— Ну, хоть амбар какой, сторожку в Дуровке, — попросил Филиппыч. — Куда ж мне деваться? И корову, — добавил он. — Хоть черную. Она хоть и яловая, я возьму.
— А вы не кричите, мы не глухие, — оборвал ее Данилочкин и обратился затем к Вере Васильевне: — А вы, гражданка Астахова, что должно прийтись на вашу часть?
Ох как хотелось Славе ответить вместо мамы: да пропади они пропадом, все эти сараи и амбары, ничего нам не нужно, проживем без астаховских хором, заработаем себе на жизнь сами! Понимал, маме трудно спорить, если она и попросит чего, сделает это ради Пети…
— Ничего, — тихо произнесла Вера Васильевна. — Я ни на что не претендую.
— То есть как ничего? — изумился Данилочкин. — У вас законное право, ваш покойный муж такой же совладелец, а младший сын тоже имеет право на долю, он вложил в хозяйство немало труда.
— Я понимаю, — тихо, но настойчиво повторила Вера Васильевна. — Но ни мне, ни моим сыновьям ничего не надо, я — учительница, в хозяйстве я не работала, а сын мой не хотел есть хлеб даром…
— Вы все-таки подумайте, — еще раз сказал Данилочкин, — это называется… Как это называется? — обернулся он к Никитину.
— Широкими жестами, — подсказал тот.
«Сейчас мама сдастся, — подумал Слава, — согласится что-нибудь взять, чтобы обеспечить нас на первое время».
Но Вера Васильевна не сдалась.
— Нет, — сказала она. — Я от всего отказываюсь.
— Вы это заявляете твердо и решительно? — еще раз спросил Данилочкин. — Это называется…
— Твердо и решительно, — повторила Вера Васильевна. — Ни мне, ни моим детям не нужно того, что мы не заработали.
Члены комиссии склонились над списком.
— Ну вот что, волостная комиссия… — начал было Данилочкин, но Дмитрий Фомич потянул Данилочкина к себе и зашептал что-то на ухо.
Данилочкин согласно кивнул.
— Решение волостной земельной комиссии будет объявлено завтра, — объявил он. — Кто интересуется, может сюда прийти.
На том судоговорение закончилось, а утром Данилочкин огласил решение: принимая во внимание долголетнюю работу Астахова Филиппа Ильича в хозяйстве, отписать на его имя все постройки на хуторе при деревне Дуровке, одну корову и одну лошадь; сад, имеющий промышленное значение, из частного владения изъять и передать в пользование Дуровскому сельскому Совету; Сороке Федосею Прокопьевичу совместно с женой Надеждой Кузьминичной в возмещение долголетней работы в качестве наемных рабочих выделить из построек, находящихся в селе Успенском, один амбар, расположенный рядом с пасекой, и одну корову; гражданке Астаховой Вере Васильевне, вследствие ее отказа от имущества, ничего не выделять; остальные постройки и скот, находящиеся в селе Успенском, переходят в собственность Астаховой Марьи Софроновны.
— Правильно говорят, что вы грабительская власть, — заявила Марья Софроновна. — Придется вам на том свете горячими угольками подавиться!
— Гражданка Астахова, призываю к порядку! — грозно прикрикнул на нее Данилочкин. — Не забывайтесь!
— С вами забудешься! — продолжала Марья Софроновна. — Испугалась я тебя, старый хрен!
Марья Софроновна ничего больше не высказала в исполкоме, а то и вправду оштрафуют на десять пудов, рванула на улицу так, что задрожали двери, а выбежав наружу, запустила такую матерщину, что даже Филиппыч крякнул от удивления.
Но этим ее неприятности не закончились.
— Эй, Машка! — заговорил с ней без обычной почтительности Филиппыч. — Заруби себе на носу: ко мне в Дуровку ни ногой, делать тебе там больше нечего!
Вне себя она бросилась в дом.
— Вы! — объявила она Вере Васильевне, шипя от злости. — Слышали? Вашего тут ничего нет, убирайтесь куда хотите, а не то Коська выкинет!
Но Вера Васильевна сама нашла выход, посоветовалась с Зерновым, зашла к почтмейстерше, у той пустовала комната, и хотя почтмейстерша могла при случае и выгодно продать, и выгодно купить, на этот раз, прослышав о том, что Вера Васильевна вынуждена уйти из дома, сдала комнату за божескую цену.
Сыновья перетащили вещички, перенесли из астаховского дома кровать, диван, несколько стульев, и Марья Софроновна не сказала по поводу вещей ни слова.
Не у дел очутился Петя, не на кого стало работать. Положение спас Филиппыч.
— Одному мне не справиться, пока не женюсь, — сказал он Пете. — Живи пока на хуторе, за работу я расплачусь, обеспечу вас с матерью и яблоками и капустой на всю зиму.
Услышав о переезде, Данилочкин вызвал Славу.
— Передай матери, пусть не волнуется, — сказал он. — Пусть не бросает школу, обеспечим ее дровами.
Но больше всего Славу удивил Федосей.
Когда ему объявили, что исполком присудил Сорокам амбар и корову, он никак не мог сразу взять это в толк. Наконец до него дошло. Два дня он ходил возле выделенного амбара, все что-то вымерял, присматривался. Спросил Марью Софроновну, какую из трех коров она отдает. Марья Софроновна указала на черную, яловую, облюбованную Филиппычем.
Коня, на котором Слава и Петя приехали из Малоархангельска, Федосей держал у соседей и раза по два в день приносил актированному коню свежескошенной травы, а то так и чуток овса, если удавалось отсыпать от хозяйских лошадей.
И вот в ближайшее утро Федосей исчез. Марья Софроновна не нашла на кухне Надежды, а затем не доискалась и Федосея. Вечером были дома, а утром не стало. Вместе с ними исчезли и черная корова, и серый конь. Но самое удивительное заключалось в том, что исчез амбар. На месте амбара зияла черная прогалина.
Когда и как Федосей успел разобрать и вывезти амбар, так и осталось загадкой. Ни с кем не попрощался, никому ничего не сказал, и куда уехал — тоже никто не знал.
Дом Астаховых кончился.
50
— На дворе август, — напомнила Вера Васильевна.
Слава и сам знал, что на дворе август.
— Ты куда собираешься?
А вот этого Слава не знал. На дворе август, а из укомпарта ничего. Слов на ветер Шабунин не бросает, но… Забыл? Дел у него невпроворот, что ему Ознобишин! А напомнить о себе не позволяло самолюбие.
Почта стояла на пересечении дорог, от церкви к реке, от волисполкома к Народному дому, посетители редко заходили в Успенское почтовое отделение. Почтмейстерша копалась в огороде, Петя помогал Филиппычу на хуторе, в доме царила тишина, и ничто не мешало разговорам Веры Васильевны со Славой.
О чем она говорила с сыном? О будущем? Каким-то оно будет?
Одно лето, а как неодинаково шло оно, это лето, даже для одной семьи. Петя весь в круговороте полевых работ, трудится с охотою, особенно после того, как хозяином хутора стал Филиппыч, держится с Петей, как с ровней, да еще обещал осенью, после обмолота, расплатиться полной мерой, по совести, и Петя старается, на один мамин заработок зиму не проживешь, в чем-то Петя старше Славы, на собственном опыте узнал цену тяжелого крестьянского труда. Вера Васильевна тоже готовится к зиме, никаких программ из Наркомпроса не присылают, а Зернов требует от нее «программу занятий», книжек надо достать для чтения в классе, помещичьи библиотеки разошлись по рукам, истреблены по невежеству, но кое-где книги сохранились, и с помощью учеников Вера Васильевна находит в избах томики Малерба, Мольера, Монтескье, хотя один бог ведает, для чего нужен ей Монтескье. Надо подумать и о том, во что одеваться и чем питаться, кое-что перешить, а кое-что и купить, хотя покупательские способности Веры Васильевны весьма ограниченны, надо достать бочку, чтоб наквасить капусты, сварить банку-другую варенья, да мало ли чего еще надо, что поминутно вспоминается и что невозможно запомнить. Покинув астаховский дом, Вера Васильевна повеселела, жить хоть и труднее, но теперь ей уже не приходится смотреть на жизнь из-под чьей-то руки, приходится надеяться лишь на самоё себя, и от этого больше в себе уверенности. Что касается Славы…
Чудное у него лето, из одной колеи выбился, а в другую не попал. Он привык работать для общества, а этим летом приходится работать только на себя.
Вернулся из Малоархангельска и сразу почувствовал себя не в своей тарелке, от него отвыкли в Успенском, Ознобишин в Успенском теперь хоть и не чужой, но и не свой.
А Данилочкин твердит одно:
— Учись, учись.
В Успенское приехал инструктор укомпарта Кислицын, Слава встречался с ним в Малоархангельске. Пожилой и неразговорчивый Кислицын до того, как перейти на партийную работу, служил землемером, в укомпарте занимался вопросами сельского хозяйства.
Как-то вечером, вернувшись домой, Слава увидел Кислицына с почтмейстершей на скамейке у входа на почту.
— Ба, кого я вижу! — воскликнул Кислицын. — Товарищу Ознобишину привет!
— Вы ко мне?
— Нет, нет, приехал по поводу уборочной кампании, а сюда попутно зашел, узнать, как работает почта.
Судя по истомленному виду почтмейстерши, Кислицын замучил ее расспросами.
— А как ты поживаешь, товарищ Ознобишин? — поинтересовался Кислицын и похлопал ладонью по скамейке, приглашая Славу сесть.
Разговорчивостью Кислицын не отличался, а тут вдруг засыпал Славу вопросами: как живет, как относится к нему волкомпарт, не загружают ли поручениями, готовится ли в университет…
Вера Васильевна позвала пить чай, Кислицын отказался:
— Благодарствуйте, пора в исполком, и так задержался, вижу, товарищ Ознобишин идет, ну как не поговорить…
Слава, однако, в случайность встречи не поверил.
— А вам ничего не говорили обо мне в укоме? — спросил Слава. — Относительно путевки там или еще чего?
— Чего не слышал, того не слышал. Просто думаю, что тебе сейчас самое святое дело — учиться.
Кислицын зашагал к волисполкому, а Слава остался сидеть на скамеечке.
Время шло, а Слава все не мог решить, кем ему стать — дипломатом или адвокатом, или же, как советовал, Шабунин, идти во врачи.
Не оставляла его в покое и Вера Васильевна:
— Слава, иди пить чай!
— Ах, мамочка…
Придвигала кружку с молоком.
— Ты же звала пить чай?
— Молоко полезнее.
Слава подчинялся, пил молоко, топтался возле вешалки, потом решительно надевал куртку, ночью бывало прохладно, особенно если они с Марусей проводили ночь на берегу Озерны.
Вера Васильевна обязательно спрашивала:
— Ты к Марусе?
— А куда ж еще, — неизменно отвечал Слава.
— Ах, Слава, — вздыхала Вера Васильевна, — тебе надо готовиться.
Попрыгунья Стрекоза
Лето красное пропела;
Оглянуться не успела,
Как зима катит в глаза.
— Считаешь меня стрекозой?
— Я беспокоюсь о тебе.
— А ты не беспокойся.
— Надо думать о своем будущем.
— О моем будущем позаботится укомпарт.
— Тебя там забыли…
Мама права, соглашался про себя Слава, и шел к Марусе.
Она его хоть и ждала, но не сидела без дела, когда он приходил, она или доила корову, или вместе с отцом готовила резку для скота, или прибирала в сенях, но приближение Славы угадывала, выбегала навстречу, звала в избу, ставила перед ним крынку с молоком.
— Попей парного.
Слава отказывался, Маруся обижалась:
— Гребуешь?
В угоду Марусе он снова пил молоко.
Потом уходили через конопляник в поле, сидели где-нибудь на меже или спускались к реке, искали место потемнее, прятались в тени ракиты, плеск реки заглушал голоса, и все равно старались говорить шепотом.
Слава несмело целовал Марусю в щеку, в шею, целовал руку, руку она отдергивала, потом сама целовала в губы, у Славы кружилась голова, но Маруся вдруг отстранялась, — только что они гадали, долетят ли когда-нибудь до Луны люди, — и строго спрашивала:
— К экзаменам готовишься?
— Готовлюсь, — сердито отвечал Слава.
— Ты уж постарайся, — повторяла Маруся. — Не то провалишься…
Славе становилось скучно, он сам отодвигался от Маруси — она будет поить его молоком и заставлять учиться.
Становилось прохладно, они снова прижимались друг к другу, на мгновение тьма становилась непроницаемой, и вдруг черное небо делалось серым, по воде ползли беловатые клочья тумана, начинала посвистывать невидимая птица, и Маруся серьезно говорила:
— Пора, скоро корову выгонять, а ты поспи и садись заниматься, на дворе август…
Маруся повторяла Веру Васильевну.
Слава шел домой, сперва вдоль Озерны, потом поверху, — туман рассеивался, все в природе обретало истинный цвет, голубело небо, зеленела трава, сияла киноварью крыша волисполкома.
Вот и почта, временный его дом, дверь в контору заперта двумя болтами, не выломать никому, почтмейстерша блюдет порядок, зато оконные рамы распахнуты, залезай и забирай хоть всю корреспонденцию.
Слава влез в окно и тихо прошел на жилую половину.
В комнате тишина. Петя посапывал на коечке у стены, пришел на ночь домой, и мама тоже как будто спала.
Слава осторожно сел за стол, спать не хотелось, придвинул учебники — надо наверстывать время, потраченное на прогулки при луне, — эх вы, синусы-косинусы…
Но мама, оказывается, не спала.
— Выпей молока, — вполголоса сказала Вера Васильевна. — Поспи и берись за учебники.
«О, господи…» — мысленно простонал Слава.
— Хорошо, — ответил он матери. — Я не хочу молока, я не хочу спать, ты же видишь, я занимаюсь.
Через полчаса он все-таки лег, не слышал, ни как встала Вера Васильевна, ни как уходил на хутор Петя.
Его разбудило постукивание каких-то деревяшек…
Слава прислушался. Постукивал кто-то в конторе. Голосов не слышно, Анна Васильевна копалась в огороде. Слава выглянул за дверь. Григорий.
— Где почтмейстерша? — спросил он. — Да не ищи, не ищи ее, я за тобой, Дмитрий Фомич послал…
— Случилось что?
— Бумага пришла для тебя…
Слава стремглав побежал в исполком через капустное поле.
Дмитрий Фомич со значительным видом вручил Славе пакет:
— Вячеславу Николаевичу Ознобишину из укомпарта!
Нет, не забыли его, Афанасий Петрович хозяин своему слову!
Путевка. Направление в Московский государственный университет.
И записка:
«…задержали путевку в губкоме. Собирайся! Опоздание на несколько дней не имеет значения, место забронировано, ты послан по партийной разверстке. Факультет соответствует особенностям твоего характера. Вспомни наш разговор: политика — коварная профессия… С ком. приветом…»
«Последний привет от Шабунина, — думает Слава. — Теперь он окончательно отпускает меня от себя».
— Вызывают на работу? — поинтересовался Дмитрий Фомич.
— Посылают учиться…
Слава побежал к Вере Васильевне.
— Мама, еду в Москву!
— А куда?
— На медицинский!
— Ты рад?
— Не знаю.
— А я рада. Такая хорошая профессия…
Начались сборы. А какие сборы? Выстирать и погладить две рубашки, начистить сапоги да лепешек на дорогу напечь?
Слава заторопился к Марусе.
— Уезжаю!
Маруся вздрогнула.
— О-ох!…
И больше ничего.
Долго сидели молча. Сказать надо было много, а слов не находилось. Марусе не хотелось оставаться одной, а Слава рвался уже в другой мир.
Вечером об отъезде брата узнал Петя.
— Опять бросаешь нас с мамой? — пошутил он. — Смотри не пропади…
Всю ночь Слава проговорил с матерью. Он возвращался в знакомую Москву и в то же время в Москву, которой не знал, где еще нужно отыскать свое место.
Московский университет. Сколько поколений Ознобишиных вышли из-под его сводов! Как-то встретит он Славу? Где остановиться? Вера Васильевна давно не писала деду, и дед не писал дочери. Жив ли он? Идти за помощью к Арсеньевым не хотелось, да и не пойдет он к ним. Николай Сергеевич Ознобишин не одобрил бы сына, если бы он прибегнул к протекции. А как быть самой Вере Васильевне? Пете тоже надо учиться. Вера Васильевна начала припоминать. Нашелся родственник в Петровской академии. Илья Анатольевич. Профессор. Надо зайти к нему, посоветоваться. Да и самой Вере Васильевне мало смысла оставаться в деревне. Зернов часто дает понять, что иностранные языки крестьянским детям ни к чему, умели бы пахать да косить, французский язык — это язык русских аристократов. Да и невозможно вечно находиться в зависимости от Анны Васильевны. Пусть Слава сходит в школу, где преподавала Вера Васильевна. Частная гимназия Хвостовой. Теперь она, вероятно, тоже называется школой второй ступени. Если ее возьмут обратно, Вера Васильевна вернулась бы…
Порешили на том, что Слава едет к деду, в общежитие проситься не будет, а на будущее лето Вера Васильевна и Петя тоже переберутся в Москву.
Утром надо было идти искать лошадь. Просить Данилочкина? Гужевая повинность отменена, своих лошадей исполком не имеет, только затруднять просьбами. Марью Софроновну просить бесполезно. У Филиппыча обмолот, неудобно…
Слава вспомнил о Денисовых и поймал себя на мысли о том, что в разговорах о Москве Вера Васильевна и сам Слава обошлись в будущей жизни без Маруси.
Неловко стало Славе в душе…
Днем зашел к Марусе.
— У кого бы нанять лошадь?
— Подожди…
Она нашла во дворе отца, поговорила, вернулась.
— Я сама отвезу тебя.
— Ты не обернешься за один день.
— Переночую на станции.
— Может, захватим Петю?
— Нет, я одна. Одна хочу проводить тебя.
Вторую половину дня Слава ходил по знакомым и прощался.
Ничто не изменилось в исполкоме за пять лет, Данилочкин сидит за письменным столом Быстрова, на том же обтянутом черной кожей диване, разве что кожа еще больше пообтрепалась и стерлась, по-прежнему сидит за своим дамским столиком Дмитрий Фомич.
Но душа у волисполкома другая, нет уже сквозняков, окна закрыты, все спокойно, уравновешенно, прочно.
— Улетаешь? — спрашивает Дмитрий Фомич. — Ушел Иван Фомич, улетаешь ты…
— Не тревожься за мать, — утешает Славу Данилочкин. — Поддержим…
На заре к почте подъезжает Маруся. Гнедая денисовская кобылка запряжена в легкие дрожки, Маруся в материнском плисовом жакете, для Славы на случай дождя брезентовый плащ.
Вера Васильевна видит в окне Марусю.
— Уже!
Долгие проводы — лишние слезы. Мама ничего не говорит. Держит себя в руках. Будит младшего сына.
— Петя, Слава уезжает!
Петя вскакивает, он привык рано вставать.
Слава обнимает мать, брата, выходит из дома, секунду колеблется и, хотя мама смотрит в окно, целует Марусю в щеку.
Она вопросительно взглядывает на Славу:
— Поехали?
Мягким движением отдает вожжи Славе и уступает место перед собой.
Ничего не сказано, они даже не думают об этом, но в этом движении исконный уклад деревенской жизни, женщина уступает мужчине первое место: ты хозяин, ты и вези.
Не успевает Слава сесть, как лошадка срывается с места, а он еще подергивает вожжами: скорее, скорее — это он тоже не осознает, спешит оставить Успенское.
Капустное поле, церковь, погост…
Многое он здесь оставляет! Здесь в школе возле церкви впервые увидел Степана Кузьмича, здесь неустрашимый Быстров спас дерзкую бабенку от озверевших мужиков, здесь хоронили Ивана Фомича, здесь, на ступеньках школы, они, первые комсомольцы, мечтали о необыкновенном будущем…
Простите меня!
Побежали орловские золотые поля…
Далеко, в голубой бездне, курчавые облака. Барашки. То несутся, то замедляют бег. Сизые, лиловатые, белые. Собьются в отару, закроют солнце и опять разбегутся.
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы…
— Не нужно стихов, — говорит Маруся, — своих слов, что ли, у тебя нет?
А ведь такие хорошие стихи, думает Слава. Но Маруся почему-то не в настроении. Впрочем, понятно почему. Но зачем растравлять себе душу?
Кобылка бежит с завидной лихостью. Сыта, ладна, ухожена. Бежит себе, только пыль из-под копыт. По обочинам зеленая травка ковриками скатывается в канавы.
Не так-то уж она гладка, полевая дорога, не так легка, как кажется…
Бежит себе кобылка, бежит, легко у Славы на сердце, мысли спешат все дальше и дальше, он уже видит московские улицы…
Ничего он не видит!
Чертово дерево, откуда оно только взялось? Черное, искореженное, сожженное молнией.
Слава не заметил, как шарахнулась лошаденка, как занесло дрожки, и заднее колесо увязло в канаве.
— Стой!
А кобылка сама остановилась.
Маруся засмеялась:
— Цел?
Соскочили с дрожек, Слава злится, а Маруся смеется:
— Колесо-то цело?
Слава склонился к колесу.
— Посторонись…
Маруся ухватилась за дрожки и вытолкнула на дорогу.
Он кинулся на помощь.
— Да все уж…
— Не заметил даже, как случилось, — виновато пробормотал Слава. — Откуда только эта коряга взялась…
Нет, не годится он ей в мужья!
— Оно так всегда, — ласково отозвалась Маруся. — Чуть замечтался…
Слава сердится и на себя, и на лошадь, и на дерево… И на Марусю. Скорее бы отъехать от злополучного места!
— Поехали?
— Поехали…
Как произносят они это слово? Слава с раздражением, Маруся снисходительно, она не переживает промах Славы, ну, зазевался и зазевался, не велика беда, даже не заметила, как уязвлено мужское самолюбие Славы.
— Дай-ка лучше мне!
Выхватила вожжи из рук жениха, да так решительно, что и не возразишь!
Теперь Маруся впереди, теперь она правит, ей и в голову не приходит, как опасно иногда женщине отнять у мужчины вожжи.
Сидят на дрожках, как на лавочке, бочком, свесив ноги, пылятся Славины начищенные сапоги и Марусины ботиночки со шнурками.
Слава рассматривает Марусю. Красива она? Может, и не так красива… Целомудренна! Хороша внутренней красотой. Но и с лица неплоха. Умный лоб, правильный нос, нежный румянец, губы как спелая малина…
«Ах, Маруся… Ты так и будешь меня везти, а мне всю жизнь глядеть из-за твоей спины? Шабунин отпустил меня на вольную волю, а теперь ты начнешь заменять Шабунина? Я хочу жить своим умом. Почему меня постоянно должен кто-то опекать? Быстров, Шабунин, Иван Фомич… Даже от мамы я ни в чем не хочу зависеть…»
Волны времени относят назад Орел, Малоархангельск, Успенское… А оно сопровождает его сейчас, потому что Успенское и Маруся неотделимы. Сможет ли он выполнить свои обязательства?…
Странные это мысли. Неверные и тревожные. «Ты еще ничто», — мысленно говорит он себе…
Маруся вдруг оборачивается к нему.
— Знаешь, мне почему-то кажется, что видимся мы с тобой в последний раз.
— Зачем ты так?
Почему Марусе приходят в голову такие странные мысли?
Минуют деревню за деревней, кобылка весело отталкивается от мягкой дороги, невеста решила прокатить жениха как по воздуху.
— Гнедуха!…
И дорога назад, и ометы назад, и ветлы назад, крутится нескончаемая лента дороги, уносит с золотых орловских полей.
— Не вернешься ты, — говорит Маруся.
— Зачем ты так?
Она упорно о чем-то думает.
Уезжает Слава от своего счастья, понимает и не может не ехать.
Облака растаяли, вечная над ними синь, в полях светлый день.
— Не любишь ты меня, — говорит Маруся.
— Зачем ты так?
Он любит ее. Может быть, даже больше мамы.
А кобылка перебирает, перебирает ногами, и, глядишь, Змиевка перед глазами.
Серый элеватор давно уже маячил на горизонте.
Сухие комья разбрызнулись во все стороны, кобылка выгнулась, замерла перед станцией.
Маруся ослабила поводья, перекинула их через коновязь, подвязала лошадке торбу с овсом, и, взявшись за руки, — пусть смотрят! — счастливая пара — счастливая ли? — прошла в зал ожидания.
Здесь все так же, как и пять лет назад. Деревянные диваны, запыленные стекла, затхлая станционная вонь.
Поезд на Москву придет через три часа.
— Ты поезжай, — говорит Слава. — Иначе сегодня не успеешь домой.
— Не твоя забота, — отвечает Маруся. — Переночую здесь, у нас здесь знакомые.
— Долгие проводы — лишние слезы.
— Пусть долгие, пусть лишние, хочу на тебя насмотреться…
Они больше смотрят друг на друга, чем разговаривают.
Слава говорит что-то о Москве, вспоминает рассказы о том, как студенты празднуют Татьянин день.
На этот раз билет приобрели на общих основаниях и даже в плацкартный вагон. Пообедали крутыми яйцами, огурцами, свежими ржаными лепешками.
Зазвонил станционный колокол. На перрон вышел дежурный с жезлом. Пыхтя и постанывая, показался из-за поворота паровоз.
«Увидимся ли мы? — подумал Слава. — Люблю ли я Марусю?» — беззвучно спросил он самого себя.
— Залезай, — сказал проводник. — Поезд тебя дожидаться не будет!
Слава схватился за поручень и вдруг бросился к Марусе, обнял, поцеловал, так никогда еще они не целовались — исступленно, отчаянно.
Вошел в вагон, протиснулся к окну.
Маруся осталась на перроне. Красивая, суровая и вечная.
Вечная для покидающего ее Славы.
В вагоне Слава нашел свободную верхнюю полку, лег, вытянулся, решил, что сразу заснет и будет спать до самой Москвы. Темнело. За окном мелькали деревья, насыпи, полустанки, водокачки. Потом все пропало.
Проводник вставил в фонарь свечу, зажег, тени побежали по вагону, наступила ночь.
За стенкой спорили. Кто-то смеялся. Долго плакал ребенок. Сонное дыхание наполнило вагон.
Слава хотел заснуть и не мог. Пытался прислушаться к разговору, но ничего не разобрал, потом и разговор смолк. Пытался всматриваться в окно, но ничего не увидел, все утонуло во тьме.
Он остался наедине с Успенским. С прожитыми там годами. Приехал туда ребенком, подростком, а уезжал юношей, взрослым человеком. Был ничем, а стал…
Кто его поднял к жизни? Отец со своим Пушкиным? Никитин? Быстров? Пожалуй, больше всего Быстров. Необыкновенный человек. Он был порождением революции, а в иные моменты и самой революцией.
Поездки по волости, по уезду. Гибель помещичьих имений. Пробуждение классового самосознания. Сотни мальчиков, поднимающихся на борьбу за будущее, которое они плохо себе представляли. Одни погибали. Другие изменяли. Третьи становились людьми, достойными своего времени. Имен не счесть, а Слава каждого помнит по имени.
Способности каждого человека проявлялись с необыкновенной силой, и время брало от каждого все, что тот мог дать. Быстров думал, что он-то и есть Советская власть, он отдал все для ее укрепления. Даже Иван Фомич Никитин, которого не в чем упрекнуть, исчезнет из памяти своих учеников, а созданная им школа будет существовать. Даже кровь Федора Федоровича даст всходы…
А что предстоит Славе? Ночь, ночь, тьма. Покачивается вагон, стучат колеса. Что знает он о себе? Ничего он не знает. Ничего-ничегошеньки не знает. Знает лишь одно, что за пять лет он прошел такой путь, на который другому не хватило бы целой жизни.
Возле него никого. Покачивается вагон, стучат колеса. Он один на один со своей совестью. Все то доброе, что он сделал, останется навсегда. Ничто не кончается, никто не исчезает бесследно. Мертвые не умирают. Они лишь дремлют в глубинах нашей памяти…