— Что это ты такая?
— Какая такая?
— Точно не в себе.
— Я в себе.
— Будто не вижу.
Тут Таня расплакалась, не выдержала и расплакалась перед матерью.
— Да что с тобой?
— Просто все надоело.
— Обидел тебя кто?
— Обидели. В школе.
— Ну, в школе пустяки. Не обидели бы где в другом месте.
Замолчали. Каждая думала о своем. Мать стерла с окна пыль. Сходила в кухню, вымыла ботики. Вернулась, взялась подрубать новую простыню. Она никогда не сидела без дела. Таня тоже села за стол, достала из портфеля учебники…
Вдруг она почувствовала, что мать смотрит на нее.
— Ты что? — спросила Таня.
— Уж если не хочешь со мной поделиться, — сказала мать, — сходи в церковь, помолись, может, и полегчает…
Если бы Таню спросили, религиозна ли ее мать, она затруднилась бы ответить. Называет себя верующей, хотя с богом у нее своеобразные отношения. Она обращается с богом примерно так, как африканцы обращаются со своими божками: все хорошо — идола мажут маслом и ставят на почетное место, а если плохо и молитвы не помогают — хозяин поворачивает божка спиной кверху и задает ему порку. Мать обращается к богу, когда ей надо на что-то пожаловаться или чего-то попросить, она разговаривает с богом, как жена с мужем: дай то-то или купи то-то, хотя бог обычно ведет себя как скупой и равнодушный супруг: ничего не обещает и ничего не дарит. Сохранять ему верность помогает привычка. Лучше безвредный бог, чем новые непроверенные Друзья.
Однако бог-то бог, но от бога ничего не услышишь, а мать может и посоветовать, и поддержать.
— Меня обманули, — осмелев, говорит Таня и опускает голову.
— Как это обманули?
— Ну… Один мальчик. Из нашей школы… — произносит Таня шепотом. — Думала, любит, а он…
— А он?
Точно стекло разбилось. Таня поднимает голову, Мать бледнее, чем простыня на ее коленях.
— Что с тобой, мамочка?
— Что он тебе сделал?
— Ничего.
— Что он тебе сделал?
— Да, право же, ничего.
В голосе матери истерические нотки.
— Что вы с ним делали?
Голос матери дрожит.
— Да ты что, мама?… Ну, разговаривали… Один раз… — Таня опять опускает голову. — Один раз… поцеловал он меня.
Лицо матери багровеет.
— Дрянь! — произносит она негромко, но выразительно. — Я тебя растила, берегла, а ты… Я найду на тебя управу! В школу пойду! Пусть узнают, какая ты! Пусть обоих пристыдят…
— Мама!
— Теперь мама, да? Я и учителей пристыжу… Смотрят они за вами!
— Мамочка!
— Уйди! Уйди от меня! А то опять заработаешь! Видеть тебя сейчас не могу!
Таня знала: румянец на щеках матери — признак гнева. Лучше уйти.
Вышла в коридор, прижалась лицом к стене, заплакала. Неужели мать в самом деле пойдет в школу… Страшно подумать!
— Ты что, Танечка?
Душевная женщина Прасковья Семеновна. Ни с кем никогда не ссорится. Достатки ее невелики — работает санитаркой в больнице, а всем готова помочь.
— Мать, что ли, обидела?
Обнимает Таню за плечи и ведет к себе.
Вся комната у нее загромождена ящичками, коробочками и футлярами из-под каких-то загадочных вещей.
— Садись, милок, на кровать. Дать тебе апельсин? Меня один больной угостил.
Говорит, как водичка льется, утешительно журчит голосок.
— Мать, что ли, обидела? — переспрашивает Прасковья Семеновна.
— Да нет, просто так. Неприятности.
— А ты перекрестись, — советует Прасковья Семеновна. — Сразу полегчает.
Таня улыбается и крестится, больше в угоду доброй Прасковье Семеновне.
— Вот и хорошо…
Прасковья Семеновна облегченно вздыхает.
— Не с кем посоветоваться, — жалуется Таня. — К маме не подступиться…
— А ты с учителями.
— Что вы!
— Или с подругами.
— Не могу.
— И правда, какой от них толк, такие же девчонки… — Добрая женщина задумывается. — Хочешь, сведу к одному человеку? Большого ума мужчина. К нему многие ходят. И поприветит, и присоветует…
— Кто это?
— Духовник мой. Отец Николай. Я к нему шестой год хожу к исповеди, всем священникам священник — простой, добрый, уважительный…
— А мне он зачем?
— Ты послушай пойди, это не театр, денег он с людей не берет…
Мать тоже советует сходить в церковь. Но о чем можно говорить со священником?
А Прасковья Семеновна все журчит и журчит:
— Ни о чем я тебя не спрашиваю, мне, старой дуре, не разобраться, а этот и просветит, и наставит…
Журчит, журчит, и Таня начинает думать, что она ничего не потеряет, отчего бы и не пойти, может, она и говорить с этим отцом Николаем не станет, а вдруг впрямь умный человек, сумеет утешить…
— Хорошо, — соглашается Таня.
— Ах ты голубка моя! — восклицает Прасковья Семеновна. — Это бог наставил тебя!
УТВЕРЖДЕНИЕ В ВЕРЕ
Уговорились пойти в воскресенье. Не слишком рано, после двенадцати, когда отойдет обедня. Прасковья Семеновна заранее условилась со священником.
Шли быстро, будто на работу. Свернули в подъезд старого многоэтажного дома.
— Разве не в церковь?
— Зачем? Поговоришь на спокое, без лишних глаз…
Дверь им открыла пожилая женщина, почти старушка. Кивнула Прасковье Семеновне, знала, должно быть, о посещении, повела за собой.
Таня шепотом спросила Прасковью Семеновну:
— Жена?
— Сестра.
Таня не очень-то рассматривает комнату. Все ее внимание поглощено человеком, к которому они пришли. Умный или так себе? Добрый или только притворяется добрым? Старенький и простой. Это увидела сразу. Чем-то похож на доктора, который лечил ее, когда она болела корью, и чем-то не похожий ни на кого.
Прасковья Семеновна подошла под благословение.
— Благословите, батюшка.
Он наскоро ее перекрестил и торопливо отдернул руку, точно стеснялся Тани.
— С чем пожаловали?
Указал посетительницам на стулья.
— Да вот, привела к вам девушку.
— На предмет чего?
— Для назидания.
Отец Николай усмехается:
— В каком же назидании нуждается… Вас как зовут?
— Таня.
Таня не выдерживает:
— Вот мне говорят: молись, молись, а я даже не знаю…
— Есть ли бог?
Отец Николай угадал. Этот вопрос часто задают, и он неизменно отвечает — есть. Но когда речь заходила о доказательствах, отец Николай не столько прибегал к доводам рассудка, сколько обращался к чувствам собеседника.
Он и на этот раз не пытался ответить, указал Тане на кресло, подал ей книжку:
— Почитайте. Евангелие. Не торопитесь. Поразмыслите. И о нем, и о себе…
Раскрыл книжку, отошел. Вполголоса говорил с Прасковьей Семеновной. Потом голоса смолкли. Таня выглянула из-за спинки кресла — никого. Ее оставили одну.
Священник раскрыл перед ней Евангелие от Матфея. «От Матфея святое благовествование». Главу, где повествуется о мучениях и казни Христа. Таня принялась читать. Поначалу медленно, отвлекаясь мыслями к себе. Но постепенно фабула ее увлекла. Она стала обращать внимание на отдельные выражения, и ее по отношению к самой себе охватила ирония — что у нее за страдания в сравнении с муками, выпавшими на долю этого человека! «Плевали ему в лицо и заушали его, другие же ударяли его по ланитам…» Таня опять подумала: есть ли бог? Ведь в Евангелии речь идет о сыне человеческом! Но мог ли выдержать все это человек, если бы не был богом?…
Книжка увлекала все больше, вдохновение, с каким она написана, покоряло все сильнее, все казалось таким же поэтичным, убедительным и достоверным, как в сказках Андерсена. Сказки ведь для того и существуют, чтобы находить в них утешение.
Таня до того увлеклась, что не заметила, как в комнату вернулся отец Николай.
Она вздрогнула, когда он звякнул чашкою у буфета.
— Простите… — Таня вскочила, — Я задерживаю…
— Ну как? — спросил он. — Есть бог или нет?
— Должно быть, есть, — несмело призналась Таня. — Потому что человек не способен вынести такую жестокую муку.
Все нравилось Тане у отца Николая, и прежде всего сам отец Николай. Немало плохого слышала она о попах. Стяжатели, пьяницы, мздоимцы, сластолюбцы, развратники и прежде всего обманщики: служат богу, в которого сами не верят. Но отец Николай чужд этих грехов. Он прост, скромен, воздержан в еде и питье, равнодушен к деньгам и к женщинам и действительно верит в бога. Живет вместе с сестрой, еле-еле сводит концы с концами: сестра работает где-то бухгалтером, оклад отца Николая больше, но он охотно помогает всем, кто к нему обращается. На самом деле выполняет заповедь любить ближнего, как самого себя.
Таня пришла второй раз, третий. Ее приветливо встречали. Отец Николай ни в чем не убеждал, не расспрашивал. Таня сама рассказала о своем детском горе, о том, что все люди какие-то чужие друг другу, все сторонятся ее, и сама она не очень-то к ним стремится.
Она приходила к доброму, умному и расположенному к ней пожилому человеку, получала книгу, полную намеков и обещаний, читала Евангелие, погружалась в мир сложных иносказаний, и растревоженное воображение уносило ее из мира, который жил, действовал и буйствовал вокруг нее, в таинственный мир собственной души…
Наступает вечер. За окнами еще светло, а в комнате сумерки. Читать трудно. Таня закрывает книжку и взглядом ищет отца Николая. Он сидит напротив, в старом высоком кресле, закрыв глаза, откинув голову на продавленную спинку. Ему надо идти служить всенощную, но он все чаще и чаще пропускает службы, уступает место молодым, энергичным и деловитым своим коллегам, все чаще жалуется на сердце, подобно Тане, все чаще остается наедине с самим собой.
Таня всматривается в отца Николая, и ей становится страшно. Уж не умер ли он, пугается она, такой он неподвижный и бледный.
— Отец Николай! — зовет она шепотом.
— А? Что? — откликается он, как бы приходя в себя.
— Я вас разбудила?
— Я не спал…
И между ними начинается разговор, который так важен, так бесконечно важен для Тани.
— Я хочу вас спросить: вы всегда верили в бога?
— Конечно.
— Прямо с самых детских лет?
— Вера, конечно, углублялась, совершенствовалась…
— Вы еще в молодости стали священником?
— Видишь ли, Таня, я ведь из духовенства, священство в нашей семье наследственная профессия, меня с детства готовили к нему. Но, конечно, и я прошел сложный путь к постижению бога. Колебался, даже не верил, намеревался стать врачом. Но не захотел огорчить отца и пошел в семинарию. Верил и не верил, сомневался и служил… До какой-то степени тянул служебную лямку. Но людей не обманывал, всегда верил, что христианская религия укрепляет нравственность, что православные обряды дисциплинируют человеческую душу. Поэтому служил. Хотя… Хотя временами и сомневался.
— А сейчас?
— Верю.
— Значит, вас тоже что-то толкнуло?
— Как тебе сказать… Однажды меня арестовали. Обвинили в том, что веду антисоветскую агитацию…
— А на самом деле?
— Я не вел ее.
— А потом?
— Попал в исправительно-трудовой лагерь. По правде сказать, там было несладко. Тяжелый труд, голод, жестокое обращение. Среди начальства и там попадались добрые люди, но жестокое обращение предписывалось сверху. Люди опускались, подличали, предавали друг друга. Сохранился я там лишь с помощью веры, а верующих разделил бы на две категории: коммунистов и христиан. Потому что настоящие коммунисты тоже верили. Пусть по-своему, но верили в правду, в торжество справедливости. Они умирали, но не позволяли дурно говорить о своей власти, потому что и в лагерях Советская власть оставалась для них своей. Вот там-то я как бы заново постиг бога. Я бы погиб, если бы не верил в вечное спасение…
— А что вы делали, чтобы спастись?
— Ждал. Верил: неправда погибнет и наступит торжество правды.
— А как приблизить торжество правды?
— Ждать.
— Тогда лучше умереть.
— Танечка, что ты! Это страшный грех перед господом. Мы не властны над своей жизнью…
— Значит, мириться с неправдой?
— Приходится.
Что он говорит?… Добрый он, конечно. Но какой-то уж очень малоподвижный. Может быть, это возраст? Или характер? Или он сам не уверен… Над этим Таня не хочет задумываться… Не хочет!
Долго продолжается этот разговор. Тане так хочется понять, где же правда. Есть ли какой-нибудь смысл в той вере, о которой говорит отец Николай. Но, видимо, постигнуть это не так просто.
Она встает.
— Прощайте.
— Когда зайдешь?
— Больше я к вам не приду.
— Что так?
— Уйду в монастырь.
— Ты убежишь оттуда, там приспосабливаются к обстоятельствам еще больше, чем в миру.
— Я найду себе монастырь.
— Долго придется искать…
Да что же это такое? Сам отец Николай все подвергает сомнению… А может быть, в этом и есть его суть? Приспосабливаться, соглашаться… А Тане нужны движение, жертвы, подвиг! Тане хочется противоречить… бороться… Наперекор Юре. Наперекор маме. Всем наперекор.
Она не подходит под благословение, как делала иногда, подражая Прасковье Семеновне.
— Прощайте.
— Господь с тобой.
Она уходит с теми же сомнениями, с какими пришла в этот дом…
Тихо прикрывает дверь. Добрый человек отец Николай, но устал от борьбы. А может, и не боролся никогда. Все приемлет, со всем смиряется. Сама Таня хочет верить с такой силой, чтобы не вступать с собой ни в какие компромиссы.
— Пойдешь завтра к обедне?
— Нет.
— Отца Николая видела?
— Нет.
— Тебя что, опять твои комсомольцы перебороли?
— Нет.
— Да что ты, голуба моя, заладила? Все нет да нет!
— Неправильно все, Прасковья Семеновна.
— Что неправильно?
— Говорят одно, а делают другое.
— Да кто делает-то?
— Да хоть тот же отец Николай. Больше дома отсиживается, а в церкви заправляют ловкачи и хапуги.
— Это кого же ты называешь хапугами?
— Молодых попов. Я наблюдала. У них одно на уме: побольше получить, поскорей отслужить, скинуть рясу и — в гастроном…
— Грех так говорить!
— Да ведь правда!
— Не нам судить пастырей…
— А я не сужу, я только кон-ста-ти-ру-ю.
КЕЛЬЯ
Таня охотно согласилась поехать с Прасковьей Семеновной на кладбище.
Мужа Прасковья Семеновна похоронила давно, но вспоминала о нем постоянно. То-то случилось при Архипе Петровиче, то-то после него, то-то нравилось ему, то-то не нравилось. Архип Петрович оставался для Прасковьи Семеновны высшим, так сказать, судьей в оценке явлений жизни.
По дороге заехали в цветочный магазин. Прасковья Семеновна на свою зарплату живет в обрез, но для Архипа Петровича ничего не жаль, купила горшочек цикламенов.
На кладбище голо, пустынно. Апрельский ветерок подсушил дорожки, кое-где зеленеет ранняя травка, могилы и клумбочки обложены прошлогодним пожухлым дерном. Посетителей мало.
Дошли до кладбищенского захолустья, где ни купцов, ни статских советников, где сплошь невзрачные памятники и кресты, могилы последних десятилетий. Добрались до Архипа Петровича.
Деревянный заборчик синего цвета, ажурный чугунный крестик, купленный Прасковьей Семеновной у какого-то проходимца, вернее всего, позаимствованный продавцом с чьей-то заброшенной могилы, фотография в черной металлической рамке, веночек из жестяных листьев…
Прасковья Семеновна принялась вкапывать в землю горшочек с цветком. Таня пошла побродить по сырым дорожкам. Грустно вокруг, а на душе еще грустнее. Прочитала надписи на памятниках, вернулась обратно.
Прасковья Семеновна замерла на скамеечке, лицо у нее отсутствующее, должно быть, молится, земля сырая, на коленях сейчас не постоишь.
Чтобы не потревожить ее, Таня опустилась на скамеечку по соседству, — молится и не молится, но тоже задумалась, не сразу поняла, что ее о чем-то спрашивают.
— Кого, девушка, похоронили?
Даже вздрогнула от неожиданности. Не заметила, как возле нее очутилась эта женщина. В сизом пальто. В клетчатом шерстяном платочке. Лет сорока. Лицо простое и какое-то очень участливое.
— Простите. Спрашиваю: кого похоронили?
— Не хоронила я…
— Значит, еще хуже. Надежду похоронили. Обманул кто или обидел?
— Никто меня…
— Очень уж вы туманная…
Подошла Прасковья Семеновна:
— С кем это ты, Танюша?
Незнакомка встрепенулась:
— Это мама ваша?
— Нет, соседка, в одной квартире живем.
— Говорю, больно грустная ваша Таня. Думала, похоронила кого. Чего ж она сюда?
— Я на мужнину могилку, а Таня за компанию.
— И я к мужу. Рядом с вашим лежит.
Завязался общий разговор — об уходе за могилками, о мужьях — какие это были хорошие люди, как внимательны были к женам.
С кладбища поехали втроем. Незнакомка проводила новых знакомых до самого их дома.
— Очень мне Танюша понравилась, — сказала она на прощанье. — Только чего-то сильно печальна. Не иначе как на душе обида.
— Может, зайдете? — забеспокоилась Прасковья Семеновна. — Чайку сообразим…
Незнакомка отказалась:
— Спасибо, тороплюсь, поздно.
И еще раз погладила Таню по руке:
— Ты, доченька, не ищи у людей правды, ищи у Него. Он никогда и никого не оставит ни в беде, ни в горе.
Бывают же такие случайности! Таня возвращалась из школы и у самого своего дома столкнулась с незнакомкой, с которой вчера разговорилась на кладбище.
— Танечка!
— А вы разве здесь…
— Да не здесь, а была по делам. Как настроение?
— Ничего.
— Ничего — пустое место. Очень уж ты мне понравилась! Проводи меня.
Тане неудобно отказаться, женщина приветливая, да еще так ее хвалит.
Пошли по тротуару, опять говорила больше незнакомка, в душу к Тане не лезла, ничего не выпытывала, только вела себя так, точно все ей известно, уговаривала не расстраиваться, ласково утешала и лишь подчеркивала, что у людей помощи не найдешь, не оставит один бог.
А когда слова ее как-то обволокли Таню, она вдруг предложила поехать к ней, посидеть у нее дома.
— Отвезу-ка я тебя к себе, Танечка. Очень уж ты пришлась мне по душе. Узнаешь дорогу, будешь заходить, как взгрустнется…
Не спрашивая согласия, повлекла Таню за руку, и не успела Таня подумать, ехать или не ехать, как очутилась в троллейбусе, а сойдя с троллейбуса, пошла уже с незнакомкой, как со старой знакомой.
А та назвала остановку, улицу, переулок, в который они свернули, и сказала, чтобы Таня запомнила и номер квартиры, и дом.
— Только других ко мне не приваживай, — предупредила новая знакомая. — Я всяких шалтай-болтай не люблю, я сразу разобралась, что в тебе божья душа.
А когда ввела Таню к себе в комнату, то и назвалась:
— Зовут меня Зинаида Васильевна, так ты меня и зови.
В комнате чисто, уютно, тихо, Большая кровать с горою взбитых подушек, комод, иконка в раме за стеклом, на подоконнике комнатные цветы — столетник, фуксия, лилия, на полу фикус под самый потолок, в углу на стене вешалка с одеждой, отрывной календарь, грамота…
— За ударный труд, — без тени хвастовства пояснила хозяйка, заметив взгляд Тани. — На чулочной фабрике я работаю.
Вела себя свободно, непринужденно. Тане почудилось, будто бывала она в этой комнате много раз.
— Пойду чайник на газ поставлю…
Ушла, надолго оставила Таню одну, Таня в одиночестве как-то еще больше привыкла к комнате. Вернулась с кипящим чайником.
— Не соскучилась? А я в булочную сбегала, конфеточек для тебя купила…
Напоила Таню чаем, ухаживала за ней, как за дорогой гостьей, ни о чем не расспрашивала, наоборот, рассказывала о себе:
— Одна живу, совсем одна, раньше общая квартира была, да я отгородилась, прорубила отдельный вход. Муж у меня машинист был, попал в аварию, с тех пор у меня никого. Другие скучают, а я помолюсь — и все на месте. Хочешь, почитаю тебе?
Убрала со стола посуду, усадила гостью поудобнее, подложила под руку ей подушечку, зажгла настольную лампу, из комода достала книгу.
— "Кто ищет Христа, пусть тот вступит в странническую жизнь и ищет Его и действительно найдет Бога в сей жизни. Кто желает совершенства, пусть тот изберет странническую жизнь, в ней познает он путь к совершенству, в ней найдет совершенство. Очистится от скверн, освободится от всякого лукавства, облечется в сокрушение и смирение. Кто хочет преуспеть, тот должен учиться сему вне своего отечества, и хотя он еще на земле, но сердце его уже на небе…"
Читала не торопясь, иные слова повторяла, внушительно, громко, заметно было, что чтение доставляет удовольствие ей самой.
— Что за книга? — поинтересовалась Таня.
— "Цветник", — объяснила хозяйка. — «Цветник нравственный». Есть такая старинная книга.
Не все понятно, что читает Зинаида Васильевна, но самый звук ее голоса, мягкий свет, тишина вокруг растревожили Таню чуть не до слез, и она вдруг, неожиданно для самой себя, призналась Зинаиде Васильевне в том, что ее любил один человек, а теперь разлюбил, что осталась она одна и ничего больше не хочет от жизни.
Она что-то преувеличивает, что-то искажает, сама не различает, где правда и где выдумка, преображает действительность, как подсказывает ей ее чувство…
Зинаида Васильевна погладила девушку по голове и опять ни о чем не стала расспрашивать, лишь сказала:
— А ты молись…
И опять обратилась к книжке:
— "Девство настолько выше брака, как золото выше серебра, как пшеница выше соломы, жемчуг — раковины, золото — земли, плод — корня. Всякая добродетель велика, и приобрести ее — предмет самого сильного желания, однако нет столь высокой добродетели, как девство. Ибо девство есть та добродетель, которая первее всего воссияла в раю, прежде чем змий коварно обманул наших прародителей. Брак начинается и оканчивается тлением, девство же возводит мир к нетлению и делает людей ангелами…"
И Тане стало так покойно, так утешительно, что все обиды отодвинулись куда-то далеко-далеко. Выходит, она правильно сделала, что ушла от Юры: девство выше брака. И она подумала, что обязательно придет сюда еще раз, придет не один раз.
Дремота сковывала ее все сильнее. С трудом заставила себя подняться.
— Спасибо, — сказала Таня. — Пора. Если позволите, я опять забегу завтра.
— А ты не молись, — сказала Зинаида Васильевна. — Никто тебя не неволит. Побудь одна, подыши тишиной, успокойся. Смотри на Него…
Зинаида Васильевна взглянула на икону и тотчас отвела взгляд, ни к чему не хотела принуждать Таню.
— Останешься?
— Остаюсь.
Тане и вправду не хотелось уходить, так спокойно и тихо в полутемной прохладной комнате.
— Ну, а я пошла, — сказала хозяйка.
— А если кто зайдет?
Зинаида Васильевна точно ждала этого вопроса.
— Не отвечай, будто тебя тут и нету.
Сильными сухими пальцами взяла Таню за плечи, и та подчинилась, привстала. Подтолкнула Таню к одежке, висевшей на гвоздиках, вбитых в стену, задернутой натянутой на бечевку простыней, отдернула простыню, сунула руку за платья, уперлась — и стена подалась…
Все было так просто, так естественно, и вдруг перед Таней открылась какая-то тайна, хотя на самом деле открылась лишь неприметная дверь в стене, оклеенная такими же, как и вся комната, обоями в голубеньких цветочках.
— Иди, иди… — Зинаида Васильевна подтолкнула ее.
Таня отшатнулась:
— А что там?
— Тайничка моя, схоронушка.
— Зачем?
— Да ты не бойся, иди, никто не потревожит. Я вернусь, выпущу…
Таня нерешительно пошла. Дверь низенькая, пришлось наклонить голову. В комнате полусвет, а здесь совсем темно. Зинаида Васильевна зачиркала спичками.
— Сейчас, сейчас…
Розовый огонек метнулся и задрожал. Зинаида Васильевна зажгла лампадку. Выступило из тьмы лицо — длинное, коричневое, с беспокойными невидящими глазами. Христос. Какой-то странный Христос. Узколицый, неестественный, от всего отрешенный…
— Садись. — Зинаида Васильевна усадила Таню. — Побудь, побудь тут. Скоро приду…
Точно боялась, что Таня передумает. Сразу ушла, быстро закрыла за собой дверь. Таня слышала, как щелкнул не то замок, не то крючок.
Сперва Таня испугалась, но вскоре чувство страха прошло. Что плохого может сделать ей Зинаида Васильевна?
То ли фитилек разгорелся за красным стеклом, то ли привыкла она к розовому полумраку, но уже можно рассмотреть чуланчик. Она сидит на железной койке, накрытой грубым суконным одеялом. В головах столик, вроде тех, что ставят под цветы, в ногах табуретка. Яснее всего выделяется в розовом полусвете образ Христа, похожий на иконы, которые Таня видела в Третьяковке.
И вдруг Тане становится удивительно спокойно и хорошо. Она одна. Впервые в жизни чувствует, что действительно одна. Нет никому дела до нее, и ей ни до кого нет дела.
Мигает огонек, плывут розовые тени, тайною дышит тишина. Все отступает, Таня наедине сама с собой. Ни школы, ни Юры, ни даже мамы. Никакой суеты. Она смотрит на коричневого Христа, и он точно оживает. Ей страшно и сладко, как в детстве, когда она оставалась вдвоем с бабушкой Дусей.
Фитилек потрескивает. Колеблется слабое пламя. Таня подходит к лампадке, пальцами пытается снять нагар и… гасит огонек.
Что она наделала? Что наделала, когда вошла в этот таинственный чулан? Что сейчас с нею случится?
Но ничего не случается. Только она еще больше одна. Ей страшно и уже не хочется быть одной. Она всматривается в темноту. Вспоминает лицо Христа. Нечеловеческое какое-то лицо. И вдруг… начинает молиться. Она еще не сознает, что молится. «Господи… Господи, не оставь меня одну, помоги мне. Господи Иисусе Христе, не оставь меня…» У нее мелькает мысль, что она молится. О чем? Ни о чем. Просто так. Просто чтобы не было так одиноко…
Тихо приоткрывается дверца.
— Заснула?
Таня не спешит выйти, но Зинаида Васильевна торопит:
— Иди, иди. Могут прийти, тогда уж до ночи…
Висят на стене платья, завешенные простыней, никому не догадаться, что за ними что-то скрывается.
— Зинаида Васильевна, а на что вам этот чулан?
— Какой чулан? Это келья. Захочется остаться наедине с богом, вот и скроешься…
Тане кажется, что Зинаида Васильевна чего-то не договаривает.
— Иди, иди, дочка, небось мать ждет. Только не проговорись.
СТАРЕЦ ЕЛПИДИФОР
Раза три уже пряталась Таня в келье Зинаиды Васильевны. Зайдет, перемолвятся, взглянет та на девушку:
— Пойдешь?
И Таня уйдет в дверь под платьями. Сидит, глядит на Христа. Она уже привыкла к нему, лицо его не кажется уже далеким и необычным. Поговорит наедине — то ли с Христом, то ли сама с собой. А то и заснет. Так хорошо, так спокойно спится в темной келье.
Она и на этот раз пришла к Зинаиде Васильевне за тишиной.
— Пойдешь?
Таня кивает.
Зинаида Васильевна помедлила, прежде чем открыть, вздохнула, пропустила Таню и тут же закрыла дверь.
Сразу со света не видно ничего. Таня села на койку. Фитилек еле горит. Почему-то ей страшно.
— Господи… — прошептала она. — Господи…
— Молись, молись, — услышала вдруг она, и кто-то провел рукой по ее волосам.
Она замерла от ужаса. Что только не померещится!
Подняла руку к голове и… нащупала чью-то руку.
— Кто это? — спросила Таня сдавленным голосом.
— Молись, молись, — услышала в ответ. — Воззвав к господу, не устрашись ничего на земле…
Посмотрела вверх и увидела над собой старого-престарого старика. Розовая борода. Невидящие глаза.
— Что вам нужно?
— Еще одну овцу вернуть в стадо господне!
«Недоставало еще, чтобы меня называли овцой», — подумала она не без юмора и тут же об этом забыла. Очень уж необычно и страшно появление этого старца. Что он хочет с ней сделать? Что сделает?
Но он ничего от нее не хочет. Сел рядом, взял за руку. Он не такой громадный, каким было представился. Правда, выше Тани и, кажется, действительно очень стар. Борода у него светится, как розовое серебро.
— Не бойся, дочка, — чуть шамкая, произносит он. — Не бойся ничего, как только прогневить господа.
— А чем можно его прогневить? — неожиданно спрашивает Таня.
Кажется, она уже не боится этого неведомо откуда взявшегося старика.
— Мирской суетой, — поясняет он. — Токмо одной мирской суетой.
И Таня вдруг начинает плакать. Она сама не знает почему. Плачет, и все. Ей делается все легче и легче.
— Вот так, вот так, — приговаривает старик. — Вот так и откроется тебе истина.
— Кто вы? — спрашивает Таня сквозь слезы.
— Недостойный раб господа бога нашего…
— Откуда вы?
— Ниоткуда. Странник. Выше всех подвигов есть подвиг странничества. Странствую и ищу Христа…
Говорит он долго, не все Тане понятно, непонятен смысл, непонятны отдельные слова, он шамкает и проглатывает слоги, но речь его успокаивает…
Дверь открывается.
— Святой отец… — За дверью Зинаида Васильевна. — Покушать?
Старик поднимается.
— Пойдем, — обращается он к Тане…
И вот они за столом. Зинаида Васильевна живет скромно, но сегодня расщедрилась: на скатерти и селедочка, и огурчики, и грибки, и даже копченая севрюга — большая для нее роскошь, баранки, фруктовый сахар и мед. Для такого гостя не жаль ничего.
Под лампой старик еще худее и старше, волосы у него даже не белые, а зеленоватые от старости.
Он встает:
— Возблагодарим господа перед трапезой…
Зинаида Васильевна придвигает тарелки:
— Отец Елпидифор…
Старик ласково улыбается:
— Хлебушка бы мне. Ржаного. И луковичку.
Зинаида Васильевна подает черный хлеб и лук, гость отламывает ломоть, чистит луковицу и крепкими, хоть и желтыми зубами с аппетитом вгрызается в луковицу.
— Отец Елпидифор, рыбки!
— Давно не приемлю. Боящийся бога не объедается. Пресыщение чрева не что иное, как умножение помета.
Но все это ласково, не в осуждение, а в поучение.
Сжевал хлеб, сгрыз луковицу.
— Водички бы.