокаивающе действует на усталые глаза. Именно здесь, именно в этот вечер он пришел к выводу: вполне вероятно, что глаза у него болят от раскаленно-белого летнего света. И кроме новых очков для чтения, видимо, пора купить также солнцезащитные.
Вермонт, веснушчатый, взволнованный, распираемый радостной возможностью проявить напористое гостеприимство, налил дюбонне Иоэлю и сестре, а себе — кампари, бормоча что-то о таинственной красоте жизни и о том, как безмозглые выродки разбазаривают и губят эту красоту. А тем временем Анна-Мари поставила пластинку с песнями Леонарда Коэна. И разговор пошел о политической ситуации в стране, о будущем, о надвигающейся зиме, о трудностях иврита, о преимуществах и недостатках местного супермаркета по сравнению с конкурирующим, расположенным в соседнем микрорайоне. Брат сказал по-английски, что сестра его давно утверждает: Иоэля следует сфотографировать для плаката, демонстрировающего всему миру израильский секс-символ. И поинтересовался, не находит ли Иоэль, что Анна-Мари привлекательная девушка. Все считают ее таковой, в том числе и он, Ральф Вермонт. Наверняка Иоэль тоже не остался равнодушен к чарам его сестры.
Анна-Мари спросила:
— Что происходит? Собираемся устроить оргию? — И рассердила брата, раскрыв перед Иоэлем карты: Ральф давно жаждет ее просватать, но этого хочет только одна его половина, в то время как другая… — Но хватит наводить на вас скуку.
Иоэль возразил:
— Мне не скучно. Продолжайте. — И, словно желая обрадовать маленькую девочку, добавил: — Вы и вправду очень красивы. — Почему-то было легко произнести эти слова по-английски и совершенно невозможно на иврите.
Случалось, на людях, в кругу знакомых и друзей, жена, смеясь, как бы невзначай, говорила ему: «I love you».
Но лишь в очень редких случаях — всегда наедине и всегда с предельной серьезностью — срывались с ее губ эти слова на иврите. И они неизменно вызывали у Иоэля душевный трепет.
Анна-Мари показала на разбросанные по столику фотографии, которые вклеивала в альбом, когда нагрянул Иоэль. Вот две ее дочки, Агалия и Талия, сейчас им девять и шесть лет, они от разных мужей. Ее лишили обеих девочек в результате бракоразводных процессов, состоявшихся в Детройте с промежутком в семь лет. И все имущество отобрали, «вплоть до последней ночной рубашки». А потом девочек так настроили против нее, что те не желали встречаться с матерью и в последнее свидание, в Бостоне, старшая не дала к ней даже прикоснуться, а младшая просто плюнула на родительницу. Два бывших мужа устроили против нее заговор, совместно наняли адвоката, разработали в мельчайших подробностях план, который привел ее к полному краху. Их замысел состоял в том, чтобы довести ее до самоубийства или до безумия. Спасибо Ральфу, который, воистину, спас ее…
— Но прошу прощения, я все говорю, говорю… — Тут она замолчала. Подбородок ее как-то неловко, наискосок, уткнулся в грудь, она беззвучно плакала и походила на птицу с перебитой шеей.
Ральф Вермонт обнял ее за плечи, а Иоэль, сидевший слева, после минутного колебания решился взять ее маленькую руку в свою. Он перебирал пальчики и не говорил ни слова, пока она не начала успокаиваться. Он, Иоэль, который вот уже несколько лет не смел даже прикоснуться к собственной дочери…
— А вот этот паренек на фотографии — снимок сделан на набережной в Сан-Диего, — объяснил брат по-английски, — мой единственный сын Юлиан Эниас Роберт. Я тоже потерял его в результате запутанного бракоразводного процесса, который велся в Калифорнии десять лет тому назад. Так и остались мы с сестрой в одиночестве. И вот мы здесь. А что вы скажете о своей жизни, господин Равид? Иоэль, если вы не против? Тоже разрушенная семья? Говорят, на языке урду есть такое слово: если написать его справа налево, получится «безумная любовь», а если слева направо — «смертельная ненависть». Те же гласные, те же согласные, вся разница в том, как читать с конца или сначала. Не беспокойтесь, ради бога, вам нет нужды делиться интимными тайнами в ответ на наши излияния. Это же не торговая сделка — всего лишь предложение облегчить, как говорится, душу. Говорят, в старину один раввин из Европы изрек будто бы такой афоризм: нет на всем белом свете ничего более целого и невредимого, чем разбитое сердце. Вы вовсе не обязаны отвечать рассказом на рассказ… Вы ужинали? Если нет, у нас осталась чудесная запеканка с телятиной, которую Анна-Мари мигом разогреет. Не стесняйтесь. Поужинайте. А потом выпьем кофе и посмотрим отличный видеофильм — мы ведь вам это все время обещали…
О чем он мог бы им рассказать? О гитаре прежнего соседа, которая после смерти хозяина, оставшись в полном одиночестве, плакала по ночам голосом виолончели?
И он сказал:
— Спасибо вам обоим. Я уже ел. — И добавил: — Я не хотел беспокоить. Прошу прощения, что ворвался просто так, без предупреждения.
Ральф Вермонт зарычал, словно лев:
— Nonsence! No trouble at all!
Иоэль спросил себя, почему несчастье других кажется нам преувеличенным и даже чуточку забавным, как будто это некая идеальная беда, которую невозможно принять всерьез. А все-таки ему было жаль и Анну-Мари, и ее розового упитанного брата. И словно отвечая с запозданием на вопрос, Иоэль заметил с усмешкой:
— Был у меня родственник, ныне покойный, так он, бывало, говаривал, что у всех у нас одни и те же тайны. Так ли это на самом деле или нет, не знаю. Да и есть здесь, по-моему, некая логическая неувязка: если тайны можно сравнить, то они уже не тайны, по определению, а если не сравнивать, то как узнать, похожи они или нет. Ну да ладно. Оставим это.
— It's a goddam nonsence, — заявил Ральф Вермонт. — With all due respect to your relative or whoever.
Иоэль поудобнее расположился в кресле и поместил ноги на стоявшую перед ним скамеечку. Будто настраивался на долгий и глубокий отдых. Худенькое, детское тело женщины, что сидела напротив, поминутно запахивая на груди обеими руками оранжевое кимоно, вызывало видения, которые он предпочел бы отогнать. Груди ее косили в разные стороны под облегающим их шелком. При каждом движении они вздрагивали, и казалось, что там, внутри, мечутся крохотные котята, пытаясь прорвать кимоно и выбраться наружу. Он представил, как кладет широкие грубые ладони на эти груди и они перестают биться, замирают, будто пойманные теплые цыплята. Его член напрягся, приводя в замешательство и даже причиняя боль. Анна-Мари не сводила с Иоэля глаз, и он не имел возможности незаметным движением руки ослабить давление плотно облегающих джинсов. Ему померещилась тень улыбки, которой обменялись брат и сестра, когда он попытался приподнять колени. Он уже почти готов был улыбаться вместе с ними, но сомневался, действительно ли заметил улыбку, перепорхнувшую с лица брата на лицо сестры, или выдумал все. На миг поднялась в нем та первозданная враждебность, которую Шалтиэль Люблин неизменно питал к тирании детородного органа, который заставляет пускаться во все тяжкие, усложняет жизнь и не дает сосредоточиться, чтобы стать Пушкиным или изобрести электричество. Желание разливалось по всему телу: и вверх, и вниз, по спине и затылку, по бедрам, коленям, до самых ступней. Мысль о груди красивой женщины, сидящей напротив, вызвала легкий озноб вокруг его собственных сосков.
Воображение рисовало, как детские пальчики быстро пробегают по его затылку и спине, легко пощипывая их, — так делала Иврия, когда хотела, чтобы ритм участился. И думая о руках Иврии, Иоэль посмотрел на руки Анны-Мари, нарезающие для него и брата треугольные куски пирога с сыром. И вдруг заметил на внешней стороне кисти несколько коричневых пигментных пятен, свидетельствующих о необратимом старении кожи. Желание разом улеглось, и вместо него пришли нежность, сочувствие, сожаление, и вспомнились рыдания, сотрясавшие ее несколько минут тому назад, и лица девочек и мальчика, которых лишились брат и сестра из-за своих бракоразводных процессов. Он встал и попросил его извинить.
— Извинить? За что?
— Пора уходить, — сказал он.
— Об этом не может быть и речи! — взорвался Вермонт, словно от нестерпимой обиды. — Никуда вы не уйдете. Вечер только начинается. Садитесь. Посмотрим что-нибудь по видео. Что вы предпочитаете? Комедию? Боевик? Может быть, что-нибудь погорячее?
Тут он вспомнил, как Нета не раз настаивала, чтобы он навестил соседей, и чуть ли не запретила сидеть дома в одиночестве. И сам себе поражаясь, произнес:
— Ладно. Почему бы нет? — И вновь опустившись в кресло, вытянув ноги и удобно устроив их на скамеечке, прибавил: — Не имеет значения. Все, что ни выберете, будет хорошо и для меня.
Сквозь паутину опутывающей усталости он уловил быстрый шепоток, прошелестевший между братом и сестрой. Она подняла руки, так что рукава кимоно распростерлись, словно крылья парящей птицы, и вышла. Вернулась она в другом кимоно, красном, и с нежностью положила руки на плечи брата, который наклонился, чтобы настроить видеомагнитофон. Закончив, он распрямился и пощекотал ее за ушком — так ласкают кошку, когда хотят, чтобы та замурлыкала. Рюмка Иоэля вновь была наполнена дюбонне, освещение в комнате изменилось, и экран телевизора начал подрагивать перед глазами. Даже если существует простой способ избавить хищника от страданий, освободив навечно прикованную к стальной подставке лапу, не разбивая и не причиняя боли, все еще нет ответа на вопрос: как и куда рванется зверь, у которого нет глаз. В конечном счете страдание коренится не в той точке, где лапа состыкована с подставкой, а в ином месте. Совсем как на том византийском рисунке, изображающем Распятие, где гвозди выписаны так, что видящему сердцем ясно: ни капли крови не пролилось из ран, и суть вовсе не в том, что тело освобождается от крестных мук, но в том, что юноши с нежным девичьим ликом ускользает из плена тела. И не надо ничего разбивать, причинять новые страдания и боль… Легким усилием Иоэлю удалось сконцентрироваться и восстановить в мыслях своих: «Поклонники… кризисы… море… И до города рукой подать… И стали плотью единой… И подул ветерок — и нет его…»
Встрепенувшись, он заметил, что Ральф Вермонт потихоньку улизнул из комнаты. И быть может, в это самое мгновение, тайно сговорившись с сестрой, подглядывает в замочную скважину или дырочку в стене, просверленную среди ветвей одной из елок декоративного леса. Не говоря ни слова, с детской непосредственностью Анна-Мари опрокинулась навзничь на ковер рядом с Иоэлем, охваченная страстью, готовая к любовной игре. Иоэль не был готов к такому — то ли из-за усталости, то ли из-за не отпускающей его тоски. Но, устыдившись своей слабости, он наклонился, чтобы погладить ее по голове. Обеими ладонями взяла она его жесткую руку и положила себе на грудь. Пальцами ноги потянула медную цепь, и лесной полумрак в комнате сгустился. При этом обнажились ее бедра. Теперь Иоэль уже не сомневался, что брат наблюдает за ними, что он соучастник. Но ему, Иоэлю, было все равно, и он повторял про себя слова Итамара или Эвиатара: «Что это теперь меняет?» Ее худенькое тело, ее ненасытность, ее рыдания, острые лопатки, выступающие под тонкой кожей, и в пылу самозабвенной страсти — неожиданные всплески целомудрия… В голове его вспыхивали и проносились позор в мансарде, колючки, опутавшие дочь и Эдгара Линтона… Анна-Мари шептала ему в ухо: «Ты такой чуткий, ты такой нежный». И в самом деле, с каждым мгновением ублажение собственной плоти теряло цену в его глазах, как будто плоть его отделялась от него и облекалась в плоть женщины, и он обращался с ней так, словно врачевал изболевшееся тело, успокаивал смятенную душу, словно спасал от страданий девочку. Все в нем — до самых кончиков пальцев — отзывалось чутко и точно. Пока она не прошептала: «Сейчас…» А он, преисполненный жалости и щедрости, почему-то ответил шепотом: «По мне…»
А затем, когда кончилась комедия, которая шла по видео, появился Ральф Вермонт и подал кофе с маленькими шоколадками, обернутыми в зеленую фольгу. Анна-Мари вышла и вернулась, на сей раз одетая в бордовую блузку и широкие вельветовые брюки. Иоэль взглянул на часы и сказал: «Друзья, уже полночь, пора спать». У двери Вермонты стали уговаривать его зайти снова, как только выдастся свободный вечер. И разумеется, приглашение относится и ко всем его дамам.
Ослабевший и сонный, шагал он к себе, мурлыча под нос старую, трогательную, некогда очень популярную во всей стране песенку, которую исполняла певица Яффа Яркони. На миг он прекратил петь, чтобы сказать псу: «Закрой пасть, Айронсайд» — и тут же замурлыкал снова. И вспомнил, как Иврия спросила: «Что случилось? С чего это ты такой веселый?» — а он ответил, что завел любовницу-эскимоску. Иврия рассмеялась и сразу же обнаружила, как страстно жаждет он изменить эскимосской любовнице с собственной женой…
В ту ночь Иоэль рухнул на кровать, не раздеваясь, и уснул, едва голова коснулась подушки. Он, правда, еще успел напомнить себе, что следует возвратить Кранцу желтый опрыскиватель, и подумать, что, возможно, вопреки всему стоит встретиться с Оделией и выслушать все ее жалобы, потому что приятно быть добрым.
XXIII
В половине третьего ночи Иоэль проснулся от прикосновения чьей-то руки ко лбу. Мгновение он не шевелился, наслаждаясь той нежностью, с которой чужие пальцы поправляли ему подушку под головой и скользили по волосам. Но вдруг накатила паника, он рывком сел на постели, торопливо зажег свет и, придержав руку матери, спросил:
— Что случилось?
— Мне снился ужасный сон: будто они выдали тебя, и за тобой пришли арабы…
— Это все из-за твоей ссоры с Авигайль. Что это с вами такое? Завтра же помирись с ней — и делу конец.
— Они отдали тебя в какой-то картонной коробке. Как собаку.
Иоэль поднялся с кровати. Нежно и настойчиво подвел мать к креслу, усадил, укрыв одеялом, которое снял со своей постели.
— Посиди немного у меня. Успокойся. А потом вернешься к себе и заснешь.
— Я никогда не сплю. Меня мучают боли. Меня мучают дурные мысли.
— Ну, тогда не спи. Просто посиди здесь спокойно. Тебе не о чем беспокоиться. Хочешь почитать книжку?
Он вернулся в постель, лег и погасил свет, но в присутствии матери никак не мог заснуть, хотя даже дыхания ее не было слышно в наступившей полной тишине. Мерещилось, что она беззвучно бродит по комнате, заглядывает в книги и записи, роется в незапертом сейфе. Резким движением он вновь включил свет и увидел, что мать спит в кресле. Он протянул руку за книгой, что должна была лежать у изголовья, но вспомнил, что «Миссис Дэллоуэй» забыта в гостинице в Хельсинки, шерстяной шарф, купленный Иврией, потерян по дороге, в Вене, а очки для чтения остались на столе в гостиной. Поэтому он взял квадратные «докторские» очки без оправы и стал листать биографию покойного начальника генштаба Армии обороны Израиля Давида Элазара, найденную им среди книг господина Крамера. В предметном указателе в конце книги обнаружил он фамилию Учителя, Патрона — не настоящую и не кодовый псевдоним, а одну из вымышленных фамилий. Иоэль листал страницы, пока не добрался до похвал, которых удостоился Патрон: он был одним из немногих, кто заранее предупреждал о грозящей катастрофе, Войне Судного дня, разразившейся в 1973 году.
Если возникала чрезвычайная необходимость позвонить из-за границы, Патрон выступал в роли его брата. Однако Иоэль не нашел в своем сердце никакого братского чувства к этому холодному, как лезвие отточенного ножа, человеку, который ныне пытается — Иоэль только сейчас, посреди ночи, вдруг осознал это — расставить ему хитроумную ловушку, прикидываясь пожилым другом семьи…
Странно обострившийся инстинкт, как звучащий все громче набатный колокол, подсказывал: следует изменить планы и не являться в отдел завтра к десяти. На чем же его могут поймать, подставить подножку? На обещании, что дал он инженеру из Туниса, так и не сдержанном? На встрече с женщиной из Бангкока? На халатности, проявленной в отношении белесого калеки? И поскольку стало ясно, что нынешней ночью он уже не уснет, Иоэль решил посвятить ближайшие часы выработке той линии защиты, которая понадобится завтра. Когда, по обыкновению, он стал хладнокровно обдумывать пункт за пунктом, комнату вдруг заполнил храп спящей в кресле матери. Иоэль выключил свет и, укрывшись с головой, безуспешно пытался отрешиться от внешних помех и сконцентрироваться на «брате», на Бангкоке, на Хельсинки, пока не понял, что больше не сможет здесь оставаться. Он поднялся и, почувствовав, что стало прохладнее, снял с постели еще одно одеяло, укрыл им мать. Скользнул рукою по ее лбу и вышел в коридор, неся на спине матрац. Там он постоял, глядя по сторонам и соображая, куда же пойти, если не хочется идти к хищнику из семейства кошачьих, стоящему на полке в гостиной. И направился в комнату дочери. Там на полу разостлал он свой матрац, закутался в тонкое одеяло (единственное, не доставшееся матери) и моментально уснул — до самого утра.
Проснувшись, он взглянул на часы и сразу понял, что опоздал: газета уже брошена из окна автомобиля «сусита» прямо на бетонную дорожку, несмотря на записку с просьбой класть корреспонденцию в почтовый ящик. Поднимаясь, он услышал, как Нета пробормотала во сне тоном задиры: «А кто же нет?!» — и затихла. Иоэль вышел босиком в сад накормить кошку с котятами в сарае, поглядеть, как поживают фруктовые деревья, и понаблюдать немного за перелетными птицами. Около семи он вернулся в дом, позвонил Кранцу и попросил у него на время маленький «фиат». Прошелся по комнатам, будя своих женщин. К семичасовой сводке известий он уже был на кухне — готовил завтрак и косился в заголовки газет. Из-за газеты сводку слушал вполуха, а голос диктора помешал ему уловить, что же сообщалось в заголовках. Когда он наливал себе кофе, к нему присоединилась Авигайль. Выглядела она свежей, и пахло от нее как от русской крестьянки, проведшей ночь в стогу сена. Следом появилась его мать: лицо печальное, губы поджаты. В половине восьмого на кухню вошла Нета.
— Сегодня, — сказала она, — я и вправду опаздываю.
Иоэль ответил:
— Пей и поедем. Времени у меня до половины десятого. Вон едет караван — это Кранц с супругой гонят для меня «фиат», а наша машина останется тебе, Авигайль. — И стал собирать со стола посуду, мыть ее в раковине.
Нета пожала плечами и тихо заметила:
— По мне…
XXIV
— Мы уже пробовали предложить ей кого-нибудь другого, — сказал Акробат. — Но ничего не вышло. Она не готова дарить своей милостью никого, кроме тебя.
— В среду утром ты едешь, — заключил Учитель. Запах туалетной воды вился вокруг него, как аромат женских духов. — В пятницу вы встретитесь, а в воскресенье ночью ты уже вернешься домой.
— Минуточку, — осадил Иоэль, — вы слишком гоните коней…
Он встал и подошел к окну, единственному в узкой, вытянутой в длину комнате. В просвете между двумя высокими домами виднелось зеленовато-серое море. Гряда неподвижных облаков гнетуще нависла почти над самой водой — так начиналась осень. Около шести месяцев миновало с того дня, как он оставил эту комнату, чтобы более не возвращаться. В тот раз он пришел, в кабинет Патрона передать дела Акробату, попрощаться и сдать то, что хранил в сейфе все эти годы. Он все еще мог отказаться от своей отставки, и Патрон обратился к нему тогда с такими словами:
— В последний раз взываю к твоему уму и к твоему чувству. — И прибавил: — заглядывая из-за спины настоящего в будущее, насколько дано нам, можно сказать, что Иоэль (если решит продолжить работу) один из наиболее вероятных четырех кандидатов, лучшему из коих предстоит через два года сесть с южной стороны этого стола — вместо меня, когда сам я отправлюсь в Галилею, поселюсь в деревне вегетарианцев и предамся созерцанию и меланхолии.
В ответ Иоэль улыбнулся:
— Что поделаешь, видно, мой путь не пролегает через эту южную сторону.
Сейчас, стоя у окна, он заметил, что шторы совсем ветхие, а весь кабинет, похожий на монашескую келью, пропитан печальным духом едва уловимой запущенности и это резко контрастирует с исходящими от Патрона парфюмерными ароматами, его ухоженными ногтями. Комната была небольшой, плохо освещенной между двумя канцелярскими шкафами размещался черный письменный стол, а перед ним кофейный столик с тремя плетеными креслами. На стене висели репродукции с картин Рубина и Литвиновского — виды иерусалимских стен и города Цфата. На краю книжной полки, уставленной сводами законов и книгами о «Третьем Рейхе» на пяти языках, стояла голубая копилка Еврейского национального фонда. На ней была нарисована карта Палестины — от Дана на севере до Беер-Шевы на юге, без треугольника южного Негева. По этой карте, словно мушиные метины, были разбросаны пятнышки — земли, которые евреи успели за полную стоимость выкупить у арабов до 1947 года. «Принесем земле избавление» — призывала надпись на копилке.
Иоэль спросил себя: неужели и вправду было время, когда он стремился унаследовать этот серый, невзрачный кабинет? И возможно, пригласить сюда Иврию — под предлогом, что требуется совет относительно меблировки. Усадить за стол напротив себя и, подобно мальчишке, форсящему перед матерью, что всегда ошибалась в нем, не ценила как должно, преподнести сюрприз и посмотреть, как проглотит: вот из этого скромного кабинета он, Иоэль, отныне руководит секретной службой, самой совершенной в мире, как говорят. И возможно, Иврия спросила бы его — с нежной, всепрощающей улыбкой, вскинув опушенные длинными ресницами глаза, — в чем внутренний смысл его работы? И он скромно ответил бы: «Видишь ли, в конечном счете я всего лишь ночной сторож или кто-то в этом роде».
Акробат продолжил:
— Либо мы организуем ей встречу с тобой, либо она и говорить с нами не станет — так было заявлено она нашему связному. Оказывается, в предыдущее ваше свидание ты сумел покорить ее сердце. И еще она настаивает, чтобы и в этот раз контакт состоялся в Бангкоке.
— Прошло более трех лет … — начал Иоэль.
— Тысяча лет в очах твоих как день единый, — заключил Патрон.
Он был образованным человеком. Полноватый, редеющие волосы тщательно ухожены, ногти элегантно подточены. Лицо человека прямого и верного, но в равнодушных, несколько мутных глазах мелькало выражение вкрадчивой жестокости, жестокости разжиревшего кота.
— Я бы хотел, — тихо и раздумчиво попросил Иоэль, — узнать точно, чтО она вам сказала, дословно?
— Значит, так, — произнес Акробат, как будто не слышал вопроса. — Обнаружилось, что госпожа знает твое настоящее имя. У тебя случайно нет этому объяснения?
— Что тут объяснять? Видимо, я ей сказал.
Патрон, который до сих пор почти не участвовал в разговоре, надел очки, поднял своим столом, как острый осколок стекла, прямоугольную карточку-записку и прочитал по-английски с легким французским акцентом:
— Скажите им, что есть у меня прекрасный подарок и я готова передать его при личной встрече с одним из их людей, Иоэлем, у которого трагические глаза.
— Как это прибыло?
— Любопытство, — заметил Акробат, — сгубило кошку.
Но Патрон решил иначе:
— Ты вправе знать, как это прибыло. Отчего же нет? Это сообщение она передала нам через представителя израильской строительной компании в Сингапуре. Толковый парень. Плеснер. Уроженец Чехии. Возможно, ты о нем слышал. Несколько лет он провел в Венесуэле.
— А как она представилась?
— Это как раз и есть самая неприглядная сторона истории, — скривился Акробат. — Потому ты сейчас и сидишь здесь. Она представилась Плеснеру как «друг Иоэля». Что ты думаешь по этому поводу?
— Видимо, я сказал ей. Не помню. И разумеется, я знаю, что это противоречит инструкции.
— Инструкции, — вскипел Акробат, — не для принцев. — Он с расстановкой покачал головой, то ли шипя, то ли цыкая сквозь ощеренные зубы, и в конце концов фыркнул злобно: — Я просто понять не могу!
Патрон обратился к Иоэлю:
— Сделай мне личное одолжение: съешь пирог, приготовленный Ципи, не оставляй на тарелке. Я вчера сражался как тигр, чтобы тебе оставили хоть немного. Разве она не влюблена в тебя вот уже двадцать лет? Не съешь — убьет всех нас. И к кофе ты не притронулся…
— Ладно, — буркнул Иоэль, — мне все ясно. Что в итоге?
— Минутку, — опять заговорил Акробат. — Прежде чем мы приступим к делу, есть у меня еще один небольшой вопрос. Если не возражаешь. Что еще кроме имени вырвалось, как говорится, у тебя там, в Бангкоке?
— Эй, — тихо предостерег Иоэль, — Осташинский! Не переборщи!
— Я переборщил, красавчик, только потому, что эта куколка знает: ты из Румынии. И любишь птиц. И даже то, что дочку твою зовут Нета. Так не лучше ли тебе набрать побольше воздуха, подумать секунду, а затем объяснить нам толково и внятно, кто именно тут переборщил и почему. И что еще эта госпожа знает про тебя и про нас.
Патрон произнес:
— Ребята, пожалуйста, ведите себя прилично. — И устремил свой взгляд на Иоэля, который молчал.
Иоэлю вспомнилось, как Патрон играл в шашки с Нетой. И вспомнив о дочери, он подумал: «Какой смысл в собирании нот и партитур, если не умеешь играть и нет ни желания, ни намерения научиться?» Перед мысленным взором возник плакат, висевший в ее прежней, перешедшей потом к Иоэлю комнате в Иерусалиме: симпатичный котенок прильнул во сне к огромной собаке, исполненной ответственности и похожей на пожилого банкира. Иоэль пожал плечами, не находя в позе спящего котенка ничего любопытного.
— Иоэль? — мягко окликнул Патрон.
Иоэль собрался с мыслями и поднял на Патрона усталые глаза:
— Меня в чем-то обвиняют?
Акробат провозгласил с нарочитой торжественностью:
— Иоэль Рабинович спрашивает, обвиняют ли его.
И тогда Патрон изрек:
— Осташинский, ты свое сделал. Можешь остаться с нами, но, прошу тебя: держись на заднем плане. — И обратившись к Иоэлю, продолжил: — Ну, все мы, как говорится, человеки и — в большей или меньшей степени — братья. К тому же довольно сообразительные. Как правило. Итак, ответ абсолютно отрицательный: не обвиняем. Не допрашиваем. Не докапываемся. Не суем нос. Фу! Самое большее, несколько удивлены, сожалеем, что подобное случилось именно с тобой, и не сомневаемся, что в дальнейшем… Ну и так далее… Короче, мы просим, чтобы ты сделал нам огромное одолжение… И если, упаси бог, откажешься… Но ведь ты не сможешь отказать в такой незначительной одноразовой, услуге…
Тут Иоэль поднял с кофейного столика тарелку с пирогом Ципи и начал исследовать ее вблизи. Увидел горы, и долины, и кратеры. И пока он раздумывал, вдруг предстала перед ним храмовая роща, там, в Бангкоке, три года тому назад. Соломенная сумка на каменной скамье, барьер между ним и ею. Карнизы из цветной мозаики, украшенные выгнутыми золотыми рогами. Огромные настенные панно, растянувшиеся на многие метры картины из жизни Будды, — странный контраст по-детски ярких цветов с исполненными меланхолического покоя фигурами. Чудовища, высеченные из камня и, кажется, меняющиеся прямо на глазах под слепящим светом субэкваториального солнца. Львы с туловищами дракона, драконы с тигриными головами, тигры со змеиными хвостами, какие-то твари, похожие на летающих медуз. Необузданное переплетение чудовищ-богов. Многорукие идолы с четырьмя одинаковыми лицами, ориентированными по сторонам света. Колонны, каждая из которых стоит на основании из шести слонов. Башни, возносящиеся к небу, словно пальцы жаждущих. Обезьяны и золото, слоновая кость и попугаи… И в одно мгновение осознал Иоэль, что на сей раз ему нельзя ошибиться, ибо он достаточно ошибался в прошлом, а за его ошибки расплатились другие. Ведь этот грузный, проницательный человек с мутными глазами, называемый иногда его «братом», да и тот второй, что в свое время предотвратил замышлявшееся бандой террористов убийство музыкантов Израильского симфонического оркестра, оба они его смертельные враги. И ни в коем случае не должен он поддаваться на сладкие речи, чтобы не угодить в хитроумную ловушку.
Ведь это по их вине потерял он Иврию, Нету, а теперь настал и его черед. Здесь все против него: эта комната, похожая на монашескую келью, и весь этот малоприметный дом, окруженный высоким каменным забором, притаившийся за густыми кипарисами, затерявшийся меж новыми, более высокими зданиями. Даже старинная копилка Еврейского национального фонда с островками приобретенных земель, и гигантский глобус производства фирмы «Ларусс-Галлимар», и единственный телефон, старый черный квадратный аппарат пятидесятых годов, сделанный, скорее всего, из бакелита, с диском, цифры которого пожелтели и стерлись. А за дверью еще ждет коридор, где стены наконец-то покрыли дешевыми пластмассовыми панелями «под дерево», проложив слой акустической изоляции. И даже кондиционер, дешевенький и шумный, в комнате Ципи. И даже ее не знающая устали влюбленность… Все здесь против него. Все наготове, чтобы заманить его в ловушку. Хитростью и сладкими речами. А возможно, и завуалированными угрозами. И если не проявит он осторожности, ничего ему не останется, либо ничего не останется от него. И пока это не произойдет, они не отступятся. Впрочем, это произойдет в любом случае, как бы он ни старался быть осторожным. «Подул ветерок — и нет его». — сказал Иоэль самому себе, и губы его шевельнулись.
— Прости?
— Ничего. Думаю.
Напротив него в таком же плетеном кресле сидел молча, подобрав свой похожий на барабан живот, стареющий парень, которого здесь называли Акробатом, хотя его облик вовсе не вызывал в воображении цирка или Олимпийских игр. Скорее походил он на ветерана Социалистической рабочей партии, из бывших первопроходцев, осваивавших новые земли либо прокладывавших дороги, который с течением лет стал руководителем среднего ранга в торговле или промышленности.
А Патрон счел, что молчание может длиться ровно до того момента, который он, с его безупречной интуицией, определил как момент готовности. Тогда, подавшись вперед, спросил он негромко, почти не вспугнув тишины:
— Что скажешь нам, Иоэль?
— Если ваша большая просьба состоит в том, чтобы я вернулся к работе, ответ отрицательный. И пересмотру не подлежит.
И снова Акробат покачал головой, словно отказываясь верить собственным ушам, и снова зацыкал с расстановкой.
Учитель кивнул:
— Хорошо, — он произнес это по-французски: «Bon». — Покамест мы уступим. Вернемся к этому позднее. Уступим при условии, что на этой неделе ты поедешь на встречу с твоей дамой. Если выяснится, что на сей раз она располагает хоть четвертью той информации, что передала в прошлую встречу, мне стоит вновь похлопотать о воссоединении ваших сердец — даже если понадобится золотая карета, запряженная шестеркой белых лошадей.
— Буйволов, — поправил Иоэль.
— Пардон?
— Буйволов. В Бангкоке вы не увидите лошадей, ни белых, ни каких-либо других. Запрягают там только буйволов. Или подобных им животных, которых там называют: «бантенгами».
— И я не буду особо возражать, если ты сочтешь необходимым сообщить ей девичью фамилию матери твоей неродной бабушки со стороны двоюродного брата шурина. Чувствуй себя вполне свободно. Тихо, Осташинский! Не мешай!
— Минуточку! — прервал Иоэль, в рассеянности проводя, по обыкновению, пальцем между воротничком рубашки и шеей. — Пока что вы еще никуда меня не впрягли. Я должен подумать…
— Дорогой Иоэль, — Патрон начал так, будто собирался произнести хвалебный спич, — ты глубоко заблуждаешься, если думаешь, будто существует свобода выбора. Разумеется, мы к ней, с некоторыми оговорками, стремимся, но не в данном случае. Те пылкие чувства, которые ты, по-видимому, вызвал в прошлую встречу у этой красавицы (а ты сам знаешь, чья она бывшая жена), те «лакомые кусочки», которые она скормила тебе и нам… Что тут говорить, есть немало людей, которые живут и живут неплохо, даже не догадываясь о том, что, если бы не привезенные тобой «лакомства», лежать бы им в земле сырой… Стало быть, речь не о том, чтО выбрать — романтический круиз или отпуск на Бермудах. Речь идет о работе на сто—сто пять часов, от момента, когда ты покинешь дом, и до возвращения.
— Дайте минуту, — промолвил Иоэль устало и смежил веки.
Шесть с половиной часов прождала его Иврия понапрасну в аэропорту Лод зимним утром семьдесят второго года, когда они условились встретиться в зале местных авиалиний, чтобы лететь вдвоем в отпуск в Синай, в Шарм-эль-Шейх. Он не нашел тогда надежного способа известить ее, что задержался в Мадриде, потому что в самый последний момент удалось ухватиться за конец ниточки. А уже через два дня выяснилось, что это тупик, пустой номер, пыль в глаза.
Когда прошли шесть с половиной часов, она встала и отправилась домой, заехав по дороге к Лизе, чтобы забрать Нету, оставленную на ее попечение. Нете было тогда полтора года. Иоэль приехал домой на следующий день, в четыре часа ночи. Иврия ожидала его — сидела у стола на кухне, одетая в белое, перед ней стоял полный стакан давно остывшего чая. Когда он вошел, сказала, не отрывая глаз от клеенки, покрывавшей стол: «Не утруждай себя объяснениями. Ведь ты так устал и так разочарован, что и без объяснений мне понятно».
Спустя много лет, при расставании с той восточной женщиной в храмовой роще Бангкока, вновь возникло то же странное чувство: его ждут, но не станут ждать без конца, и если он опоздает, то опоздает безвозвратно, навсегда. Но так он никогда и не узнал, куда в нищем разукрашенном городе могла исчезнуть та женщина: толпа поглотила ее мгновенно, едва только прозвучало непременное условие навсегда прекратить всякие контакты. И он согласился, дал обещание. Да и как мог бы он броситься за ней, побежать — даже если бы знал, где она?
— Когда, — спросил он, — вы хотите получить ответ?
— Сейчас, Иоэль, — произнес Учитель с угрюмостью, которой прежде за ним не замечалось. — Сейчас. Нечего барахтаться. Мы тебе сэкономили силы, не оставив выбора.
— Это необходимо обдумать, — настаивал Иоэль.
— Пожалуйста, — немедленно уступил Учитель. — Пожалуйста. Думай. Думай до тех пор, пока не прикончишь пирог Ципи. А затем пойдешь с Акробатом в оперативный отдел — посидите, и отработаете детали. Я забыл сообщить, что Акробат отвечает за твой «запуск».
Иоэль опустил глаза — они болели — и стал разглядывать ладони. Чувство было такое, будто, к его великому смущению, с ним вдруг заговорили на языке урду, в котором, как говорил Вермонт, смысл каждого слова зависит от того, читаешь ты справа налево, или наоборот. Без всякого желания проглотил он кусочек пирога. Пирог был сладким и жирным. И внезапно Иоэля захлестнула волна гнева. Не шевельнувшись в кресле, он внутренне заметался и начал рваться, как рыба, проглотившая наживку и почувствовавшая, что крючок вонзился в плоть. Зримо представил он Бангкок, окутанный горячими испарениями. Время летних муссонов, теплых и липких дождей. Буйная тропическая растительность, разбухшая от бродящих в ней ядовитых соков. Буйвол, разлегшийся в грязи посреди переулка. Слон, которого впрягли в повозку, нагруженную бамбуком. Попугаи на верхушках деревьев и маленькие длиннохвостые обезьянки, прыгающие и гримасничающие. Нищие окраины с деревянными хибарками, лужами нечистот посреди узких улочек. Толстые лианы. Стаи летучих мышей, появившиеся еще до того, как угасли последние отблески дня. Крокодил, высунувший голову из воды канала. Раскаленный воздух, сотрясаемый жужжанием миллионов насекомых. Гигантские фикусы, магнолия, рододендрон, ризофоры в утренних туманах. Купы деревьев, похожих на китайскую сирень. Подлесок, кишащий прожорливым зверьем. Плантации бананов, риса и сахарного тростника, проступающие из розовой жижи на затопленных сточными водами пространствах. И над всем — знойные мутные испарения…
Там ждут его прохладные пальцы. Если поддастся и пойдет, возможно, не вернется никогда. Не подчинится приказу — опоздает.
Медленно, с особой осторожностью поставил он тарелку с пирогом на ручку плетеного кресла и, поднимаясь, сказал:
— Ладно. Я подумал. Ответ отрицательный.
— Только в виде особого исключения, — Патрон произносил слова с подчеркнутой, отмеренной вежливостью, и Иоэль отметил про себя, что его французский акцент несколько усиливается, но остается почти незаметным. — Только в виде особого исключения. И вопреки моим намерениям. — Он покачал головой, словно сожалея, что искривленного уже не выпрямить. — Я подожду, — он бросил взгляд на часы, — еще двадцать четыре часа я буду ждать разумного ответа. Кстати, у тебя случайно нет объяснения: в чем проблема?
— Это личное, — ответил Иоэль, пытаясь вырвать крючок, впившийся в плоть. И справился с этим.
— Преодолей. Мы тебе поможем. А теперь отправляйся прямо домой, нигде по пути не задерживаясь. Завтра в одиннадцать утра, — он вновь перевел взгляд на часы, — в одиннадцать десять я позвоню. И пошлю кого-нибудь за тобой, чтобы привезли на рабочую встречу в оперативном отделе. В среду на рассвете ты отправишься в путь. Акробат отвечает за твой «запуск». Уверен, вместе вы будете великолепны. Как всегда. Осташинский, извинишься как положено? И еще ты должен покончить с пирогом, с которым так и не справился Иоэль… До свидания. Будь осторожен в пути. А Нете не забудь передать тоску стареющего сердца.
XXV
Однако Патрон решил не ждать до следующего утра. В тот же день, под вечер, в Рамат-Лотане появился его «рено». Дважды объехал Патрон переулок, дважды проверил каждую дверцу — хорошо ли заперта — и лишь после этого ступил на дорожку, ведущую в сад. Иоэль был там. Обнаженный до пояса, вспотевший, толкал перед собой грохочущую газонокосилку. Ее рев заглушал слова, и потому он рукой сделал знак гостю: «Подожди минуту, осталось чуть-чуть…» Гость же со своей стороны указал ему пальцем: «Выключи!» Иоэль — в силу двадцатитрехлетней привычки — подчинился и выключил. И внезапно опустилась тишина.
— Я приехал, чтобы решить твою личную проблему. На которую ты намекал. Если проблема — это Нета…
— Прошу прощения, — прервал Иоэль, мгновенно ощутив (весь его опыт говорил за это) значение наступившей минуты: сейчас, и только сейчас, все должно решиться. — Прошу прощения. Жаль понапрасну растрачивать наше с вами время. Потому что я не еду — окончательно и бесповоротно. Я ведь уже сказал вам. Что же касается моих личных дел, в которые вы намерены вмешаться, то они, волею случая, мои личные дела, и точка. Однако если вы заехали поиграть в шашки — почему нет? — проходите. Нета, мне кажется, только что вышла из ванной и сидит сейчас в гостиной. Сожалею, но я занят.
С этими словами он запустил косилку, и режущее слух громыхание заглушило ответ гостя, который направился в дом. Он вышел оттуда спустя четверть часа, когда Иоэль обрабатывал последний островок газона у стены, под окнами Лизы и Авигайль. Вновь и вновь настойчиво проходил по этому участку, во второй, третий, четвертый раз, пока «рено» не скрылся из виду. Только тогда выключил он двигатель и поставил косилку в сарай, взял оттуда грабли и начал собирать скошенную траву в маленькие кучки, одинаковые и аккуратные. Он продолжал заниматься этим, когда вышла Нета — босиком, сияя глазами, в мешковатой блузке, спускающейся на широкие «гаремные» шальвары, — и спросила без предисловий, не связан ли его отказ с ней.
Иоэль сказал:
— С чего это вдруг? — Но тут же поправил себя: — Впрочем, возможно, в некоторой степени. Но разумеется, не в прямом смысле. Проблема не в том, что я не могу оставить тебя. Да ты ведь и не одна здесь…
— Так в чем же проблема? — спросила Нета без особого интереса, даже с некоторым пренебрежением. — Разве от этой поездки не зависит судьба Родины, ее спасение или еще что-то такое?
— Ну что ж, свое я уже сделал, — ответил он и улыбнулся дочери, что между ними бывало крайне редко. И в ответ лицо ее осветилось; оно показалось Иоэлю новым и в то же время знакомым, особенно легкое подрагивание в уголках губ — так когда-то в молодости подрагивали губы у ее матери, когда хотела та скрыть свои чувства.
— Видишь ли, все достаточно просто. С тем безумием я покончил. Скажи-ка, не помнишь ли ты, что обычно говорил Виткин, когда приходил к нам под вечер поиграть на гитаре? Помнишь его слова? Он, бывало, говорил: «Я навестил вас, чтобы проверить, есть ли тут признаки жизни». К тому же пришел и я. Ищу признаки жизни. Но это не горит. Завтра тоже будет день. Мне просто захотелось посидеть дома несколько месяцев. Или лет. Или до тех пор, пока не удастся уловить, что же происходит. И в чем смысл. Или я на собственном опыте приду к убеждению, что ничего уловить невозможно. Пусть так… Поглядим.
— Ты забавный человек, — сказала она с полной серьезностью, и в голосе слышался едва ли не пафос, пусть и тщательно скрываемый. — Но вполне возможно, что в отношении этой поездки ты прав. Ведь так или иначе, но тебе придется туго. По мне, оставайся. Не езди. Приятно, когда ты целый день дома или в саду, а иногда среди ночи попадаешься на кухне. Иногда ты очень даже мил. И нечего так смотреть на меня. Нет, пока еще не заходи в дом: сегодня для разнообразия я готовлю ужин на всех. На всех — это для тебя и для меня, потому что бабушки уехали. У них сегодня вечер в гостинице «Шарон», который устраивает организация «Открой свое сердце новым репатриантам». И вернутся они довольно поздно.
XXVI
Вещи обыденные, явные, простые… Утренняя прохлада; запах паленой колючки, доносящийся с соседней цитрусовой плантации; предрассветное чириканье воробьев на ветках яблони, листва которой все больше ржавеет от прикосновений осени; озноб, холодящий обнаженные плечи; запах только что удобренной земли; вкус света в час зари. Зари, ласкающей воспаленные глаза… Воспоминание о силе страсти в ту ночь, во фруктовом саду, на окраине Метулы; позор в мансарде; гитара покойного Виткина, Эвиатара или Итамара, которая, видимо, продолжает петь в темноте голосом виолончели. На первый взгляд, те двое погибли в объятиях друг друга в результате несчастного случая, если это и в самом деле был несчастный случай… Раздумья о том мгновении, когда выхватил он оружие в переполненном афинском аэропорту; приглушенный свет, пробивающийся сквозь ели, в доме Анны-Мари и Ральфа; нищий Бангкок, окутанный густым, жарким, тропическим туманом; неуемные старания Кранца подружиться и стать нужным, полезным… Все, о чем он задумывался, все, что приходило на память, казалось порой загадочным.
Во всем, по словам Учителя, заметен временами признак некоего искажения, которое никак не исправить. «Уж эта дуреха, — бывало, говорил Шалтиэль Люблин о праматери нашей Еве: — где были ее мозги? Что ей стоило съесть яблоко с другого дерева — древа жизни! Но в том-то и штука: чтобы иметь мозги и сообразить, с какого дерева рвать плоды, она должна была сначала надкусить яблоко с древа познания. Так вот нам всем и вдвинули по самые очи…» «Очи» мгновенно, словно в пику Шалтиэлю, вызвали в памяти Иоэля слово «очевидно», и он опять попробовал представить это слово как зримый образ. А еще Иоэль пытался мысленно нарисовать картину, отображающую суть выражения «гром среди ясного дня». Казалось, предпринимая подобные усилия, он так или иначе выполняет возложенное на него. Вместе с тем он не находил в себе сил ответить на вопрос, который, по сути, не сумел сформулировать. Или хотя бы понять. И потому до сих пор ничего не разгадал и, по-видимому, не разгадает никогда.
В то же время он с удовольствием готовил сад к зиме. В теплице Бардуго, расположенной на перекрестке Рамат-Лотан, купил саженцы, семена, ядохимикаты и несколько мешков органических удобрений. Подрезку розовых кустов запланировал на январь-февраль, все для этого подготовив. А покамест рыхлил вилами землю на лужайке. Внося в почву навоз, он глубоко-глубоко, с почти чувственным наслаждением вдыхал его острый, возбуждающий запах. Высадил хризантемы разного цвета куртиной в виде круга. Посадил гвоздики, гладиолусы и львиный зев. Обрезал фруктовые деревья. Опрыскал раствором, уничтожающим сорняки, край лужайки, чтобы выровнять его, как по линейке. Опрыскиватель вернул Арику Кранцу, который с радостью приехал забрать одолженное и выпить у Иоэля чашечку кофе. Подровнял живую изгородь, со своей стороны и со стороны Вермонтов, которые снова со смехом, тяжело дыша, боролись друг с другом на лужайке, будто два щенка.
А дни тем временем стали короче, раньше опускались вечера, сильнее чувствовалась ночная прохлада, и каждую ночь огни, дрожащие вдали над Тель-Авивом, за черепичными крышами поселка, расплывались в оранжевую дымку. У Иоэля не возникало никакого желания съездить в город, который, по словам Кранца, был под рукой. Свои ночные поездки он почти совсем прекратил. Зато посадил душистый горошек в разрыхленную землю вдоль стен дома.
Между Лизой и Авигайль вновь воцарились мир и согласие. Не довольствуясь безвозмездной работой в заведении для глухонемых на окраине поселка, которой отведено было три утра в неделю, они начали ходить по вечерам — каждый понедельник и четверг — на занятия йогой. Что же до Неты, то, сохраняя верность «Синематеке», она записалась также на цикл лекций по истории экспрессионизма, которые читались в Тель-Авивском музее. А вот интерес к колючкам, похоже, совсем пропал. Хотя прямо в конце переулка, на заброшенной полоске земли между асфальтом и колючей проволокой, огораживающей цитрусовую плантацию, в конце лета пожелтели и посерели колючки, а некоторые из них в агонии заполыхали каким-то диким цветением.
Иоэль спрашивал себя, есть ли какая-нибудь связь между угасшей страстью к колючкам и тем неожиданным поступком, которым она удивила его однажды в пятницу, после полудня. Поселок стоял замерший и пустынный; все вокруг казалось посеревшим; не было слышно ни единого звука, кроме тонкого красивого голоса флейты, доносившегося сквозь закрытое окно какого-то дома. Тучи опустились почти до самых верхушек деревьев, и со стороны моря доносились приглушенные раскаты грома, словно задыхающиеся под пуховым одеялом туч. Иоэль разложил вдоль бетонной дорожки черные пластиковые мешочки с рассадой гвоздики и начал высаживать в вырытые заранее ямки, продвигаясь в сторону дома, к порогу. И вдруг Нета принялась высаживать гвоздику, идя от порога ему навстречу. В ту же ночь, где-то около двенадцати, после того, как жизнерадостный толстяк Ральф проводил его, только что покинувшего постель Анны-Мари, домой, он столкнулся с дочерью в коридоре — она ждала его с подносом, на котором стояла чашка цветочного чая. Как она угадала время, и то, что его будет томить жажда, и то, что захочется ему именно цветочного чаю, он не смог понять, а спросить не догадался. Он просидел с ней в кухне около четверти часа за беседой о предстоящих экзаменах на аттестат зрелости и о том, что обсуждала вся страна, — о судьбах контролируемых Израилем территорий в Иудее и Самарии. Когда она отправилась спать, он проводил ее до порога спальни и шепотом, чтобы не разбудить бабушек, пожаловался, что нет интересного чтения. Нета сунула ему сборник стихов Амира Гильбоа «Голубые и красные». Иоэль, который не очень-то читал поэзию, листал книгу, лежа в постели, почти до двух часов ночи и нашел на странице трехсот шестидесятой стихотворение, задевшее его за живое, хотя он и не все понял.
В конце той ночи пошел первый дождь, и теперь лило без остановки почти каждую субботу.
XXVII
В те осенние ночи случалось, что холодное дыхание моря, проникающее внутрь даже через закрытые окна, барабанная дробь, выбиваемая дождем по крыше сарая в саду за домом, шепот ветра в темноте — все будило в нем спокойную, сильную радость. Он и представить не мог, что по-прежнему способен такое чувствовать. Он почти стыдился этой странной радости, как чего-то уродливого: он жив, и это огромная удача, а смерть Иврии означает ее поражение. Он прекрасно сознавал, что все человеческие поступки и движения души: страсти, амбиции, обманы, искушение соблазнами, стяжательство, изворотливое лавирование, злонамеренные козни, соперничество, лесть, забвение себя в щедрости, желание произвести впечатление, навечно остаться в памяти семьи, или общества, или народа, или всего человечества, мелочные усилия и широкие жесты, расчетливые ходы, непредсказуемые выходки, жестокость — почти все и почти всегда заводят туда, куда вы и не собирались попасть. Это общее и постоянное отклонение от курса, проистекающее из любых человеческих поступков, Иоэль определил про себя как «всемирный водевиль» или «черный юмор Вселенной». Однако передумал, посчитав определение высокопарно-витиеватым. Понятия «Вселенная», «жизнь», «мир» казались ему слишком масштабными и оттого смешными. Поэтому он удовольствовался формулировкой, которую любил повторять комбат-артиллерист без одного уха по имени Джимми Галь — о нем рассказал Иоэлю Арик Кранц: «Вы наверняка о нем слышали… Он утверждал, что между двумя точками проходит только одна прямая, и на ней всегда полно ослов».
И всякий раз, вспоминая о безухом комбате, он не мог не вспомнить о повестке, которую получила Нета: через несколько недель она должна была явиться на призывной участок. Летом закончит учебу и сдаст экзамены. Что скажет медицинская комиссия? Надеялся ли он, что Нету возьмут в армию? Или боялся этого? Каких действий потребовала бы от него Иврия после получения призывной повестки? Бывало, нарисовав в воображении могучего кибуцника, парня с сильными руками и волосатой грудью, Иоэль говорил себе по-английски и почти что вслух: «Примите это легко, дорогой».
Авигайль сказала:
— Эта девочка — если вы спросите, то я скажу вам, — эта девочка здоровее всех нас.
— Все эти врачи, — заметила Лиза, дай им Бог здоровья, не могут в собственной жизни разобраться. Живут за счет чужих болезней. А что с ними станет, если все вдруг окажутся здоровыми?
Нета заявила:
— Я не собираюсь просить отсрочки.
И Арик Кранц не остался в стороне:
— Слушай хорошенько, Иоэль. Только дай мне зеленый свет, и я мигом все устрою. Для меня это пара пустяков.
А за окном, когда на время переставал лить дождь, на конце намокшей ветки жались мокрые, озябшие птицы, словно диковинные поздние плоды, созревшие вопреки листопаду и зимнему оцепенению на серых фруктовых деревьях.
XXVIII
Еще дважды пытался Учитель переубедить Иоэля, склонив его к секретной поездке в Бангкок. Один раз он позвонил в шесть утра и тем сорвал засаду на разносчика газет. Не тратя лишних слов на извинения по поводу раннего звонка, он принялся делиться с Иоэлем соображениями о смене главы правительства в связи с соглашением о ротации. По обыкновению, кратко, четко и ясно обозначил преимущества и недостатки, простыми и точными словами нарисовал три возможных сценария ближайшего будущего, блестяще увязав каждый с результатами, которые неизбежно из него вытекают. Хотя, разумеется, не поддался искушению даже намекнуть, какой из прогнозов с наибольшей вероятностью может воплотиться в действительность. Когда Учитель употребил словосочетание «тотальный сбой всех систем», Иоэль, который, как всегда в беседах с Патроном, был пассивным слушателем, попытался представить картину тотального сбоя в образе многофункциональной электронной машины, которая из-за поломки обезумела, и началось: свист, завывания, вспышки, пульсации разноцветных огней, вылетающие фейерверками снопы искр, клубы дыма, вонь жженой резины… Так потерял он нить разговора и думал о своем, пока Патрон не обратился к нему с увещеваниями. Тон был поучающим, но в словах угадывалась мелодия французской речи:
— …если мы проиграем Бангкок и из-за этого погибнет кто-то, чью гибель, возможно, удалось бы предотвратить, именно тебе, Иоэль, придется жить с этим дальше.
Иоэль ответил тихо:
— Видишь ли… Возможно, ты не обратил внимания… Независимо от Бангкока я и так живу с этим. С тем чувством, о котором ты говорил. А теперь извини, но я вынужден закончить разговор и попытаться захватить разносчика газет. Если хочешь, я перезвоню тебе в отдел.
Патрон сказал:
— Подумай, Иоэль. — И положил трубку.
На следующий день Патрон предложил Нете встретиться в восемь вечера в кафе «Осло», в конце улицы Ибн-Габироль в Тель-Авиве. Иоэль привез ее и высадил на противоположной стороне улицы. «Переходи осторожно, — попросил он. — И не здесь, а на переходе». Он поехал домой, сопроводил мать к доктору Литвину, на срочный анализ, а через полтора часа вернулся забрать Нету, опять-таки не к самому кафе «Осло», а к дому напротив. Пока дочь не вышла, он сидел за рулем, потому что места для стоянки не нашел, да и не очень-то искал. Ему вспомнился рассказ матери об их путешествии: детская коляска; путь пешком из Бухареста в Варну; темное пространство корабельного трюма; бесконечные ярусы коек, забитых до отказа мужчинами и женщинами, блюющими и плюющими друг на друга; дикая ссора, вспыхнувшая между матерью и отцом, лысым, небритым, грубым, как они царапались, визжали, кусались, наносили друг другу удары в живот. И ему пришлось напомнить себе, что заросший щетиной насильник не его отец, а видимо, чужой человек. Его отец на румынской фотографии был смуглым и худощавым; коричневый костюм в полоску; на лице растерянность и обида. А возможно, трусость. Он был католиком. Исчез из жизни матери и сына, когда Иоэлю было около года…
— По мне, — заговорила Нета, когда направляясь домой, они миновали уже два или три светофора, — поезжай. Почему нет? Может быть, ты и вправду должен поехать.
Воцарилось долгое молчание. Уверенно и спокойно вел он машину в потоке фонарей и слепящих встречных фар, минуя транспортные развязки, перекрестки, хитроумные светофоры, придерживаясь среднего ряда, ощущая нервное напряжение водителей слева и справа.
— Видишь ли, — сказал он, — то, как дело обстоит сегодня… — И остановился, подыскивая слова, а она не мешала ему, но и не помогала.
Они снова молчали. Нета подумала, что водит он, как бреется: те же хладнокровие и четкость, с какими он ведет бритвой по щекам или тщательно обрабатывает ямочку на подбородке. С раннего детства ей нравилось усесться поближе на мраморной плите, в которую была вделана раковина в ванной, и наблюдать, как он бреется. Впрочем, Иврия выговаривала за это обоим.
— Что ты начал говорить… — она произнесла это без вопросительной интонации.
— Я хотел сказать, что, по разумению моему, все сводится к простой вещи: я уже не гожусь для таких дел. Ну, скажем, как пианист, у которого ревматизм поразил пальцы. Лучше остановиться вовремя.
— Чушь!
— Минутку. Дай объяснить. Эти… эти поездки, все эти дела… из них что-то получается, если вообще получается, когда ты сконцентрирован на все сто процентов. Не на девяносто девять. Как жонглер в цирке, подбрасывающий и ловящий тарелки. А я уже не способен так сконцентрироваться.
— По мне, оставайся. Или поезжай. Жаль только, что ты себя не видишь, когда, скажем, на кухонном балконе перекрываешь кран пустого газового баллона и открываешь кран полного: да ты самый сконцентрированный человек на свете!
— Нета, — сглотнул он вдруг и тут же переключился на четвертую скорость, пользуясь шансом вырваться из плотного потока машин, — ты еще не уловила, что происходит. Или мы, или они. Впрочем, неважно. Оставим эту тему.
— По мне…
А тем временем они уже подъехали к перекрестку Рамат-Лотан. Теплица Бардуго была закрыта. А может, несмотря на поздний час, еще работала. Она была освещена только наполовину. По профессиональной привычке Иоэль отметил, что дверь ее закрыта, но два автомобиля стоят с включенными фарами.
До самого дома они не обменялись ни словом. А когда они прибыли, Нета сказала:
— Вот чего терпеть не могу, так это манеру твоего друга поливать себя духами. Будто состарившаяся балерина.
А Иоэль заметил:
— Жаль. Прозевали мы программу новостей.
XXIX
Так вот осень и растворилась в зиме — почти без ощутимых перемен. Хотя Иоэль и был настороже, подстерегая каждый, даже самый незаметный признак, пытаясь уловить и отметить ту грань, когда один сезон переходит в другой. Ветер с моря оборвал на фруктовых деревьях последние коричневые листья. По ночам тель-авивские огни, отраженные в низких зимних облаках, казались каким-то радиоактивным свечением. Сарай с садовыми инструментами опустел, покинутый кошкой с котятами, однако временами случалось Иоэлю заметить кого-нибудь из них между мусорными бачками. Теперь ему уже не нужно было приносить им остатки курицы. Под вечер улица стояла пустынной и безлюдной, исхлестанная порывами ветра с дождем. Из палисадников и с лужаек и убрали садовую мебель или накрыли столы с перевернутыми на них стульями полиэтиленовой пленкой. По ночам дождь размеренно и равнодушно стучал в жалюзи, тоскливо барабанил по асбестовому козырьку над кухонным балконом. В двух местах в доме обнаружились признаки течи, но Иоэль не стал принимать экстренных мер, а предпочел позднее забраться по приставной лестнице на крышу и заменить шесть черепиц. Больше нигде не протекало. Пользуясь случаем, он поправил телевизионную антенну, и телевизор заработал лучше.
В начале ноября по протекции доктора Литвина мать его положили на обследование в больницу Тель-ха-Шомер. И было принято решение прооперировать ее, чтобы удалить из тела нечто маленькое, но совершенно лишнее. Главный врач отделения сказал Иоэлю, что речь не идет о сиюминутной угрозе, «хотя, конечно, в ее возрасте… вообще-то, каким бы ни был возраст, мы здесь гарантий не даем». Иоэль принял эти слова к сведению, не углубляясь в расспросы. И почти позавидовал матери, когда увидел ее через день-другой после операции — на белоснежной постели, в окружении цветов, коробок с конфетами, журналов и книг. Поместили мать в особую двухместную палату, и вторая кровать оставалась пустой.
В первые два дня Авигайль почти невозможно было оттащить от постели Лизы, кроме тех часов, когда, после занятий в школе ее подменяла Нета. Иоэль предоставил в полное распоряжение Авигайль автомобиль. И она, дав Нете всяческие распоряжения и наставления, уезжала домой, чтобы принять ванну, сменить белье и поспать два-три часа, а затем возвращалась в больницу и, отослав внучку домой, оставалась у постели Лизы до четырех утра. И снова отправлялась домой, отдыхала три часа, а к половине восьмого уже была в больнице.
Большую часть дня палату Лизы заполняли приятельницы по «Комитету помощи детям, попавшим в беду, и объединению «Открой свое сердце новым репатриантам». Даже сосед из дома напротив, уроженец Румынии, этот господин с необъятным задом, напоминавший Иоэлю перезрелый, начинающий подгнивать плод авокадо, явился с букетом цветов, склонившись, поцеловал ей руку и поговорил с ней на родном языке.
После перенесенной операции в лице его матери появился какой-то свет, словно у сельской святой на церковных фресках. Голова ее покоилась среди горы белоснежных подушек, и она, возлежащая на спине под накрахмаленной простыней, выглядела исполненной всепрощения и милосердия, готовой всех одарить добротой. Без устали расспрашивала явившихся навестить о здоровье и благополучии их самих, детей, родственников, соседей. И для всех находились у нее слова утешения, добрый совет. Она вела себя так, словно владела даром творить чудеса и правом раздавать амулеты и талисманы, благословлять пилигримов, пришедших ей поклониться.
Несколько раз и Иоэлю довелось присесть напротив матери на незанятой кровати. Рядом с дочерью или тещей, а иногда и между ними. Когда он спрашивал мать, как та себя чувствует, есть ли боли, не нужно ли чего, она отвечала лучистым взглядом и принималась с воодушевлением давать советы:
— Почему ты ничего не делаешь? Целыми днями ловишь мух. Будет лучше, если ты займешься каким-нибудь бизнесом. Господин Кранц так хочет, чтобы ты вступил в его дело. Я дам тебе немного денег. Покупай что-нибудь. Продавай. Встречайся с людьми. Иначе ты вскоре либо с ума сойдешь, либо ударишься в религию.
Иоэль успокаивал:
— Все будет в порядке. Главное, чтобы ты поскорее выздоровела.
На что Лиза отвечала:
— Не будет никакого порядка. Посмотри, на кого ты похож. Сидишь и занимаешься самоедством.
Почему-то ее последние слова пробудили в нем неясные опасения, и он заставил себя зайти к врачам в ординаторскую. Профессиональный навык помог ему без труда вытащить из них все, что он хотел узнать. Однако более всего ему хотелось бы знать, сколько в этой «повести» длится перерыв между «главами». И опытный врач, и его молодые коллеги упорно отвечали, что сказать что-либо определенное невозможно. Он пытался разными способами расшифровать недосказанное, но в конце концов поверил, что нет никакого заговора, затеянного с целью скрыть от него правду. Он поверил, что и в самом деле путь к достоверному знанию никому не ведом.
XXX
Что же до беловолосого калеки, виденного им дважды на улице в Хельсинки шестнадцатого февраля, в день смерти Иврии, то либо этот человек был увечным от рождения, либо потерял в катастрофе руки по плечи и ноги до самого туловища.
Утром, в четверть девятого, подбросив Нету в школу, а Лизу — в клинику физиотерапии, Иоэль вернулся домой, отдал машину Авигайль и заперся в кабинете господина Крамера, служившем ему спальней. Словно под увеличительным стеклом, в сфокусированном луче света, вновь и вновь прокручивал он в памяти ситуацию с калекой. Тщательно изучал карту Хельсинки, скрупулезно выверял свой маршрут от гостиницы до железнодорожного вокзала, где встретился с инженером из Туниса, но никакой ошибки не нашел. Верно, что калека показался ему знакомым. Верно и то, что следует приостановить операцию, пока не выяснишь, что за лицо показалось знакомым, даже если оно всплыло перед тобой как в тумане. Но теперь, бросив в прошлое пристальный взгляд, Иоэль пришел к почти несомненному выводу: в тот день в Хельсинки он видел калеку не дважды, а только один раз. Воображение запутало его. Он вновь разъял на мельчайшие детали все, что запомнил в тот день. По минутам воспроизвел все, что делал, на листе в клетку, поделенном на секции, каждая из которых соответствовала пятнадцатиминутному интервалу. До половины четвертого он сосредоточенно занимался этим, сверяясь с картой города. Склоненный над письменным столом, он работал напряженно и хладнокровно, по крохам отвоевывая у забвения последовательность событий и мест. Даже запахи города возвращались к нему… Через каждые два часа он наливал себе чашку кофе. Около полудня устали глаза, что серьезно затруднило работу, и он попеременно пользовался то очками «интеллектуала-католика», то линзами «семейного доктора». В конце концов стало вырисовываться более-менее приемлемое предположение. В четыре часа пять минут, как показывали настенные часы над стойкой в отделении банк «Нордик инвестмент», он обменял восемьдесят долларов и вышел на аллею Эспланад. Получается временной промежуток между четвертью пятого и половиной шестого. Место, по всей видимости, угол Марикату и Капитанинкату, у входа в большое здание в русском стиле, выкрашенное охрой. Почти явственно возник в его памяти газетный киоск рядом со зданием. Там он увидел несчастного на инвалидной коляске, который показался знакомым. Скорее всего, потому, что напомнил портрет, виденный в каком-то музее, возможно в Мадриде, и выглядевший знакомым, потому что вызывал в воображении чье-то лицо… Чье же это лицо?
Да ведь так можно окончательно рехнуться и никогда не выбраться из заколдованного круга. Надо сосредоточиться. Вернуться в Хельсинки, в день шестнадцатого февраля. И надеяться, что единственно возможный логический вывод — это, по всей вероятности, отражение отражения. Не более того. Скажем так: серп луны отражается в водной глади, которая в свою очередь посылает отражение на темную поверхность стекла в окне дома, стоящего на окраине села. И хотя луна взошла на юге, а окно смотрит на север, в стекле отражается то, что, на первый взгляд, никак не может в нем отразиться. Но ведь в действительности в стекле виден не лунный серп, что плывет в облаках, а всего лишь его отражение в воде.
Иоэль спросил себя: не может ли данная гипотеза оказаться полезной в его теперешних размышлениях, например об африканском луче, пролагающем путь перелетным птицам? Если методично, упорно, долго вглядываться в отражение отражения, не всплывет ли некий намек, не обнаружится ли щелка, открывающая то, что не предназначено для наших глаз? Или напротив, у вторичного отражения размыты контуры, и оно, как воспроизведение копии, выглядит выцветшим, блеклым, расплывчатым, предлагающим искаженный и затуманенный образ мира?
Так или иначе он успокоился по поводу калеки из Хельсинки, по крайней мере на какое-то время. Только отметил мысленно, перебирая лики зла во всем их многообразии, что в большинстве своем они никак не вяжутся с существом без рук и ног. У калеки из Хельсинки и вправду было лицо девушки. Или даже не девушки, даже не ребенка — еще нежнее и светозарнее. Глаза распахнуты, как будто он знает ответ и молча радуется простоте этого ответа. Простоте, в которую трудно поверить, хотя вот она — прямо перед тобою…
XXXI
И все-таки оставался вопрос, кто приводил в движение инвалидную коляску: сам калека или — что более логично — кто-то, толкавший ее перед собой? И как выглядел этот, кто-то?
Иоэль знал, что здесь следует остановиться. Эту черту пересекать нельзя.
Вечером, когда все сидели перед телевизором, он разглядывал дочь: безжалостно остриженные волосы, от которых остался короткий ежик: резко выдающийся вперед подбородок, унаследованный от семейства Люблин (Иврию эта семейная черта миновала, а в Нете проявилась вновь); одежду, казавшуюся запущенной… Дочь его походила на тощего солдата-новобранца, которого запихнули в мешковатые, не по росту штаны, а он, стиснув зубы, терпит. В глазах ее, случалось, ярко вспыхивала колючая зеленоватая искра, на мгновение опережающая реплику: «По мне…» И в тот вечер она, по обыкновению, предпочла сидеть на одном из черных стульев, стоявших вокруг обеденного стола. Сидела выпрямившись, не опираясь на спинку. Как можно дальше от отца, развалившегося на диване, и от обеих бабушек, расположившихся в креслах. Когда сюжет телевизионной пьесы принимал неожиданный оборот, Нета роняла иногда что-нибудь вроде: «Этот кассир — убийца!», или: «Все равно она не способна забыть его», или: «В конце концов он еще приползет к ней на четвереньках». А то и так: «Какая глупость! Ну откуда же ей знать, что ему еще ничего неизвестно?»
Если одна из бабушек — по большей части Авигайль — просила приготовить чай или принести что-нибудь из холодильника, Нета молча исполняла просьбы. Но если к ней обращались с замечаниями по поводу одежды, прически, босых ног, ногтей — а замечания чаще всего исходили от Лизы, — Нета обычно заставляла ее замолчать одной ехидной фразой и вновь, молчаливая и напряженная, замирала на стуле с жесткой спинкой. Однажды Иоэль попытался прийти на выручку матери, заговорившей об одиночестве Неты, об отсутствии друзей, о том, как неженственно она выглядит.
Нета парировала:
— Женственность — это ведь не совсем твоя сфера, не правда ли? — И тем заставила его замолчать.
А какая сфера его? Авигайль уговаривает записаться в университет — для собственного удовольствия и расширения кругозора. Мать считает, что ему следует заняться бизнесом. Несколько раз намекала, что хранит солидную сумму денег, которую готова вложить в стоящее дело. Один из бывших коллег настойчиво звал Иоэля в партнеры, совладельцем некоего частного сыскного агентства, суля золотые горы. Кранц со своей стороны пытался соблазнить его какими-то ночными авантюрами в одной из больниц, но Иоэль даже не удосужился выяснить, о чем идет речь. Тем временем Нета снабжала его сборниками стихов, и он ночью в постели листал их под шум дождя, стучавшегося в окна. Случалось, он останавливался, снова и снова перечитывал отдельные строки, а иногда — одну строку. Среди стихов И. Шарона, на сорок шестой странице сборника «Эпоха в городе», внимание Иоэля задержали пять последних строчек. Он перечел их четыре раза подряд, пока не решил, что готов согласиться со словами поэта, хотя и не был до конца уверен, что вполне постиг авторский замысел.
Была у Иоэля голубая записная книжка, куда на протяжении многих лет заносил он заметки, касающиеся эпилепсии, падучей болезни, которая, по мнению большинства специалистов, проявилась у Неты — хотя и в легкой форме, — в четыре года. Правда, не все врачи были до конца уверены в диагнозе. К ним присоединилась Иврия, причем с исступлением, которое порой граничило с ненавистью. Иоэль и побаивался этого исступления, и был очарован им, а потому едва ли не поощрял бессознательно. Записную книжку он Иврии никогда не показывал. Держал под замком в сейфе, вделанном в пол «кукольной комнаты» в Иерусалиме. Уволившись со службы и выйдя на досрочную пенсию, Иоэль перевез опустевший сейф из Иерусалима в Рамат-Лотан, но теперь не видел необходимости вмуровывать несгораемый шкаф в пол, да и запирал не всегда. А если запирал, то исключительно из-за голубой записной книжки. А также трех-четырех рисунков, изображавших его любимые цикламены и нарисованных ему дочерью, когда та ходила еще в детский сад и в первый класс.
Если бы не Иврия, он бы и дочь назвал Ракефет, что на иврите значит «цикламен». Но между ним и Иврией установились отношения, основанные на взаимном понимании и взаимных уступках. Поэтому он не настаивал на своем, когда выбирали имя. Иврия и Иоэль оба надеялись, что дочь поправится, когда ей придет время превратиться из девочки в женщину. И оба с омерзением думали о некоем малом с мощными бицепсами, который однажды заберет ее у них. Хотя понимали, что Нета как бы разводит их по разным углам и после ее ухода они останутся друг с другом, лицом к лицу. Иоэль стыдился той тайной радости, которая изредка возникала в нем при мысли, что смерть Иврии — это знак ее поражения, а он и Нета вышли в конце концов победителями.
Греческое слово «эпилепсия» — означает «приступ», «припадок». В народе эту болезнь называют падучей. Бывает, что она имеет идиопатическое происхождение, а бывает — органическое. Есть случаи смешанные. При органическом происхождении речь идет о заболевании мозга, а не о душевном нездоровье. Симптомы болезни — приступы судорог, сопровождаемые потерей сознания, причем интервалы между приступами неодинаковы. Нередко наблюдаются предваряющие признаки, которые оповещают о наступлении приступа. Эти предвестники: головокружение, звон в ушах, туман перед глазами, душевная подавленность или, наоборот, чувство эйфории — именуют аурой. Сам припадок проявляется в одеревенении всех мышц и затрудненном дыхании, лицо синеет, иногда прикусывается язык, на губах выступает кровавая пена. Эта тоническая фаза проходит быстро. За нею в большинстве случаев наступает клоническая, которая длится считанные секунды и выражается в сильных непроизвольных конвульсиях, сковывающих различные мышцы. Конвульсии постепенно проходят, и тогда больной может моментально очнуться или, напротив, погрузиться в глубокий, продолжительный сон. В обоих случаях, придя в сознание, человек не помнит того, что с ним было. У некоторых больных приступы случаются по нескольку раз в день, у других — один раз в три года, а то и в пять лет. Кого-то они настигают днем, кого-то ночью, во время сна.
И еще внес Иоэль в записную книжку, что наряду с большими припадками (grand mal, что Иоэль перевел как «большое зло»), есть малые (petit mal — «малое зло»), приводящие к минутному помрачению сознания. Около половины детей, больных эпилепсией, страдают только от petit mal. Но бывает, что вместо больших или малых приступов (или в дополнение к ним) болезнь заявляет о себе психическими расстройствами. Они наступают с разной периодичностью, но всегда неожиданно и принимают форму депрессий, страхов, фальсификации ощущений, инстинкта бродяжничества, бредовых идей и бесплодных мечтаний, диких вспышек гнева, помрачения сознания. Некоторые больные способны на опасные, даже криминальные действия, о которых, придя в себя, начисто забывают. С течением лет болезнь, в тяжелых ее формах, способна привести к изменению личности и даже к умственной деградации. Но в большинстве случаев между приступами больной вполне нормален. Весьма распространенным является тот факт, что постоянная бессонница может способствовать обострению болезни, равно как и обострение болезни приводит к хронической бессоннице.
В наши дни падучая болезнь (за исключением пограничных и особо сложных случаев) диагностируется с помощью психомоторной электроэнцефалографии, суть которой — измерение и запись электрических импульсов мозга. Эпицентр бедствия сосредоточен в височной области. Так, иногда с помощью усовершенствованной системы обследования удается обнаружить эпилепсию в латентной, скрытой форме — сбой электрических сигналов мозга, который никак не проявляется внешне, — у близких родственников больного. Не испытывая страданий, ни о чем не подозревая, эти люди могут передать болезнь по наследству своему потомству. Ибо почти всегда болезнь носит наследственный характер, хотя в большинстве случаев передается от поколения к поколению в латентной форме, прорываясь лишь в редких случаях.
И поскольку во все времена существовали многочисленные симулянты, то уже в 1760 году в Вене доктор де Ган установил: чтобы разоблачить притворщика, достаточно проверить зрачки: только во время настоящего эпилептического припадка зрачки не сужаются, когда в них направлен луч света.
Больные эпилепсией должны избегать всяческих потрясений, физических и душевных, а также им прописываю успокаивающие средства, например различные комбинации брома с барбитуратами.
Древним, то ли Гиппократу, то ли Демокриту, приписывается изречение: «Половой акт подобен приступу эпилепсии». Аристотель же в работе «О сне и пробуждении», напротив, утверждает, что эпилепсия подобна сну и что, в известном смысле, сон и есть эпилепсия. В этом месте в своей записной книжке Иоэль поставил, заключив его в скобки, знак вопроса, поскольку ему представлялось, что половой акт и сон — вещи противоположные. Еврейский мудрец эпохи Средневековья отнес на счет эпилепсии сказанное в Книге Иеремии, 17:9: «Сердце человеческое лукавее всего и оно неисцелимо; кто может познать его?»
А еще среди прочего внес Иоэль в свою записную книжку, что с древности и до наших дней тянется за эпилепсией некий магический шлейф. Разные поколения приписывали эпилептикам то вдохновение, то одержимость, то пророческий дар. Иные считали, что они во власти демонов, иные наоборот, объявляли их почти святыми. Эпилепсию называли «божественной болезнью» (по латыни morbus divus), «святой» (morbus sacer), а равно и «лунатической» (morbus lunaticus astralis) и даже «демоническая болезнь» (morbus daemoniacus).
На Иоэля, который, несмотря на гнев Иврии, считал, что Нета больна легкой формой эпилепсии, все эти определения не производили особого впечатления. Никаких «звездно-лунных» признаков не заметил он в четырехлетней дочери в тот день, когда болезнь дала о себе знать в первый раз.
Не он, а Иврия рванулась к телефону и вызвала «скорую помощь».
А он, хотя был хорошо тренирован и отличался молниеносной реакцией, медлил, ибо показалось ему: губы девочки легко дрогнули и затрепетали, будто она сдерживала готовый прорваться смех. А потом, когда, взяв себя в руки, он устремился к карете скорой помощи с девочкой на руках, то споткнулся на лестнице, ударился о перила и пришел в себя только в приемном покое. К тому времени диагноз уже был поставлен, а Иврия сказала ему тихо: «Я тебе удивляюсь…»
С конца августа не было никаких признаков болезни. Теперь Иоэля в основном одолевали сомнения в связи с призывом в армию. Взвесив различные идеи и в особенности то, что мог бы сделать Патрон с его связями, он решил подождать и не дергаться, пока не станут известны результаты медицинской комиссии, которую она должна пройти на призывном участке.
В эти дождливые, ветреные ночи он, случалось, заходил на кухню в два-три часа ночи, в пижаме, с помятым лицом, и заставал дочь, сидящей у кухонного стола перед пустым чайным стаканом. Она сидела, прямо, не прислоняясь к спинке стула, в безобразных пластмассовых очках, равнодушная к ночной бабочке, бьющейся об абажур под потолком, вся погружена в чтение.
— Доброе утро, юная леди! Можно узнать, что читает молодая госпожа?
Нета обычно спокойно дочитывала абзац или страницу, а затем, не поднимая глаз, отвечала:
— Книгу.
— Не выпить ли нам по чашке чая? Как насчет бутерброда?
На это она всегда отзывалась односложно:
— По мне…
Так они и сидели на кухне, молча пили и ели, но по временам, и отложив книги и понизив голос, вели задушевные беседы. Например, о свободе печати. О назначении нового юридического советника в правительстве Израиля или о Чернобыльской катастрофе. Иногда составляли список лекарств, которыми необходимо пополнить домашнюю аптечку, пока не раздавался шлепок брошенной на бетонную дорожку газеты и Иоэль не срывался с места, безуспешно пытаясь поймать разносчика газет, которого уже и след простыл…
XXXII
Когда наступил праздник Ханука, Лиза испекла традиционные пончики и картофельные оладьи в масле, купила новый восьмиствольный, как положено в этот праздник, подсвечник и коробку разноцветных свечей. Она потребовала, чтобы Иоэль выяснил, какие молитвы следует читать при зажигании ханукальных свечей. А когда Иоэль удивился, что это на нее нашло, мать, чуть ли не дрожа от переполнявшего ее волнения, ответила:
— Всегда, все эти годы хотела бедняжка Иврия отмечать праздники в соответствии с еврейскими обычаями, но тебя, Иоэль, чаще всего не было дома, а когда ты появлялся, то не давал ей и головы поднять.
Пораженный Иоэль попытался что-то возразить, но мать прервала его, и брошенный ею упрек прозвучал снисходительно и немного грустно:
— Ты всегда помнишь только то, что тебе выгодно помнить.
К его удивлению, Нета в этот раз решила принять сторону Лизы.
— В чем дело? — сказала она. — Если кому-то от этого легче на душе, то, по мне, можете зажигать свечи на Хануку и костры на праздник Лаг Ба-Омер. Все, что придет вам в голову…
И только собрался Иоэль пожать плечами и уступить, как на поле боя со свежими силами ринулась Авигайль. Она обняла Лизу за плечи, и голос ее звучал тепло и проникновенно:
— Извини, Лиза, но ты меня удивляешь. Иврия никогда не верила в Бога, к религиозным традициям относилась без почтения, а всякие церемонии просто не выносила. Мы не понимаем, о чем это ты вдруг заговорила.
Лиза же, снова и снова повторяя «бедняжка Иврия», упорно стояла на своем. Лицо ее приобрело сварливое, злое и обиженное выражение, в тоне слышались раздражение и сарказм:
— Вы бы постыдились. Еще и года не прошло, как бедняжка умерла, а я уже вижу, как здесь хотят убить ее еще раз.
— Лиза, хватит. Прекрати. На сегодня довольно. Пойди полежи немного.
— Что ж, ладно. Я прекращаю. Не надо. Ее уже нет, а я здесь самая слабая. Ну и ладно. Пусть. Я вам уступаю. Как и она всегда и во всем уступала. Только ты, Иоэль, не думай, что мы уже забыли, кто не прочел по ней поминальную молитву Кадиш. Брат ее читал вместо тебя. Я думала, что умру от стыда там, на месте.
Со всей возможной мягкостью Авигайль выразила опасение, что после операции, и, разумеется, только из-за нее, память Лизы несколько ослабла. Такие вещи случаются, и медицинская литература полна подобных примеров. И ее лечащий врач, доктор Литвин, говорил, что возможны некоторые изменения такого рода. С одной стороны, она забывает, куда положила минуту назад тряпку для вытирания пыли или где находится гладильная доска, а с другой, помнит вещи, которых вообще не было. Эта религиозность тоже, по-видимому, один из симптомов, которые могут внушать беспокойство.
Лиза сказала:
— Я не религиозна. Напротив. У меня это все вызывает отвращение. Но бедняжка Иврия всегда хотела, чтобы в доме хоть немного соблюдались религиозные традиции, а вы хохотали ей прямо в лицо, да и сейчас плюете на нее. Еще и года не прошло, как она умерла, а вы уже топчете ее могилу.
— Что-то я не припомню, — заметила Нета, — чтобы она была святошей. Немного не от мира сего, возможно, но святошей — нет. Может статься, что и мне память изменила.
— Ну что ж, хорошо, ответила Лиза. — Почему бы и нет? Ладно. Приведите врача, самого большого специалиста в мире, пусть проверит каждого из нас и скажет, кто здесь псих, а кто нормальный, кто уже слабоумный, а кто в этом доме хочет уничтожить память о бедняжке Иврии.
Иоэль не выдержал:
— Довольно! Прекратите все трое! Еще немного, и придется вызывать миротворческие силы.
Слова Авигайль прозвучали несколько слащаво:
— Раз так, я уступаю. Не надо ссориться. Пусть все будет, как хочет Лиза. Пусть будут свечи, пусть будет маца. Теперь, когда она в таком состоянии, мы все должны уступать ей.
Спор прекратился, и спокойствие установилось до вечера. А вечером оказалось, что Лиза забыла, чего хотела. Она надела праздничное платье из черного бархата, подала на стол картофельные оладьи и пончики, собственноручно ею приготовленные. Но ханукальный подсвечник, без зажженных свечей, был молча водружен на каминную полку в гостиной. Почти рядом с изнывающим хищником.
Три дня спустя на ту же полку, никого не спросив, Лиза вдруг поставила небольшой портрет Иврии, который оправила в отличную раму из черного дерева.
— Чтобы мы вспоминали о ней, — пояснила Лиза. — Чтобы была какая-то память в доме.
Десять дней стоял портрет на краю полки в гостиной, и никто не проронил ни слова.
Сквозь свои очки семейного доктора ушедших времен смотрела Иврия с портрета на руины романских монастырей, фотографии которых висели на противоположной стене. Лицо ее казалось худее, чем было при жизни, кожа — тонкая и белая, глаза за стеклами очков — светлые, с длинными ресницами. Выражение ее лица на снимке Иоэль расшифровал — или ему показалось, что расшифровал, — как невозможное сочетание печали и зловредности. Струящиеся по плечам волосы уже наполовину поседели. Эта увядающая красота все еще имела над ним власть — он старался не смотреть в ту сторону, избегал заходить в гостиную. Даже девятичасовую программу новостей пропустил несколько раз. Найденная на книжной полке господина Крамера биография Давида Элазара, начальника генштаба Армии обороны Израиля, увлекала его все больше и больше. Подробности расследования обстоятельств войны Судного дня захватили его. На долгие часы закрывался он в своей комнате и, склонившись над письменным столом господина Крамера, вписывал отдельные факты и детали в таблицы, вычерченные на бумаге в клетку. Пользовался он не авторучкой, а обыкновенной вставочкой с тонким пером, макая ее в чернильницу примерно через каждые десять слов, и это доставляло ему особое удовольствие. Порою Иоэлю казалось, что ему удалось выявить определенные противоречия в выводах следственной комиссии, которая установила вину начальника генштаба в провалах, имевших место на начальном этапе войны Судного дня. Но он хорошо понимал, что без доступа к первоисточникам может выдвигать только предположения. И тем не менее пытался разобрать на мельчайшие составные события, о которых сообщалось в книге, а затем соединял их вновь и вновь, варьируя последовательность изложения. Против него, на фотографии, господин Крамер — в наглаженной военной форме с погонами и всевозможными знаками отличия, сияя от переполнявших его высоких чувств, — пожимал руку генерал-полковнику Давиду Элазару. А Элазар выглядел усталым, погруженным в себя, и взгляд его был прикован к чему-то далеко-далеко за плечом Крамера.
Временами Иоэлю чудилось, что из гостиной доносятся приглушенные звуки джаза, мелодии регтайма. Он воспринимал их не слухом, а порами кожи. И — непонятно почему — побуждало его почти каждый второй вечер отправляться в «заповедные леса» соседей, Анны-Мари и Ральфа.
По прошествии десяти дней, Лиза, пользуясь тем, что никто не сказал ни слова по поводу фотографии, появившейся в гостиной, поставила рядом с портретом Иврии снимок Шалтиэля Люблина с пышными моржовыми усами, в мундире офицера британской полиции. Тот, что всегда стоял на письменном столе Иврии в Иерусалимской студии.
Авигайль постучалась в дверь Иоэля. Вошла и увидела его склонившимся над письменным столом господина Крамера, в очках ителлектуала-католика, придававших его лицу выражение отрешенности, аскетизма и учености. Иоэль заносил в таблицу данные из книги о Давиде Элазаре.
— Прости, что врываюсь к тебе. Мы должны поговорить о состоянии твоей матери.
— Я слушаю, — сказал Иоэль и, положив ручку на таблицу, откинулся на спинку стула.
— Не следует этим пренебрегать. Нельзя делать вид, что все нормально.
— Продолжай…
— У тебя что, нет глаз, Иоэль? Разве ты не видишь, что день ото дня она все больше и больше теряет контроль над собой? Вчера подметала дорожку перед домом и прямо с метлой вышла на улицу, стала мести тротуар, пока я не вернула ее, остановив в двадцати метрах от дома. Если бы не я, она бы так и продолжала — до самого центра Тель-Авива.
— Фотографии в гостиной очень нервируют тебя, Авигайль?
— Не фотографии. Все вообще… Множество разных вещей, которых ты, Иоэль, упорно не замечаешь. Предпочитаешь делать вид, что все нормально. Вспомни: однажды ты уже совершил подобную ошибку. И все мы дорого заплатили за это.
— Договаривай…
— Обратил ли ты внимание на то, что происходит с Нетой?
Иоэль покачал головой.
— Я так и знала, что не обратил. Когда это ты обращал внимание на кого-нибудь, кроме себя? К сожалению, меня это не удивляет.
— Авигайль, пожалуйста, в чем дело?
— С тех пор, как Лиза все это затеяла, Нета вообще не заходит в гостиную. Порога не переступает. Я говорю тебе: она снова начинает скатываться в пропасть. Я вовсе не осуждаю твою мать, она за свои поступки не отвечает, но ведь ты вроде бы человек ответственный. Только она так не считала…
— Ладно, — подвел черту Иоэль, — будет произведена проверка, назначена комиссия по расследованию. Но было бы лучше, если бы вы с Лизой просто помирились — и делу конец.
— У тебя все просто, — изрекла Авигайль тоном классной дамы, но Иоэль перебил ее:
— Ты же видишь, я пытаюсь немного поработать.
— Прости, — обронила она холодно, — что пристаю с пустяками. — И вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Не однажды, после жестокой ссоры, шептала ему Иврия поздней ночью: «Но только знай, что я тебя понимаю». Что она хотела этим сказать? Что понимала? Иоэль отдавал себе ясный отчет, что ничего уже не узнаешь. Но именно сейчас этот вопрос казался ему самым насущным и самым важным. Важнее, чем когда-либо в прошлом… Большую часть дня ходила она дома в белой блузке и белых брюках, без каких-либо украшений, если не считать обручального кольца, которое почему-то носила на мизинце правой руки. Всегда, зимой и летом, пальцы ее были прохладными и сухими. Иоэля охватила острая тоска по их холодящему прикосновению, когда пробегали они вдоль его обнаженной спины, и страстно захотелось спрятать ее пальцы в своих нескладных ладонях, чтобы хоть чуть-чуть отогреть, как делают, возвращая к жизни замерзшего птенца… Было ли это и в самом деле несчастный случай? Он едва не рванулся к автомобилю, чтобы помчаться в Иерусалим, в тот дом в квартале Тальбие, и там, на месте, изучить систему внутренней и внешней электропроводки, проанализировать каждую минуту, каждую секунду, каждое движение в то утро. Но дом возник в его воображении плывущим в звуках меланхолической гитары этого Итамара — или Эвиатара? — и Иоэль знал, что такой тоски не вынесет. Так что вместо Иерусалима он отправился в «грибной лес» Ральфа и Анны-Мари. И после ужина, поданного ему, после дюбонне, после кассеты с музыкой кантри проводил его Ральф до постели сестры, и Иоэлю было все равно, вышел ли Ральф или остался: не за удовольствием он явился в тот вечер, но для того, чтобы согреть и утешить, как утешает отец, нежным прикосновением осушающий слезы дочери.
Когда вернулся он после полуночи, дом был погружен в безмолвие и темноту. На мгновение Иоэль застыл, настороженный тишиной, словно почуял приближение несчастья. Все двери в доме были закрыты, кроме той, что вела в гостиную. И когда он вошел туда, зажег свет, то обнаружил, что все фотографии убраны. И ханукальный подсвечник тоже. Он всполошился, потому что ему показалось, будто исчезла и фигурка хищника. Но нет. Ее лишь сдвинули на край полки. Иоэль, опасаясь, что статуэтка упадет, бережно возвратил хищника на прежнее место посредине полки. Он знал, что следовало бы выяснить, кто из трех его женщин убрал фотографии. Но знал также и то, что ничего выяснять не будет.
На утро за завтраком про фотографии не было сказано ни единого слова. И в последующие дни тоже. Лиза и Авигайль зажили в мире и согласии и снова посещали вместе занятия гимнастикой и курсы макраме. Иногда обе в один голос ехидно подтрунивали над Иоэлем, его рассеянностью или тем, что он ничего не делает круглый день. По вечерам Нета отправлялась в «Синематеку» или в Тель-Авивский музей. Иногда бродила по городу, рассматривала витрины, убивая время между киносеансами. Что же до Иоэля, то ему пришлось забросить свое небольшое расследование по поводу обвинения, выдвинутого против начальника генштаба Давида Элазара. Хотя и было у него серьезное подозрение, что в свое время следствие этого вопроса пошло не по тому пути и это сделало к крайне несправедливые выводы. Но Иоэль поневоле признал, что, не имея доступа к засекреченным источникам и возможности опросить свидетелей, он вряд лм установит истинные причины тогдашних военных неудач.
А тем временем вновь зарядили зимние дожди, и когда однажды он, встал поутру, чтобы подобрать с бетонной дорожки газету, на веранде рядом с кухней кошки играли с окоченевшей пичугой, по-видимому погибшей от холода.
XXXIII
Как-то, в середине декабря, в три часа по полудни заявился Накдимон Люблин, в армейском дождевике, с лицом огрубевшим и красным, исхлестанным холодными ветрами. Он привез в подарок жестяную банку оливкового масла, которое отжал им на собственной давильне, расположенной на северной окраине Метулы. А еще привез он несколько собранных на исходе лета стеблей колючек; они были уложены в черный футляр, разбитый и потертый, служивший когда-то футляром для скрипки. Накдимон не знал, что Нета утратила интерес к коллекционированию колючек.
Он прошел по коридору, подозрительно заглядывая в каждую из спален, отыскал гостиную и вступил в нее таким решительным шагом, будто давил подошвами крупные комья земли. Свои колючки в скрипичном футляре и жестянку с оливковым маслом, завернутую в мешковину, он без колебаний положил на кофейный столик, сбросил дождевик на пол рядом с креслом, в котором удобно устроился, вытянув ноги. По обыкновению, он называл женщин «девочками», а к Иоэлю обращался: «капитан». Полюбопытствовал, велика ли месячная плата, которую Иоэль выкладывает за съем этой бонбоньерки.
— И раз уж мы заговорили о бизнесе… — он вытащил из заднего кармана брюк и усталым движением положил на стол пачку пятидесятишекелевых банкнот, измятых и перетянутых резинкой, — долю Авигайль и Иоэля за полгода от тех доходов, что приносили фруктовый сад и пансион в Метуле, наследство Шалтиэля Люблина. На банкноте, лежавшей в пачке сверху, был жирными цифрами расписан счет, словно, карандаш плотника разметил линии на доске. — А теперь, — прогнусавил Накдимон, привычно используя арабское слово, — ялла! Проснитесь, девочки! Мужик умирает с голоду.
В ту же секунду все три женщины заметались, будто муравьи, которым перекрыли вход в родной муравейник. Они сновали между кухней и гостиной, едва не сталкиваясь в спешке. На кофейном столике, с которого убрали Накдимовы подношения, в мгновение ока была расстелена скатерть, и на ней тотчас же появились тарелки, тарелочки, стаканы, бутылки с напитками, салфетки, приправы, горячие лепешки — питы, всевозможные соленья, столовые приборы, хотя то только час назад закончили обедать на кухне. Иоэль наблюдал за всем с нарастающим изумлением: его поражала безграничная власть низкорослого, краснорожего, невоспитанного грубияна над женщинами, вовсе не склонными к покорности. И ему даже пришлось пристыдить себя, подавляя поднимавшуюся в нем легкую досаду: «Что за глупость, не ревнуешь же ты в самом деле…»
— Тащите все, что есть, — приказал гость тягучим, насморочным голосом, — только не заставляйте меня напрягаться и принимать решения: когда Мухаммед помирает с голоду, он проглотит и хвост скорпиона. А ты садись сюда, капитан, оставь хлопоты девочкам. Нам с тобой надо кое о чем переговорить.
Иоэль подчинился и присел на диван напротив шурина.
— Значит, так, — начал Накдимон, но передумал и, сказав: — Сейчас, минутку… — умолк минут на десять.
Все его внимание сосредоточилось на стоявшей перед ним жареной курице, на картошке в мундире, на свежих и вареных овощах, которые он поглощал в полном молчании, со знанием дела, заливая все это пивом. Между двумя бутылками пива он залпом опрокинул в глотку два бокала пузырящегося оранжада, а пита в левой руке служила ему попеременно и ложкой, и вилкой, и промежуточной закуской. Время от времени он рыгал, издавая басовитые вздохи животного удовольствия.
Сосредоточенно, задумчиво, пристально наблюдал Иоэль за трапезой, словно искал в появлении гостя какую-то ускользающую от глаз подробность, сулящую наконец-то подтвердить или опровергнуть давнее-давнее подозрение. Было нечто такое в скулах Люблина, или посадке головы и развороте плеч, или в его заскорузлых крестьянских ладонях, а возможно, во всем облике, что, действовало на Иоэля подобно ускользающей мелодии, похожей на другую, давнюю, канувшую в небытие. Не было никакого сходства между красномордым крепышом и его умершей сестрой, хрупкой белокожей женщиной с нежным лицом и медлительными движениями человека, сосредоточенного на своем внутреннем мире. Иоэль почувствовал, как его переполняет раздражение, и тут же рассердился на себя за это, поскольку в течение многих лет вырабатывал умение никогда не терять головы. Он ждал, когда гость кончит есть, а женщины между тем расселись вокруг обеденного стола, словно зрители на галерке, на некотором расстоянии от мужчин, расположившихся по обеим сторонам кофейного столика. Пока гость не догрыз последнюю куриную косточку и, вытерев тарелку питой, не приступил к уничтожению яблочного компота, в комнате не было произнесено ни одного слова. Иоэль сидел напротив шурина, дав отдых своим нескладным рукам, которые лежали ладонями вверх на коленях. Походил он на вышедшего в запас бойца особого, элитного боевого подразделения; лицо было волевым, загорелым; жесткая вьющаяся прядь, тронутая ранней сединой, поднималась надо лбом, словно рог, и никогда не падала, в прищуре глаз таилась легкая ирония, тень улыбки, в которой не участвовали губы. С течением времени выработалась у него привычка сидеть подолгу время в позе, исполненной трагического покоя: ноги согнуты в коленях под прямым углом; на каждом колене покоится неподвижная, тыльной стороной вниз, рука; спина выпрямлена, но не напряжена"; плечи опущены, расслаблены; на лице не дрогнет ни один мускул. Так и сидел он, пока Люблин не вытер рот рукавом, а рукав — салфеткой, затем высморкался в ту же салфетку, смял ее, бросил, так что она угодила в стакан, до половины наполненный оранжадом, и медленно погрузилась на дно, уселся поудобнее, рыгнул (звук был резкий, словно хлопнула дверь) и возобновил разговор почти теми же словами, которые произнес в самом начале трапезы:
— Ладно. Гляди. Значит так…
Оказалось, что Авигайль Люблин и Лиза Рабинович, независимо друг от друга, в начале месяца послали в Метулу письма по поводу установки надгробия на могиле Иврии в Иерусалиме к первой годовщине ее смерти, к шестнадцатому февраля. Он, Накдимон, не станет предпринимать что-либо за спиной Иоэля. И вообще, предпочел бы, чтобы всем этим делом занялся Иоэль. Сам же готов оплатить половину. Или все. Ему это безразлично. Да и ей, сестре, которая умерла, уже все безразлично. Будь ей хоть что-нибудь небезразлично, может, еще пожила бы. Но стоит ли сейчас копаться в ее мыслях? Что там ни говори, она — даже при жизни — со всех сторон выставляла предупреждающие знаки: «Входа нет». А у него сегодня были дела в Тель-Авиве: забрать свой пай из дела, связанного с грузовыми перевозками, организовать доставку матрацев в пансионат, получить разрешение на устройство небольшой каменоломни, — вот он и решил заскочить сюда, перекусить и покончить со всем. Вот такая история.
— Так что скажешь, капитан?
— Поставим надгробный памятник. Почему нет? — ответил Иоэль спокойно.
— Ты это устроишь или я?
— Как хочешь.
— Смотри, у меня во дворе есть здоровенный камень из арабской деревни Кфар-Аджер. Черный, с блестками. Вот такой величины, примерно.
— Хорошо. Привези его.
— Не нужно ли написать на нем что-нибудь?
Вмешалась Авигайль:
— С надписью надо решить побыстрее, до конца недели, иначе не успеем к годовщине смерти.
— Это кощунство! — неожиданно для всех сухо и горько заявила Лиза со своего места.
— Что кощунство?
— Говорить о ней плохо после ее смерти.
— Кто говорит о ней плохо?
— Правду сказать, — ответила Лиза негодующе, словно строптивая девчонка, решившая поставить взрослых в неловкое положение, — она в общем-то никого особенно не любила. Нехорошо так говорить, но еще хуже говорить неправду. Так и было. Может, одного только отца она любила. И никто из присутствующих не подумал о том, что, возможно, ей было бы приятней покоиться в Метуле, рядом с отцом, а не в Иерусалиме, среди всякого простонародья. Но здесь каждый думает только о себе.
— Девочки, — сонно прогнусавил Накдимон, — может, дадите нам поговорить спокойно две минуты? А потом болтайте сколько душе угодно.
— Ладно, — с опозданием ответил Иоэль на реплику Авигайль. — Нета, ты представляешь здесь литературные круги. Напиши что-нибудь подходящее, а я закажу, чтобы надпись высекли на камне, который привезет Люблин. И покончим с этим. Завтра тоже будет день.
— К этому не прикасаться, девочки, — предупредил Накдимон женщин, начавших убирать со стола остатки обеда, и положил руку на баночку из-под меда, которую прикрывал лоскуток брезента, перетянутый у горлышка: — Здесь натуральный змеиный «сок». Зимой, когда гады спят, я хватаю их среди мешков на складах и дою гадюк, одну, другую, а потом везу змеиный яд на продажу… Кстати, капитан, объясни мне, почему это вы толчетесь все вместе, сбившись в кучу?
Иоэль колебался. Посмотрел на часы, поразглядывал угол между часовой и минутной стрелкой, даже последил немного за прыжками секундной стрелки, но так и не уловил, который же час. После чего ответил, что вопрос ему непонятен.
— Все семейство заткнуто в одну дыру. Чего ради? Один на другом. Как у арабчиков. И бабки, и детки, и козы, и цыплята, и все прочие. Что в этом хорошего?
Вдруг раздался визгливый голос Лизы:
— Кто пьет растворимый кофе, а кто — по-турецки? Прошу проголосовать.
И Авигайль вставила:
— Что это за бородавка появилась у тебя на щеке, Накди? Там была коричневая родинка, а теперь она превратилась в бородавку. Надо показаться врачу. Как раз на этой неделе по радио говорили о бородавках — их ни в коем случае нельзя оставлять без внимания. Запишись к Пухачевскому, пусть он тебя проверит.
— Умер, — ответил Накдимон. — И давно уже.
Иоэль сказал:
— Ладно, Люблин. Привози свой черный камень, а мы закажем, чтобы высекли на нем только имя и даты рождения и смерти. Этого достаточно. И я бы хотел обойтись без поминальной церемонии. По крайней мере, без канторов и кладбищенских нищих.
— Позор-р! — прокаркала Лиза.
— Может, останешься на ночь, Накди? — спросила Авигайль. — Оставайся, переночуешь. Взгляни-ка в окно: какая непогода надвигается… У нас тут недавно вышел небольшой спор. Дорогая Лиза решила, что Иврия втайне была человеком верующим, а мы все, словно инквизиция, преследовали ее. А ты, Накди, замечал у сестры хоть какие-нибудь признаки религиозности?
Иоэль, не расслышавший вопроса, но почему-то решивший, что обращались к нему, ответил задумчиво:
— Она любила тишину и покой. Вот что она по-настоящему любила.
— Послушайте, что я нашла! — провозгласила Нета, которая вернулась в гостиную, переодетая в свои гаремные шальвары и клетчатую блузу, широкую, как плащ-палатка. В руках у нее был альбом «Поэзия в камне: эпитафии времен пионеров-первопроходцев». — Послушайте, какая прелесть:
Здесь погребен и лежит под могильным камнем
Юноша, чье сердце было безнадежно разбито,
Господин Ирмиягу, сын Аарона Зеева,
Почивший 1 Ияра 5661 года.
Было ему двадцать семь лет,
Но, как младенец, он еще не изведал вкуса греха.
Недостижимость желаемого — вот что сгубило его душу.
И тем подтверждается сказанное в Писании:
«Негоже человеку быть одному».
Не помня себя от гнева, Авигайль набросилась на внучку:
— Это вовсе не смешно, Нета! Они омерзительны, твои шутки. Твой цинизм. Твое презрение ко всему. Будто жизнь — какой-то скетч, смерть — анекдот, а страдание всего лишь курьез. Присмотрись хорошенько, Иоэль, подумай и хоть раз в жизни признайся себе: разве не у тебя она переняла все это? Это безразличие, холодное презрение, пожимание плечами. Эту дьявольскую усмешку. Все досталось Нете прямехонько от тебя. Разве не видишь, что она твоя точная копия? Твой ледяной цинизм уже стал причиной одного несчастья. И может, не приведи господь, навлечь новую беду. Но лучше я помолчу, чтобы, как говорит пословица, не отворить уста сатане.
— Чего ты от него хочешь? — удивилась Лиза, и в голосе ее зазвучали грусть и какая-то элегическая нежность. — Чего ты от него хочешь, Авигайль? Где твои глаза? Разве ты не видишь, как он страдает из-за всех нас?
А Иоэль, верный привычке с опозданием отвечать на вопрос, сказал:
— Вот смотри сам, Люблин. Так и живем мы здесь все вместе, чтобы изо дня в день поддерживать друг друга. Может, и ты присоединишься? Привезешь сыновей из Метулы?
— Маалеш! — гость словно выстрелил этим арабским словом во врага. — Еще чего! — повторил он простуженным голосом то же самое на родном языке. Оттолкнул от себя столик, завернулся в свой дождевик и хлопнул Иоэля по плечу: — Наоборот, капитан. Лучше ты оставь тут девочек, пусть подзуживают друг дружку, — а сам давай к нам. Мы тебя с утра пораньше отправим в поле или на пасеку, слегка промоем мозги, пока у вас тут у всех крыша не поехала. А это почему не переворачивается? — спросил он, когда взгляд его упал на фигурку хищника из семейства кошачьих, напрягшегося в прыжке и готового оторваться от края полки.
— А-а, — протянул Иоэль, — я и сам спрашиваю.
Накдимон Люблин взвесил хищника на ладони. Перевернул подставкой вверх, ковырнул ногтем, покрутил так и этак, приблизил незрячие глаза зверя к своему носу, чуть ли не обнюхал их, сохраняя на лице своем мину замкнутого, подозрительного, туповатого крестьянина. Так что Иоэль не удержался и подумал про себя: «Словно слон в посудной лавке. Только бы не сломал ничего».
Наконец гость произнес, снова прибегнув к любимому арабскому:
— Хантариш! Чушь! Послушай, капитан, здесь какое-то надувательство… Но тут же, противореча собственным словам, на редкость бережно и почтительно поставил статуэтку на место и кончиком пальца медленно, с нежностью провел по изогнутой напряженной спине зверя. Затем простился: — Девочки, пока! Не докучайте друг дружке. — И засовывая баночку со змеиным ядом во внутренний карман дождевика, добавил: —Проводи-ка меня, капитан.
Иоэль вышел проводить его до дверцы большого и широкого «шевроле». И расставаясь, этот мужлан произнес тоном, которого Иоэль никак не мог ожидать от него:
— Да и у тебя, капитан, что-то сикось-накось. Не пойми неправильно. Мое дело сторона. Перевожу тебе деньги из Метулы, и ладно. Нет проблем. В завещании написано, что выплаты должны прекратиться, если ты снова женишься, но по мне, женись хоть завтра, — деньги все равно будешь получать. Нет проблем. Я о другом хочу сказать. Один арабчик из Кфар-Аджера, мой хороший приятель, сумасшедший, ворюга, да к тому же, говорят, еще трахается со своими дочками, так вот он, когда мать-старуха собралась умирать, отправился в Хайфу и купил ей там холодильник, американскую стиральную машину, видео и все такое прочее, что хотела она иметь всю жизнь, и поставил это добро к ней в комнату. Только бы умерла довольной. Это называется милосердие, капитан. Ты человек очень умный, даже хитроумный. И порядочный. Ничего не скажешь. Прямой, как доска, да и свой в доску. Но вот выходит, что не хватает тебе, как говаривал мой отец, трех важных вещей, на которых держится мир. Первое: нет у тебя страсти. Второе: нет в тебе веселья. И третье: нет милосердия. Коль ты меня спросишь, то все три вещи — один комплект. Если, скажем, недостает второго номера, значит, отсутствуют и первый, и третий. И наоборот. Твое дело дрянь. А теперь лучше тебе вернуться. Глянь, какой дождь на нас надвигается. Прощай! Как повидаюсь с тобой, так глаза у меня на мокром месте.
XXXIV
Неожиданно пришли солнечные дни. Конец недели был омыт сияющей зимней голубизной. Среди голых садов, на лужайках, слегка поблекших от заморозков, вдруг стал разливаться медово-теплый свет. Прикасаясь и не прикасаясь к кучам мертвых листьев, он зажигал в них то там, то тут отблески цвета расплавленной меди. На черепичных крышах в переулке слепяще вспыхивали отражатели солнечных бойлеров. Застывшие на стоянках машины, водосточные трубы, лужицы воды, осколки стекла у края тротуара, почтовые ящики и оконные стекла — все было охвачено стремительно разгоравшимся пламенем. Пляшущий солнечный зайчик метался по кустам и по траве, скакал от стены к забору, высветил почтовый ящик и, как молния, перемахнув через дорогу, загорелся огненным шаром на воротах дома напротив. Тут у Иоэля мелькнуло подозрение, что расшалившийся солнечный блик каким-то образом связан с ним — замирает и перестает метаться, стоит самому Иоэлю застыть в неподвижности. И в конце концов он сообразил, что «зайчика пускает» стеклышко его наручных часов.
Воздух постепенно наполнялся жужжанием насекомых. Ветер с моря приносил вкус соли и голоса детей, играющих на окраине поселка. Соседи выходили чистить от сорняков заболоченные лужайки, копать лунки под луковицы зимних цветов. Кое-кто из женщин развесил проветриваться постельные принадлежности. Какой-то парнишка мыл — разумеется, за плату — родительскую машину. Взглянув наверх, Иоэль заметил на самом конце голой ветки птицу, которая уцелела в заморозки и теперь, ошалев от неожиданного сияния, выводила в экстазе, снова и снова, без изменений и перерыва, нехитрую песенку из трех нот, которая растворялась в потоке света, густом и вязком, как текущий мед. Иоэль покрутил часы на запястье, стараясь, чтобы солнечный зайчик, добрался наверх и коснулся птахи, но усилия его были тщетны. А вдали, на востоке, над кронами цитрусовых, легкая дымка окутала горы, которые растворяясь в ней, стали голубыми и невесомыми — тенью гор, легкими пастельными пятнами на широком полотне сияния.
Поскольку Авигайль и Лиза уехали на зимний фестиваль, который проводится на горе Кармель, пришла пора устроить генеральную стирку. Энергичный, деловитый, Иоэль переходил из комнаты в комнату, собирая наволочки, пододеяльники, простыни, покрывала. Снял одно за другим со всех крючков полотенца, в том числе кухонные, опорожнил корзину для белья в ванной. Вновь прошелся по комнатам, обследуя одежные шкафы и спинки стульев, сгребая в охапку блузки и белье, ночные рубашки и комбинезоны, юбки и халаты, бюстгальтеры и носки. Покончив с этим, он сбросил с себя всю одежду, сделав еще выше гору грязного белья, и остался голым в ванной комнате. На разборку кипы ушло около двадцати минут. Оставаясь обнаженным, он тщательно сортировал вещи, время от времени разглядывая через свои «очки патера-интеллектуала» указания на ярлычках: какой вид стирки рекомендован. И старательно раскладывал белье по кучкам: для кипячения, для стирки в теплой воде, в холодной, для ручной стирки, — отмечая про себя, чтО можно отжать в центрифуге, а чтО — нельзя; какие вещи отправятся в сушильную машину, а какие следует развесить на круглой сушилке-вертушке, установленной им на заднем дворе с помощью Кранца и его сына Дуби. Только покончив со всеми подготовительными операциями, он нашел нужным одеться, а затем вернулся и врубил машину. Пощелкал переключателем, устанавливая программу — стирка с нагревом вещей из грубого полотна; белье из деликатных тканей, требующих бережного отношения, оставил напоследок. Так пролетела половина утренних часов, а Иоэль, погруженный в работу, почти не заметил этого. Он твердо решил покончить со стиркой до того, как Нета вернется со спектакля в Доме актеров. Иоэль представлял этого парня, Ирмиягу, из альбома эпитафий, который наложил на себя руки, потому что страстное желание оказалась неисполнимым — или что там имелось в виду? И видел его прикованным к инвалидной коляске. Если этот малый не изведал греха, то лишь потому, что, не имея ни рук, ни ног, особенно не нагрешишь, ни не наделаешь дурных поступков. Что же касается комиссии под председательством верховного судьи Аграната, которая, возможно, была несправедлива к генерал-полковнику Давиду Элазару, то Иоэль напомнил себе слова, из года в год повторяемые Учителем: может, абсолютная истина и существует, а может, нет — это проблема философов, но любой идиот, каждый мерзавец в точности знает, что такое ложь.
А чем он займется теперь, когда все белье, кроме того, что еще сушится на заднем дворе, уже аккуратными стопочками сложено на полках в шкафах? Выгладит то, что требует глаженья? А потом? В сарае для инструментов он уже навел порядок в прошлую субботу. Две недели тому назад, переходя от окна к окну, предпринял все меры, чтобы одолеть ржавчину, поразившую оконные решетки. От электродрели — это он знал наверняка! — следует наконец избавиться, как от дурной привычки. Кухня сияет безупречной чистотой, и ни одной ложки в сушилке для посуды: все лежат по ящичкам. Может, стоит ссыпать в один пакет початые кулечки сахара? Или подскочить в теплицу Бардуго, что на въезде в Рамат-Лотан, и купить немного луковиц зимних цветов? «Ты заболеешь, — сказал он самому себе словами матери. — Ты заболеешь, если не начнешь делать что-нибудь». Эту возможность он мысленно взвесил, рассмотрел со всех сторон и не нашел никакой ошибки. Он вспомнил намеки матери на солидную сумму, припасенную ею и способную открыть дверь в мир бизнеса. И золотые горы, что бывший сослуживец, если только он согласится стать партнером в частном сыскном агентстве. И увещевания Патрона. И разговоры Ральфа Вермонта о каком-то инвестиционном канале, о колоссальном канадском консорциуме, и его обещание за восемнадцать месяцев удвоить вклад Иоэля. И Арик Кранц не отступал, подбивая на авантюру — ночное дежурство в больнице, дважды в неделю, в качестве облаченного в белый халат санитара-волонтера (так на американский манер называл Арик тех, кто работал безвозмездно). Сам Кранц, подвизаясь на этом поприще, уже совершенно потерял голову от чар медсестры-волонтерки по имени Грета и поклялся, что не успокоится, пока «не расколет ее справа и слева, сверху и снизу, а также и по диагонали». Для Иоэля он приметил и застолбил двух других медсестер, Кристину и Ирис — выбирай любую. Или обеих.
Нагруженный снаряжением для разбивки временного лагеря: очки для чтения и солнцезащитные, бутылка содовой и бренди, стакан, книга о начальнике генштаба и крем для загара, кепка с козырьком и радиотранзистор, — вышел Иоэль в сад, поваляться в гамаке и позагорать, пока не вернется Нета и не сядут они за поздний обед. А в самом деле, почему бы не принять приглашение шурина? Отправиться одному в Метулу. Пожить там пару дней. А может, недельку-две. А почему не пару месяцев? Голый до пояса, будет он с утра до вечера работать в поле, на пасеке, во фруктовом саду. Там, среди деревьев, он в первый раз познал Иврию, которая вышла то ли закрыть, то ли открыть краны поливальной установки, а он, солдат, заблудившийся во время учений по ориентированию (Иоэль был тогда на командирских курсах), возле этих самых кранов наполнял водою свою флягу. И когда она приблизилась на расстояние пяти-шести шагов, он, заметив ее, окаменел от страха и почти перестал дышать. Она бы не обнаружила его присутствия, если бы ноги ее не уперлись в его нагнувшееся тело, и он не сомневался, что сейчас она закричит, но она не закричала, а прошептала ему: «Не убивай меня». Оба были ошеломлены, не сказали и десятка слов, прежде чем тела их внезапно прижались друг к другу, ищущие, неуклюжие, скованные одеждой. Они катались по земле, тяжело дыша, тычась друг в друга, словно два слепых щенка, причиняя друг другу боль, и для каждого из них все кончилось, едва успев начаться, и в тот же миг они разбежались в разные стороны. Там же, среди фруктовых деревьев, он был близок с ней и во второй раз, спустя два месяца, когда, словно завороженный, вернулся в Метулу и караулил ее две ночи возле тех самых кранов, а на третью ночь, столкнувшись вновь, они набросились друг на друга, словно умирающие от жажды, потом он попросил ее руки, а она сказала, что он не в своем уме. С тех пор они встречались по ночам. И только спустя какое-то время увиделись при свете дня и стали уверять друг друга, что ничуть не разочарованы.
С течением времени он, возможно, научится у Накдимона кое-каким вещам. Например, попытается овладеть искусством доить ядовитых змей. Раз и навсегда выяснит, какова же действительная цена наследства, оставленного стариком. Докопается — хоть и с большим опозданием, — что же на самом деле произошло в ту далекую зиму, когда Иврия убежала от него в Метулу и после утверждала, будто «проблема» Неты исчезла, потому что ему было запрещено навещать их. А между этими расследованиями он будет закалять и нежить свое тело под солнцем, на полевых работах, среди птиц и ветра, как в дни юности, во время стажировки в кибуце; было это еще до женитьбы на Иврии, еще до того, как он поступил на службу в военную прокуратуру, откуда его послали на специальные курсы.
Однако размышления о размерах собственности в Метуле и днях, когда он работал в поле, улетучились, не вызвав в нем никакого воодушевления. Жизнь в Рамат-Лотане не требовала больших расходов. Денег, которые передавал Накдимон каждые полгода, в купе с пенсиями бабушек и его собственной, а также разницы между арендной платой за две иерусалимские квартиры, и дом, хватало, чтобы обеспечить ему покой и свободу проводить время среди птиц и трав. Тем не менее он не стал ближе к тому, чтобы изобрести электричество или написать стихи, равные пушкинским. Ведь и там, в Метуле, он может пристраститься к электродрели или еще чему-нибудь в том же роде. Он чуть не расхохотался, вспомнив вдруг, как на кладбище Накдимон Люблин смешно перевирал арамейские слова из поминальной молитвы. Разумным и почти трогательным показался ему коллектив, а точнее, коммуна, созданная в Бостоне бывшими женами Ральфа и бывшими мужьями Анны-Мари вместе с их детьми, поскольку в душе он был согласен с последней строкой эпитафии, которую Нета отыскала в том альбоме: «Негоже человеку быть одному». Потому что в конечном счете речь идет не о позоре, не о мансарде, не о лунатизме, и не о каком-то там византийском рисунке, изображающем Распятие, — рисунке, противоречащем здравому смыслу. Речь, можно сказать, идет о том, что в какой-то степени служит предметом спора между лидерами двух крупнейших израильских партий Ицхаком Шамиром и Шимоном Пересом, где пониманию того, сколь опасна любая уступка, способная ведь она может повлечь за собой целую цепь последующих послаблений, противопоставляется мысль о необходимости быть реалистом и идти на компромиссы… Ага, кот! Вполне матерый котище, по всему видать, из того выводка, что кормился летом в сарае с инструментами. Теперь уже он пялит глаза на птицу ветвях.
Иоэль принялся за пятничный выпуск газеты, но, едва заглянул в него, задремал. Между тремя и четырьмя часами вернулась Нета — и прямиком на кухню. Пожевала что-то прямо у холодильника, приняла душ и сказала Иоэлю, который еще не совсем стряхнул остатки сна:
— Я снова возвращаюсь в город. Спасибо, что постирал мое постельное белье и поменял полотенце, но, право, мог бы этого не делать. За что мы платим домработнице?
Иоэль что-то пробормотал сквозь дрему, услышал удаляющиеся шаги, встал и перевесил свой белый гамак поближе к центру лужайки, так как солнце немного переместилось. И снова лег и уснул.
Кранц с женой приблизились к нему на цыпочках, присели за белый садовый стол и стали дожидаться пробуждения Иоэля, с интересом заглядывая в его газету и книгу. Годы службы и поездок приучили Иоэля просыпаться по-кошачьи стремительно: этакий внутренний рывок прямо из сна в чуткое бодрствование, без дремотной раскачки и сумеречного переходного состояния. Едва открыв глаза, он сразу спустил с гамака босые ноги, сел и с первого же взгляда понял, что Кранц и его жена снова в ссоре, надеются в его лице обрести миротворца и что именно Арик опять нарушил прежнее соглашение, достигнутое при посредничестве Иоэля.
Оделия Кранц сказала:
— Признайтесь, что еще не обедали сегодня. Если вы позволите, я на секунду загляну в вашу кухню и принесу все необходимое, чтобы накрыть стол: мы привезли вам куриную печенку с жареным луком и еще кое-какую вкуснятинку.
— Видишь, — обратился Кранц к Иоэлю, — первым делом она тебя подкупает. Чтобы ты был на ее стороне.
— Вот в таком направлении, — заметила Оделия, — и работает всегда его голова. Тут уж ничего не поделаешь.
Иоэль надел солнцезащитные очки, потому что закатное солнце слепило его воспаленные глаза. И расправляясь с жареной куриной печенкой и сваренным на пару рисом, поинтересовался здоровьем двух сыновей Кранцев, почти погодками, как он помнил.
— Оба против меня, — сообщил Кранц. — Оба придерживаются левых взглядов, а дома оба на стороне матери. И это несмотря на то что только за последние два месяца я потратил на компьютер для Дуби тысячу триста долларов, а на мотороллер для Гили выбросил тысячу сто. И в качестве благодарности они лупят меня по голове.
Иоэль осторожно прокладывал путь к зоне конфликта. Вытянул из Арика постоянные жалобы: запустила дом, запустила себя, а то, что сегодня потрудилась приготовить куриную печенку, так: это в твою честь — не для меня. Тратит бешеные деньги, а в постели скупится на ласку. И эти колкости: для нее первое дело утром, как только встанет, задвинуть мне что-нибудь эдакое, а последняя забота ночью — поиздеваться над моим брюшком да над кое-чем еще. Тысячу раз говорил: «Оделия, давай расстанемся, хотя бы на какое-то время». Но она всегда начинает угрожать, мол, мне следует поостеречься; то дом собирается сжечь, то с собой покончить, то газетчикам дать интервью. Не то чтобы я боялся. Наоборот. Пусть лучше сама поостережется…
Оделия в свою очередь сказала — и глаза ее были сухими, — что добавить тут нечего. И так ясно, какая Арик скотина. Но есть одно требование, и здесь она не уступит: пусть, по крайней мере, осеменяет своих коров в другом месте. Не в собственном доме, на ковре в гостиной. И не под самым носом у детей. Неужели это такое уж невыполнимое требование? Пожалуйста, пусть господин Равид, то есть Иоэль, рассудит сам — разве она настаивает на чем-то неразумном?
Иоэль выслушивал каждого. Лицо его выражало предельную душевную собранность и глубочайшую серьезность, как будто откуда-то издалека доносилось многоголосое пение и среди всех голосов поручено было ему, Иоэлю, обнаружить один фальшивящий. Он не вмешивался и ничего не комментировал. Даже когда Кранц заявил: «Ладно, раз так, соберу манатки, чемодан, исчезну и никогда не вернусь. Пусть все остается тебе. Мне все равно». И даже тогда, когда Оделия сказала: «Верно, у меня есть бутылка с кислотой, но у него в машине припрятан пистолет».
Наконец, когда зашло солнце и мгновенно похолодало, но птица, уцелевшая в зимнюю стужу, а может, другая сладкоголосая певунья по-прежнему рассыпала нежно-печальные рулады, Иоэль произнес:
— Ладно. Я все понял. А теперь пойдемте в дом, потому что становится прохладно.
Супруги Кранц помогли ему отнести на кухню посуду, прихватив также стулья, очки, газеты, книгу, крем для загара, кепку с козырьком, транзистор. На кухне он, как был — босиком и голый по пояс после солнечных ванн, — не присаживаясь, изрек вердикт:
— Послушай, Арик, если уж ты выдал тысячу долларов Дуби и тысячу — Гили, предлагаю тебе выдать две тысячи Оделии. Это первое, что ты сделаешь завтра утром, сразу после открытия банка. А если денег нет, возьми ссуду. Или войди в минус. Или я тебе дам взаймы.
— Но для чего?
— Чтобы я уехала на три недели в Европу с туристической группой, — пояснила Оделия. — И три недели ты меня не увидишь.
Арик Кранц хихикнул, вздохнул, что-то пробормотал, кажется, даже покраснел слегка и наконец объявил:
— Ладно. Я иду на это.
Потом они пили кофе. Перед уходом, рассовывая по пластиковым пакетам посуду, в которой Иоэлю был доставлен поздний обед, супруги Кранц настойчиво приглашали в гости «со всем гаремом», на ужин в канун субботы, «особенно теперь, когда Оделия показала свои кулинарные таланты. И это еще что! Она может в десять раз больше, когда по-настоящему разойдется».
— Хватит преувеличивать, Арье. Пойдем-ка лучше домой, — призвала Оделия, и они исчезли, исполненные благодарности и почти примирившиеся.
Вечером, когда Нета вернулась из города и они на кухне пили чай из трав, Иоэль спросил дочь, есть ли логика в том, что говаривал ее дед-полицейский: у всех одни и те же тайны. Нета поинтересовалась, почему это вдруг он спрашивает. Тогда Иоэль вкратце поведал ей о миссии арбитра, которую Оделия с Ариком время от времени возлагают на него. Не отвечая на вопрос, Нета сказала тоном, в котором — Иоэлю послышались теплые нотки:
— Признайся, что тебе доставляет удовольствие играть роль чуть ли не самого Господа Бога. Смотри, как ты весь обгорел на солнце. Давай я намажу тебя мазью, чтобы ты не начал облезать.
Иоэль промолвил:
— По мне… И после краткого размышления добавил: — Вообще-то не стоит. Я здесь оставил тебе немного жареной печенки с луком, которую они принесли мне. Есть еще рис и овощи. Поешь, Нета, а потом посмотрим вечернюю программу новостей.
XXXV
В выпуске новостей передавали подробный репортаж о забастовке медперсонала в больницах. Старики и старухи, хронические больные лежали на пропитанных мочой простынях. Телекамера старательно фиксировала признаки запустения и грязь. Какая-то старушка непрерывно всхлипывала тонким и монотонным голосом — так скулит раненый щенок. Тощий старик со вздутым животом, который, казалось, готов был лопнуть от водянки, неподвижно лежал на кровати, уставившись в пространство пустыми глазами. А другой высохший, заросший щетиной, какой-то особенно неухоженный, не переставал то ли улыбаться, то ли подсмеиваться, был бодр и доволен собой, протягивал к телекамере игрушечного медвежонка со вспоротым животом, из которого выпирали внутренности — клочья грязной ваты.
Иоэль сказал:
— Не думаешь ли ты, Нета, что страна разваливается?
— Кто бы говорил, — бросила она, наливая ему рюмку бренди. И снова принялась за бумажные салфетки, которые складывала безукоризненно правильными треугольниками и засовывала в специальную подставку из оливкового дерева.
— Скажи, — спросил Иоэль, отхлебнув из рюмки пару глотков, — если бы это зависело от тебя, ты предпочла бы освободиться от службы в армии или отслужить свой срок?
— Но ведь это именно от меня и зависит. Можно рассказать им мою историю, а можно ни слова не говорить. Медкомиссия ничего не заметит.
— Что же ты намерена делать? Скажешь им или нет? И как отреагируешь, если я им все открою? Погоди секунду, Нета, прежде чем произнесешь свое «по мне…» Пришло время наконец выяснить, что же именно «по тебе». Два телефонных звонка — и я все устрою, так или иначе. Хотя не обещаю сделать то, чего хочешь ты.
— А ты помнишь, что сказал, когда Патрон давил на тебя, подбивая на поездку во имя спасения родины?
— Что-то сказал… Кажется, что утратил способность концентрироваться. Но при чем здесь это?
— Скажи-ка мне, Иоэль, в чем твой интерес? Чего ты восьмерки выписываешь? Почему для тебя так важно, иду я в армию или нет?
— Минутку, — прервал он тихо. — Извини. Только послушаем прогноз погоды.
Женщина-диктор объявила, что ночью погода резко изменится: снова пойдут зимние дожди. Утром падение барометрического давления даст о себе знать на приморской равнине. Вновь задуют ветры. В центре страны и в горных районах возможны заморозки. И в завершение выпуска еще два сообщения: израильский бизнесмен погиб в автокатастрофе на Тайване, известие о его гибели передано семье; в Барселоне молодой монах совершил акт самосожжения в знак протеста против роста насилия во всем мире. Вот и все новости на этот час…
Нета произнесла:
— Послушай, даже если я не пойду в армию, ничто не помешает мне оставить этот дом летом. Или даже раньше.
— С чего вдруг? Здесь недостаточно комнат?
— Оставаясь в этом доме, я, возможно, создаю тебе проблемы: как привести сюда соседку? И ее брата?
— Почему это должно быть проблемой?
— Почем я знаю? Стены тонкие. Кстати, и эта перегородка — между нашей и соседской квартирой — она тонкая, как бумага. Последний экзамен на аттестат зрелости я сдаю двадцатого июня. И после этого, если хочешь, сниму комнату в городе. А если тебе не терпится, могу уйти и раньше.
— Не подлежит обсуждению, — изрек Иоэль жестко и холодно. Подобный тон при выполнении служебных заданий, помогал ему мгновенно погасить мелькнувшую у собеседника искру недоброго намерения. — Не подлежит обсуждению. Точка. — Но произнося эти слова, он вынужден был сделать над собой усилие, чтобы ослабить в груди когтистую хватку гнева, какой не испытывал со времени смерти Иврии.
— Почему нет?
— Никаких съемных комнат. Забудь. И покончим с этим.
— Ты не дашь мне денег?
— Нета, рассуди разумно. Во-первых, не стоит забывать о твоем состоянии. Во-вторых, ты начнешь заниматься в университете — зачем же тащиться туда из центра города, если мы живем в двух шагах от университетского кампуса?
— Я найду деньги на оплату комнаты в городе. Можешь не давать…
— Что ты имеешь в виду?
— Твой Патрон благоволит ко мне. Предложил работу в вашем учреждении.
— Не стоит делать ставку на это.
— И кроме того разве Накдимон не хранит мою долю наследства? Это большие деньги. Мне пока нет двадцати одного, но он сам сказал, что ему без разницы — может начать выдавать деньги мне прямо сейчас.
— И на них, Нета, я бы на твоем месте не стал делать ставку. И вообще, кто позволил тебе говорить с Люблином о деньгах?
— Послушай, что ты смотришь, как будто убить готов?. Ведь я всего лишь хочу очистить территорию. Чтобы ты мог начать жизнь сначала.
— Видишь ли, Нета, — Иоэль постарался придать голосу оттенок интимности, хотя и не был к этому расположен, — что касается нашей соседки… Анны-Мари… Скажем так…
— Давай не будем ничего говорить. Нет ничего глупее, чем трахаться на стороне и тут же бежать домой с объяснениями. Как твой друг Кранц.
— Ладно. В конце концов…
— В конце концов, ты только сообщи, когда понадобится комната с двуспальной кроватью. Вот и все. Эти бумажные салфетки — кто их вообще покупает? Конечно, Лиза. Смотри, какая безвкусица. Почему бы тебе ни прилечь? Сними туфли. Через несколько минут по телевизору пойдет новый английский сериал. Сегодня начало. Что-то о происхождении Вселенной. Рискнем? Когда в Иерусалиме мама перешла жить в студию и все такое, у меня не выходило из головы, что это из-за меня. Но тогда я была маленькой и не могла уйти от вас на другую квартиру. Одна девочка из моего класса, Эдва, в июле вселяется в двухкомнатную квартиру, унаследованную от бабушки. Квартира на крыше, на улице Карла Неттера. За сто двадцать долларов в месяц она согласна сдавать мне там комнату с видом на море. Но если нужно, чтобы я улетучилась раньше, нет проблем. Только скажи — и я исчезну. Вот! Я тебе включила телевизор. Не вставай. Через две минуты начнется. Мне вдруг захотелось тост с сыром, помидорами и маслинами. Сделать тебе тоже? Один? Или два? Может еще теплого молока? Чая из трав? Ты увлекся сегодня и обгорел на солнце — пей побольше.
После полночной сводки новостей, когда Нета, прихватив бутылку апельсинового сока и стакан, ушла к себе в комнату, Иоэль решил вооружиться большим фонарем и выйти в сад — проверить, что происходит в сарае для инструментов. Ему почему-то показалось, что и кошка, и ее котята вернулись туда. Но уже по дороге он сообразил, что, скорее всего, кошка снова окотилась.
На улице было сухо и очень холодно. За опущенными жалюзи в своей комнате раздевалась Нета. И Иоэль не мог прогнать мысли о том, как угловато ее тело, каким оно всегда выглядит зажатым, напряженным, запущенным, не изведавшим любви. Хотя кто знает. Скорее всего, ни один мужчина, ни один изголодавшийся подросток не зарились на это жалкое тело. И легко предположить, что никогда и не позарится. С другой стороны, через месяц-два, через год она может внезапно превратиться из девочки в женщину. О таком неожиданном превращении говорил Иврии один из врачей. И тогда все изменится, и возникнут широкая волосатая грудь и мускулистые руки, которые станут владеть ею там, в мансарде на улице Карла Неттера. И в ту же секунду Иоэль постановил для себя, что сходит туда и сам все проверит. В ближайшее же время. Прежде чем что-либо решать.
Холодный ночной воздух был так сух, что, казалось, состоял из кристалликов, которые можно растирать между ладонями, извлекая некий слабый-слабый звук, хрупкий и нежный. Иоэлю так сильно этого захотелось, что он непостижимым образом услышал звук. Но, кроме тараканов, разбежавшихся от света фонаря, не обнаружил Иоэль в сарае никаких признаков жизни.
В нем забрезжило смутное ощущение, будто ничто еще не пробудилось. И все, что он делает: ходит, размышляет, спит, ест, занимается любовью с Анной-Мари, смотрит телевизор, работает в саду, крепит новые полки в комнате тещи, — происходит во сне. Ибо если еще жива в нем надежда что-то разгадать или, по крайней мере, сформулировать вопрос вопросов, он, Иоэль, должен стряхнуть с себя сон. Любой ценой. Пусть даже ценой несчастья. Увечья. Болезни. Безвыходных проблем. Что-то должно случиться и потрясти его так, чтобы он пробудился. Пусть жестокий удар разорвет ту защитную пленку, которая обволакивает его, словно в материнской утробе, и отгораживает от мира. Удушающий страх охватил его, и он рванулся из сарая в темноту. Потому что фонарь остался в сарае. На одной из полок. Зажженный. Иоэль никак не мог заставить себя вернуться и забрать его.
Около четверти часа бродил он по саду, перед домом, за домом, ощупывал фруктовые деревья, притаптывал землю на клумбах, понапрасну раскачивал садовую калитку в надежде услышать скрип петель и хорошенько их смазать. Но ничто не скрипнуло, и он снова вернулся к своим размышлениям. И вот к чему пришел: завтра-послезавтра или в конце недели он подскочит в теплицу Бардуго на перекрестке Рамат-Лотан и купит рассаду гладиолусов, семена душистого горошка, львиного зева, гвоздик, чтобы весной все вокруг вновь зацвело. Может, построит для своей машины деревянный навес, покроет его защитной краской; со временем навес обовьют виноградные лозы, которые он, Иоэль, посадит рядом, — и все это вместо безобразного жестяного навеса на железных столбах, ржавеющих, сколько ни крась. Может, соберется и съездит в Калькилию или Кфар-Касем, раскошелится на полдюжины огромных глиняных кувшинов, наполнит их смесью красной земли и компоста и высадит разные сорта герани, которая будет струиться по стенкам кувшинов, полыхая ярким многоцветьем. Очевидно, так и будет… Слово «очевидно» снова вызвало в нем смутное удовольствие, какое испытывает человек, уже отчаявшийся что-либо доказать в долгом споре и увидевший вдруг, как неожиданно и неопровержимо воссияла его правота. Когда же наконец погас свет за опущенными жалюзи в комнате Неты, Иоэль завел свою машину и поехал к морю. Там, у самого края обрывистого берега, сидел он, опираясь на рулевое колесо, и поджидал бурю, которая наползала в темноте с моря, чтобы уже этой ночью обрушиться на приморскую равнину.
XXXVI
Почти до двух часов ночи он сидел за рулем. Дверцы были заперты изнутри, стекла подняты, фары погашены, автомобиль замер у самого края утеса, едва ли не нависая над пропастью. Глаза Иоэля, привыкшие к темноте, следили, как вновь и вновь вздымаются в титаническом вздохе и опадают мехи моря. Оно дышало широко и вольно, но не было в нем покоя. Будто задремавший исполин, мучимый кошмарными видениями, вздрагивал время от времени во сне. То слышался сердитый прерывистый выдох, то лихорадочная одышка. И все перекрывал шум дробящихся волн, которые то и дело набрасывались на берег и исчезали с добычей где-то в глубине. То тут, то там по черной поверхности пробегала светлая пенная зыбь. Изредка в вышине, меж звездами, возникал бледно-молочный луч, может быть дрожащий свет далекого маяка.
Прошло какое-то время, и Иоэль уже с трудом мог отличить шум волн от пульсаций крови, прилившей к голове. Как же тонка пленка, отделяющая внутреннее от внешнего. Бывало, в минуты особо сильного напряжения ему чудилось, будто мозг захлестнуло море. Именно такое ощущение обрушенной на него воды испытал он в Афинах, когда выхватил пистолет, чтобы отпугнуть хулигана, угрожавшего ему ножом в углу аэровокзала. Или в Копенгагене, когда удалось наконец миниатюрной фотокамерой, замаскированной под пачку сигарет, сфотографировать у стойки в аптеке знаменитого ирландского террориста. Той же ночью в «Пансионе викингов» он услышал сквозь сон несколько близких выстрелов и залег под кроватью. И хотя воцарилась глубокая тишина, предпочел не выходить, пока сквозь щели жалюзи не пробился первый свет. Лишь тогда он вышел на балкон, исследовал стену, сантиметр за сантиметром, и в конце концов обнаружил в штукатурке две дырочки, возможно следы от пуль. Он обязан был все проверить и найти ответ, но поскольку его дела в Копенгагене подошли к концу, не стал ничего доискиваться, а собрался и быстро покинул и гостиницу, и город. Перед выходом, поддавшись какому-то импульсу, до сих пор не осознанному, он замазал зубной пастой те два отверстия в штукатурке, на наружной стене, так и не зная, были ли то следы от пуль и есть ли тут связь с ночными выстрелами, которые он вроде бы слышал. И если вообще стреляли, имело ли это к нему какое-то отношение. Паста скрыла всякие следы выщербин…
«В чем же здесь дело?» — спрашивал он себя, устремляя взгляд в сторону моря, но ничего не видя. Что кидало его от площади к площади, от гостиницы к гостинице, что мчало от одной конечной станции до другой в шуме ночных поездов, летящих сквозь леса и тоннели, рассекая пространства темноты желтым прожектором электровоза? Почему он мчался? Зачем заделал дырочки в стене и ни единым словом не обмолвился об этом в рапорте? Однажды, зайдя около пяти утра в ванную, где он я как раз брился, она спросила: «Куда ты все время мчишься, Иоэль?» Почему и он я ответил тремя словами: «Это моя служба, Иврия, — и тут же добавил: — Что, снова нет горячей воды?» А она — в белом, как всегда, но еще босиком, светлые волосы упали на правое плечо — задумчиво кивнула несколько раз, назвала его беднягой и вышла.
Если человек, очутившийся в глубине леса, хочет раз и навсегда разобраться, чтО есть, было и, возможно, будет, а чтО всего лишь обман чувств, он должен стоять и вслушиваться. Что, скажем, заставляет гитару умершего стонать за стеной низким голосом виолончели? Где граница между тоской и томлением лунатика? Отчего замерла его душа, когда Патрон произнес слово «Бангкок»? Что подразумевала Иврия, когда говорила, всегда в темноте, тихим, проникновенным голосом: «Я понимаю тебя»? Что же на самом деле произошло много лет назад у тех кранов в Метуле? И что стоит за ее смертью в объятиях соседа, в мелкой луже посреди двора? Существует или нет «проблема» Неты? И если существует, то от кого из двоих унаследована? Где берет начало его предательство, если вообще это слово тут к месту? Все это лишено смысла, если только не предположить, что любое злодейство и любая беда подспудно направляются злом надличностным, не имеющим иных мотивов и целей кроме холодного упоения смертью, и это зло холодными пальцами часовщика разбирает все на части, кроша и умерщвляя. С одним уже расправилось, а кто станет следующей жертвой, знать не дано. Есть ли защита, не говоря уже о жалости и милосердии? А может, не защищаться, а просто встать и исчезнуть?.. Но даже если случится чудо и замученный хищник освободят от невидимых скреп, все еще остается вопрос: как и куда рванет безглазый зверь?
В небе, над кромкой вод, замигали огоньки маленького патрульного самолета с охрипшим бензиновым двигателем. Медленно и совсем низко он летел с юга на север, и на концах крыльев поочередно вспыхивали то красные, то зеленые огоньки. Вот он уже пролетел мимо, и только безмолвие моря дышало на ветровое стекло машины, покрывая его влагой снаружи и внутри. Ничего не было видно. Холод все усиливался. Еще немного, и начнется обещанный дождь.
…Сейчас мы выйдем, протрем стекла снаружи. Включим отопление, прогреем слегка машину изнутри. Развернемся и направимся в Иерусалим. Машину поставим на соседней улице, из предосторожности. Под покровом тумана и темноты проберемся на второй этаж. Не зажигая света на лестнице. С помощью изогнутой проволочки и маленькой отвертки без звука, без шороха откроем дверной замок. И так, босиком, в полном молчании, проникнем в его холостяцкую квартиру и появимся перед ними молча, внезапно, сохраняя хладнокровие, с отверткой в одной руке и проволочкой в другой. Извините, не отвлекайтесь, я не собираюсь устраивать сцену, мои войны уже закончены, я только попрошу тебя вернуть мне пропавший шарф и книгу «Миссис Дэллоуэй». Я буду вести себя хорошо. Уже начал вести себя немного лучше. Что же до господина Эвиатара… Здравствуйте, господин Эвиатар! Не будете ли вы так добры, не сыграете ли нам старинную русскую мелодию, которую мы любили, когда были вот такими маленькими? Мы потеряли все, чем дорожили, и оно уже не вернется никогда. Спасибо. Этим и ограничимся. Простите за вторжение. Вот я уже исчезаю. Адье! И — как это по-русски? — прощай!
Было немногим более двух, когда он вернулся и поставил машину, дав задний ход, по обыкновению, в самый центр под навесом: капотом вперед, к улице, в полной готовности рвануться в путь, не теряя ни секунды. А затем последний патрульный обход лужаек — той, что перед домом, и той, что позади него. Проверил он и веревки, на которых сушилось белье: не забыто ли что-нибудь? На мгновение он испугался, увидев, что из-под дверей сарая с садовыми инструментами, пробивается свет. Но тут же вспомнил, что, уходя, оставил там зажженный фонарь и, хотя батарейка на последнем издыхании, он все еще работает.
Против собственного намерения вставить ключ в замочную скважину своей квартиры он воткнул его в замок соседской двери. Три-четыре секунды Иоэль настойчиво пытался открыть замок — нежностью, хитростью, силой, — пока, осознав ошибку, не начал отступать, но в это мгновение дверь открылась, и Ральф прорычал голосом сонного медведя: «Сome in, please, come in.
Погляди на себя. Первым делом drink.
Ты выглядишь совсем замерзшим, да и бледен как смерть».
XXXVII
После второй порции выпивки — на сей раз не дюбонне, а виски, без содовой и безо льда — Ральф, краснолицый, крупный, напоминавший голландского фермера с рекламы дорогих сигар, настоял на том, чтобы Иоэль бросил оправдываться. Или что-либо объяснять. «Never mind. Не имеет значения. Мне неважно, что привело тебя к нам посреди ночи. Ведь у каждого человека есть враги и есть несчастья. Мы никогда не спрашивали тебя, чем ты занимаешься. Кстати, и ты никогда не спрашивал меня об этом. Но в один прекрасный день ты и я еще сделаем кое-что вместе. У меня есть предложения. Разумеется, я не стану приставать с этим посреди ночи. Поговорим, когда ты будешь готов. Ты увидишь, я кое-что могу, dear friend.
Что тебе предложить сейчас? Ужин? Горячую ванну? Даже самым большим мальчикам пора в постель».
От внезапно навалившегося дремотного изнеможения, от усталости или по рассеянности он позволил Ральфу отвести себя в комнату, где можно было прилечь. А там в подводном, зеленоватом, приглушенном свете увидел Анну-Мари.
Она спала на спине, как ребенок, руки раскинуты, волосы рассыпались по подушке. У самого лица лежала маленькая тряпичная кукла с длинными ресницами из льняных нитей. Завороженный и обессиленный, стоял Иоэль, опираясь на этажерку, и разглядывал женщину. Она не казалась сексуально привлекательной — в ней было что-то невинное и трогательное. И вглядываясь в нее, он вдруг так ослабел, что не в силах был противиться Ральфу, который начал раздевать его с мягкой настойчивостью любящего отца: расстегнул брючный ремень, выпростал рубашку, быстро справился с ее пуговицами, стянул с Иоэля майку, наклонился, чтобы развязать ему шнурки на ботинках, один за другим снял носки с покорно протянутых ног, взялся за язычок «молнии» на брюках, стащил их вместе с трусами и бросил на пол. А затем, обхватив Иоэля за плечи, словно учитель плавания, подводящий к воде нерешительного ученика, направил его к кровати и откинул одеяло. Когда же Иоэль лег, тоже на спину, рядом с Анной-Мари, которая не проснулась, Вермонт бережно накрыл обоих, прошептал «Good night»,
— и исчез.
Иоэль приподнялся на локте, разглядывая в слабом, зеленоватом, будто сквозь воду пробивающемся свете милое детское лицо. Любовно, с нежностью, почти не прикасаясь, поцеловал уголки сомкнутых глаз. Казалось, так и не проснувшись, она обхватила его руками, сцепив пальцы у него на затылке, так что волосы слегка приподнялись. Закрыв глаза, он в то же мгновение уловил сигнал опасности, зазвучавший где-то внутри: будь осторожен, дружище, проверь пути к отступлению! — но отмахнулся, подумав: «Море не убежит». И стараясь, чтобы ей было хорошо, даря удовольствие за удовольствием, словно балуя брошенную всеми маленькую девочку, он почти забыл о себе. Именно это доставляло ему наслаждение. Так что даже глаза неожиданно наполнились слезами. Может, еще и потому, что, уже погружаясь в сон, он почувствовал или догадался, что брат ее поправил прикрывавшее их одеяло.
XXXVIII
Еще не было и пяти, когда он встал и тихо оделся, размышляя почему-то о том, что однажды услышал от соседа, Итамара или Эвиатара: будто бы встречающееся в Библии слово «шебешифлейну» звучит так, словно принадлежит оно польскому языку, а слово «намогу» походит на русское. Он не устоял перед искушением и пробормотал приглушенно: «Шебешифлейну… намогу…» Но Анна-Мари и ее брат продолжали спать: она — на широкой кровати, он — в кресле перед телевизором. Иоэль вышел на цыпочках, не разбудив их. Обещанный дождь и в самом деле пошел, правда, совсем мелкий — всего лишь серая изморось в темноте переулка. Желтоватые скопления тумана обозначились вокруг фонарей. Пес Айронсайд подошел к нему и обнюхал ладонь, выпрашивая ласку. Иоэль приласкал его, перебирая обрывки мыслей: «Ухажеры… кризисы… море… И не удовлетворил он страсти своей… Ветерок подул — и нет его… И стали они плотью единой…»
Едва открыл он калитку своего сада, как в конце переулка что-то забрезжило, в мутно-белесом свете проступили колючие иглы дождя, и на секунду показалось, будто дождь не падает с неба, а поднимается с земли. Тут Иоэль рванулся с места и повис на окне «суситы» в тот самый момент, когда разносчик газет чуть-чуть опустив боковое стекло, уже собирался швырнуть газету. Пожилой человек, возможно, пенсионер, с тяжелым акцентом уроженца Болгарии, стал возражать: дескать, ему не платят за то, чтобы он выходил из машины и возился с почтовыми ящиками, ведь для этого пришлось бы глушить двигатель, включить первую передачу, чтобы машина не скатилась под уклон, нельзя же полагаться на ручной тормоз… Иоэль перебил его, вытащил кошелек, сунул в руку тридцать шекелей и сказал: «В Песах получите от меня еще». На этом проблема была исчерпана.
Но когда он уселся на кухне, обхватив застывшими руками чашку только что налитого кофе и уткнулся в газету, ему стала ясна связь между маленькой заметкой на второй странице, траурным объявлением, и сообщением в вечерних новостях. Диктор телевидения допустил ошибку: таинственная авария произошла не на Тайване, а в Бангкоке. Человек, который погиб в ней (о чем и поставили в известность семью), не был бизнесменом, и звали его Йокнеам Осташинский, известный приятелям как Кокни, а более узкому кругу друзей — под прозвищем Акробат. Иоэль закрыл газету. Сложил вдвое, потом еще раз, с осторожностью, вчетверо. Поместил на угол кухонного стола, чашку с кофе отнес в раковину, вылил туда ее содержимое, ополоснул, намылил, снова ополоснул, тщательно вымыл руки, потому что к ним могла пристать типографская краска — ведь он держал газету. Затем вытер чашку и ложечку, положил на место. Он вышел с кухни и направился в гостиную, еще не зная, что будет делать; идя по коридору, миновал закрытые двери комнат, где спали его мать и теща, оставил позади комнату с двуспальной кроватью и остановился перед входом в кабинет, опасаясь помешать кому-то неведомому. Поскольку идти ему было некуда, он вошел в ванную, побрился и, обнаружив, что на этот раз горячей воды, к счастью, вдоволь, разделся, стал под душ, искупался, вымыл голову, снова старательно намылился от ушей до пяток, даже протер намыленным пальцем анальное отверстие, после чего несколько раз вымыл с мылом этот палец. Выйдя из-под душа, он вытерся и, перед тем как одеться, на всякий случай протер тот палец одеколоном. В шесть часов десять минут он вышел из ванной, в половине седьмого приготовил завтрак для трех женщин: поставил на стол мед и варенье, нарезал свежий хлеб и даже сделал салат из мелко наструганных овощей, заправив его маслом, черным перцем, травами, чесноком и луком. Насыпал в кофеварку первоклассный кофе, расставил на столе тарелки, разложил столовые приборы и салфетки. Так дотянул он до без четверти семь и лишь тогда позвонил Кранцам, чтобы спросить, не сможет ли и сегодня взять у них второй автомобиль, так как его машина, видимо, понадобится Авигайль, а ему, Иоэлю, необходимо срочно поехать в Тель-Авив, а может, и еще дальше. Кранц тут же ответил: «Нет проблем». И пообещал, что через полчаса они прибудут с Оделией на двух машинах и ему оставят не маленький «фиат», а голубой «ауди», который только два дня тому назад прошел техобслуживание и сейчас бегает как зверь. Иоэль поблагодарил Кранца, передал привет Оделии, а положив трубку, немедленно вспомнил: ни Лизы, ни Авигайль нет дома, они еще позавчера уехали на зимний фестиваль на горе Кармель и вернутся только завтра, так что зря он готовил завтрак на четверых и зря потревожил Кранца с Оделией, заставив их снарядить целый караван. Но по какой-то свойственной разве что упрямцам логике решил: «В чем дело? Вчера я оказал им большую услугу и вправе ждать ответной — не так уж это сложно для них». Он вернулся на кухню и убрал лишние приборы, оставив тарелки лишь для себя и Неты, которая проснулась в семь, приняла душ и появилась на пороге не в широченных штанах и просторной, как плащ-палатка, блузе, а в школьной форме — синей юбке и голубой блузке. В это мгновение она показалась Иоэлю красивой, привлекательной и даже почти женственной. Войдя, спросила:
— Что случилось?
Он помедлил с ответом, потому что ненавидел ложь и в конце концов сказал:
— Не сейчас. Объясню при случае.
По-видимому, «при случае» придется объяснить и то, почему Кранц и Оделия — вот они, уже перед домом — пригнали мне «ауди», хотя наша машина в полной исправности. В том-то и беда, Нета: когда начинаются всякие объяснения, значит, что-то не в порядке. А теперь иди, чтобы не опоздать. Извини, что сегодня не смогу подбросить тебя в школу. Несмотря на то что вот-вот в моем распоряжении будут целых два автомобиля.
Как только закрылась дверь за Нетой, которую Кранцы, едущие в город на маленьком «фиате», вызвались завезти по дороге в школу, Иоэль бросился к телефону. Больно ударился коленом о тумбочку в коридоре, на которой стоял аппарат. Телефон грохнулся на пол и, падая, зазвонил. Иоэль схватил трубку, но ничего не услышал. Даже привычного гудка, свидетельствующего, что телефон подключен. Видимо, от удара он вышел из строя. Иоэль пытался наладить его, стуча со всех сторон по корпусу, но безуспешно. Поэтому он ринулся, задыхаясь, к Вермонтам, но по дороге вспомнил, что сам поставил в комнате Авигайль дополнительный аппарат, чтобы пожилые женщины могли звонить прямо оттуда. К полному изумлению Ральфа, он пробормотал:
— Извините, я объясню потом, — развернулся у самой двери и понесся домой.
Наконец он дозвонился в приемную Патрона и тут же выяснил, что напрасно торопился: Ципи, секретарша Патрона, только-только появилась на работе, «прямо в эту самую секунду». Двумя минутами раньше Иоэль не застал бы ее на месте. Она всегда знала, что между ними существует какая-то телепатия. И вообще с тех пор как Иоэль уволился… Но Иоэль прервал ее. Ему нужно увидеться с Братом. Как можно скорее. Сегодня. Утром. Ципи сказала:
— Подожди минутку.
Он ждал по крайней мере четыре минуты, прежде чем снова услышал ее голос. Пришлось довольно резко потребовать, чтобы она передала сказанное, опустив извинения. Выяснилось, что Учитель продиктовал Ципи свой ответ и приказал прочитать Иоэлю слово в слово, ничего не меняя и не добавляя: «Нет никакой спешки. Мы не сможем назначить тебе встречу в ближайшее время».
Иоэль выслушал. Сдержался. Спросил у Ципи, известна ли дата похорон. Ципи снова попросила подождать, и на этот раз его продержали на линии еще дольше. И только он собирался в сердцах бросить трубку, как Ципи произнесла:
— Пока еще не решено.
Задавая следующий вопрос: когда позвонить снова, он уже знал, что не получит ответа, пока Ципи не посоветуется. Наконец ответ пришел: пусть следит за газетными объявлениями, так и узнает…
А когда она поинтересовалась, уже совсем иным тоном:
— Когда же наконец мы тебя снова увидим? — Иоэль ответил ей тихо:
— Довольно скоро.
Прихрамывая из-за боли в колене, он подошел к «ауди» Кранца, завел машину и поехал прямо туда. Даже не вымыл и не вытер посуду, оставшуюся после завтрака. Все оставил на кухонном столе. Даже крошек не смахнул, возможно удивив этим двух-трех оставшихся зимовать птиц, которые уже привыкли подбирать эти крошки после завтрака, когда он выходил из дома и вытряхивал скатерть над травой.
XXXIX
— Сердится не то слово, — сказала Ципи. — Он скорбит.
— Понятно.
— Нет, ты не понимаешь. Он скорбит не об Акробате. Он скорбит о вас обоих. На твоем месте, Иоэль, я бы не стала приходить сюда сегодня.
— Скажи, что случилось там, в Бангкоке? Как это произошло? Расскажи…
— Я не знаю.
— Ципи…
— Я не знаю.
— Он велел тебе ничего мне не рассказывать?
— Я не знаю, Иоэль. Не дави на меня. Не только тебе трудно пережить все это.
— Кого он винит? Меня? Себя самого? Этих негодяев?
— На твоем месте, Иоэль, я бы не стала приходить сюда сегодня. Иди домой. Послушай меня. Иди.
— У него кто-то есть в кабинете?
— Он не хочет видеть тебя. И это еще мягко сказано.
— Только доложи ему, что я здесь. Или, впрочем…
Иоэль вдруг опустил жесткие пальцы на ее слабое плечо:
— Впрочем, погоди. Не говори ему. — В четыре шага он достиг внутренней двери, вошел без стука и, закрывая за собой дверь, спросил: — Как это случилось?
Учитель — располневший, ухоженный, с лицом тонкого знатока искусств, седые волосы подстрижены аккуратно и со вкусом, ногти тщательно подпилены, от пухлых розовых щек исходит запах лосьона для бритья, похожий на аромат женских духов, — поднял глаза на Иоэля. Иоэль был начеку и не отвел взгляд. И тут же заметил, что в суженных зрачках Патрона желтым светом блеснула жестокость раскормленного кота.
— Я спрашиваю: как это произошло?
— Это уже не имеет значения, — ответил Патрон с певучим французским акцентом, на сей раз подчеркнуто преувеличенным. Казалось, он испытывает какое-то злорадное удовольствие.
— Я имею право знать.
И тогда Патрон проронил, без вопросительной интонации и без подчеркнутой иронии:
— В самом деле.
— Видишь ли, — сказал Иоэль, — у меня есть предложение.
— В самом деле, — повторил Патрон. И добавил: — Это уже не поможет, товарищ. Ты никогда не узнаешь, как это случилось. Я сам позабочусь, чтобы ты никогда не узнал. И с этим тебе придется жить.
— Мне придется с этим жить, — признал Иоэль. — Но почему мне? Ты не должен был посылать его туда. Ты послал его.
— Вместо тебя.
— Я, — Иоэль попытался подавить поднимавшуюся в нем волну тоски и гнева, — я бы вообще не попался в эту ловушку. Я бы не купился на все эти байки. На это предложение что-то передать снова. Я не поверил. С той минуты, как вы рассказали, что девушка требует меня и подкидывает вам всякого рода намеки на наши личные связи, с той самой минуты у меня появилось дурное предчувствие. Это скверно пахло. Но ты послал его.
— Вместо тебя, — повторил Патрон с особой медлительностью, произнося каждый слог раздельно, — но теперь…
И тут, словно по заказу, старинный квадратный бакелитовый телефон, стоявший на столе, издал какой-то хриплый, дребезжащий звон, и Патрон, осторожно подняв треснувшую трубку, произнес:
— Да…
А затем еще десять минут сидел, опершись на спинку стула, неподвижный, не произнося ни слова, за исключением двух раз, когда он повторил свое «да».
Иоэль же повернулся и подошел к единственному окну, из которого было видно море, зеленовато-серое, густое, словно каша, зажатое между двумя высокими домами. Он вспомнил, что менее года тому назад все еще мечтал унаследовать этот кабинет в тот день, когда Учитель удалится в деревню философов-вегетарианцев в Верхней Галилее. Бывало, рисовал себе приятную сценку: он приглашает Иврию под тем предлогом, что нуждается в совете, как обновить интерьер, заменить мебель, оживить унылый обветшавший кабинет. Вот здесь, перед собой, он собирался усадить ее. На том самом стуле, на котором сам сидел минуту назад. Словно сын, стремящийся поразить свою мать после долгих лет серого существования. Ну вот, из этой монашеской кельи твой муж руководит службой, которую многие считают самой эффективной в мире. Пришло время сменить доисторический письменный стол, примостившийся меж двух металлических канцелярских шкафов, убрать отсюда кофейный столик с нелепыми плетеными креслами. Что ты думаешь об этом, любимая? Может, вместо древней рухляди поставим тут телефон с кнопками и автоматической памятью? Выбросим шторы, превратившиеся в тряпье? Оставить или нет в память о минувшем картины на стенах — «Стены Иерусалима» Литвиновского и «Переулок в Цфате» Рубина? Следует ли сохранить копилку для пожертвований в Еврейский национальный фонд с надписью: «Принесем земле избавление». И с картой Палестины, от Дана до Беер-Шевы, по которой Мухиными следами разбросаны пятнышки: клочки земли, которую евреи смогли выкупить до тысяча девятьсот сорок седьмого года. Что мы здесь оставим, Иврия, а что выбросим навсегда? И вдруг, словно легкая судорога, предвестник страстного желания, пришла Иоэлю мысль, что еще не поздно. И что, по сути, смерть Акробата приближает его к цели. И если он того захочет, если будет вести себя расчетливо и точно, если начиная с этой минуты станет обдумывать каждый свой шаг, не допуская ни единого промаха, то спустя год или два сможет пригласить сюда Нету под тем предлогом, что ему необходимо посоветоваться, как обновить интерьер кабинета. Он сможет посадить ее как раз напротив, здесь, перед собой, по ту сторону письменного стола и со всей возможной скромностью объяснить: можно сказать, что твой отец — кто-то вроде ночного сторожа.
И как только вспомнил он о Нете, пронзило его ослепительно-острое осознание того, что спасением своей жизни он обязан ей. Именно она не дала ему на этот раз отправиться в Бангкок, чего он в глубине души страстно желал. Если бы не ее скрытое упрямство, капризная интуиция, провидческий дар, доставшийся ей вместе с «лунной» болезнью, то вместо Йокнеама Осташинского он, Иоэль, лежал бы в герметичном цинковом гробу где-то во чреве гигантского самолета «Джамбо» компании «Люфтганза», летящего сейчас в темноте над Пакистаном или Казахстаном, по пути из Таиланда во Франкфурт, а оттуда — в израильский аэропорт Лод, а оттуда — на то самое кладбище в скалистых горах под Иерусалимом, где Накдимон Люблин насморочным голосом прочтет по нему поминальную молитву кадиш, смешно перевирая арамейские слова. Только благодаря Нете он спасся от той поездки. От паутины соблазна, что раскинула для него та женщина. И от той судьбы, которую уготовил для него этот округлый, жестокий человек, называвшийся по временам, когда возникала необходимость чрезвычайной связи, его братом.
Наконец Патрон произнес:
— Хорошо, спасибо, — положил трубку и обратился к Иоэлю, продолжив фразу точно с того места, где она была прервана десять минут назад, когда задребезжал обшарпанный телефон: — Но теперь все закончено. И я бы хотел, чтобы мы немедленно распрощались.
— Минутку, — сказал Иоэль, проводя, по привычке, пальцем между шеей и воротничком рубашки. — Я ведь сказал: у меня есть предложение.
— Спасибо, — ответил Патрон. — Слишком поздно.
— Я, — Иоэль предпочел пропустить обиду мимо ушей, — готов добровольно отправиться в Бангкок и выяснить, что же там случилось. Хоть завтра. Хоть этой ночью.
— Спасибо, — повторил Патрон, — но у нас уже все в полном порядке.
За его усилившимся акцентом Иоэлю почудилась легкая насмешка. Или сдержанный гнев. А может, всего лишь нетерпение. Некоторые слова он подчеркнуто произносил на французский манер, с ударением на последнем слоге, как будто кокетничал, пародируя новоприбывшего репатрианта из Франции. Патрон поднялся и заключил:
— Не забудь передать моей любимой Нете, чтобы позвонила мне вечером домой по поводу того дела, о котором мы с ней говорили.
— Погоди, — не сдавался Иоэль, — хочу, чтобы ты знал: я готов сейчас взвесить возможность частичного возвращения на работу. Быть может, на полставки. Скажем, в отдел аналитических исследований? Или наставником молодых, проходящих стажировку?
— Я же сказал, товарищ: у нас все в полном порядке.
— Или даже в архиве. Мне безразлично. Мне кажется, я еще могу быть полезен…
И покинув уже кабинет Патрона, шагая спустя две минуты по коридору, грязные стены которого наконец-то покрыли звукоизолирующим материалом и дешевыми пластмассовыми плитами под дерево, вспомнил Иоэль насмешливый голос Акробата, сказавшего ему здесь совсем недавно: «Любопытство сгубило кошку». Он зашел в комнату, где сидела Ципи, и, бросив:
— Позволь-ка мне на минуту, я потом все объясню, — схватил трубку внутреннего телефона, стоявшего на ее столе, и почти шепотом спросил у человека, сидевшего за стеной: — Скажи мне, Ирмиягу, что я сделал?
Не торопясь, по-учительски терпеливо ответил Патрон:
— Ты спрашиваешь, что сделал? — и продолжил, словно диктуя стенографисткам формулировки протокола: — Пожалуйста. Получай ответ. Ответ, который тебе уже известен. Ты и я, товарищ, мы оба дети-беженцы. Те, из кого фашисты делали мыло. Они рисковали своими жизнями, чтобы спасти нас от нацистов. Они тайком перебросили нас сюда. И еще они воевали, были ранены, погибали, чтобы создать для нас Государство Израиль. И подали его нам на блюдечке с голубой каемочкой. Они подняли нас прямо из грязи. И оказали нам великую честь — поручили работу на самом ответственном участке. В святая святых. Это ведь к чему-то обязывает, не так ли? Но ты, товарищ, когда в тебе возникла нужда, когда тебя позвали, начал считаться: мол, пусть пошлют кого-нибудь другого. Пусть пойдет один из них. Вот и послали. Так что будь добр, отправляйся домой и живи с этим. И не звони нам по три раза на день с вопросом: когда похороны? Жди сообщения в газетах.
На автомобильную стоянку Иоэль вышел, хромая из-за того утреннего ушиба, который заработал когда наткнулся на тумбочку. Почему-то, как мальчишка, получивший трепку, он уж слишком припадал на ушибленную ногу, будто пострадал всерьез. Минут двадцать или двадцать пять он, хромая, раз за разом обходил всю стоянку, дважды, а то и трижды осматривая каждый автомобиль, тщетно пытаясь отыскать свой собственный. Раза четыре возвращался он на то место, где поставил свою машину, но так и не понял, что же произошло. Пока не сообразил наконец, что приехал не на своей машине, а на голубом «ауди» Кранца, и вот этот автомобиль прямо перед ним, на том месте, где он его и оставил.
Приятно светило зимнее солнце, дробясь в заднем стекле на множество ослепительных искр.
Так вот более или менее примирился он с мыслью, что эта глава его жизни закончилась. Что никогда вновь не войдет он в это здание, старое, скромное, окруженное высоким каменным забором, схоронившееся за густыми кипарисами, затерявшееся среди новых, куда более высоких строений из бетона и стекла. Его кольнуло сожаление: один шанс упущен безвозвратно; не единожды на протяжении двадцати трех лет службы хотелось ему протянуть руку и удостовериться раз и навсегда, что кто-то бросает время от времени монетку в прорезь голубой копилки для сбора пожертвований в Еврейский национальный фонд. Той копилки с надписью-призывом и картой, что стоит в кабинете Патрона. Вот и этот вопрос останется без ответа…
Ведя машину, Иоэль размышлял об Акробате, о Йокнеаме Осташинском, который вовсе не был похож на акробата. Скорее, походил он на зубра-аппаратчика, ветерана Социалистической рабочей партии, эдакого рабочего с каменоломни, с течением времени ставшего боссом районного масштаба в крупной строительной компании. Человек лет шестидесяти, с брюшком, напоминающим тугой барабан. Однажды, семь или восемь лет назад, допустил Акробат ошибку, которая могла дорого ему стоить. Иоэль приложил все усилия, чтобы вызволить его из беды, и сумел, не прибегая ко лжи, сделать это. Однако потом выяснилось, что (как это обычно бывает с людьми, которые не в состоянии отплатить добром за добро) Осташинский затаил против Иоэля кислую, мелочную злобу и стал распространять о нем недоброе мнение: важничает, строит из себя благородного принца. «И в то же время, — размышлял Иоэль, медленно продвигаясь в автомобильной пробке, — если вообще в моем случае применимо слово „товарищ», он был моим товарищем». Когда Иврия погибла и Иоэль был срочно отозван из Хельсинки и прибыл в Иерусалим за несколько часов до похорон, он обнаружил, что все необходимое сделано. Хотя Накдимон Люблин прогнусавил, что вообще этим не занимался. Спустя два дня Иоэль стал выяснять, сколько должен и кому, не поленился проверить копии квитанций и в «Погребальном братстве», и в отделе траурных газетных объявлений. Обнаружив, что всюду заказчиком выступал некий Саша Шайн, он позвонил Акробату и спросил про расходы, на что Осташинский, обидевшись, грубо, по-русски, ответил ему: «А пошел бы ты к такой-то матери, Иоэль».
…Дважды или трижды, после ссоры, поздней ночью шептала Иврия: «Я тебя понимаю». Что это значило? Что она понимала? Насколько тайны разных людей схожи или различны? Иоэль сознавал, что узнать это невозможно. Хотя доискаться, чтО на самом деле знают друг о друге люди, особенно люди близкие, было для него всегда важен, а теперь просто необходимо. Она почти всегда ходила в белой блузке и белых брюках. А зимой еще и в белом свитере. Моряк, отставший от корабля. Она не носила никаких украшений, кроме обручального кольца, которое почему-то было надето на мизинец правой руки. И снять его не удавалось. Ее тонкие детские пальчики были всегда холодными. Иоэль тосковал по прохладным прикосновениям этих пальцев к его обнаженной спине. Иногда ему нравилось отогревать ее руки, словно замерзшую птицу, в своих широких грубоватых ладонях. И только один-единственный раз, прошлой осенью, она сказала ему там, в Иерусалиме, на балконе, примыкавшем к кухне:
— Послушай, мне не по себе.
А когда он спросил, что болит, пояснила: он ошибается, речь не идет о чем-то физическом, просто ей не по себе. Иоэль, ожидавший телефонного звонка из компании «Эль-Аль», ответил, чтобы уклониться от долгого разговора, избежать его, сократить:
— Это пройдет, Иврия. Увидишь, все будет в порядке.
Если бы он согласился поехать в Бангкок, отныне Патрон и Осташинский взяли бы на себя все заботы о его матери, дочери, теще. Все его измены были бы прощены, если бы он поехал и не вернулся. Калека, родившийся без конечностей, почти не в состоянии причинить зла. А кто может причинить зло ему? Потерявший руку и ногу уже не может быть распят. Неужели он никогда не узнает, что случилось в Бангкоке? Быть может, всего лишь банальная автокатастрофа на пешеходном переходе? Или авария в лифте? Узнают ли в один прекрасный день — пускай спустя многие годы — музыканты Израильского симфонического оркестра, что человек, которого в эту минуту несет сквозь темноту над Пакистаном в свинцовом герметичном гробу гигантский «Джамбо» компании «Люфтганза», спас их — своей мудростью, своим мужеством — от массового убийства, которое террористы собирались совершить несколько лет тому назад во время концерта в Мельбурне? В то же мгновение захлестнула Иоэля волна гнева на самого себя, на ту тайную радость, что все утро разливалась в его груди. В чем дело? Я свободен от них. Они желали моей смерти, но сами мертвы. Умер? Значит, потерпел поражение. Умерла? Проиграла. Очень жаль. Я жив, а значит, прав.
А быть может, нет. Быть может, это всего лишь плата за предательство. Так подумал он, выезжая из города и обгоняя справа на бешеной скорости несколько автомобилей. Он выскочил на свободную правую сторону, всего на каких-то десять сантиметров обойдя первый автомобиль, как раз в ту секунду, когда на светофоре сменился свет. И вместо того, чтобы продолжать свой путь домой, свернул на Рамат-Ган, поставил машину возле торгового центра и вошел в огромный магазин женской одежды. Спустя полтора часа (он провел их, размышляя, взвешивая, сравнивая, проверяя) Иоэль вышел оттуда с элегантным пакетом — в нем лежало платье, таящее в себе некий игривый вызов, платье, выбранное для дочери, которая спасла ему жизнь. У него всегда был наметанный глаз, изысканный вкус и размах во всем, что касалось выбора женской одежды. Размер, фасон, качество ткани, цвет, покрой — он никогда и ни в чем не ошибался. В другой руке он нес большую картонку, в которую упаковали платок для матери, пояс для тещи, симпатичный шарфик для Оделии Кранц, ночную сорочку для Анны-Мари и шесть дорогих шелковых носовых платков для Ральфа. Еще один пакет, перевязанный ленточкой, заключал в себе свитер спокойных тонов, прощальный подарок для Ципи. Ведь нельзя же просто так исчезнуть после стольких лет. Но с другой стороны, почему нет? Почему бы не ускользнуть, не оставив следов?
XL
Нета сказала:
— Ты ненормальный. Я это в жизни не надену. Может, отдашь домработнице? У нее мой размер. Или я сама отдам.
— Ладно, — ответил Иоэль. — Как хочешь. Только сначала примерь.
Нета вышла и вернулась в новом платье, которое, словно по мановению волшебной палочки, превратило худобу в стройность, изящество.
— Скажи, ты в самом деле хочешь, чтобы я носила это, но не решился попросить?
— Почему же «не решился»? — улыбнулся Иоэль. — Я же сам выбрал его для тебя.
— Что у тебя с коленом?
— Ничего. Просто ударился.
— Покажешь мне?
— Зачем?
— Может, перевяжем?
— Пустяки. Оставь. Пройдет.
Она исчезла и спустя пять минут вернулась в гостиную в старом наряде. Шли недели она не надевала платье, делающее ее сексуально привлекательной. Но и домработнице, как было намеревалась, не отдала. В отсутствие дочери Иоэль иногда проскальзывал в комнату с двуспальной кроватью и убеждался, что платье все еще висит в шкафу, дожидаясь своего часа. Он расценил это как относительный успех. Однажды вечером Нета дала ему сборник Яира Гурвица, и внимание его зацепило стихотворение «Ответственность» на странице сорок седьмой. Он сказал дочери:
— Это красиво. Даже притом, что я не уверен, вполне ли уловил замысел поэта.
В Тель-Авив он больше не ездил. Ни разу до окончания той зимы. Иногда ночью на какое-то время замирал там, где переулок подходил к ограде цитрусовой плантации, стоял, вдыхая запах мокрой земли и обремененных листвой деревьев, и смотрел на огненный нимб, дрожащий над городом. Этот нимб становился то сияюще-голубым, то оранжевым или лимонным, то пурпурным, а случалось, он обретал — так казалось Иоэлю — какой-то болезненно-ядовитый оттенок, словно что-то горело на химических предприятиях.
Прекратил он и ночные поездки к отрогам Кармеля, к монастырю «молчальников» в Латруне, на приморскую равнину, в горы возле Рош-ха-Аин. Не вступал в ночные беседы с арабами, заправлявшими автомобиль на бензоколонках, не сбавлял скорость, проезжая мимо придорожных проституток. И в сарай с садовыми инструментами не заглядывал, даже в самые темные ночи. Зато через каждые три-четыре дня он оказывался у дверей соседней квартиры, причем в последнее время прихватывал с собой бутылку виски или дорогого ликера. Домой всегда старался вернуться до рассвета. Не раз случалось ему помочь разносчику газет: он забирал газету прямо из рук пожилого уроженца Болгарии через открытое окно старенькой «суситы», и тому не нужно было останавливаться, выключать двигатель, выходить из машины к почтовому ящику. Не однажды Ральф говорил Иоэлю:
— Мы тебя не торопим. Не нужно спешить. Но Иоэль пожимал плечами и молчал.
Как-то раз Анна-Мари неожиданно спросила его:
— Скажи, что с твоей дочерью?
Иоэль раздумывал почти целую минуту, прежде чем ответил:
— Я не уверен, что понял вопрос.
— Дело в том, что я все время вижу вас вместе, но ни разу не замечала, чтобы вы прикоснулись друг к другу.
— Да. Возможно, — вымолвил Иоэль.
— Ты никогда мне ничего не расскажешь? Что я для тебя — некое подобие котенка?
— Все будет в порядке, — ответил он рассеянно и пошел налить себе чего-нибудь выпить.
И что он мог рассказать? Я убил свою жену, потому что она пыталась убить нашу дочь, которая пыталась уничтожить своих родителей? Хотя между нами троими было больше любви, чем дозволено. Как это сказано в библейском стихе: от тебя к тебе убегу?.. И он произнес:
— Поговорим при случае. — И выпил. И смежил веки.
Между ним и Анной-Мари сложились и набирали глубину отношения двух любовников, нежно и безошибочно улавливающих каждое движение партнера. Как улавливают опытные, тренированные игроки в теннис. В последнее время Иоэль, занимаясь любовью, отступил от обыкновения ублажать женщину, пренебрегая собственным плотским наслаждением. Постепенно, все больше доверяясь ей, он перестал скрывать свои слабости, сокровенные желания тела, которые все эти годы стеснялся открыть жене и по деликатности не умел высказать случайным женщинам. Анна-Мари, закрыв глаза, как хорошо настроенный музыкальный инструмент, улавливала каждый звук, каждую ноту. И подчинялась, исполняла все, о чем он и сам не знал, не догадываясь, сколь сильно желание получить именно это. И порой ему казалось, что не он овладевает ею, а она беременна им и рожает его. И едва они кончали, как, бывало, врывался к ним Ральф, похожий на медведя, веселый, благодушный, словно тренер, чья команда только что одержала победу, наливал сестре и Иоэлю по стакану ароматного пунша, подавал полотенце, менял Брамса на пластинку в стиле кантри, еще больше приглушал звук и зеленоватый водянистый свет, желал им шепотом «доброй ночи» и испарялся.
В теплице Бардуго Иоэль купил луковицы гладиолусов, семена разных других цветов. К весне все это было высажено. И четыре виноградные лозы. А еще он купил у Бардуго шесть высоких глиняных кувшинов и три мешка обогащенного компоста. Это было проще, чем ехать в Калькилию. Кувшины он установил по углам в саду, высадив в них герань разных цветов: пусть летом перехлестнет она через край, прольется из кувшинов языками пламени. В начале февраля отправился Иоэль с Кранцем и его сыном Дуби в магазин строительных материалов и купил просмоленные балки, длинные болты, металлические скобы и уголки. В течение десяти дней при помощи преисполненных энтузиазма Арика и Дуби Кранцев, а также, к его удивлению, и Неты, вместо навеса из жести на металлических трубах над стоянкой автомобиля выстроил он чудесную деревянную беседку, покрыв ее двумя слоями коричневого лака, устойчивого к переменам погоды. Возле беседки посадил четыре лозы, чтобы со временем виноград увил всю беседку.
Узнав из газет, что похороны товарища состоятся на кладбище в Пардес-Хане, он решил воздержаться от поездки туда. Остался дома. Но в годовщину смерти Иврии, шестнадцатого февраля, с матерью и тещей отправился на иерусалимское кладбище, чтобы совершить положенную церемонию. Нета снова решила не присоединяться к ним. И взялась стеречь дом.
Когда Накдимон прогнусавил насморочным голосом, коверкая арамейские слова, поминальную молитву кадиш, Иоэль наклонился к матери и прошептал:
— Так забавно, очки придают ему выражение этакой ученой набожной лошади.
Лиза возмущенно зашипела в ответ:
— Стыдно! Над могилой! Вы все ее забыли!
Авигайль, прямая, исполненная достоинства, в черной кружевной мантилье, покрывающей голову и плечи, сделала им знак: «Прекратите». И Иоэль, и его мать в ту же секунду умолкли.
Под вечер вернулись в Рамат-Лотан вместе с Накдимоном и двумя из четырех его сыновей. Дома они обнаружили, что Нета с помощью Анны-Мари и Ральфа накрыла испанский обеденный стол (впервые после переезда) и приготовила ужин на десять человек. На красной скатерти горели свечи. Был подан шницель из индюшатины с пряностями, отварные овощи, приготовленный на пару рис, грибы, холодный пикантный томатный суп, в высоких бокалах, с ломтиками лимона, насаженными на ободок. Это был тот суп, которым Иврия обычно удивляла гостей. В тех редких случаях, когда в доме бывали гости. Нета даже продумала, как всех рассадить: Анна-Мари рядом с Кранцем, сыновья Накдимона между Лизой и Ральфом, Авигайль рядом с Дуби Кранцем, а по концам стола, друг против друга — Иоэль и Накдимон.
XLI
Следующий день, семнадцатое февраля, выдался пасмурным. Воздух, казалось, сгустился и застыл. Но не было ни дождя, ни ветра. Подбросив Нету в школу, а мать в библиотеку, где выдавали книги на иностранных языках, Иоэль заехал на бензоколонку, залил полный бак горючего, добавив, после того как автоматический насос уже отключился, еще, сколько смог, вручную, проверил масло и воду, в том числе дистиллированную, а также давление воздуха в шинах. Вернувшись домой, он вышел в сад и занялся, как и запланировал в свое время, обрезкой розовых кустов. Рассыпал органические удобрения по газону, трава на котором поблекла от зимних дождей и холодов. Фруктовым деревьям дал предвесеннюю подкормку, тщательно перемешав удобрения с опавшими листьями, перегнившими и почерневшими в лунках возле стволов, — эту смесь он ввел в почву с помощью вил и грабель. Подправил лунки. Осторожно, без подручных орудий, прополол цветочные клумбы, низко, будто в глубоком поклоне, нагнувшись к ним. Вырвал с корнем первые, начавшие поднимать голову ростки пырея, щавеля, вьюнка. Голубой фланелевый халат в проеме кухонной двери он увидел искоса, сидя на корточках. Лица он видеть не мог, но сжался, словно получил точно рассчитанный удар кулаком в солнечное сплетение или что-то оборвалось в животе. На мгновение онемели пальцы. Но затем он взял себя в руки и, подавив гнев, спросил:
— Что случилось, Авигайль?
Она разразилась смехом:
— Что, напугала я тебя? Погляди на свое лицо. Кажется, убить готов. Ничего не случилось, я только пришла спросить, выпьешь ли ты свой кофе тут, на лужайке, или вернешься в дом?
Он ответил: — Я уже иду… Но тут же передумал и добавил: — Впрочем, лучше принеси сюда, чтобы не остыл. — Но снова поменял мнение и сказал совсем другим голосом: — Никогда, слышишь, никогда не надевай больше ее одежду.
И от того, что услышала в его голосе Авигайль, ее широкое, ясное, спокойное лицо славянской крестьянки покрылось густым румянцем:
— Это не ее одежда. Этот халат она сама отдала мне пять лет тому назад, потому что ты купил ей новый в Лондоне.
Иоэль понимал, что следует извиниться. Разве не сам он позавчера уговаривал Нету, чтобы та носила красивый плащ, привезенный им Иврии из Стокгольма? Но злость или, вернее, недовольство собой за то, что он позволил гневу прорваться, заставило его вместо извинений процедить с горечью и почти с угрозой:
— Не имеет значения. Здесь, у себя, я этого не потерплю.
— Здесь, у тебя? — спросила Авигайль, и это прозвучало одновременно назидательно и снисходительно, словно директриса начальной школы обращалась к ученику.
— Здесь, у меня, — повторил Иоэль тихо и обтер руки о джинсы, стряхивая приставшие к пальцам комочки земли. — Здесь, у меня, не ходи в ее одежде.
— Иоэль, — заговорила она после минутного молчания доброжелательно и грустно, — готов ли ты выслушать меня? Я начинаю опасаться за твое состояние. Пожалуй, оно не лучше, чем состояние твоей матери. Или Неты. Просто ты умеешь скрывать свои проблемы. А это только все усугубляет. По-моему, то, что тебе действительно нужно…
— Ладно, — отрезал Иоэль. — На сегодня хватит. Так есть кофе или нет его? Я должен был сам приготовить себе кофе, вместо того чтобы просить об одолжении. Еще немного, и придется присылать сюда специальное подразделение по борьбе с террором.
— Твоя мать… разве ты не знаешь, какие между нами отношения… Но когда я вижу…
— Авигайль, кофе…
— Я поняла, — сказала она, вернулась на кухню и вышла оттуда, неся чашку кофе и тарелочку с грейпфрутом, очищенным и разделенным на дольки, в виде хризантемы. — Я понимаю. Разговоры причиняют тебе боль, Иоэль. Я должна была предугадать это. По-видимому, каждый переживает горе по-своему. Я прошу прощения, если, не приведи господь, обидела тебя.
— Ладно. Покончим с этим, — буркнул Иоэль, внезапно ощутив, что переполнен ненавистью, из-за того что «по-видимому» прозвучало у нее как: «пави-и-дэ-мому». Несмотря на попытки отвлечься, перед ним стоял полицейский Шалтиэль Люблин со своими моржовыми усами, грубоватой добротой и щедростью, со своими анекдотами, главной темой которых были секс и фекалии, с неизменными поучениями (Иоэль чуть ли не слышал его прокуренный голос) о тирании детородного органа и о том, что у всех одни и те же тайны. И неожиданно он понял, что поднявшееся в нем неприятие обращено не против Люблина, и не против Авигайль, а против памяти о жене, против холода ее молчания, против белых ее одежд. С трудом заставил он себя отхлебнуть два глотка кофе, как будто вынудили его пить помои, и тут же вернул Авигайль и чашку, и разделанный под цветок грейпфрут. Не сказав ни единого слова, склонился он над уже прополотой клумбой, вновь и вновь окидывал ее взглядом хищной птицы, отыскивал признаки проклюнувшихся сорняков. Даже черные очки решил надеть для этой цели. И все же, когда через двадцать минут он зашел на кухню, то увидел: теща сидит застыв и выпрямившись, плечи укутаны мантильей испанской вдовы, будто сошла она с портрета на почтовой марке, что изображает мать, потерявшую своих детей. Ее неподвижный взгляд был устремлен в окно, туда, где он работал минуту назад. Сам того не замечая, он проследил за ее направленным в одну точку взором. Но там уже было пусто. И он произнес:
— Ну ладно. Я пришел извиниться. Вовсе не хотел тебя обидеть.
А затем он завел машину и снова отправился в теплицу Бардуго.
Да и куда еще мог он податься в эти дни, в конце февраля, когда Нета уже дважды, с недельным интервалом, была на призывной комиссии и теперь оставалось только ждать результатов медицинского обследования? Каждое утро отвозил он ее в школу. И всегда — в самую последнюю минуту. А то и еще позже. Но на призывный пункт подбросил ее Дуби, один из двух сыновей Арика Кранца, курчавый, худой, похожий на мальчика из Йемена, продавца газет, почему-то запомнившегося Иоэлю с суровых времен общей неустроенности — времен становления Государства Израиль. Выяснилось, что Кранц послал сына и даже велел дождаться, пока Нета не завершит все свои дела, а затем отвезти ее домой на маленьком «фиате».
— Скажи-ка, не собираешь ли и ты случайно колючки и партитуры? — спросил Иоэль у Дуби Кранца.
А парень, начисто игнорировавший насмешку или не сумевший ее уловить, совершенно спокойно ответил:
— Пока еще нет.
Кроме того, что он подбрасывал Нету в школу, Иоэль возил мать на контрольные обследования в частную клинику доктора Литвина, недалеко от Рамат-Лотана. В одну из таких поездок она неожиданно, без подготовки, без какой-либо связи с темой разговора, спросила: серьезно ли это у него — с сестрой соседа. И он недолго думая ответил ей словами сына Арика Кранца.
Довольно часто по утрам он проводил в теплице Бардуго час-полтора. Накупил цветочных горшков, керамических и пластмассовых, приобрел два вида обогащенной удобрениями земли, приспособления, чтобы рыхлить землю в горшках, поливать растения и опрыскивать их. Весь дом постепенно наполнился вазонами, главным образом с вьющимися растениями, которые струились с потолков и притолок. Чтобы подвесить вазоны, Иоэлю снова пришлось вовсю поработать дрелью, включенной в розетку при помощи длинного шнура. Однажды, когда в половине двенадцатого он возвращался из теплицы и машина его напоминала тропические джунгли на колесах, на глаза ему попалась филиппинка — домработница соседей по переулку. Она толкала перед собой тележку с покупками, с трудом преодолевая подъем; до их переулка было еще минут пятнадцать ходу. Иоэль остановился и с вежливой настойчивостью убедил принять помощь. И хотя он подвез ее к дому, беседу завязать не удалось, они лишь обменялись несколькими вежливыми словами. С тех пор он несколько раз караулил ее в дальнем углу автостоянки перед супермаркетом, в полной готовности замерев за рулем, скрыв лицо за новыми солнцезащитными очками. Когда она выходила с полной коляской, он мигом оказывался рядом и умел уговорить ее сесть в машину. Выяснилось, что она немного говорит и на иврите, и по-английски, но отвечает односложно, отделываясь тремя-четырьмя словами. По собственному почину, он вызвался усовершенствовать коляску для покупок — поставить колеса с резиновым ободом вместо грохочущих металлических. И Иоэль действительно купил в хозяйственном магазине колеса с резиновым ободом. Но не нашел повода появиться перед дверью незнакомых людей, у которых работала женщина, а в те несколько раз, когда удалось ему «умыкнуть» ее вместе с коляской на выходе из супермаркета и подвезти до дома, он не мог просто так вдруг остановиться посреди улицы, разгрузить полную коляску, перевернуть и поменять колеса. Так вот случилось, что Иоэль обещания не выполнил и даже делал вид, будто никогда ничего не обещал. Новые колеса он спрятал от самого себя в дальнем углу сарая, где хранились садовые инструменты. А ведь на всем протяжении службы он всегда старался держать данное слово. Кроме, пожалуй, того последнего дня, когда он был срочно отозван из Хельсинки и не успел позвонить, как обещал, инженеру из Туниса. Вспомнив об этом, он с удивлением отметил, что, хотя кончился вчера февраль, и прошло уже более года с того дня, как в Хельсинки им был замечен калека, в памяти хранится номер телефона, оставленный инженером из Туниса, номер, который он там же, на месте, заучил и не забыл до сих пор.
Вечером, когда женщины оставили его одного в гостиной смотреть выпуск полночных новостей и когда по окончании всех передач на экране замелькали хлопья снега, ему пришлось отогнать от себя внезапное искушение позвонить по этому номеру. А ну как поднимет трубку тот самый калека? И что ему сказать? Или спросить? Вставая, чтобы выключить мерцающий телевизор, он со всей остротой осознал, что февраль кончился вчера, а стало быть, сегодня годовщина его свадьбы. И, взяв большой фонарь, вышел в темноту сада, чтобы проверить, как поживает каждый саженец, каждый стебелек.
Однажды ночью, после любовных утех, за стаканом горячего пунша спросил Ральф, может ли он предложить Иоэлю ссуду. Почему-то Иоэлю показалось, что это Ральф просит ссуду у него, и он поинтересовался, о какой сумме идет речь. Ральф ответил:
— От двадцати до тридцати тысяч, — прежде чем Иоэль понял, что ему предлагают денег, а не просят их. И удивился. Ральф сказал: — Всегда, когда тебе понадобится. Я к твоим услугам. Здесь тебя не торопят.
Но тут вмешалась Анна-Мари, плотно запахнув красное кимоно на своей хрупкой фигурке, произнесла:
— Я против. Никакого бизнеса не будет, прежде чем мы не найдем себя.
— Найдем себя?
— Я имею в виду: пусть каждый наведет маломальский порядок в своей жизни.
Иоэль бросил на нее выжидающий взгляд. Ральф тоже молчал. Какое-то чувство самосохранения, дремавшее глубоко внутри, вдруг шевельнулось в Иоэле, предупреждая, что лучше бы остановить ее именно сейчас, в эту минуту. Сменить тему разговора. Взглянуть на часы и попрощаться. Или, по крайней мере, посмеяться вместе с Ральфом над тем, что она сказала и что собирается сказать.
— Поменяться стульями, например, — добавила она и рассмеялась. — Кто помнит эту игру?
— Может, хватит? — предложил Ральф, словно чувствуя тревогу Иоэля и находя нужным ее разделить.
— Например, — продолжала она, — напротив, на той стороне улицы живет пожилой человек. Уроженец Румынии. По полчаса, стоя у забора, он говорит с твоей матерью по-румынски. Почему бы ей не перейти к нему?
— И что из этого выйдет?
— А выйдет то, что Ральфи сможет перейти ко второй вашей маме и жить у нее. По крайней мере, с испытательным сроком. А ты перейдешь сюда. А?..
Ральф заметил:
— Будто в Ноевом ковчеге. Она всех распределила по парам. Что случилось? Грядет потоп?
И Иоэль, прилагая все усилия, чтобы не выдать гнев, стараясь, напротив, выглядеть веселым и добродушным, заметил:
— Ты забыла о девочке. Куда мы поместим девочку в твоем Ноевом ковчеге? Можно мне еще пунша?
— Нета… — Глаза Анны-Мари наполнились слезами, она ответила так тихо, еле слышно, что Иоэль с трудом уловил слова: — Нета — молодая женщина, а не девочка. До каких пор ты будешь называть ее «девочкой»? Думаю, Иоэль, что ты никогда не знал, что такое женщина. Даже само это слово не вполне понимаешь. Не перебивай меня, Ральф. Ты тоже никогда этого не знал. Как сказать part на иврите? Роль? Я хотела сказать, что вы всегда либо отводите нам роль младенца, либо принимаете роль младенца на себя. Иногда я думаю: «Бэби, бэби, это прекрасно, sweet, but we must kill the baby».
Я тоже хочу еще немного пунша.
XLII
В последующие дни Иоэль размышлял о предложении Ральфа. Особенно когда обнаружился, новый расклад сил: ему и его матери, противящимся идее снимать комнату в мансарде на улице Карла Неттера, противостояли дочь и теща, готовые осуществить эту идею даже перед надвигающимися выпускными экзаменами. Десятого марта Нета получила, напечатанное на компьютере извещение Армии обороны Израиля, уведомлявшее, что она будет призвана в армию через семь месяцев, двадцатого октября. Из этого Иоэль заключил, что она не рассказала врачам на медкомиссии о своей «проблеме», а быть может, и рассказала, но обследование ничего не выявило. Иногда он спрашивал себя: не безответственно ли его молчание? Не в том ли его прямой родительский долг, чтобы позвонить и довести до сведения комиссии все факты? Заключения иерусалимских врачей? С другой стороны, размышлял он, каких именно? Ведь мнения разделились. Должен ли он представить все их? Не окажутся ли эти действия за спиной дочери поступком злым и безответственным? Наложить на всю ее последующую жизнь печать болезни, которая связана со множеством темных суеверий и предрассудков? Разве не факт, что «проблема» Неты ни разу не проявилась вне стен дома? Ни разу. С тех пор как умерла Иврия, даже дома был всего один случай, и то давно, в августе, а после того — никаких признаков. Вообще говоря, и то, что произошло тогда, в августе, носило не такой уж однозначный характер. Почему бы ему не отправиться на улицу Карла Неттера в Тель-Авиве, осмотреть хорошенько комнату, из окна которой будто бы открывается вид на море, расспросить соседей, осторожно и незаметно выяснить, что представляет собой та, с кем Нета будет жить под одной крышей, эта ее соученица Эдва, и, если окажется, что все в порядке, выдавать дочери сто двадцать долларов, а может, и больше каждый месяц. По вечерам он мог бы заходить к ней на чашечку кофе, исподволь узнавать, все ли идет как надо. А что, если Патрон всерьез намерен предложить ей небольшую должность в своем офисе? Какой-нибудь второразрядной секретарши? Он, Иоэль, всегда сумеет наложить вето и сорвать любые комбинации Учителя. Хотя, если подумать, чего ради запрещать ей поработать там немного? Таким образом Патрон избавит его от необходимости дергать за ниточки прошлых связей, чтобы освободить дочь от армии без ссылок на здоровье и без того, чтобы к ней прилип ярлык девушки, не служившей в армии? Патрон легко может устроить так, что работа в его офисе будет приравнена к службе в армии. Более того, было бы здорово, если бы Иоэлю удалось благодаря нескольким, хорошо продуманным шагам спасти Нету и от армии, и от клейма болезни — именно в этом, в том, что он намерен наложить подобное клеймо на всю жизнь дочери, обвиняла его некогда в безумии своем Иврия. И еще: если он пересмотрит позицию в отношении съема комнаты на улице Карла Неттера, это, возможно, изменит расстановку сил в доме. Хотя, с другой стороны, Иоэль понимал, что едва Нета встанет на его сторону, снова возродится союз между двумя пожилыми женщинами. И наоборот, если ему удастся привлечь в свой лагерь Авигайль, то мать его и дочь немедленно окажутся по ту сторону баррикады. Так чего ради суетиться? В результате он отложил решение всех проблем и не стал ничего предпринимать ни в связи с призывом в армию, ни в связи с улицей Карла Неттера. Вновь в глубине души решил он, что дело терпит, завтра тоже будет день, да и море не убежит.
А пока что он починил неисправный пылесос, принадлежавший хозяину дома, господину Крамеру, и полтора дня помогал домработнице убирать дом так, чтобы не осталось в нем ни пылинки. Так, как он делал год за годом в иерусалимской квартире, когда приближался праздник Песах. Он настолько увлекся этим, что на звонок Дуби Кранца, поинтересовавшегося, когда вернется Нета, Иоэль сухо ответил: идет генеральная уборка, так что, пожалуйста, пусть он позвонит в другой раз.
Что же до предложения Ральфа по поводу инвестиций в некий фонд, связанный с канадским консорциумом, и обещаний, что вклад будет удвоен в течение восемнадцати месяцев, то Иоэль рассматривал их в сравнении с рядом других поступивших к нему прожектов. Например, с намеками матери на солидную сумму денег, отложенную, чтобы помочь Иоэлю войти в мир бизнеса. Золотыми горами, что обещал бывший сослуживец, если Иоэль согласится стать его партнером в частном сыскном агентстве. Перспективой работать с Ариком Кранцем дважды в неделю по четыре часа в ночную смену санитаром-волонтером в белом халате, в одной из больниц. Кранц преуспел там: одна из волонтерок, по имени Грета, отдалась ему. А для Иоэля он приметил и застолбил двух других, Кристину и Ирис, — выбирай любую, а то и обеих сразу. Но ни «золотые горы», ни предложение об инвестициях, ни волонтерство Арика Кранца не затронули никаких его чувств.
Ничто не шевельнулось в нем. Кроме неясного, но неотступного ощущения, что он все еще по-настоящему не пробудился: ходит, размышляет, занимается квартирой, садом, автомобилем, спит с Анной-Мари, курсирует между теплицей, домом и торговым центром, моет окна к празднику Песах, вот-вот закончит читать книгу о жизни и смерти начальника генштаба Давида Элазара — и все это во сне. И если теплится еще в нем желание разгадать, понять или, по крайней мере, четко сформулировать вопрос, он должен выбраться из густого тумана. Пробудиться от спячки любой ценой. Даже ценой несчастья. Пусть придет некто и ударом кинжала прорвет мягкую жировую пленку, окутавшую его со всех сторон, мешающую дышать, словно он во чреве кита.
Случалось, он вспоминал моменты максимального напряжения, которые пережил во время службы. Вот проходит он по улицам чужого города, словно по лезвию бритвы, тело и мысль его наэлектризованы, как на охоте или в час любви, и даже простые, будничные, банальные вещи выдают ему свои скрытые тайны или хотя бы намекают на них. Отражения ночных огней в лужах… Запонки в рукаве прохожего… Очертания нижнего белья, что дерзко проступают под летним платьем прошедшей по улице женщины… И порой ему удавалось предугадать то, что должно произойти, секунды за три-четыре до того, как это и в самом деле происходило. Например, приближение порыва ветра или направление прыжка кошки, выгнувшей спину на заборе. А порой он точно знал, что человек, идущий ему навстречу, должен будет остановиться, хлопнуть себя ладонью по лбу, развернуться и зашагать в обратном направлении. Столь обостренным было его восприятие в те годы, а теперь все притупилось. Замедлилось. Словно затуманилось стекло, и нет способа проверить, запотело оно с внутренней стороны или с наружной, а может, и того хуже: само стало выделять молочную муть. И если не пробудиться, не разбить немедленно это стекло, туман будет сгущаться, дрема затянет его в свои сонные глубины, память о тех мгновениях предельно обостренной сосредоточенности выцветет, и он умрет, так ничего и не узнав, словно путник, уснувший и замерзший в снегах.
У оптика в одном из магазинов торгового центра Иоэль купил сильное увеличительное стекло. И однажды утром, оставшись в одиночестве, наконец-то исследовал сквозь него странную точку у входа в романский монастырь на снимке, висевшем прежде в студии Иврии. Он посвятил этому исследованию довольно много времени, использовал и сфокусированный луч света, и свои очки, и «очки семейного доктора», принадлежавшие Иврии, и только что купленную лупу, рассматривая снимок под разными углами. Пока не пришел к заключению, что, скорее всего, нет на фотографии ни забытого предмета, ни заблудившейся птицы — всего лишь изъян фотопленки. Скажем, царапинка, нанесенная при проявлении.
Слова Джимми Галя, одноухого комбата, о двух точках и линии их соединяющей казались Иоэлю вполне правильными; в них не было ошибки, но и смысла тоже не было. В конечном счете они свидетельствовали о духовной ограниченности. Иоэль ощущал ее и в себе, но все еще надеялся обрести свободу.
XLIII
И вот ворвалась весна. Ворвалась жужжанием мух и пчел. Водоворотом запахов и красок, которые казались Иоэлю едва ли не чрезмерными. В мгновение ока сад словно вышел из берегов, захлестнутый бурным цветением и ростом. Даже кактусы в горшках на веранде запылали огненно-красным и обжигающим желто-оранжевым цветом, как будто пытались заговорить с солнцем на его языке. Столь безудержным был этот напор жизни, что Иоэлю чудилось: если только вслушаться, напрягшись до предела, можно разобрать, как корни растений, словно острые когти, раздирают во мраке землю, как темные соки, высасываемые из почвы, устремляются вверх по каналам стволов и стеблей, как прорастают листья и цветы, чтобы отдаться ослепительному свету. Свету, от которого глаза Иоэля все равно уставали, несмотря на новые темные очки, купленные в начале зимы.
Стоя возле живой изгороди, Иоэль пришел к выводу, что яблонь и груш недостаточно. Индийская сирень, олеандр, бугенвиллия, равно как и кусты гибискуса — все это показалось ему банальным, скучным, чуть ли не вульгарным. Поэтому он решил отказаться от островка газона, на который выходили окна комнат пожилых женщин, и посадить там фиговое и оливковое деревья, а возможно, еще и гранат. Со временем доберутся сюда и вытянувшиеся виноградные лозы, посаженные им у новой беседки, и таким образом через одно-два десятилетия возникнет здесь пусть небольшой, но идеальный для израильской земли сад. Густая темная сень таких садов, во множестве виденных им в арабских дворах, всегда вызывала у Иоэля чувство зависти. Он спланировал все, вплоть до мельчайших подробностей: уединившись в своей комнате, изучил соответствующие главы сельскохозяйственной энциклопедии, расчертил лист бумаги и составил сравнительную таблицу преимуществ и недостатков различных сортов, затем, выйдя из дому, разметил с помощью рулетки предполагаемые расстояния между саженцами и обозначил колышками места будущих лунок. Каждый день звонил он в теплицу Бардуго, выясняя, когда прибудут заказанные им растения. И ждал.
Утром, перед наступлением пасхальных торжеств, когда все три женщины уехали в Метулу, оставив его одного, он вышел в сад и выкопал в местах, отмеченных колышками, пять аккуратных красивых ямок под саженцы. Дно этих ямок покрыл слоем мелкого песка, смешанного с куриным пометом. Затем поехал за саженцами, прибывшими в теплицу Бардуго: фиговое дерево, финиковая пальма, гранат и две оливы. По возвращении ехал он медленно, на второй скорости, чтобы не повредить саженцы, — Иоэль обнаружил у входа в дом сидящего на ступеньках Дуби Кранца, худенького, курчавого, мечтательного. Иоэлю было точно известно, что оба сына Кранца уже отслужили срочную службу в армии, и тем не менее ему показалось, что перед ним паренек, которому не больше шестнадцати.
— Отец послал тебя привезти распылитель?
— Значит, так, — Дуби говорил, растягивая слова, словно с трудом расставаясь с ними, — если вам нужен распылитель, то я могу подскочить домой и привезти его. Без проблем. Я тут на машине родителей. Их нет. Мама за границей. Папа отправился на праздник в Эйлат. А брат поехал к подружке в Хайфу.
— А ты? Не можешь попасть в дом?
— Нет, дело не в этом.
— А в чем?
— По правде говоря, я приехал повидаться с Нетой. Подумал, что, может, сегодня вечером…
— Напрасно думал, голубчик, — Иоэль вдруг разразился смехом, который удивил и его самого, и парня. — Пока ты сидел и думал, Нета с бабушками уехала на другой конец страны. Найдется ли у тебя пять минут? Помоги мне, пожалуйста, снять с машины саженцы.
Почти три четверти часа работали они, не разговаривая, разве что обмениваясь самыми необходимыми словами вроде: «подержи», «выровняй», «держи покрепче, но осторожно». С помощью плоскогубцев освободили корни саженцев от жестяных контейнеров с землей, куда их поместили в теплице. Им удалось проделать это не повредив ни сами корни, ни облепившие их комочки земли. Затем все так же молча, с предельной точностью и методичностью они провели «церемонию захоронения», аккуратно засыпав ямки и сделав откосы для полива саженцев. То, как умно и проворно делали свое дело пальцы Дуби, понравилось Иоэлю, равно как и застенчивость юноши, его замкнутость.
Однажды вечером, на закате осеннего дня, накануне субботы, когда воздух в Иерусалиме напоен веющей с гор печалью, Иоэль с Иврией вышли погулять и заглянули в Сад Роз полюбоваться угасающим светом дня. Иврия сказала:
— Ты помнишь, как изнасиловал меня среди деревьев, там, в Метуле? Я думала, что ты немой.
Иоэль, знавший, что, как правило, жена говорит серьезно, поправил ее:
— Неправда, Иврия. Это не было изнасилованием. Если что и было, так соблазнение. Это во-первых… — Но, сказав «во-первых», он забыл сказать, что же «во-вторых».
Иврия же заметила:
— Всегда ты раскладываешь детали по полочкам своей жуткой памяти. Ни одной мелочи не потеряешь. Но все это после того, как обработаешь входные данные. Ведь это твоя профессия. А для меня это была любовь…
Когда они с Дуби закончили, Иоэль спросил:
— Ну, каково сажать деревья перед самым наступлением Песаха?
Он пригласил парня в дом; они зашли на кухню, выпили холодного оранжада, поскольку оба основательно взмокли. Затем Иоэль приготовил кофе. Порасспрашивал немного Дуби о службе в Ливане, о его взглядах, которые Арику Кранцу представлялись левацкими, о том, чем он занимается сейчас. Выяснилось, что парень служил сапером в боевых частях, что, по его мнению, Шимон Перес, лидер Партии труда, делает все как надо, что в настоящее время он, Дуби, совершенствуется в точной механике. Вообще-то говоря, точная механика — его хобби, но теперь он решил, что это станет его профессией. Пусть даже нет у него достаточного опыта, он считает так: лучшее, что может случиться с человеком, это когда хобби заполняет всю его жизнь.
Тут Иоэль вмешался и заметил шутливо:
— Существует мнение, что самая лучшая вещь на свете — это любовь. Ты так не думаешь?
И Дуби, с полной серьезностью, с волнением, которое ему удалось бы скрыть, если бы не блеск глаз, ответил:
— Я пока не беру на себя смелость утверждать, что разбираюсь в этом. Любовь и все такое… Если поглядеть на моих родителей — да ведь вы с ними хорошо знакомы, — выходит, что самое лучшее как раз держать свои чувства на маленьком огне. И делать то, что тебе удается. Что-нибудь нужное другому человеку. Это те две вещи, которые приносят наибольшее удовлетворение, во всяком случае мне, — быть нужным и отлично делать свое дело.
И поскольку Иоэль не спешил с ответом, парень набрался смелости и добавил:
— Прошу прощения, могу ли я спросить кой о чем? Это правда, что вы торговец оружием международного масштаба или кто-то в этом роде?
Иоэль пожал плечами и улыбнулся:
— Почему бы и нет? — Но вдруг перестал улыбаться — Это глупости. Я всего-навсего государственный чиновник. Сейчас нахожусь в долгосрочном отпуске. Скажи, а чего, собственно, ты хочешь от Неты? Прослушать курс по современной поэзии? Или по израильским колючкам?
Юноша пришел в полное смущение, граничащее с испугом. Он быстро поставил на скатерть кофейную чашку, которую держал в руке, но тут же поднял и осторожно поставил на блюдце. Секунду он грыз ноготь большого пальца, но быстро оправился и ответил:
— Я просто так. Мы только разговариваем.
— Просто так, — повторил Иоэль, и лицо его мгновенно приняло хищно-жесткое выражение, закаменело, застыло, зрачки сузились — таким оно обычно становилось, когда нужно было отпугнуть всякую шантрапу, мелких мерзавцев, мошенников, мразь, кишащую на грязном дне. — «Просто так» — это не к нам, голубчик. Если это «просто так», то тебе стоит попробовать в другом месте.
— Но я имел в виду только…
— И вообще, лучше тебе держаться от нее подальше. Возможно, ты слышал случайно… Она немного… Есть у нее небольшая проблема со здоровьем. Но ты не смей даже заикаться об этом.
— Да, я что-то такое слышал, — отозвался Дуби.
— Что?!
— Я что-то слышал. Ну и что?
— Минутку. Я хотел бы, чтобы ты повторил. Слово в слово. Что ты слышал о Нете?
— Оставим это, — растягивая слова, ответил Дуби. — Всякие сплетни. Не обращайте внимания. Про меня тоже, было дело, распускали всякие слухи, по части моих нервов и все такое. По мне, пусть болтают.
— У тебя какие-то проблемы с нервами?
— С чего вдруг?
— Слушай меня хорошенько. Я ведь могу это легко проверить — ты знаешь. Есть у тебя проблемы или нет?
— Были когда-то. А теперь я в порядке.
— Это ты так считаешь
— Господин Равид?
— Да?
— Могу я узнать, чего вы от меня хотите?
— Ничего. Только не забивай Нете голову всякой чепухой. Она и сама на это мастер. Впрочем, ты, пожалуй, тоже. Выпил кофе? У тебя никого нет дома? Не приготовить ли мне быстренько еду и покормить тебя?
А потом он расстался с юношей, который уехал на голубом «ауди», принадлежащем его родителям.
Иоэль пошел в душ, долго мылся, едва ли не под кипятком, дважды намыливался, облился холодной водой и вышел, бормоча: «По мне…»
В половине пятого появился Ральф и сказал: они с сестрой понимают, что не в обычаях Иоэля участвовать в праздничной пасхальной трапезе, но поскольку он остался дома один, может, ему захочется присоединиться к их ужину и посмотреть комедию по видео? Анна-Мари готовит салат «Уолдорф», а он, Ральф, экспериментирует с телятиной в вине. Иоэль обещал прийти, но, заглянув в семь вечера, Ральф нашел его спящим в гостиной, на диване прямо в одежде; вокруг были разбросаны приложения к праздничным выпускам газет. И Ральф решил оставить его в покое.
Иоэль спал глубоким сном в пустом темном доме. Только один раз, после полуночи, встал и побрел в туалет, не зажигая света и не открывая глаз, ощупью отыскивая дорогу. Звуки соседского телевизора, доносившиеся через стену, в его сне трансформировались в звуки балалайки, на которой играл водитель грузовика, бывший, возможно, кем-то вроде любовника его жены. Вместо двери туалета он наткнулся на дверь кухни, выбрался на лужайку, не открывая глаз, помочился и, так и не проснувшись, вернулся на диван в гостиной, закутался в клетчатый плед, которым был покрыт диван, и оставался погруженным в сон, словно древний камень в прах земной, до девяти часов утра.
Вот так пропустил он той ночью нечто загадочное, творившееся прямо над головой: несметные стаи аистов, одна за другой, широким непрерывным потоком устремлялись на север. В апрельское полнолуние плыли в безоблачных небесах высоко над землей тысячи, а возможно, десятки тысяч изменчивых теней. Слышался лишь приглушенный шелест крыльев. Он звучал протяжно, настойчиво, неотступно и вместе с тем нежно. Казалось, крохотные белые шелковые платочки трепетали на огромном черном шелковом полотнище в серебряном звездно-лунном свете.
XLIV
Встав в девять утра, в первый день праздника Песах, он, весь помятый, протопал в ванную, побрился, снова встал под душ и долго, основательно мылся, затем надел чистый белый спортивный костюм и вышел проведать саженцы — гранат, два оливковых деревца и финиковую пальму. Полил их немного. Повыдергивал тут и там мелкие ростки сорных трав, проклюнувшихся, по-видимому, ночью, после вчерашней тщательной прополки. И пока готовился кофе в кофеварке, Иоэль позвонил Кранцам, чтобы попросить у Дуби прощения за то, что вчера, похоже, обошелся с ним довольно грубо. Сразу же стало ясно, что он должен принести еще одно извинение, потому что разбудил парня, отсыпавшегося после праздничной ночи. Но Дуби сказал: все это пустяки, и «вполне естественно, что вы о ней беспокоитесь, хотя — чтоб вы знали — вообще-то она сама хорошо умеет за себя постоять. Кстати, если я вам еще понадоблюсь для работы в саду или чего-нибудь другого, у меня на сегодня ничего важного не намечено. Это здорово, что вы позвонили, господин Равид. Ну конечно же, я не сержусь».
Иоэль спросил, когда возвращаются родители Дуби, и услышал, что Оделия прибывает из Европы завтра, а Кранц вернется после вылазки в Эйлат нынче ночью, чтобы вовремя поспеть домой и «начать новую страницу». Иоэль сказал самому себе, что выражение «новая страница» содержит некий изъян: слышится в нем что-то легковесное, словно бумага шелестит. Он попросил Дуби, чтобы отец его позвонил, как только вернется: возможно, для него есть одно дельце. Затем он вышел в сад, полюбовался часок клумбами с гвоздикой и львиным зевом и, не найдя, чего бы еще сделать, сказал себе: «Кончай с этим». По ту сторону забора пес Айронсайд, сидя на тротуаре в классической позе — все лапы вместе, напряженно следил за полетом птицы. Иоэль не знал, как она называется, но не мог оторвать зачарованного взгляда от яркого голубого оперения. Правда состоит в том, что «новой страницы» не бывает. Есть разве что затянувшееся рождение. Рождение, которое в то же время и расставание, тяжелое расставание. И кто вообще способен расстаться до конца? С одной стороны, для своих родителей ты рождаешься и рождаешься долгие годы, а с другой, сам становишься родителем, хотя твое собственное рождение все еще не завершено. Так вот и ведем мы вечный бой, теснимые спереди и сзади, пытаясь одновременно оторваться и прикоснуться. Вдруг пришла ему в голову мысль, что, возможно, у него есть основания позавидовать своему отцу — меланхолическому румыну, носившему коричневый в полоску костюм, или тому, другому, заросшему щетиной, с загаженного корабля: оба они исчезли, не оставив по себе никакой памяти. А кто все эти годы мешал ему исчезнуть, не оставив по себе никакой памяти? Скажем, выдав себя за учителя вождения в Брисбене, в Австралии. Или в северных лесах острова Ванкувер, в Канаде, вести жизнь охотника и рыбака, обитая в хижине с любовницей-эскимоской, рассказами о которой он поддразнивал Иврию. А кто мешает ему исчезнуть сейчас? «Ну и дурачок», — сказал он ласково псу, который вдруг решил выйти из образа игрушечной собачки и превратиться в охотника: передними лапами Айронсайд оперся о забор в надежде поймать птицу. Но тут пожилой сосед, живущий напротив, позвал его свистом и, увидев Иоэля, воспользовался случаем для обмена праздничными приветствиями.
Внезапно Иоэль почувствовал острый голод. Он вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня, потому что, не раздеваясь, уснул на диване в гостиной. Да и утром ограничился кофе. И он направил стопы к соседям, спросил Ральфа, не осталось ли вчерашнего жаркого из телятины и нельзя ли получить остатки на завтрак.
— Салат «Уолдорф» тоже остался, — радостно объявила Анна-Мари. — И еще есть суп. Но он с острыми приправами, может, и не стоит есть такой суп с утра.
Иоэль усмехнулся, потому что вспомнил одну из поговорок Накдимона Люблина: «Когда Мухаммед умирает с голоду, он съест даже хвост скорпиона». Но отвечать не стал, только показав жестом: несите все, что есть.
Казалось, в то праздничное утро его аппетит не знал границ. Уничтожив суп, остатки жаркого и салат, он, не колеблясь, попросил то, что принято подавать на завтрак: тосты, сыр, йогурт. А когда Ральф открыл на минуту холодильник, чтобы достать молоко, тренированный взгляд Иоэля взял на прицел томатный сок в стеклянном кувшине, и без всякого стеснения он осведомился, нельзя ли ему расправиться и с соком.
— Скажи-ка мне… — начал Ральф Вермонт. — Избави бог, я не пытаюсь торопить тебя, но все же хочу спросить…
— Спрашивай, — сказал Иоэль с набитым ртом.
— Я хотел спросить вот что: ты любишь мою сестру?
— Сейчас? — выпалил несколько ошарашенный Иоэль.
— И сейчас тоже, — уточнил Ральф спокойно, как человек, ясно сознающий свой долг.
— Почему ты спрашиваешь? — Иоэль колебался, пытаясь выиграть время. — Я хотел сказать: почему спрашиваешь ты, а не Анна-Мари? Почему не спрашивает она? Что это за посредничество?
— Нет, вы только посмотрите на него, — произнес Ральф, скорее шутливо, чем язвительно, словно слепота собеседника забавляла его.
Анна-Мари с тихой настойчивостью, полузакрыв глаза, словно молясь, произнесла шепотом:
— Я тоже спрашиваю.
Иоэль медленно провел пальцем между шеей и воротничком рубашки. Набрал воздух в легкие, медленно-медленно выдохнул. «Позор, — подумал он, — просто позор, что я не собрал никаких сведений, даже самых необходимых об этой паре. Ведь я понятия не имею, кто они. Откуда вынырнули и почему. Что они вообще здесь ищут». И все же он предпочел избежать обмана. А прямого ответа на прозвучавший вопрос у него не было.
— Мне необходимо еще некоторое время, — произнес он. — Я не могу ответить сию минуту. Пусть пройдет еще немного времени.
— Кто тебя торопит? — промолвил Ральф, и на миг Иоэлю показалось, будто он заметил промельк отеческой иронии на широком лице пожилого школяра, лице, не отмеченном следами жизненных невзгод. Словно оно было маской, это лицо упитанного, стареющего ребенка, и на мгновение из-под маски проглянули и горечь, и хитрость.
И все с той же улыбкой, доброжелательной и почти глуповатой, этот фермер-здоровяк взял в свои розовые веснушчатые руки широкие некрасивые кисти Иоэля, коричневые, как ржаной хлеб, с грязью под ногтями, оставшейся после прополки клумб, и медленно, нежно возложил каждую из ладоней Иоэля на груди Анны-Мари. Сделал он это так безошибочно, что Иоэль почувствовал упругость сосков в самом центре каждой ладони. Анна-Мари тихо смеялась. А Ральф, грузный, тяжело отдувающийся, уселся на табуретке в углу кухни и спросил робко:
— Если ты решишь жениться на ней, как думаешь, найдется и для меня немного места? Где-нибудь рядом?
А затем, стряхнув груз ладоней, Анна-Мари принялась разливать кофе, так как закипела вода. За кофе брат и сестра предложили Иоэлю посмотреть по видео комедию, которую он пропустил вчера, потому что уснул. Иоэль поднялся со своего места и сказал:
— Может быть, через пару часов. Сейчас я должен поехать и утрясти одно дело.
Поблагодарив брата и сестру и не вдаваясь в объяснения, он вышел, завел машину и выехал из Рамат-Лотана, а затем из Тель-Авива.
Ему было хорошо с самим собой, нравилось ощущать свое тело, вслушиваться в музыку собственных мыслей. Он уже давно такого не испытывал. Может быть, все дело было в том, что он утолил свой волчий аппетит, вкусно поев, а может, в том, что знал, как должен поступить.
XLV
Мчась по приморскому шоссе, он извлекал из закоулков памяти различные подробности частной жизни этого человека. Подробности, которые слышал то здесь, то там на протяжении многих лет. Он был так погружен в свои мысли, что когда через тридцать километров после Тель-Авива перед ним возник поворот на Натанию, это оказалось для него полной неожиданностью: по его ощущению, он только-только покинул пределы Тель-Авива.
Ему было известно, что три дочери этого человека уже несколько лет как замужем: одна — в Орландо, во Флориде, другая — в Цюрихе, а третья числится или, по крайней мере, числилась несколько месяцев тому назад среди сотрудников посольства в Каире. Стало быть, внуки его рассеяны по трем континентам. Сестра живет в Лондоне. А бывшая жена, мать его дочерей, двадцать лет назад вышла замуж за всемирно известного музыканта; она тоже обретается в Швейцарии, кажется в Лозанне, недалеко от семьи средней дочери.
В небольшом городке Пардес-Хана, если его информация верна, из всего семейства Осташинских остался только старик-отец, которому, по подсчетам Иоэля, уже перевалило за восемьдесят. А быть может, ему все девяносто. Однажды, когда они вдвоем сидели в оперативном отделе, ночь напролет ожидая сообщения с Кипра, Акробат сказал, что отец его — птицевод-фанатик, разводящий кур и окончательно спятивший. Больше он ничего не добавил, а Иоэль не спрашивал. Что ж, у каждого человека есть свой «позор в мансарде».
Сейчас, мчась по приморскому шоссе, севернее Натании, Иоэль был удивлен, как много появилось здесь новых вилл. Их строили с таким расчетом, чтобы использовать пространство под скатами черепичных крыш под склады. А ведь еще совсем недавно в стране не было принято строить дома с мансардами и подвалами. Иоэль добрался до Пардес-Ханы в час дня — по радио только что кончилась сводка новостей. Он решил не задерживаться на кладбище, поскольку день был праздничный и городок уже начала обволакивать атмосфера послеобеденного отдыха, а он не хотел бы ее нарушить. Дважды расспросив встречных прохожих, Иоэль определил, где находится нужный ему дом.
Дом стоял уединенно, вблизи цитрусовой плантации, в конце немощеной пыльной дороги, которая поросла по обочинам колючками, доходившими до окон автомобиля. Выйдя из машины, Иоэль был вынужден прокладывать себе путь через густые дикие заросли, поднимавшиеся по обе стороны дорожки и почти сплетавшиеся верхушками над бетонными плитами, просевшими и разбитыми. И естественно, он ожидал встретить запущенного, неухоженного старика в столь же запущенном доме. При этом нельзя было исключать, что сведения его не соответствовали действительности и старик уже умер или помещен в дом престарелых. К своему удивлению, пробившись сквозь заросли, он оказался перед небесно-голубой дверью, вокруг которой стояли, висели, раскачивались маленькие цветочные горшки с петунией и белыми нарциссами, которые красиво сочетались с обвивающей весь фасад бугенвиллией. Среди цветочных горшков попадалось множество маленьких фарфоровых колокольчиков, висевших на витых шнурах, так что Иоэль даже подумал, что здесь не обошлось без женской руки и женщина должна быть молодой. Пять или шесть раз, с перерывами, постучал он в дверь, каждый раз все громче, полагая, что старик может быть туг на ухо. Он испытывал неловкость, поднимая шум среди цветущего безмолвия, в которое был погружен этот мирок. И ощущал, как сердце сжимает тоска, потому что однажды он уже бывал в подобном месте и сохранил о нем добрую память. Воспоминание, полное теплоты, дорогое ему. Хотя на самом деле никакого воспоминания не существовало — как он ни старался, так и не сумел отыскать в памяти похожее место.
Не дождавшись ответа, Иоэль стал обходить одноэтажный дом и постучал в окно. Через стекло виднелась штора, две половинки похожие на два скругленных крыла — именно так рисуют занавески в детских книжках: два симметричных крыла по обеим сторонам оконного проема. В пространстве между крыльями занавески взгляду открывалась жилая комнатка, очень маленькая, однако приятная, чистая, со вкусом убранная: бухарский ковер, кофейный столик, сработанный из оливкового дерева, глубокое кресло и кресло-качалка перед телевизором. На телевизоре стоял букет хризантем в стеклянной банке, в каких продавались йогурт и сметана в тридцатые-сороковые годы. На стене Иоэль увидел картину: заснеженная гора Хермон, а под горой — озеро Кинерет, окутанное голубоватой утренней дымкой. В силу профессиональной привычки Иоэль определил и место, с которого художник, по-видимому, писал пейзаж, — склон горы Арбель. Но чем объяснялось то нарастающее, пронзительное, почти болезненное чувство, что он уже бывал в этой комнате, и не просто бывал, а жил там какое-то время, и жизнь эта была полна огромной, невозвратно позабытой радости?
Он обогнул дом и постучался в дверь кухни, выкрашенную той же ослепительно голубой краской и окруженную таким же множеством цветочных горшков с петуниями среди фарфоровых колокольчиков. Но и тут никто не отозвался. Нажав на ручку, он обнаружил, что дверь не заперта. За ней скрывалась маленькая, вся в бело-голубых тонах кухня, блистающая чистотой и порядком, хотя и мебель, и кухонная утварь были довольно старыми. И здесь, на столе, Иоэль увидел такую же древнюю банку с хризантемами, но уже другого сорта. Из другой банки, стоявшей на очень старом холодильнике, вырастал и вился по стене мощный, красивый росток батата. С большим трудом удалось Иоэлю подавить внезапно возникшее желание усесться на плетеный стул и остаться здесь, на кухне.
В конце концов он вышел и, слегка поколебавшись, решил обследовать навесы во дворе, прежде чем вернуться в дом и проникнуть во внутренние комнаты. Три курятника под навесами стояли параллельно один другому, ухоженные, окруженные высокими кипарисами и маленькими прямоугольниками зеленых лужаек, по углам которых среди обломков скал росли кактусы. Иоэль заметил, что все три курятника оборудованы кондиционерами. У входа в один из них он увидел костлявого, невысокого, щуплого человека, который, наклонив голову и зажмурив один глаз, разглядывал на просвет стеклянную пробирку, заполненную до половины мутной жидкостью молочного цвета. Иоэль извинился, что приехал неожиданно, без предварительного уведомления и согласования. Представился старинным другом, товарищем по работе покойного сына, то есть Йокнеама.
Старик взглянул на него с удивлением, словно никогда в жизни не слышал имени Йокнеам. Иоэль даже растерялся на секунду: вдруг не туда попал? И поинтересовался, с кем имеет честь беседовать, верно ли, что перед ним господин ли Осташинский, не помешает ли ему неожиданный визит. Старик был в одежде цвета хаки, с широкими, как на военной форме, карманами (возможно, это и вправду была импровизированная военная форма конца сороковых годов — времен Войны за независимость); кожа на лице, воспаленно-красная, цветом напоминала сырое мясо; спина слегка сгорблена и напряжена. Весь его облик обнаруживал смутное сходство с неким хищным существом, то ли куницей, то ли барсуком. И только маленькие глазки, голубые, как двери его дома, пронзительно искрились. Не замечая протянутой для пожатия руки Иоэля, он ответил чистым тенором, с акцентом первых поселенцев, прибывших сюда в начале века из Восточной Европы:
— Да-а. Ваш визит мне мешает. — И добавил: — Да-а. Я есть Зерах Осташинский. — И через секунду, подмигнув глазом-буравчиком, присовокупил с хитрецой: — Вы не присутствовали на похоронах.
Иоэль едва не сказал, что его якобы не было в то время в стране, но и на сей раз удержался ото лжи:
— Вы правы. Я не пришел. — И отпустил комплимент великолепной памяти старика, комплимент, который Осташинский полностью игнорировал.
— Почему же вы пришли сегодня? — спросил он и устремил долгий задумчивый взгляд мимо Иоэля. Рассматривая искоса, прищурив один глаз, против света похожую на семя жидкость в стеклянной пробирке.
— Я пришел кое-что рассказать вам. И кроме того, выяснить, не могу ли быть чем-либо полезен. Но может быть, мы побеседуем сидя?
Старик сунул, словно авторучку, в нагрудный карман своей рубашки цвета хаки пробирку с мутной жидкостью, заткнутую пробкой и сказал:
— Сожалею, нету времени. — И поинтересовался: — Значит, и ты тайный агент? Шпиён? — Это слово он произнес по-русски. — Убийца с разрешения закона?
— Уже нет, — ответил Иоэль. — Быть может, вы уделите мне десять минут?
— Пять, — пошел на компромисс старик. — Пожалуйста. Начинай. Я весь внимание.
С этими словами он повернулся и быстро вошел в полутемный птичник, заставив Иоэля почти бегом последовать за ним. Старик переходил от одного насеста к другому и регулировал краны, с помощью которых наполнялись железные корыта, протянувшиеся вдоль всего птичника. Глухое кудахтанье, подобное бойкой болтовне сплетников, висело в воздухе, полном резких запахов помета, перьев и кормовой смеси.
— Говори, — велел старик. — Но покороче.
— Значит, так, мой господин… Я пришел сообщить, что ваш сын отправился в Бангкок вместо меня. Это я должен был ехать, но отказался. И вашего сына послали вместо меня.
— Ну и что? — произнес старик без всякого удивления, не прекращая решительно и деятельно перемещаться по птичнику.
— Можно, по-видимому, сказать, что я в какой-то мере ответственен за несчастье. Ответственен, хотя, разумеется, не виновен.
— Ну что ж, очень мило с твоей стороны сказать об этом, — проговорил старик, продолжая носиться по закоулкам птичника, по временам исчезая и появляясь в самых неожиданных местах, так что Иоэль почти заподозрил существование тайных подземных переходов между клетками.
— Я отказался поехать, верно, — Иоэль словно продолжал вести спор, — но если бы это зависело от меня, то и ваш сын остался бы дома. Я бы его не послал. Я бы никого не послал. Было там что-то такое, что с самого начала мне не нравилось. Неважно. Правда в том, что мне до сих пор неясно, что же там случилось на самом деле.
— Что случилось? Что случилось… Убили его. Вот что случилось. Убили из револьвера. Пятью пулями. Подержи-ка здесь, пожалуйста.
Иоэль обеими руками придержал резиновый шланг в тех местах, на которые ему было указано. Старик молниеносным движением достал из-за пояса острый нож, проделал в шланге маленькую дырочку, быстро всунул туда поблескивающий металлический краник, заделал стыки и скользнул дальше. А Иоэль — за ним.
— Известно ли вам, — спросил Иоэль, — кто убил его?
— Кто убил? Ненавистники Израиля убили. А кто же еще? Поклонники греческой философии?
— Видите ли, — начал Иоэль, но в это мгновение старик исчез. Будто его и не было. Словно поглотила его земля, покрытая слоем куриного помета, от которого шел бьющий в нос, всепроникающий запах. Он стал искать старика в разных отсеках птичника, заглядывал под клетки, двигаясь все быстрее, почти бегом, озирался, путался в переходах, как в лабиринте, плутал. Наконец, отчаявшись, он позвал во весь голос:
— Господин Осташинский!
— Кажется, ваши пять минут уже истекли, — откликнулся старик, неожиданно возникший совсем рядом за маленькой стойкой из нержавеющей стали с мотком тонкой проволоки в руке.
— Я хочу, чтобы вы знали: это мне было поручено поехать, и сына вашего послали только потому, что я отказался.
— Это я уже слышал.
— Я бы туда вашего сына не послал. Я бы туда вообще никого не посылал.
— И это я уже слышал. Еще что-нибудь?
— Известно ли вам, мой господин, что вашему сыну обязаны жизнью все музыканты Израильского филармонического оркестра, которых собирались убить террористы? Позвольте рассказать, каким хорошим человеком был ваш сын, честным, мужественным.
— Ну и что? Нужны нам оркестры? Какой толк есть нам в оркестрах?
«Он сумасшедший, — решил про себя Иоэль, — тихо помешанный. Это очевидно. Да и я не лучше, раз явился сюда».
— Во всяком случае, я глубоко сочувствую вашему горю.
— Но ведь и он, на свой лад, был террористом. Если человек ищет смерти, своей собственной смерти, которая была бы ему по нраву, в конце концов, с течением времени он найдет ее. Что в этом особенного?
— Он был моим другом. Довольно близким. И я хотел бы сказать… Поскольку вы, если я правильно понял, довольно одиноки… не хотите ли побывать у нас? Погостить, пожить. Может быть, даже продолжительное время. Мы живем, я бы сказал, большой семьей… что-то вроде городского кибуца. Почти. И без труда могли бы — как бы лучше выразится? — принять вас в свою семью. Или я могу быть полезен чем-нибудь иным? Вам что-нибудь необходимо?
— Необходимо? Что мне необходимо? Очистить сердца наши — вот что нам необходимо. Но в этом деле не может быть ни помощников, ни принимающих помощь. Здесь каждый сам по себе.
— И все же я просил бы вас не отвечать отказом. Подумайте, есть ли что-нибудь такое, что можно сделать для вас, господин Осташинский?
Вновь животная хитреца мелкого хищника, барсука или куницы, мелькнула на грубо сработанном лице старика, и он словно подмигнул Иоэлю, как тогда, когда разглядывал на солнце мутную жидкость в пробирке:
— Ты приложил руку к смерти моего сына? И пришел сюда купить прощение? — Он направился к контрольному электрическому щиту у входа, двигаясь быстро и слегка петляя, словно ящерица, которая стремительно пересекает клочок открытого пространства, перебегая из тени в тень, и вдруг повернул ссохшуюся голову и пронзил взглядом торопливо идущего следом Иоэля: — Ну? И кто же?
Иоэль не понял.
— Ты сказал, что не посылал его. И спросил, что мне нужно. Так вот, мне нужно знать, кто послал.
— Пожалуйста, — с готовностью откликнулся Иоэль и, словно попирая ногами имя Божье, упиваясь местью или горя желанием свершить правосудие, повторил: — Пожалуйста. Да будет вам известно, Ирмиягу Кордоверо послал его. Наш Патрон. Глава нашей службы. Наш Учитель. Засекреченный, скрытый от всех, прославленный человек. Отец для всех нас. Мой брат. Он послал его.
Старик всплывал из-под стойки медленно, словно труп утопленника из глубины вод. И вместо ожидаемой Иоэлем благодарности, вместо прощения, которое, казалось ему, он только что заслужил, вместо приглашения на стакан чая в этом доме, окутанном очарованием детства, которого у него, Иоэля, никогда не было, на маленькой кухоньке, которая притягивала его, как Земля Обетованная, вместо распростертых объятий ему был нанесен сокрушительный удар. Удар, который в подсознании своем он предвидел, которого ожидал, на который даже надеялся. Старик вдруг взмыл над стойкой, словно увеличился в объеме, ощетинившийся, как разъяренная куница. Иоэль отпрянул, опасаясь плевка. Но его не последовало. Старик лишь бросил в лицо:
— Предатель!
И когда Иоэль повернулся, чтобы убраться восвояси, и направился к выходу, сдерживая шаг, хотя внутренне уже обратился в бегство, за его спиной снова раздался вопль, словно старик запустил в него камнем:
— Каин!
Ему нужно было обогнуть зачарованный дом и побыстрее добраться до автомобиля. Поэтому он ринулся через кусты, бывшие когда-то живой изгородью, одичавшие и разросшиеся. И тут же сомкнулась над ним косматая тьма, окружили его сплетающиеся, влажные заросли папоротника, и он, охваченный ужасом в этом замкнутом пространстве, стал топтать стебли, метаться, колотить по густой, мягкой, податливой листве, гнуть ветки. Он весь исцарапался, тяжело дышал, перепачкал одежду в пыли, нацеплял колючек, был облеплен сухими листьями. Ему чудилось, что он все глубже увязает в чем-то темно-зеленом, обволакивающем, мягком и плотном и борется с этим, раздираемый паникой и странным искусом не противиться погружению.
Приведя себя в порядок, насколько был в силах, он завел машину и быстро, на задней передаче, постарался преодолеть отрезок немощеной дороги. В себя он пришел, лишь услышав звон разбитого стекла: задняя фара была начисто смята, поскольку машина в своем стремительном отступлении налетела на ствол эвкалипта, которого (Иоэль поклялся бы в этом) не было, когда он сюда приехал. Однако авария вернула ему в привычный самоконтроль, и весь обратный путь он вел машину с предельной осторожностью. На скрещении дорог у города Натания он даже включил радио и успел прослушать последнюю часть передачи о старинной музыке, хотя не разобрал ни имени композитора, ни названия исполняемой на клавесине мелодии. А затем передавали беседу с женщиной, увлекающейся чтением Библии. Она описывала свои впечатления от образа царя Давида. Много раз на протяжении его долгой жизни приносили царю Давиду вести о смерти, и он разрывал на себе одежды, вознося к небу душераздирающие рыдания и стоны, хотя, если вдуматься, всякий раз весть оказывалась благой для него, поскольку каждая из смертей приносила ему пользу, а иногда и подлинное спасение. Так было, когда погибли Саул и Ионатан в Гильбоа, когда умер Авнер, сын Нера, пал в бою Урия Хеттеянин, и даже когда скончался сын Давида Авшалом… Иоэль выключил радио. Виртуозно, задним ходом, поставил машину на стоянку под новый, сооруженный им навес. Точно посередине, лицом к улице. И направился в дом, чтобы принять душ и переодеться.
А когда вышел он из ванной, зазвонил телефон. Иоэль поднял трубку и, услышав голос Кранца, спросил, в чем дело.
— Ни в чем, — ответил Кранц. — Дуби передал мне твою просьбу позвонить, как только я вернусь из Эйлата. Так вот, мы вернулись, я и та самая красотка, и теперь мне необходимо очистить территорию, поскольку завтра Оделия прилетает из Рима и я вовсе не желаю, чтобы тут же начались всякие проблемы…
— Ах да, — произнес Иоэль, — вспомнил. Есть тут одно дельце, которое надо бы обсудить с тобой. Сможешь заглянуть ко мне завтра утром? Впрочем, минутку. Завтра утром — это не совсем удобно. С утра я должен поставить машину на ремонт. Расколотил заднюю фару. И после обеда не получится: мои женщины должны вернуться из Метулы. Быть может, послезавтра? Ты вообще-то работаешь в пасхальную неделю?
— Ей-богу, Иоэль, что за дела? Я приеду немедленно. Через десять минут буду у твоих дверей. Ставь кофе и начинай приводить все в боевую готовность.
Иоэль приготовил в кофеварке кофе. «А в страховую компанию, — подумал он, — следует обратиться прямо завтра. И удобрить газон, ведь уже весна за окном».
XLVI
Арик Кранц, загорелый, окрыленный, в рубахе с блестками, за кофе выплеснул на Иоэля все подробности: чем способна одарить Грета, что можно увидеть в Эйлате, едва только взойдет солнце… И вновь стал он увещевать Иоэля: довольно жить пора, пока не поздно, урвать свое у жизни. И почему бы, скажем, не подежурить одну ночь в неделю? Не поработать в больнице волонтером? С десяти вечера до двух ночи и работы почти нет, больные спят, а медсестры, тем более волонтерки, бодрствуют. Он продолжал расхваливать Кристину и Ирис, которых приберег для Иоэля. Не может же он сторожить их вечно? Опоздавший плачет. Кранц все еще не забыл, что Иоэль научил его, как сказать по-бирмански «я хочу тебя».
И поскольку нынешний вечер им предстояло провести вдвоем, Иоэль позволил Кранцу похозяйничать в своем холодильнике и приготовить холостяцкий ужин на двоих: хлеб, сыры, йогурт, яичница с колбасой. Тем временем сам он составлял список покупок на завтрашнее утро, чтобы мать его, дочь и теща, вернувшись из Метулы во второй половине дня, нашли холодильник полным. И размышлял над тем, что ремонт задней фары обойдется в несколько сотен шекелей, а ведь в этот месяц он уже потратил немало денег на обустройство сада и сооружение нового навеса, а на очереди — солнечный бойлер, снабжающий дом горячей водой, новый почтовый ящик, кресло-качалка, а быть может, и два таких кресла — они будут стоять в гостиной — и, наконец, новое освещение в саду.
Кранц заметил:
— Я слышал от Дуби, что он тут у тебя немного поработал садовником. Молодчина. Может, откроешь мне фокус-покус, который приводит его в движение, чтобы он и в нашем саду что-нибудь сделал?
— Послушай, — Иоэль чуть помедлил, по обыкновению оставив вопрос без ответа и перескакивая на другую тему, — послушай, как там с квартирами? Больше продают? Или покупают?
— Смотря где…
— В Иерусалиме, например.
— Зачем тебе?
— Я бы хотел, чтобы ты съездил для меня в Иерусалим и выяснил, что смогу я получить за трехкомнатную квартиру в квартале Тальбие — гостиная, две спальни, да еще маленькая студия. Квартира сдана, но договор о найме вот-вот закончится. Я тебе все подробно расскажу и дам все бумаги. Погоди! Я не закончил. Есть у нас в Иерусалиме еще одна квартира, двухкомнатная, в самом центре Рехавии. Уточни, пожалуйста, сколько она может стоить. Я, разумеется, возмещу тебе все расходы, поскольку ты, возможно, будешь вынужден провести в Иерусалиме несколько дней.
— Ей-богу, Иоэль. Постыдись. Я не возьму у тебя ни гроша. Мы друзья. Но ты что, в самом деле решил избавиться от своего иерусалимского имущества?
— Погоди. Это еще не все. Я хотел бы, чтобы ты выяснил у твоего друга Крамера, не продаст ли он мне этот дом.
— Скажи, Иоэль, что-то стряслось?
— Постой! Вот еще что. Я хотел бы, чтобы на этой неделе мы подскочили в Тель-Авив и проверили одну квартирку, мансарду на улице Карла Неттера. До города рукой подать, как ты говоришь.
— Минутку. Дай мне дух перевести. Попытаться понять. Ты намерен…
— Стоп! Кроме того, я собираюсь снять здесь, поблизости, однокомнатную квартиру со всеми удобствами и отдельным входом. Где можно было бы укрыться от посторонних глаз.
— Девушки?
— Только одна. Максимум.
Кранц — голова склонена набок, рот приоткрыт, рубашка взблескивает — встал со своего места. И вновь опустился на стул еще до того, как Иоэль успел распорядиться: «Сядь!» Вдруг вытащил он из заднего кармана брюк маленькую коробочку, положил в рот таблетку и вновь засунул коробочку в задний карман, пояснив, что это лекарство, антоцид: яичница с жареной колбасой вызвала легкую изжогу.
— Может, и тебе нужно? — И рассмеялся, и сказал, обращаясь скорее к самому себе, чем к Иоэлю: — Во дает! Пертурбация!
Затем они выпили еще кофе, обсуждая некоторые детали. Кранц позвонил домой, попросил Дуби приготовить кое-что к завтрашнему приезду матери, поскольку он задержится у Иоэля допоздна и, возможно, прямо отсюда отправится на дежурство в больницу, а завтра утром Дуби должен будет разбудить его в шесть, чтобы он успел пораньше пристроить машину господина Равида — иначе говоря, Иоэля — в гараж Гуэты, где Иоав Гуэта поставит заднюю фару без очереди и возьмет за это полцены:
— Значит, не забудешь, Дуби…
— Минутку, — Иоэль прервал Кранца, и тот прикрыл трубку ладонью, — скажи Дуби, чтобы заскочил ко мне в свободное время. У меня к нему дело.
— Пусть приедет сейчас?
— Да… Нет… Пусть приедет через полчаса. Когда мы с тобой закончим работу над моим планом круговорота квартир.
Когда через полчаса на маленьком материном «фиате» появился Дуби, его отцу уже пора было вступать на ночное дежурство, которое тот, по собственному признанию, надеялся провести в горизонтальном положении в комнатке за постом дежурной медсестры.
Иоэль усадил Дуби в глубокое кресло в гостиной, сам сел напротив на диване. Предложил выпить на выбор — чего-нибудь холодного, горячего, а может, горячительного. Но парнишка вежливо отказался. Курчавый, худенький, невысокий, с тонкими, будто спички, руками и ногами, он выглядел шестнадцатилетним мальчиком, а никак не солдатом, завершившим службу в элитном боевом подразделении. Иоэль вновь извинился за свою вчерашнюю грубость. Вновь поблагодарил за помощь в саду. И повел с Дуби легкую беседу на политические темы. Затем разговор перешел на автомобили. Наконец Дуби, по обыкновению спокойный понял, что Иоэлю трудно заговорить о главном, и нашел способ ненавязчиво помочь ему:
— Нета говорит, что вы очень стараетесь быть идеальным отцом. Что это для вас чуть ли не вопрос чести. Так вот, если вам приспичило узнать, что же происходит, я могу рассказать. Без проблем мы просто разговариваем. Это не совсем роман. Пока еще нет. Но если я ей глянусь — без проблем. Потому что она мне приглянулась. Очень. На данном этапе это все.
Минуту-другую взвешивал Иоэль услышанное, но при всем желании, не мог найти в словах никакого изъяна.
— Ладно, спасибо, — произнес он, и по лицу его промелькнула — удивительное дело — улыбка. — Только помни, что она…
— Не надо, господин Равид. Я помню. Знаю. Оставьте это. Вы оказываете ей недобрую услугу.
— Ты что-то говорил о своем хобби? Точная механика, верно?
— Это и хобби, и будущая профессия. А вы, когда сказали мне, что были на государственной службе, имели в виду что-то секретное?
— Примерно. Я оценивал определенный товар и тех, кто его продает. Иногда, случалось, и сам покупал. Но это все в прошлом, а сейчас я отошел от дел. Тем не менее твой отец считает своим долгом беречь мое время и потому устраивает мою машину в гараж. Пусть будет так. Я хотел попросить тебя об одной услуге. Кое-что связанное с механикой. Вот, взгляни, пожалуйста, на эту вещицу: есть у тебя какое-нибудь объяснение, почему она не переворачивается? И каким образом лапа прикреплена к подставке?
Какое-то время Дуби стоял спиной к Иоэлю, лицом к каминной полке. Он молчал. Иоэль вдруг заметил, что парень слегка горбат, а может, просто плечи у него разной высоты. Или это всего лишь легкое искривление шейных позвонков. Нельзя сказать, что мы приобретаем киногероя Джеймса Дина, но, с другой стороны, и сами отдаем не Брижит Бардо. Иврия, скорее всего, была бы им вполне довольна. Она всегда говорила, что всякие там мускулистые, волосатые атлеты вызывают у нее только отвращение. Выбирая между Хитклифом и Линтоном, она, по-видимому, предпочла бы второго. Или хотела бы предпочесть. Или сама себя вводила в заблуждение. А то и просто обманывала себя. И Нету. И меня. Во всяком случае, не все наши тайны в конечном счете похожи, как утверждал тот пакостник, незадавшийся Пушкин, несостоявшийся изобретатель электричества из полиции Северной Галилеи. Который, возможно, так до конца и верил, что я напал на его дочь там, у вентилей, в темноте, и дважды изнасиловал, из-за чего она и согласилась стать моей женой. И после этого его сын еще осмелился бросить мне в лицо, что я, мол, лишен трех вещей, на которых держится мир: страсти, радости и сострадания. Все эти три вещи, по его понятиям, неразрывно связаны, и если, скажем, нет у тебя второго, то и первое, и третье также отсутствуют. И наоборот. А если такому отвечаешь: «Видите ли, существует еще и любовь», — он подносит толстый палец к одному из висящих под маленькими глазками мешков и, слегка оттянув вниз кожу, говорит с какой-то скотской издевкой: «Накось выкуси!»
— Это ваше? Или было здесь еще до вас?
— Было, — ответил Иоэль.
А Дуби, все еще стоя спиной к нему, сказал тихо:
— Красиво. Есть, возможно, какие-то недостатки, но красиво. Трагично.
— Верно, что зверь тяжелее подставки?
— Верно. Тяжелее.
— Так почему же он не переворачивается?
— Не обижайтесь, господин Равид, но вы неправильно ставите вопрос. С точки зрения физики. Надо не задаваться вопросом, — почему он не переворачивается, но просто принять следующее утверждение: раз не переворачивается, значит, центр тяжести находится выше подставки. Вот и все.
— А что же удерживает фигурку? И на это есть у тебя ответ из разряда чудес?
— Не совсем. Я допускаю две возможности. Или же три. Не исключено, что есть еще. А почему вам так важно знать это?
Иоэль не спешил с объяснением. Сказывалась привычка медлить порой с ответом даже на самые простые вопросы: «Как поживаешь?» или «Что передавали в сводке новостей?» Словно слова — это достояние, с которым жаль расставаться. Парень ждал. А тем временем пристально разглядывал фотографию Иврии, которая вновь появилась на полке. Как исчезла в свое время, так и опять появилась. Иоэль знал, что ему следовало бы провести расследование и выяснить, кто убрал фотографию, кто вернул ее на место и почему. Но знал также, что не станет этим заниматься.
— Это мама Неты? Ваша жена?
— Была, — уточнил Иоэль. И с опозданием ответил на предыдущий вопрос: — Это не столь существенно. Оставь. Не стоит ее ломать только для того, чтобы выяснить, как она прикреплена.
— Почему она покончила с собой?
— Кто тебе сказал такое? Где ты это слышал?
— Так здесь говорят. Хотя никто не знает в точности… Нета говорит…
— Не важно, что говорит Нета. Все случилось в ее отсутствие. Кто мог подумать, что поползут слухи… Это был несчастный случай, Дуби. Оборвался электропровод. Вот ведь и про Нету распускают всякие сплетни… Скажи, знаешь ли ты, кто эта Эдва, которая хочет сдать Нете комнату, унаследованную, кажется, от бабушки, где-то в старом Тель-Авиве?
Дуби повернулся к нему, слегка взъерошил свои курчавые волосы. А затем тихо сказал:
— Господин Равид, надеюсь, вы не рассердитесь на то, что я скажу. Перестаньте что-то выяснять. Перестаньте следить за ней. Оставьте ее в покое. Дайте ей жить как хочет. Она говорит, вы делаете все, чтобы быть идеальным отцом. Лучше бы вам не делать ничего. Простите за откровенность, но, по-моему, вы оказываете ей медвежью услугу. А теперь мне пора — надо сделать кое-что дома, потому что завтра прилетает из Европы мама, а отец хочет, чтобы территория была приведена в порядок. Но я рад, что мы поговорили. До свидания, спокойной ночи.
Вот так и случилось, что Иоэль решил промолчать, когда спустя две недели, на следующий день после первого экзамена на аттестат зрелости, увидел дочь прихорашивающейся перед зеркалом, в том самом платье, которое он купил, узнав о несчастье в Бангкоке, в том самом платье, которое, скрывая угловатость фигуры, делало Нету стройной и женственной. На сей раз Иоэль не произнес ни слова. В полночь, когда она вернулась со свидания, он ждал ее на кухне, и они поболтали немного о приближении сезона хамсинов — знойных ветров пустыни. В глубине души Иоэль твердо решил принять перемены и не препятствовать им. Он полагал, что имеет полное право поступать так и от своего имени, и от имени Иврии. И еще решил он, что, если мать или теща попытаются вмешаться, сказав хоть слово, навсегда отобьет у них охоту влезать в дела Неты. Отныне он будет неколебим.
Через несколько дней, в два часа ночи, дочитав последние страницы книги о начальнике генштаба израильской армии, он, вместо того чтобы выключить свет и заснуть, отправился на кухню выпить холодного молока. Там застал он Нету в домашнем халатике, которого никогда не видел прежде, — она читала книгу. На обычный его вопрос: «Что читает госпожа?» — она ответила с полуулыбкой, что не то чтобы читает, но готовится к экзаменам и сейчас повторяет историю, тот раздел, в котором говорится о периоде, когда Палестина была подмандатной Британской территорией. Иоэль заметил:
— В этом я могу тебе немного помочь, если захочешь.
А Нета ответила:
— Я знаю, что можешь. Хочешь, я приготовлю тебе бутерброд? — И не дожидаясь ответа, вне всякой связи со своим вопросом, добавила: — Дуби тебя раздражает.
Иоэль задумался на секунду:
— Ты удивишься, но его вполне можно вынести.
На эти слова Нета отреагировала совершенно неожиданно. В голосе слышалась радость, когда она сказала:
— Ты удивишься, папа. Но то же самое это сказал мне Дуби про тебя. И почти теми же словами.
В День независимости семейство Кранц пригласило Иоэля, его дочь, мать и тещу на пикник, который устраивало у себя в саду. Иоэль удивил их тем, что не уклонился от приглашения. Лишь спросил, можно ли привести с собой соседей, брата и сестру. Оделия сказала, что примет их с радостью. Вечером в углу гостиной Оделия призналась Иоэлю, что во время путешествия по Европе было у нее кое-что с двумя мужчинами и она не видела никаких причин скрывать это от Арье. Именно после ее исповеди их отношения улучшились и стали на сегодняшний день, можно сказать, вполне мирными. «И все это благодаря тебе, Иоэль».
Иоэль со своей стороны скромно заметил:
— Да чего там!.. Я только хотел, чтобы в доме был мир.
XLVII
В конце мая давешняя кошка окотилась на том же самом старом мешке в сарае для садового инструмента. Авигайль и Лиза сильно поссорились и не разговаривали пять дней, пока Авигайль, хотя и была ни в чем виновата, не решила, по благородству души, учитывая состояние Лизы, попросить прощения. Лиза согласилась примириться, но не раньше, чем перенесла небольшой приступ, из-за которого была положена на двое суток в больницу Тель-ха-Шомер. И хотя она этого не говорила, более того, утверждала противоположное, но было очевидно, что, по ее мнению, причина приступа — жестокость Авигайль. Беседуя с Иоэлем в ординаторской, пожилой врач сказал, что согласен с заключением доктора Литвина: есть определенное, но не очень значительное ухудшение. Иоэль уже отчаялся расшифровать их туманные речи. После примирения пожилые женщины вновь выходили вместе по утрам и безвозмездно работали там, где нужна была их помощь, а по вечерам занимались йогой. Ко всему этому прибавилось еще участие в группе «Брат — брату».
В начале июня, когда шли еще выпускные экзамены, Нета и Дуби поселились в мансарде, которую сняли на улице Карла Неттера. Однажды утром опустел одежный шкаф в комнате с двуспальной кроватью, были сняты со стен портреты поэтов (и запечатленная на фотографии легкая скептическая улыбка поэта Амира Гильбоа больше не вызывала у Иоэля желания ответить ему такой же улыбкой), исчезли с полок коллекция колючек и собрание партитур. Если одолевала его по ночам бессонница и ноги сами приводили на кухню в поисках холодного молока, теперь он выпивал молоко стоя и тут же возвращался в постель. Либо, взяв большой фонарь, выходил в сад и разглядывал в темноте свои новые посадки.
Через несколько дней после того, как Дуби и Нета устроились на новом месте, Иоэль, Лиза и Авигайль были приглашены полюбоваться открывающимся из окна видом на море. Пришли и Кранц с Оделией. Иоэль случайно заметил под вазой чек на две тысячи шекелей, выписанный Кранцем на имя Дуби, и, скрывшись на минутку в туалете, выписал чек на три тысячи шекелей на имя Неты, а потом тихонько сунул его под чек Кранца. Вечером, по возвращении домой, Иоэль перенес свои вещи, бумаги и постель из узкого душного кабинета, который занимал прежде, в освободившуюся комнату с двуспальной кроватью, где воздух освежался кондиционером, как и в комнатах бабушек. Однако незапертый сейф так и остался в кабинете господина Крамера.
В середине июня Иоэль узнал о том, что Ральф должен вернуться в начале осени в Детройт и что Анна-Мари еще не решила, как поступит.
— Дайте мне еще месяц-другой, — сказал он брату и сестре. — Мне нужно еще немного времени.
И с трудом скрыл удивление, когда Анна-Мари холодно ответила:
— Пожалуйста, можешь решать что угодно и когда угодно. Но я спрашиваю себя: нужен ли ты мне, и если нужен, то в каком качестве? Ральфи смерть как хочет нас поженить, ведь после свадьбы мы усыновим его. Но я совсем не уверена, что это, как говорят англичане, «моя чашка чаю». Ты, Иоэль, в противоположность другим мужчинам, необычайно чуткий партнер в постели, но вне постели немного скучен. Или я уже слегка тебе наскучила. Ты ведь знаешь, Ральфи мне дороже всех. Так что мы подумаем вдвоем. И посмотрим…
«Ошибка, — думал Иоэль, — это была ошибка — видеть в ней женщину-ребенка. Хотя она, бедная, подчинилась и неплохо сыграла роль, которую я навязал ей. И вот оказалось, что она зрелая женщина. Почему же осознание этого отвращает меня, будит желание отступиться? Неужели и вправду страсть не уживается с уважением? Неужели и вправду они несовместимы, и именно поэтому у меня не было и быть не могло той самой эскимосской возлюбленной? Возможно, в конечном счете я обманывал Анну-Мари, не пытаясь обмануть. Или она обманывала меня. Или мы обманывали друг друга. Поживем — увидим».
Случалось, он вспоминал, как настигло его то известие зимней, снежной ночью в Хельсинки. Когда именно начал падать снег?.. Как нарушил он обещание, данное инженеру из Туниса? Как оскандалился, по небрежности проглядев, передвигалась инвалидная коляска своим ходом или кто-то толкал ее? Он, Иоэль, совершил непоправимый промах, не выяснив, кто или что (а может, вообще никто и ничего) приводило в движение кресло. Только раз или два в жизни тебе выпадает миг, от которого все зависит; миг, к которому ты готовился все эти суетные, полные ухищрений годы; миг, суливший — сумей ты его удержать — открыть тебе некое знание. А без этого знания твоя жизнь не что иное, как угрюмая череда бесплодных хлопот, попыток навести какой-то порядок, избежать трудностей и отбиться от проблем.
Случалось, ему приходило в голову, что в том промахе повинна была усталость глаз. Зачем в ту ночь месил он мягкий снег целых два квартала, вместо того чтобы просто позвонить из гостиничного номера? Голубовато-розовым, словно больная кожа, становился тот снег всякий раз, когда падал на него свет фонаря. И как мог он позабыть книгу и шарф? И какой невозможной глупостью было бриться на подъеме Кастель в машине Патрона лишь для того, чтобы приехать домой без старящей его щетины?..
Если бы он поставил на своем, если бы был по-настоящему настойчив, если бы решился на ссору и даже на разрыв, то, возможно, Иврия уступила бы и согласилась дать девочке имя Ракефет. Имя, которое он мечтал дать ей. С другой стороны, есть ситуации, когда ты сам должен уступить. Пусть и не во всем. Но до какого предела можно уступать? Где граница? «Отличный вопрос!» — изрек он вслух, отложил садовые ножницы и вытер пот, который стекал со лба и ел глаза.
А мать его сказала:
— Снова ты, Иоэль, разговариваешь сам с собой. Словно старый холостяк. В конце концов ты сойдешь с ума, если не займешься чем-нибудь в этой жизни. Или, не приведи господь, заболеешь. А то еще станешь молиться. Самое лучшее — займись бизнесом. У тебя есть к этому кое-какие способности, а я дам тебе немного денег для начала. Принести тебе содовой из холодильника?
— Недотепа! — неожиданно произнес Иоэль, обращаясь не к матери, а к псу Айронсайду, который влетел на лужайку и в каком-то бешеном экстазе заметался по траве, словно бурлила в нем и выплескивалась через край почти невыносимая радость. — Глупый пес. Ступай отсюда! — А матери ответил: — Да. Если тебе не трудно, принеси мне, пожалуйста, большой стакан содовой из холодильника. Нет. Лучше всю бутылку! Спасибо. — И продолжал подрезку.
В середине июня позвонил Патрон. И совсем не для того, чтобы сообщить Иоэлю о результатах расследования провала в Бангкоке, а чтобы справиться о здоровье Неты. «Есть ли, упаси боже, какие-либо трудности с ее призывом в армию? Проводились ли в последнее время новые исследования? Например, призывной медкомиссией? Может быть, мы сами позвоним, то есть лично я, в отдел кадров армии? Ладно. Тебя не затруднит передать Нете, чтобы она мне позвонила? Вечером, домой, а не на работу. Есть у меня одна мысль — дать ей работу здесь, у нас. Во всяком случае, мне бы хотелось ее повидать. Ты передашь ей?»
Иоэль уже готов был, не повышая голоса, сказать: «Катись-ка ты ко всем чертям, Кордоверо». Однако сдержался и не стал этого делать. Предпочел положить трубку, не проронив ни слова. И пошел налить себе рюмку бренди, а потом еще одну, хотя было всего лишь одиннадцать часов утра. Возможно, он прав: я — сын беженцев, который мог стать куском мыла. И это они меня спасли. И если они создали это государство, создали многое другое и даже доверили мне находиться в святая святых, то уж не удовольствуются меньшим, чем вся моя жизнь, и жизнь всех остальных, в том числе и Неты, а вот этого-то я им и не отдам. Кончено. Если от первого до последнего вздоха только и делать, что расплачиваться за жизнь и все такое, то это уже сама смерть.
В конце июня Иоэль заказал освещение для сада и новый солнечный бойлер, а в начале августа (хотя переговоры с господином Крамером, представителем авиакомпании «Эль-Аль» в Нью-Йорке, все еще не завершились) привел рабочих, чтобы расширить окно в гостиной, из которого открылся вид на сад. Купил он и новый почтовый ящик. И кресло-качалку, которое встало перед телевизором. А также еще один телевизор с небольшим экраном в комнату Авигайль, чтобы бабушки иногда могли скоротать там вечер, пока Анна-Мари и он готовят себе полночный ужин на двоих. Потому что Ральф стал по вечерам ходить к соседу, уроженцу Румынии, хозяину Айронсайда и, как тало известно Иоэлю, шахматному гению. Сосед этот и сам захаживал к Ральфу сыграть матч-реванш. Все это стало предметом размышлений Иоэля, он пытался обнаружить здесь какую-то ошибку, но никакой ошибки не нашел.
В середине августа он уже знал: сумма, вырученная от продажи квартиры в иерусалимском квартале Тальбие, почти полностью покроет расходы на покупку дома в Рамат-Лотане, если только удастся убедить Крамера продать его. А пока суд да дело, Иоэль уже вел себя здесь по-хозяйски.
И Арик Кранц, на которого господином Крамером была возложена обязанность следить за квартирой, в конце концов решился посмотреть в глаза Иоэлю и сказать: «Послушай, Иоэль, коротко говоря, я — твой человек, а не его». Что же до засекреченной однокомнатной квартиры со всеми удобствами и отдельным входом, которую Иоэль собирался купить, чтобы у них с Анной-Мари был свой уголок, то теперь он решил, что в этом, пожалуй, нет необходимости, поскольку на будущий год Авигайль возвращается в Иерусалим — ее пригласили на должность секретаря какого-то добровольного общества. Он все тянул с этим решением и окончательно принял его вечером накануне отлета Ральфа в Детройт. Возможно, потому, что в одну из ночей Анна-Мари сказала ему:
— Я еду в Бостон, подам апелляцию, еще раз повоюю за дочек от двух моих замечательных замужеств. Если ты меня любишь, почему бы тебе не поехать со мной? Может быть, ты сумеешь помочь мне…
Иоэль не ответил. По обыкновению, медленно провел пальцем между шеей и воротничком рубашки, задержал воздух в легких и медленно выдохнул сквозь полусомкнутые губы. И лишь затем сказал: — Это трудно. — И еще: — Посмотрим. Не думаю, что поеду.
В ту же ночь, проснувшись и протопав в направлении кухни, он явственно, во всех подробностях и нюансах увидел английского сквайра прошлого столетия, худощавого, задумчивого, в сапогах и с двустволкой, шагающего по тропке среди болота. Он идет неторопливо, погруженный в свои мысли. Перед ним бежит пятнистая охотничья собака. Она вдруг замирает и смотрит на хозяина снизу вверх; глаза ее полны преданности, удивления и любви. И боль заливает Иоэля, пронзающая сердце печаль вечной утраты, потому что ему становится ясно: и задумчивый джентльмен, и его собака стали прахом земным и останутся прахом навеки, и только болотная тропка вьется доныне, безлюдная, меж серых тополей, под серыми небесами, под порывами холодного ветра и струями дождя, такими тонкими, что их не разглядишь. Разве что прикоснешься на мгновение… И тут же все исчезло.
XLVIII
Мать его сказала:
— На твоей клетчатой рубашке оторвалась пуговица.
Иоэль ответил:
— Ладно. Вечером пришью. Ты ведь видишь, я сейчас занят.
— Не пришьешь, потому что я уже пришила. Я — твоя мать, Иоэль. Даже если ты об этом давно позабыл.
— Ну, довольно…
— Как забыл ее. Как забыл, что здоровый парень должен целый день трудиться.
— Хорошо. Видишь ли, сейчас я должен уйти. Не подать ли тебе таблетку и чашку с водой?
— Чашу с ядом подай мне. Подойди! Сядь рядом со мной, вот здесь. Скажи-ка, куда ты меня денешь? В сарай с инструментами в саду? Или в дом престарелых?
Осторожно положил он плоскогубцы и отвертку на столик, стоящий на веранде, обтер ладони о джинсы, поколебался секунду и присел на край гамака возле нее.
— Не волнуйся, — сказал он. — Это не прибавляет тебе здоровья. Что стряслось? Ты опять поссорилась с Авигайль?
— Зачем ты привез меня сюда, Иоэль? Зачем я вообще тебе нужна?
Он взглянул на нее и увидел, что она плачет, беззвучно, по-детски. Слезы катились из широко открытых глаз по щекам, но не было слышно ни всхлипа. Она не прятала лица, и оно не было искажено даже легкой гримасой плача.
— Перестань, — сказал он. — Прекрати это. Никуда тебя не собираются помещать. Никто тебя не оставит. Кто вообще вбил тебе эту глупость в голову?
— Так или иначе, но ты, жестокий, не сможешь…
— Не смогу что?
— Оставить свою мать. Ведь ты уже оставлял ее. Когда еще был вот таким маленьким. Когда ты начал убегать.
— Не знаю, о чем ты говоришь. Никогда я от тебя не убегал.
— Все время, Иоэль. Ты все время убегаешь. И если бы сегодня утром я не схватила первым делом твою голубую клетчатую рубашку, то даже пуговицу пришить ты бы не дал своей маме. Есть такой рассказ: про маленького Егора, у которого вырос «горбач» на спине… Не перебивай меня на середине! Стал глупый Егор бегать, чтобы убежать от «горбача», что растет на нем, на спине, и так он будет бегать без конца. Еще немного, и я умру, Иоэль, и после этого ты вдруг ужасно захочешь задать мне разные вопросы. Не лучше ли спросить сейчас? То, что я про тебя знаю, не знает никто.
Иоэль с некоторым усилием заставил себя положить широкую нескладную ладонь на ее птичье, костлявое плечо. И как когда-то, в дни детства, испытал смешанные чувства: и жалость, и брезгливость, и еще что-то, чего он не знал и знать не хотел. Минуту спустя, скрывая смятение, он убрал руку и незаметно вытер ее о джинсы. Поднялся и сказал:
— Вопросы? Какие вопросы? Ладно. Пусть так. Я задам тебе вопросы. Но в другой раз, мама. Сейчас у меня нет времени.
Когда Лиза заговорила, голос ее и лицо вдруг словно усохли и стали совсем старушечьими, как будто она была не матерью его, а бабушкой или даже прабабушкой:
— Ну и хорошо. Ладно. Иди. — А когда он, направившись в сторону лужайки за домом, оказался от матери на некотором расстоянии, она, встрепенулась и добавила, едва шевельнув губами: — Господи, смилуйся над ним.
К концу августа выяснилось, что квартиру Крамеров можно купить немедленно, но придется добавить девять тысяч долларов к той сумме, которую выручил Кранц за квартиру в Иерусалиме (ее захотели приобрести наследники покойного соседа, Итамара Виткина). Поэтому Иоэль решил отправиться в Метулу и попросить недостающую сумму у Накдимона: или как аванс в счет текущих поступлений, полагающихся ему, Иоэлю, и Нете по завещанию старого Люблина, или по особой договоренности. После завтрака снял он с верхней полки в шкафу дорожную сумку, с которой обычно отправлялся в путешествия и которой не пользовался вот уже полтора года. Положил туда рубашки, белье, бритвенные принадлежности, так как не исключал, что ему придется переночевать в старом каменном доме на северной окраине Метулы, если возникнут проблемы с Накдимоном или какие-нибудь другие препятствия. А вообще-то в глубине души он хотел провести там ночь-другую. Открыв боковую застежку-молнию на дорожной сумке, он обнаружил прямоугольный предмет и на мгновение всполошился: уж не древняя ли это коробка конфет, сгнившая из-за его рассеянности? С особой осторожностью извлек он предмет и увидел, что тот завернут в пожелтевшую газетную бумагу. Тихонько положив сверток на стол, он определил, что газета на финском языке. После недолгих колебаний Иоэль решил вскрыть сверток, соблюдая все правила предосторожности, которым обучался некогда на специальных курсах. Однако в конце концов выяснилось, что это всего-навсего книга — «Миссис Дэллоуэй». Иоэль поставил ее на полку рядом с точно таким же томиком, который купил в книжном магазине Рамат-Лотана как раз в августе прошлого года, считая, что позабыл книгу в номере гостиницы в Хельсинки.
Так вот и случилось, что Иоэль отказался от намерения отправиться в тот день в Метулу и ограничился телефонным разговором с Накдимоном, который, едва поняв, о какой сумме идет речь и для чего она предназначена, перебил Иоэля:
— Без проблем, капитан. Через три дня деньги будут у тебя в банке. Ведь твой банковский счет мне известен.
XLIX
На сей раз он без колебаний и без каких-либо подозрений следовал за гидом по хитросплетениям узких улочек. Гид, худощавый человек, с мягкими округлыми движениями и не сходящей с лица улыбкой, беспрестанно отвешивал вежливые поклоны. Все вокруг, как в бане, было пропитано влажной и липкой жарой, которая исходила болотными испарениями, кипела тучами насекомых.
По деревянным, хлипким, подгнившим от сырости мосткам то и дело пересекали они на своем пути затянутые ряской каналы. Загустевшая вода стояла почти неподвижно, только легкий пар поднимался над ней. По тесным улицам медленно двигались толпы молчаливых людей. Их окружало плотное облако запахов: смрад гнили и разложения смешивался с ароматом благовоний, которые курились в домашних молельнях, и дымом сжигаемых мокрых поленьев.
Ему казалось удивительным, как это он не теряет из виду проводника в плотной толпе, где почти все мужчины походили на его гида, да и женщины, по правде говоря, тоже: пожалуй, отличить мужчину от женщины в этой людской гуще было довольно затруднительно.
Здесь религиозные предписания запрещали убивать животных, и поэтому стаи запаршивевших собак носились по дворам, по тротуарам, по немощеным пыльным переулкам; колонны огромных, величиной с кота, крыс, не спеша, не выказывая ни малейшего страха, пересекали улицу; всюду разгуливали облезлые, в струпьях, коты; серые мыши сверлили его своими красными острыми глазками. То и дело ботинки с сухим треском давили тараканов, порой достигавших размеров полновесной котлеты. Ленивые и равнодушные, они даже не пытались избежать печальной участи, а может, их поразила какая-то тараканья эпидемия. И когда он давил насекомых, из-под ботинка вырывался фонтанчик густой, жирной, мутно-коричневой жижи.
Зловоние сточных вод и тухлой рыбы, чад от жаровен, смрад гниющих водорослей и моллюсков создавали пронзительный букет запахов, в котором рождение и смерть сливались воедино. Было что-то возбуждающее в гнилостном брожении жаркого, пропитанного влагой города; этот город притягивал издали, но стоило в нем оказаться, как возникало желание поскорее уехать и никогда больше не возвращаться.
Тем не менее он неотступно следовал за проводником. Хотя, возможно, это был уже другой человек, случайно вырванный из толчеи женоподобных мужчин, или девушка в мужском платье, изящное существо, юрко снующее среди тысяч себе подобных, как малек в реке, под тропическим ливнем, низвергнувшимся с высоты, будто со всех верхних этажей разом выплеснули на улицу помои, воду, в которой промывали и отваривали рыбу.
Город лежал в болотистой дельте, и грунтовые воды — вместе с вышедшей из берегов рекой, а случалось, и сами по себе — заливали целые кварталы. И тогда можно было видеть, как люди с жестяными банками в руках, стоя по колено в воде, затопившей хижины, словно отвешивают глубокие поклоны — прямо в своих жилищах они собирали улов, принесенный наводнением. На улицах стоял постоянный шум и грохот, витал душок пережженной солярки, потому что множество допотопных автомобилей, запрудивших город, вообще не имели выхлопных труб. Среди разваливающихся такси двигались рикши, старые и молодые, а иногда в роли наемного транспорта выступал трехколесный экипаж с педальным приводом. Полуголые изможденные люди тащили ведра с водой на концах пружинящего длинного шеста, служившего коромыслом. Мутная, теплая, загаженная река, рассекавшая город, несла на себе баржи, джонки, лодки, плоты, баркасы, груженные свежим, сочащимся кровью мясом, овощами, серебрящейся рыбой. Меж плотами, баржами, лодками плавали обломки деревянных бочек, вздутые трупы утонувших животных, больших и маленьких: буйволов, собак, обезьян. В просветах между полуразвалившимися хижинами обманчиво горели золотом крыши дворцов, башен и пагод. На перекрестках бритоголовые монахи в шафранных одеждах стояли с пустыми медными чашками в руках, безмолвно ожидая подаяния — щепотки риса. Во дворах и возле дверей хижин виднелись маленькие, словно игрушечные домики, обиталища духов, обставленные крошечной золоченой мебелью. Там пребывали души умерших. Они находились среди живых, наблюдая за всеми их поступками и довольствуясь каждый день микроскопической порцией риса и наперстком рисовой водки. Маленькие равнодушные проститутки, которым едва ли исполнилось двенадцать лет и чьи услуги стоили десять долларов, сидели на оградах или на краю тротуаров, играя с тряпичными куклами. Но во всем городе не сыскалось бы ни одной пары, которая бы обнималась или шла по улице взявшись за руки.
Но вот уже город остался позади, а теплый дождь хлестал и хлестал, заливая все вокруг. И проводник, двигавшийся с гибкостью прирожденного танцора, казалось, не шел, а парил. Он больше не кланялся вежливо, не растягивал гуды в улыбке и даже не оглядывался, чтобы убедиться, не отстал ли клиент. А теплый дождь все падал и падал. На буйвола, что тащил телегу с бамбуком, на слона, навьюченного корзинами с овощами, на квадраты рисовых полей, утопавших в мутной воде, на кокосовые пальмы, похожие на женщин-уродов, у которых тяжелые и нежные груди растут и спереди, и сзади, и на бедрах. Теплый дождь поливал соломенные крыши домов на широко расставленных деревянных сваях, которые уходили в воду. Деревенская женщина, не сняв платья, зашла почти по шею в тинистую воду канала — то ли купалась, то ли ставила ловушки для рыб.
И удушье… И тишина внутри убогого сельского храма. И маленькое чудо: теплый дождь не прекратился, но сеял и сеял, даже внутри храма, разделенного зеркальными перегородками, чтобы ввести в заблуждение злых духов. Духи могут двигаться только по прямой, и потому лишь округлое, овальное, дугообразное хорошо и красиво, а все противоположное может накликать несчастья и беды. Проводник уже испарился, и рябой монах, похоже кастрат, поднялся со своего места и произнес на странно звучащем иврите: «Еще не готово. Еще не достаточно…»
Теплый дождь не прекращался. Иоэль был вынужден встать и скинуть одежду, в которой уснул на диване в гостиной. Затем, нагой, обливающийся потом, он выключил мерцающий телевизор, запустил кондиционер в спальне, принял холодный душ, вышел из дома, перекрыл краны дождевальных установок на лужайке, вернулся и лег спать.
L
Двадцать третьего августа, вечером, в половине десятого, Иоэль осторожно втиснул свою машину между двумя «субару» на стоянке, отведенной для посетителей больницы. Он поставил автомобиль капотом вперед, чтобы в любую минуту рвануть с места, тщательно проверил, заперты ли дверцы, и вошел в приемный покой, освещенный тусклыми неоновыми лампами. Спросил, как пройти в третье ортопедическое отделение. Перед тем как шагнуть в лифт, в силу многолетней привычки окинул быстрым цепким взглядом лица людей в кабине. И нашел, что все в порядке.
В третьем ортопедическом отделении у столика дежурной медсестры его остановила пожилая женщина с пухлым, грубо очерченным ртом и глазами, в которых читалась ненависть ко всему человечеству.
— В такое время, — выпалила она, — больных не посещают.
Иоэль, обиженный и смущенный, уже готов был отступить, но все-таки пробормотал извиняющимся, тихим голосом:
— Простите, сестра, но, видимо, тут какое-то недоразумение. Меня зовут Саша Шайн, и я пришел не с визитом к больному, я пришел к господину Арье Кранцу, который должен был ожидать меня в это время здесь, у вашего столика.
В одно мгновение каннибальское лицо медсестры неожиданно смягчилось, грубо очерченные губы растянулись в теплой, располагающей улыбке, и она произнесла:
— Ах, Арик! Ну конечно, какая же я тупица, ведь вы — друг Арика, новый волонтер. Добро пожаловать! В добрый час! Может, для начала приготовить вам чашечку кофе? Нет? Тогда присядьте. Арик просил передать, что скоро освободится. Он спустился за кислородным баллоном. Арик — наш ангел. Самый преданный делу, самый прекрасный, самый человечный волонтер из всех, что бывали здесь. Один из тех тридцати шести праведников, на которых держится мир. Пока суд да дело, я могла бы провести для вас краткую экскурсию по нашим владениям. Между прочим, меня зовут Максин. Это женская форма имени Макс. Я совсем не против, если вы будете называть меня просто Макс. Все зовут меня именно так. А вы? Саша? Господин Шайн? Саша Шайн? Это что? Шутка? Что за имя вам досталось? Вы, без сомнения, выглядите как уроженец этой страны… Вот тут палата для тяжелобольных, находящихся под особым наблюдением… Вы выглядите как комбат или генеральный директор. Минутку! Ничего не говорите. Дайте мне самой догадаться. Офицер полиции? Да? Вы, должно быть, совершили дисциплинарный проступок. Внутренний суд — или как там это называется? — назначил вам такое наказание — безвозмездно поработать на благо общества? Нет? Вы не обязаны отвечать мне. Пусть будет Саша Шайн. Отчего бы и нет? Для меня любой друг Арика — почетный гость. У того, кто его не знает, кто судит по его поведению, может создаться впечатление, что Арик просто еще один пустой бурдюк. Но те, у кого есть глаза, понимают, что все это напускное. Он устраивает такие представления просто для того, чтобы не было видно с первой минуты, какое он на самом деле чудо… А вот здесь вымойте руки. Пользуйтесь голубым мылом и, пожалуйста, хорошо намыливайте руки. А здесь бумажные полотенца. Вот так. Теперь возьмите халат и наденьте. Выберите из тех, что висят здесь… По крайней мере, скажите, мои предположения были близки к истине?.. Это туалеты для больных, встающих с постели, и для посетителей. Туалеты для медперсонала — в другом конце коридора. А вот и Арик. Арик, покажи, пожалуйста, твоему другу, где находится прачечная, пусть привезет на тележке чистые простыни и пододеяльники. Женщина из третьей палаты, та, что уроженка Йемена, просит, чтобы опорожнили ее бутылку. Не беги, Арик, это не горит, она просит каждые пять минут, но, как правило, там нет ничего. Саша? Ладно. По мне, пусть будет Саша. Но если его настоящее имя — Саша, то я — Мадонна. Добро. Что-нибудь еще? Я улетаю. Забыла сказать тебе, Арик, что звонила Грета, пока ты был внизу, и передала, что этой ночью не появится. Придет завтра.
Так Иоэль начал добровольную и безвозмездную работу санитаром. Две с половиной ночи в неделю. Как давно уговаривал его Кранц. И в первую же ночь Иоэль без труда разгадал, что Кранц все насочинял о себе. Верно, имелась там у него подруга Грета. Верно, что иногда исчезали они в час ночи на пятнадцать минут. И две сестры-практикантки, Кристина и Ирис, существовали на самом деле, хотя и через несколько месяцев Иоэль не умел отличить одну от другой. Впрочем, он и не прилагал особых усилий. Неправдой было лишь то, что Кранц проводил свои ночи в женских объятиях. Правда заключалась в том, что обязанности санитара Арик исполнял с величайшей ответственностью. И самоотдачей. С лицом, светящимся такой добротой, что Иоэль временами замирал, любуясь им украдкой.
Случалось, что Иоэля внезапно пронзало странное чувство стыда и желание оправдаться. Хотя даже в глубине души он не мог объяснить себе, за что, собственно, должен оправдываться. И только очень старался не отставать от Кранца.
В первые дни ему поручено было заниматься главным образом прачечной. Прачечная при больнице, по-видимому, работала круглосуточно, и в два часа ночи приходили двое рабочих-арабов, чтобы забрать в стирку грязное белье. Обязанностью Иоэля было рассортировать белье: что пойдет в стирку с кипячением, а что нуждается в более бережном обращении. Следовало вынуть все из карманов грязных пижам. Вписать в соответствующий бланк количество простыней, наволочек и прочего. Пятна крови, грязь, кислая вонь мочи, смрадный запах пота, мокроты и гноя, следы кала на простынях и пижамных штанах, комки засохшей рвоты, пятна от пролитых лекарств, спертый дух человеческого страдания — все это не вызывало в нем ни отвращения, ни брезгливости, ни уныния. В нем поднималась безудержная, хоть и тайная радость победы. Радость, которой Иоэль больше не стыдился и которую, против обыкновения, даже не пытался разгадать. Он отдавался ей молча, внутренне ликуя: «Я жив. Поэтому соучаствую. Я. А не те, кто умер».
Ему доводилось видеть, как Кранц одной рукой толкает кровать на колесиках, а другой поднимает повыше капельницу, помогая транспортировать из приемного покоя в их отделение раненого солдата, доставленного на вертолете из Южного Ливана и прооперированного в начале ночи. Или женщину, лишившуюся ног в ночной дорожной аварии. Случалось, Макс или Арик просили его помочь перенести с носилок на кровать человека, получившего травму черепа. Постепенно, по прошествии нескольких недель, они научились доверять его профессиональным навыкам. Он вновь обрел умение концентрироваться и действовать с безошибочной точностью, хотя еще недавно пытался уверить Нету в том, что эти качества им утрачены. И если дежурные сестры были очень заняты, а со всех сторон поступали просьбы о помощи, Иоэль мог отрегулировать капельницу, сменить мешочек катетера и проконтролировать работу зонда. Но самое главное, оказалось, что он обладает даром, о котором сам не подозревал, — успокоить и утешить. Он мог подойти к постели раненого, который вдруг начинал кричать, положить одну руку ему на лоб, а другую на плечо — и крики стихали. И дело было не в том, что пальцы его «снимали» боль, а в том, что еще издали он замечал: причина беспокойства не физические мучения, но страх. А страх он умел снимать одним прикосновением и двумя-тремя простыми словами. Врачи тоже признали эту его способность, и случалось, посылали за Иоэлем, занятым разборкой груды грязного белья, чтобы тот пришел и успокоил больного, которого не удавалось привести в чувство даже инъекцией сильнодействующего лекарства.
Иоэль говорил:
— Простите, госпожа. Как вас зовут? Да, это жжет. Я знаю. Это ужасно жжет. Вы правы. Жутко больно. Но это — хороший признак. Именно сейчас должно жечь. Значит, операция прошла успешно. Завтра будет жечь поменьше, а послезавтра начнет чесаться… — Или: — Ничего, голубчик. Пусть тебя вырвет. Не стесняйся. Вот так лучше. Теперь тебе станет легче. — Или: — Да, я скажу ей. Она была здесь, когда вы задремали. Да, она вас очень любит. Это сразу видно.
Неким странным образом — и вновь Иоэль не приложил никаких усилий, чтобы уяснить, как и когда это происходит, — ему временами передавалась боль, которая мучила больного или раненого. Или ему только казалось. Во всяком случае, было в этой боли что-то захватывающее, что-то граничащее с наслаждением. Лучше, чем врачам, лучше, чем Максу, Арику, Грете и всем остальным, удавалось Иоэлю успокоить отчаявшихся родственников, которые, случалось, срывались на крик, а то и кулаки готовы были пустить в ход. Ему дано было с безошибочным чутьем сочетать сострадание и настойчивость. Доброжелательность, сочувствие и авторитетность. И даже слова, которые он изредка произносил: «Этого я, к сожалению, не знаю», — звучали в его устах по-особому, с ноткой некоего неявного знания, словно он чувствовал особую ответственность и желал от чего-то отмежеваться. Так что спустя несколько мгновений отчаявшиеся родственники проникались чуть ли не мистическим чувством: есть союзник, который борется с постигшим их несчастьем, который готов применить все — от хитрости до силы — и так просто не сдастся.
В одну из ночей незнакомый Иоэлю молодой врач, почти мальчик, велел ему бегом спуститься в другое отделение и принести портфель, забытый этим врачом на столе в ординаторской. А когда Иоэль спустя четыре-пять минут вернулся без портфеля и объяснил, что комната заперта, тот заорал на него: «Беги и найди того, у кого ключ, ты, кусок идиота!» Оскорбление не унизило Иоэля, оно было почти приятно.
Если случалось Иоэлю оказаться у смертного одра, он старался освободиться и наблюдать агонию. Он пристально вглядывался в умирающего, подмечая мельчайшие подробности. Ему помогала в этом обостренная наблюдательность, выработанная за годы службы. Запечатлев все в памяти, он шел снова пересчитывать шприцы, мыть унитазы, разбирать грязное белье. И занимаясь этим, вновь мысленно прокручивал, как в замедленной съемке, процесс агонии, останавливая кадр за кадром, исследуя каждую, даже самую мелкую подробность, словно на него была возложена миссия открыть, чтО стоит за странным, обманчивым мерцанием, которое, возможно, было лишь плодом воображения или следствием усталости глаз.
Не однажды приходилось Иоэлю выводить в туалет слабоумного, слюнявого старика, помогать ему, цепляющемуся за костыли, снимать штаны и садиться на унитаз. Опустившись на колени, поддерживал Иоэль ноги старика, пока тот мучительно опорожнял булькающий желудок, после чего должен был вытереть анальное отверстие, осторожно и терпеливо, не причиняя боли, промокнуть кал, смешанный с геморроидальной кровью. Затем Иоэль долго мыл руки жидким мылом, карболовой смесью, возвращал старика в его постель и осторожно ставил костыли у изголовья. Все это — в полном молчании.
Однажды, в час ночи, к концу смены, когда они сидели в комнатке возле поста дежурной сестры и пили кофе, Кристина, а может Ирис, сказала:
— Вам бы следовало стать врачом.
Подумав, Иоэль ответил:
— Нет. Я не выношу крови.
А Макс сказала:
— Лжец. Уж я повидала разных лжецов — пусть у меня будет столько хорошего, сколько я их повидала, — но такого, как этот Саша, не встречала. Правдивый лжец. Лжец, который не лжет. Кто хочет еще кофе?
— Поглядеть на него, — вступила в разговор Грета, — можно подумать, что витает он в облаках. Ничего не видит, ничего не слышит. Вот и сейчас, когда я говорю о нем, он, похоже, не слушает. Но потом выяснится, что он все запомнил и разложил по полочкам. Берегись его, Арик.
А Иоэль с особой осторожностью поставил кофейную чашку на покрытую пятнами ламинированную столешницу, как будто опасался причинить боль то ли столу, то ли чашке. Провел двумя пальцами между шеей и воротничком рубашки и произнес:
— Мальчик из четвертой палаты, Гилад Данино, видел дурной сон. Я позволил ему посидеть немного у столика дежурной сестры и порисовать. И обещал рассказать детективную историю, так что я пойду. Спасибо за кофе, Грета. Напомни мне, Арик, перед окончанием дежурства пересчитать треснувшие чашки.
В четверть третьего, когда они, неимоверно уставшие и притихшие, вышли на автостоянку, Иоэль спросил:
— Ты был на улице Карла Неттера?
— Оделия была. Она сказала, что застала тебя там. Вы вчетвером играли в «Эрудит». Завтра и я подскочу туда. Эта Грета из меня все силы высасывает. Может, я уже староват для всего этого…
— Завтра — это уже сегодня, — сказал Иоэль. — И вдруг добавил: — Ты молодец, Арье.
А тот ему в ответ:
— Спасибо. Ты тоже.
— Спокойной ночи. Поезжай осторожно, голубчик.
Так Иоэль Равид начал сдаваться. Он мог вглядываться, и ему нравилось вглядываться в молчании. Глазами усталыми, но зоркими. В самую глубину тьмы. И если надо напрягать взгляд и оставаться на посту часы, дни и даже годы — все равно нет ничего лучше, чем наблюдать. В надежде, что повторится то редкое, всегда неожиданное мгновение, когда озаряется трепетом пламени черная тьма и на едва уловимый миг возникает мерцание, которое нельзя упустить, но которому нельзя и поддаться невзначай. Потому что, возможно, оно означает нечто противоположное всему тому, чем мы обладаем. Кроме душевного смятения и смирения.
1987–1988