Но капнуть в сок пару капель психотропного могут запросто. Или даже не психотропного, а просто… Те же муниты подмешивают в свои напитки не буду говорить что, только потом каждый причастившийся считается кровным родственником преподобного Муна. Напитки эти в самую жару раздают на улице всем желающим. Бесплатно, естественно. Кстати, тем же самым составом, так называемым «священным вином», они опрыскивают свои конфеты. Так что не рискуйте!
Повторив предостережение, писатель вынужденно замолчал, потому что одна из женщин как раз поравнялась с нашим рядом. Остановилась ступенькой ниже, чуть наклонившись, протянула поднос, любезной улыбкой приглашая нас угощаться.
«У каждого свои семь заповедей», — с иронией подумал я о писателе. Но от предложенного стаканчика все-таки отказался. Не то чтобы от страха или брезгливости, просто пить внезапно расхотелось.
Зато Маришка перестала изображать спящую красавицу и обеими руками потянулась за напитком. Из чувства противоречия.
— Ты не будешь? — обернулась ко мне. — Тогда можно я за него возьму?
Разносчица молча кивнула. Наверное, опасалась проронить словечко, в то время как ее духовный наставник произносит со сцены:
— …ни вола его, ни осла, ни прочего транспортного средства, включая полноприводные иномарки…
Мило улыбаясь женщине с подносом, Маришка один за другим осушила оба стаканчика.
— Нормальный чай, — беззаботно заметила она, когда женщина удалилась опаивать верхние ряды. — Только холодный и красный. Каркадэ, гибискус или суданская роза. И ничего психотропного. Даже сахара не положили!
Писатель посмотрел на нее с немым укором. Если бы он еще покрутил пальцем у виска, я бы его… не то чтобы побил, но мое отношение к русской фантастике в целом охладело бы изрядно.
Он больше ничего не сказал. Зачем, если никто не внимает с почтением его мудрым советам?
Слушать, как адаптируют «Ветхий Завет» для новых русских, мне тоже порядком наскучило. Хотелось встать, громко хлопнув напружиненным сиденьем кресла, и демонстративно покинуть помещение. Но я остался — из-за Маришки: похоже, ей все это было интересно. Правда, снова ушел в себя и только вздрагивал иногда, когда проповедник барабанным боем увековечивал на невидимых скрижалях очередную заповедь.
Чтобы доказать самому себе, что еще не окончательно опустился до уровня веб-дизайнера, вспомнить, так сказать, славное сертифицированное прошлое, стал в уме составлять программку, которая распечатывала бы свой собственный текст. Минут за двадцать составил четыре варианта, самый лаконичный — не Бейсике, всего 7 символов, включая пробел и перевод строки, самый изящный — на Лиспе.
Начал сочинять то же самое на Паскале, но быстро запутался в перекрестных строковых коллекциях, впал в рекурсию, затем в меланхолию — и вывалился в окружающую реальность как раз к окончанию проповеди.
— Кто же будет судить нас за грехи наши тяжкие? — риторически вопрошал самаритянин. — Прокуроры с адвокатами? Товарищеский суд? Общественность? — И, изобразив мгновенную задумчивость, покачал головой, дескать, нет, не они. А я поймал себя на навязчивом желании так же, как он, покачать головой. Но не покачал, удержался.
— Вернемся к тому, с чего начали. К убийству. Вот когда сосед соседа по пьяному делу отверткой пырнет за то, что тот последней рюмкой не поделился, — это плохо? Да. А когда солдатик на поле боя из АКМ-а врага срежет на секунду раньше, чем тот гранату метнет? Тоже плохо? Да. Очень плохо. Однако куда от этого денешься? Накажешь солдата — через неделю сам на его месте окажешься. Только без автомата. Что ж, стало быть, простим солдатика?
На сей раз вопрос был адресован слушателям в зале, и те прореагировали заметно активней, чем в начале выступления. Больше всего ратовала за без вины согрешившего солдатика тетка с пакетами.
— Простим, — удовлетворенно констатировал ведущий. — Потому как грех на душу он принял за родную землю, а не за недопитую поллитру. А кто осудит медсестричку, которая аппарат жизнеобеспечения смертельно больному отключит, не в силах больше смотреть, как он, бедный, мучается? Мы осудим? Опыта у нас не хватит их осудить! Мудрости! Предоставим это дело Господу. Он всеведущ, он разберется. И покарает виновных, но… потом, на страшном суде. А ведь нам хочется поскорее. Ну не можется нам ходить по одной улице с душегубами, ворами и прелюбодеями! Вот если б как-то отделить их от остальных — от нас, таких добрых и порядочных. Только как отделишь — на лбу-то у них не написано…
Насколько было бы проще и лучше, думаем мы, если бы Господь прямо указывал нам на грешника: «се согрешивши!» А уж покарать мы и сами сможем, благо знаем за что, Господь отметил. Как отметил — нам пока не ведомо. Перстом с небес, молнией карающей или просто клеймом на челе. Впрочем, на челе — это полумера, можно волосы отпустить, кепку на лоб надвинуть, бандану повязать. Вот бы им, грешникам, такую отметку, чтобы ни смыть, ни утаить, ни вывести. А? Хорошо бы было? Зал истово поддержал оратора. Даже Маришка монотонно кивала в такт его словам. Или просто клевала носом. Глаза-то закрыты, не понять.
— Вот мы с вами и подошли вплотную к идее наглядного греховедения, — улыбнулся самаритянин. — Только… Я вижу, некоторые из вас уже порядком заскучали… — И в упор посмотрел на меня. А мне, как на грех, именно в этот момент нестерпимо захотелось зевнуть. Так что пришлось изо всех сил сжимать челюсти, чтобы не показаться невежливым, пока позыв к зевоте не растворился в зубовном скрежете. — Да и мне пора отдохнуть. Так что к вопросу о наглядности мы вернемся через неделю. Буду рад увидеть вас снова в следующее воскресенье.
С этими словами самаритянин театрально раскланялся, легко вбросил объемистое тело на маленькую вертлявую табуретку, оставшуюся от барабанщика, и одной палочкой, как какой-нибудь Паганини, выдал на ударных блестящую импровизацию. Свободной рукой он подыгрывал себе на тамтаме.
— Вот уж вряд ли, — запоздало отреагировал я на приглашение приходить через неделю.
Нет, если бы он просто играл на ударных, это еще можно было бы стерпеть, играет он, надо сказать, довольно неплохо. Но когда в моем присутствии начинают говорить о религии и при этом не разрешают зевать в голос… Это уже кощунство!
Недавние слушатели дружно хлопали креслами и неровными струйками вытекали из зала. Лица большинства выражали легкую растерянность. Взгляды, в которых читался недоуменный вопрос: «И это все?», искали глаза самаритянина. Но тот, вдохновенно зажмурившись, казалось, с головой погрузился в игру и перестал замечать, что творится вокруг.
Действительно как-то странно. Заманили календариком, напоили холодным чаем, напомнили о вечном. А ради чего?
— Пойдем отсюда, — сказала Маришка, вставая.
— Куда? — Я взглянул на часы. До концерта оставалось еще чуть меньше часа.
— Пойдем прогуляемся. Я тут больше не могу.
Я встал и поплелся следом за ней к выходу.
Аритмичный перестук барабанов долго еще преследовал нас по коридорам и лестничным пролетам здания, пока его затухающее эхо не отсекли автоматические стеклянные двери входа, бесшумно сомкнувшиеся за нашими спинами.
С писателем мы так и не попрощались.
Холодное мартовское небо, и без того с утра затянутое мутной серой пленкой, начинало темнеть. Солнце, невидимое из-за облаков, опускалось к горизонту, невидимому из-за окружающих зданий. И все равно для этого времени суток было непривычно светло: сказывался перевод часов. Однако подсветка на крыше ЦДЭ зажглась по привычке ровно в 18:00. Громада здания выделялась в зарождающихся сумерках, как маяк, призывающий моряков, не вовремя вышедших в море, одуматься и вернуться.
Тем более когда у них сорок минут до концерта и билеты без мест!
Но мы упрямо двигались в противоположную сторону, навстречу ветру.
— Знаешь, а мне даже понравилось. В чем-то, — сказала Маришка. — Ну, этот цвето-дифференцированный мир, в котором ничего плохого нельзя скрыть. Налево пошел — зелененьким стал. Перекормил слепенькую старушку грибами — сам покраснел и покрылся белыми пупырышками, как мухомор. Разве не здорово?
— Да уж, — нейтрально реагировал я, не вполне понимая, о чем речь.
— Слушай… А как быть с цветными от рождения? Китайцами, например. Или у них жажда наживы — такой же первородный грех, как у христиан стремление к познанию? А негры? Интересно, на них это тоже распространяется? Ты видел когда-нибудь… О! — Маришка вдруг остановилась, пораженная, и прижала ладонь к губам. — Помнишь, в наших общагах, кажется в шестерке, жил рыжий негр? Ну, у него волосы были рыжие, и лицо чуть-чуть отливало красным. Помнишь?
— Помню.
— Так вот, я только сейчас поняла, что он — не просто альбинос. — Маришка сделала «страшные» глаза и понизила голос. — Он — маньяк-убийца! Многосерийный! Серьезно говорю, без ножа зарежет. Помнишь, однажды мы зашли в таракановку, как раз напротив шестерки, а он там блины ел? Одной ложкой придерживал блин на тарелке, а другой отрезал от него кусочки. Тупой столовой ложкой, представь! Чем не маньяк?
— Ну, ножей в таракановке никогда не водилось, — напоминаю. — Вилки, бывало, появлялись, но только в начале осени.
— Правильно, должны же первокурсники как-то облажаться. И стаканчики там всегда пластмассовые были, якобы одноразовые. Только, думаю, поварихи их потом отмывали и снова пускали в оборот.
— После меня — вряд ли. Я свои всегда после употребления сминал в гармошку.
— А они выпрямляли! Знаешь, как из них потом компот пить неудобно? А напиток пепсикольный? Помнишь, в меню иногда откровенно писали: «Напиток пепсикольный». Попробуешь — он и есть! Содержание пепси-колы — процентов тридцать, остальное — вода…
Подсвеченная громада ЦДЭ на расстоянии напоминала гигантскую подстанцию: света много, а окон нет. Мы двигались не спеша по Татарскому мосту. Маришка лавировала между лужами, стараясь пройти где не по суху, там по мелководью, чтобы не замочить полусапожки, и все вспоминала, вспоминала, вспоминала… Брала реванш за долгий час вынужденного молчания и разминала речевой аппарат перед завтрашним эфиром. А я лишь время от времени вставлял в ее ностальгический монолог свое «Да помню я, помню!», глядя, как сбросившая ледяной панцирь река маслянисто скользит под нами, далекая и неслышная из-за шума проносящихся по мосту машин.
Наверное, поэтому, увлекшись созерцанием водной стихии, я не сразу уловил те изменения, которые произошли с Маришкой. Если, конечно, они происходили, то есть совершались во времени, а не возникли внезапно и вдруг.
Когда после очередного «Помнишь?» я взглянул на нее, мне показалось сперва, что это лучи нескольких прожекторов наложились на слепящий свет противотуманных фар, которые без надобности включил водитель идущего во встречном потоке джипа, и сыграли с моим зрением нехорошую шутку. Но вот джип поравнялся с нами и промчался мимо, а наваждение так и не прошло, так что я на мгновение утратил чувство реальности и, качнувшись, остановился на полушаге, в то время как Маришка продолжала идти вперед, припоминая на ходу, как мой бывший одногруппник Пашка гнался по лужам за переполненным автобусом с дипломатом наперевес, забрызгался с ног до головы, а когда автобус остановился, не смог в него влезть. Как ни в чем не бывало шла, разговаривала сама с собой и ничего не замечала!
— Марина! — позвал я, поражаясь спокойствию собственного голоса. — Ты вся фиолетовая!
Остановилась, обернулась, состроила хитрую мордочку.
— Все ты путаешь, Тинки-Винки! Это ты фиолетовый. Ляля — желтая.
— Марина! — тупо повторил я. — Ты вся фиолетовая!
— Умница, Тинки! — продолжала дурачиться она. — Все телепузики знают, что шутка, повторенная дважды, становится в два раза…
И тут ее взгляд упал на ладони, сложенные для шутливых аплодисментов.
Маришка вскрикнула. От испуга или восторга — у нее это всегда получается одинаково. Взметнула вверх рукава куртки, оголяя предплечья. Нагнулась, чтобы разглядеть колени.
— Я что, вся такая? — спросила дрогнувшим голосом.
— Вся, — подтвердил я.
— И лицо?
Я только кивнул. Это-то и было самым страшным. Стоял в трех шагах от нее, огромный и тупой, как Тинки-Винки, и не знал, чем помочь. Только кивал в ответ и бормотал:
— Даже волосы.
— Ужас! — сказала Маришка и поправила плащ. — Это все чай!
Я немедленно вспомнил все: и маленькие запотевшие стаканчики на подносе и предостерегающий шепоток писателя. Но все-таки сморозил — от растерянности:
— Какая связь? Чай был красный, а ты — фиолетовая…
— Ты не понимаешь. Ты вообще слушал, что говорил толстяк на сцене?
В этот момент она снова была самой собой — супругой, заботливо вправляющей своему мужу-тугодуму вывихнутые мозги. Но при этом — непереносимое зрелище! — оставалась до корней волос, до кончиков ногтей и до белков глаз — фиолетовой. От макушки до пяток, различие наблюдалось только в оттенках. Глаза и губы были светлее, чем кожа лица. Еще светлее — волосы и ногти. Они как будто светились в подступающих сумерках.
— Пытался. — Оправдываюсь: — Меня писатель отвлекал. Пока слушал — вы вроде заповеди выбирали. Демократическим путем.
— Заповеди… — Зубы обнажились в усмешке. Мне уже доводилось видеть такие зубы — в детстве, у бабушки на даче, в обломке зеркала, пристроенном над рукомойником. В дни, когда поспевала черника. — А что такое цвето-дифференцированная эсхатология — понял? Дай сюда календарик!
— К-какой?
— Какой! Ты что, боишься меня? Думаешь, это заразно? — Маришка первая сделала шаг навстречу, не церемонясь запустила руку мне во внутренний карман куртки.
Одинокий прохожий, вздумавший по мосту пересечь Москва-реку в столь неурочное время, завидев Маришку, резко передумал и решительным шагом устремился обратно. Я понимал его: моя жена всегда была страшна в гневе.
— Так и есть! — сказала она, и рука, сжимающая закладку-календарик, безвольно опустилась. Маришка слепо сделала несколько шагов в сторону и остановилась, наткнувшись на ограждение моста. В ее походке было что-то от куклы Барби, из пластмассового тела которой удалили все шарнирные элементы. Я оказался рядом как раз вовремя, чтобы услышать болезненный шепот:
— Мы не просто выбирали заповеди. Кроме этого, мы распределяли цвета. Каждой заповеди — свой цвет. Цветовая дифференциация. Наглядное греховедение. Убийство — красный, воровство — оранжевый… Выбирали, руки тянули, спорили… Одна тетка все предлагала за измену не перекрашивать. Ну, может быть, немножко, в бледно-розовый. Долго смеялись… Думаю, один толстяк заранее знал, чем все закончится. На! — Бумажная полоска ткнулась мне в ладонь. — Посмотри там, на фиолетовый.
Недоумевая с каждой минутой все сильнее, я прищурился на календарик. Вернее, на его оборотную сторону. И в рассеянном свете заоблачного солнца разглядел наконец слова, напечатанные мелким шрифтом поперек градиентной цветовой шкалы.
Сверху закладки, на красном фоне, было написано: «убийство», ниже, там, где красный цвет плавно перетекал в оранжевый, — «воровство»… Я заглянул в самый низ радужной раскраски и с трудом разобрал на темно-фиолетовом черные буковки, сложившиеся в «пустословие».
— Что за чушь? — заторможенно спрашиваю. — Что общего между убийством и пустословием? Разве это грех?
— Как видишь, — безрадостно иронизирует Маришка, ссутуливаясь над перильным ограждением моста.
— В любом случае, — пытаюсь сосредоточиться и начать мыслить здраво, — даже если грех, пусть смертный, пусть самый страшный — все равно, каким образом…
Но Маришка не слушает, только причитает тоскливо:
— Что же делать? Что делать? — и вдруг сбивается на непоследовательное: — Мне же завтра работать!
Я хотел было сказать, что диджей на радио — не то же самое, что диктор на ТВ, цвет кожи особого значения не имеет. Но на всякий случай промолчал. Чай по-самаритянски я, конечно, не пил, и все-таки… Не хватало еще пофиолетоветь обоим!
Предложил только:
— Может, мороженого?
Ей-богу, это было лучшее из того, что пришло мне в голову в тот момент.
Пока бегал к метро и там еще метался минут десять вверх и вниз по Настреженке, распугивая прохожих, в поисках еще открытого киоска с мороженым, старался ни о чем не думать. Как ни странно, мне это почти удалось.
— Вам какое? — радушно полюбопытствовала пожилая мороженщица. — Есть шоколадное. Есть еще с карамелью, с клубникой…
— А нет у вас чего-нибудь чисто-белого? — спрашиваю запыхавшимся голосом. — Без цветовых добавок?
Бегу назад. Тяжелые брикеты пломбира холодят ладони и оттягивают карманы куртки. В памяти навечно зафиксирован давно неактуальный ценник «по 48 копеек».
Небо окончательно темнеет.
Преодолев половину моста, перехожу на шаг, останавливаюсь, оглядываюсь.
Маришки нигде нет.
Сердце неприятно подпрыгивает в груди, когда я не обнаруживаю ее в том месте, где мы расстались. «Опоздал!» — проносится в голове отчаянная мысль.
Перевешиваюсь через перила. Черные после заката воды Москва-реки кажутся зловещими. Тупо наблюдаю, как капелька растаявшего пломбира медленно скатывается по запястью и обрывается, летит вниз к воде, мгновенно пропадая из поля зрения.
«А ведь, — думаю, — если бросить туда, допустим, камень, всплеска никто не услышит…»
— Але!
Оборачиваюсь на нетерпеливый оклик.
Слава Богу — она! Никуда не делась, просто отошла шагов на двадцать, притаилась за опорой моста от посторонних глаз, так что сразу и не разглядишь. Ей теперь легко прятаться, невидимой на фоне фиолетового ночного неба.
— Чего так долго?
— Так получилось, — вяло повторяю любимую отмазку всех фаталистов.
Когда я сдираю обертку с первого брикета, рука почти не дрожит…
Однако двадцать минут поедания пломбира не принесли видимого результата. Все это время я, обнимая, прижимал Маришку к чугунной ограде моста, широкой своей спиной закрывая, насколько возможно, от редких прохожих. Приговаривал что-то невнятно-успокоительное: «И еще чуть-чуть, и еще капельку, вон пальцы уже побелели… Немножко…»
А Маришка сосредоточенно молчала, для верности прижав ладонь ко рту. Только один раз отвела в сторону мою руку с четвертой заботливо распечатанной порцией мороженого, сказала:
— Знаешь, пожалуй, иногда я действительно слишком много говорю. Тебе, наверное, нелегко со мной приходится.
— Глупая, — пробормотал я, стараясь не отводить глаз от ее лица, любимого, но сейчас — немного пугающего. — Без тебя мне было бы вообще никак. — И поцеловал ее прямо в фиолетовые, как лакмус, губы.
Которые на глазах начали розоветь.
Видно, поцелуй у меня вышел довольно-таки кислым.
Злополучный мост вывел нас прямиком к «Парку науки». До «Ноябрьской» нам, правда, было бы удобнее, пересадкой меньше, но Маришка слишком замерзла, поглощая мороженое, чтобы лишние пять минут провести на пронизывающем мартовском ветру. Так что мы не раздумывая нырнули в кафельное нутро ближайшей станции.
Только на эскалаторе зуб у Маришки начал попадать на зуб. На слух это звучало жутковато, и я со всей нежностью, на какую был способен, погладил ее по холодной щеке, по заново посветлевшим волосам, стараясь успокоить, согреть…
Всю дорогу она с тревогой вглядывалась в свое отражение в вагонном стекле. Я, не скрою, тоже частенько посматривал в ту сторону и, когда наши взгляды пересекались, строил Маришке смешные рожицы с целью хоть как-то приободрить. Получалось неубедительно.
Уже дома, поразмыслив, мы решили наутро заглянуть в ЦДЭ. Потолковать с добрым самаритянином, которого Маришка предпочитала называть «толстым», а если не застанем, узнать у кого-нибудь его координаты. Решал главным образом я, так как Маришка была в этот вечер на редкость не словоохотливой. Только добавила в конце:
— И на всякий случай возьмем с собой Пашку. Ударим по ихнему тоталитаризму нашим милитаризмом…
На том и заснули.
Жаль, подумал я, засыпая, что мы так и не попали на концерт. Или, как сказала бы Маришка, «в концерт». Все равно жаль! «Пикник» не так часто выступает в Москве. К тому же с новой программой. «Фиолетово-черный»…
Хм… Интригующее название!
Цвет шестой
СИНИЙ
Маришка ошиблась вчера, ради сомнительного каламбура обозвав Пашку милитаристом. К гонке вооружения он имеет весьма посредственное отношение — скорее, как борец с наращиванием военной мощи. Из неисчерпаемого арсенала родины Пашка позаимствовал для личного пользования табельный пистолет какого-то удручающе-малого калибра и, насколько мне известно, ни разу им не воспользовался. Он даже мне его никогда не показывал! Почему? Калибра, что ли, стесняется?
Вообще-то Пашка — милиционер.
Я не берусь сейчас оспаривать справедливость утверждения, которое часто можно прочесть на стенах домов, лифтовых кабин и кожаной обивке автобусных сидений. Дескать, «все менты — козлы!». Пусть так, в конце концов, такое множество людей одновременно ошибаться не могут, не лемминги же они, закон больших чисел не позволит. Просто заявляю, что в таком случае Пашка — не мент. Он — милиционер.
Посудите сами! Голова, формой напоминающая муравьиную. Совершенно кроличьи за стеклами очков глаза. Опять же, хоть и без кроличьей губы, но два верхних резца непропорционально большие. Лапки из-за возникших еще в детстве проблем с суставами напоминают крабьи клешни… Ну ничего ведь козлиного нет в Пашкином облике, ни рогов, ни копыт! Даже щетина на лице, по-моему, не растет в принципе. Хотя бритвенный станок, помнится, лежит в Пашкиной ванной на самом видном месте. И не абы какой, a «Gillette Cool Blue Mach-З»! По одному лезвию на каждый волосок, который еще поди отыщи под мощным микроскопом на гладком холеном подбородке.
А если копнуть еще глубже, выяснится, что Пашка и не милиционер вовсе, а так, что-то вроде. Я, честно сказать, не силен в классификации силовиков. Разве что омоновца «при исполнении» опознаю — по прорезям на глазах и наручникам на заднице. Сам себя Пашка классифицирует уклончиво, говорит, что специализируется «по экономической части». Как какой-нибудь завхоз в районном отделении! И о профессиональных успехах рассказывает крайне неохотно, а на неизбежный вопрос «Зачем?!», заданный в разное время в разных стадиях опьянения, однообразно отшучивается: «Ну, не всем же быть веб-дизайнерами…»
В общем, повторюсь для ровного счета в третий и последний раз: никакой Пашка не мент! И на этом закроем тему.
Я позвонил ему на следующее утро. Три месяца до этого как-то не удосуживался, — хотя никакой особой занятости я за собой последнее время не ощущаю, — а тут, как прижало, позвонил. Естественно, не по «02», а по нормальному, семизначному номеру. Плюс восьмерка. Плюс код оператора. Вот так.
Сотовый положен Пашке по службе. Во-первых, потому что он постоянно в разъездах. (Не знаю, может, и не чаще иного рядового опера, но телефон своего рабочего кабинета Пашка мне давал с комментарием: «Записывай, конечно, только там обычно никого не бывает. Но ты все равно запиши, мало ли: вдруг ногу сломаю…») Во-вторых, из-за этой своей экономической специализации. В самом деле, неловко получится, если в присутствии солидных представителей большого бизнеса у тебя в кармане вдруг хрюкнет рация и, выматерившись для завязки разговора, потребует четырнадцатого. Так недолго потерять лицо.
Трубка в моей руке прервала свое тахикардийное треньканье неожиданно скоро, не оставив мне времени как следует подготовиться к разговору.
— Алло? — произнесла она приятным мужским голосом.
— Па-а-ш! — протягиваю просительно.
— Са-а-ш! — слышу в ответ.
Такова традиция. Что-то вроде комбинации пароль-отзыв.
Захожу на всякий случай издалека. Да и неясно, с чего тут можно начать, так чтоб сразу не обвинили в скудоумии. Причем вполне заслуженно.
— Ты, — спрашиваю, — в Бога веришь?
— Ясно, — ничуть не удивившись, отвечает Пашка. — Следующий вопрос будет, пью ли я водку. Отвечаю сразу: на работе не пью. Тем паче в десять утра.
— А в Бога? — настаиваю. — В десять утра — веришь? Особенно в той части, где он грехи и заповеди определяет. Не убий там, не укради… не чванствуй… Читал?
— Скорее, «не чванься», — поправляет Пашка. — Нет, сам не читал. Но кино про них видел, «Семь» называется. А что?
— Ну, так ты во все это веришь? — продолжаю настаивать.
— Видишь ли… Это не телефонный разговор. По крайней мере, не по мобильнику и не на скорости сто двадцать в час.
— Хм… А разве за рулем по сотовому можно? — интересуюсь.
— Вообще-то пока можно, — следует скупой ответ. — И еще неделю будет можно. К тому же у меня тонированный лобовик. Так о чем ты хотел поговорить? О Боге и иже с ним, извини, только при личной встрече.
— И я о том же! — радостно соглашаюсь. Перенимаю телеграфный стиль общения, мне почему-то кажется, что это положительным образом повлияет на исход разговора. — Подъехать можешь? Ко мне. Прямо сейчас.
Трубка негромко удовлетворенно всхрюкивает.
— Ну ты наглец! — восхищается Пашка и добавляет после паузы: — Только учти, через два часа я должен быть в одном месте.
— Значит, договорились? — уточняю.
— Значит, — бросает небрежно. — Привет княжне! Конец связи…
Трубка заходится гудками, а я подвисаю ненадолго, задумавшись на тему «Как же все-таки профессия меняет человека!».
Вот взять, к примеру, хотя бы это «значит». Как-то раз в недавнем студенческом прошлом, на каком-то гуманитарном спецкурсе, кажется по экономике, Пашка докладывался у доски, обильно потея и преданно разглядывая своими кроличьими глазищами всех одногруппников сразу. А я от скуки рисовал на последней странице общей тетради единообразные палочки, но не просто так, а со смыслом. Всякий раз, когда Пашка вклинивал внутрь предложения, а то и просто заумного экономического термина свое любимое «значит» или «эт самое», я выставлял очередную палочку. Сколько их набралось за время доклада, точно не скажу, пересчитывать было лень, но, поверьте мне, частокольчик из палочек получился внушительный. Примерно на полстраницы.
К тому же, отвечая ли у доски или просто разговаривая с кем-нибудь малознакомым, Пашка всегда сильно волновался, а временами так просто начинал за-за-за… И застывал посредине фразы с перекошенным ртом, а я в такие моменты тактично устремлял взгляд куда-нибудь в сторону.
И куда только все это подевалось? Не осталось и намека на заикание, речь стала спокойной и уверенной, слова-паразиты сами собой повывелись. Сейчас, когда Пашка употребляет в разговоре еще недавно изводившее всех «значит», это звучит значительно…
Трубка, плимкнув напоследок, возвращается на базу, а я с сожалением перевожу взгляд на Маришку. С сожалением, потому что, как бы божественно и вдохновенно ни выглядела она в эту минуту: встревоженная челка закрывает лоб, реснички подрагивают, как крылья синички, щека хранит трогательный отпечаток от шва на подушке… все равно ведь придется будить!
Пашка зовет ее княжной, имея в виду княжну Мэри. Как сказал бы мой вчерашний сосед-писатель, копирайт — Лермонтов. Не помню уже, в чем там суть, помню, вроде дуэль была, лишний человек пристрелил не лишнего и от этого стал фаталистом… Но при чем здесь моя Маришка? Какая из нее княжна? Просто по созвучию имен? Почему тогда не королева, например Марго? Хотя, на мой взгляд, она больше похожа на царевну. Копирайт — Пушкин. Не хватает только хрустального ящика на цепях.
Нежно, но настойчиво трогаю выскользнувшее из-под одеяла плечо.
— А-а?
И такое в теле — даже не движение, а порыв к нему, дескать, вот уже встаю, сейчас, видишь же, почти встала — и вдруг: ах! Проклятая сила тяжести!.. Нет, невозможно! Приходится тормошить снова.
— Марииш… Пашка сейчас приедет.
— Скоро? — А на челе застывает складочками невыразимая мука.
— Не знаю. Судя по скорости езды, в любой момент.
Маришка картинно трепещет ресницами, балетно раскидывает руки, издает опереточный, то есть музыкальный, но несколько наигранный стон — и начинает постепенно отходить ото сна.
— Ну а ты, княжна, чего молчишь?
Пашка с неестественно прямой спиной восседает на табуретке. Костюм на нем серый, с намеком на голубизну, словом, штатский. Стрелочки на брюках топорщатся параллельно друг другу, перпендикулярно полу.
Невольно вспоминается, как на двухнедельных военных сборах, прежде чем произвести в офицеры, нас учили правильно укладывать форменные штаны на огромных прикроватных табуретах. Свернутыми штанинами к проходу, распахнутым гульфиком на север. На полном серьезе, якобы «по уставу»…
Впрочем, Пашки-то как раз на тех сборах и не было. Как и на прочих кафедральных мероприятиях… Пацифист доморощенный! Отсюда все его проблемы: и повестка, торжественно врученная вместе с дипломом, и «Эт самое, как же я теперь — рядовым? А если это, значит, зашлют? Ну, ту-ту-тудда…», и судорожный поиск альтернативной специальности, и, наконец, «Добро пожаловать в органы, сынок…». А органы, как известно, особенно внутренние, бывают разные.
И ничего, прилично вроде бы устроился. Ходит в цивильном, складная трубка распирает грудь, вместо примелькавшегося и в свое время ставшего на факультете настоящей притчей — если не легендой! — во языцех дипломата на уголке стола примостилась пухлая визитка коричневой кожи. Очки заменил на невидимые линзы, но глаза остались прежними… глазами бешеного кролика. Сейчас они испытующе пялятся на Маришку.
— А что тут скажешь… — Маришка стоит прислонившись к мойке и внимательно рассматривает собственную руку, как будто пытается разглядеть на коже хоть крошечное пятнышко фиолетового пигмента. — Шура все правильно рассказал.
— И фамилию так называемого доброго самаритянина ты тоже не запомнила?
— Да я и в лицо его не очень… Глаза почти все время закрывала. Только он не добрый, он толстый.
— А чай? Ты не заметила в нем ничего странного? Какого-нибудь необычного привкуса?
— Да никакого привкуса! Говорю же, даже сахар пожадничали положить. Если бы чего-нибудь от себя добавили, насыпали бы полстакана, не экономя. Я и выпила всего грамм сто.
— Ну, это если бы мышьяку подсыпали… А ты?
Бешеный кролик с подозрением смотрит на меня. Таким взглядом, пожалуй, можно загипнотизировать и удава. А невесть как пробившийся сквозь облака солнечный лучик наискось пронзает тесное помещеньице кухни и утыкается мне в лицо, так что я сразу начинаю чувствовать себя неловко, как на допросе.