Слава слушал и не верил своим ушам, а Шифрин скромно сидел за партой.
— Один, безоружный, не побоялся белогвардейского конвоя, — продолжал Кобяшев. — Что еще добавишь?! А что касается дискуссии о профсоюзах, он действовал в рамках партийного Устава, и те, кого он поддерживал, остались в рядах партии…
— Дискуссия закончена, — сказал Попов. — Шифрин неплохо редактирует газету, и губком партии рекомендует оставить его в списке.
Слава опять поднял руку.
— Что еще?
— Шифрин не пользуется нашим доверием, — упрямо повторил Слава. — А что он порвал с семьей, нисколько его не украшает. Как же это он бросил на произвол судьбы своих сестер и братьев?
— "Нашим доверием"! — передразнил Попов, обрывая Ознобишина. — Мы знаем Шифрина…
Да, Попов далеко не Шабунин и даже не Кузнецов, те тоже умеют приказать и настоять, но предпочитают убедить и доказать, а этот не очень-то заботится о том, что могут о нем подумать те, кому думать, по его мнению, не положено.
— Кто за то, чтобы оставить Шифрина? — спросил Шульман. — Кто против?
Слава не ожидал, что после выступления Попова против Шифрина проголосует чуть ли не половина присутствующих.
— Что за недисциплинированность! — Попов досадливо поморщился. — Вы — коммунисты, и губком предлагает вам голосовать за… За! За! — несколько раз повторил он. — В порядке партийной дисциплины!
— Так как, товарищи, переголосуем? — спросил Шульман, скромно потупив глаза. — Кто за Шифрина, поднимите руки еще раз!
И Слава нехотя поднял руку и проголосовал и за Шифрина, и за Шульмана.
34
— К вам тут заходили двое, — сообщила Эмма Артуровна, вопросительно взглядывая на Славу. — Обедать будете?
Он пораньше вернулся домой, чтобы выспаться, наутро ехать в Жерновец — малознакомое село, где комсомольцы арестовали попа, заперли в церкви и никого к нему не пускают.
— Что за люди?
— Пожилые. Должно быть, по делу, серьезные очень. Сказали, зайдут еще.
— Ладно, Эмма Артуровна. У меня еще дел… — Он выложил из карманов всякие бумажки. — Выспишься тут, — сказал самому себе Слава и принялся читать инструкцию губкомола о проведении недели сближения союзной и несоюзной молодежи.
Эмма Артуровна потопталась и ушла, Слава поглядел ей вслед, перевел взгляд на окно и залюбовался узорами мороза на стекле.
Была у него такая дурацкая манера: заметит какой-нибудь пустяк и рассматривает — звезду за окном или воробья на подоконнике, а то так и задумается над тем, как это морозу удается рисовать такие симметричные узоры.
Сидел и рассматривал заиндевевшие стекла, пока не услышал, как за его спиной стукнула дверь.
Обернулся — Степан Кузьмич!… И Пешеходов… Кузьма… Кузьма… Слава не помнил его отчества… Директор Моховского конесовхоза. Оба в валенках, в полушубках, замерзшие, злые.
— Принимаешь гостей?
Слава вскочил, засуетился.
— Раздевайтесь. Откуда? Вот не ждал…
Оба облегченно вдохнули в себя теплый воздух, побросали на кровать полушубки и принялись рассматривать Славу.
— Что вы так смотрите?
Пешеходов выглядит вполне благополучно, хотя на лице у него недовольное выражение, а вот Степан Кузьмич совершенно несчастен: мертвенно-серое лицо и до невозможности тусклые глаза.
— Смотрю, кем ты тут стал, — хрипло говорит Быстров.
— Кем же я могу стать?
— Бюрократом. Как и все тут.
— А здесь все — бюрократы?
Быстров приказывает Пешеходову:
— Расскажи, Кузьма…
Не было у Быстрова существа дороже, чем его Маруська, для него она была лучшей лошадью в мире. Когда Быстрова сняли с работы, он увел Маруську к себе в Рагозино. Некоторое время никто о лошади не вспоминал. А неделю назад в Рагозине появился милиционер из соседней Покровской волости, привез предписание забрать у Быстрова лошадь и сдать в Моховский совхоз. Быстров было заартачился, потом хотел застрелить Маруську, но не поднялась рука, кинулся к Пешеходову. «Кузьма, пойми…» — «Я бы рад оставить тебе кобылу, да не в моей власти дарить государственных лошадей». — «Кузьма!…» — «Хлопочи в Малоархангельске». Быстров всегда был в добрых отношениях с Пешеходовым, тот согласился поехать вместе с Быстровым в Малоархангельск, сказать, что совхоз обойдется и без быстровской кобылы, однако в уездном исполкоме стояли на той же позиции, на какой всегда стоял сам Быстров: нельзя оставлять кровных лошадей у частных владельцев. «Это я-то частный владелец?» — «А кто же вы? Это же злоупотребление — пользоваться такой маткой для разъездов». Не помог и Пешеходов!
Степан Кузьмич оттолкнулся рукой от стены.
— Мне без этой лошади жизнь не в жизнь…
Нет, это не тот Быстров, который на митингах зажигал мужиков революционным огнем, жизнь сломала его.
— А с Афанасием Петровичем говорили?
— Сказал, что не вправе дарить лошадей.
— Но ведь он действительно не вправе…
— Попроси он меня еще год назад, я бы ему десяток лошадей предоставил!
Быстров все еще жил в восемнадцатом году, а шел уже двадцать второй…
— Я сейчас… — Слава побежал к Эмме Артуровне, попросил сходить к Прибыткову, единственный частный магазинчик на весь Малоархангельск, взять бутылку вина, какого угодно, и приготовить чего-нибудь закусить. «Рассчитаюсь из первого жалованья…»
Быстров и Пешеходов говорили о чем-то между собой, когда Слава вошел, они замолчали.
Тягостное молчание. Даже более чем тягостное.
Слава не знал, что это его последнее свидание с Быстровым, но сознание того, что им не о чем говорить, наполнило его тревожным предчувствием.
Так они и молчали, тревожно, долго, все трое, пока не вошла Эмма Артуровна.
На деревянном подносе внесла бутылку вина, селедку, украшенную кольчиками лука, нарезанную кружками домашнюю колбасу, три сваренных вкрутую яйца, хлеб.
— Я взяла портвейн, — сказала она. — Селедочка…
Кажется, она готова была присоединиться к компании.
— Хорошо, идите, — оборвал ее Слава.
Эмма Артуровна обиженно удалилась.
— Портвейном угощаешь? — Степан Кузьмич выговорил «портьвейнем», обернулся к Пешеходову и насмешливо продолжал: — А мы вина не пьем, мы самогон употребляем. Обуржуазился ты здесь… До чего дошел… Кровать ковром покрыл, мягкую мебель завел, барышню какую-то в шелковой рамочке на стенку по весил… Нет, не тому я тебя учил.
Слава смотрел на него со все нарастающим смятением.
Кровать у него действительно застелена, но не ков ром, а дешевым покрывалом Эммы Артуровны. «Мягкой мебелью» был один-единственный стул, обитый пунцовым, давно просалившимся шелком, забытый владельцами дома, давно уже покинувшими Малоархангельск А «барышней в шелковой рамочке» была Вера Васильевна, снятая совсем-совсем молодой, еще до замужества, и чистота, какой веяло от нее, обязывала Славу вести себя так, чтобы ни папа, ни мама ни в чем и никогда не могли его упрекнуть.
Резким движением Быстров отставил бутылку в сторону.
— Знаешь, кого ты должен повесить над своей головой? — воскликнул он срывающимся голосом. — Маркса! Карла Маркса! Великого учителя пролетариата! А ты держишь над головой какую-то…
Слава не мог позволить ему продолжать: сорвись с языка Быстрова слово, которое готово было сорваться и которое Слава никогда бы ему не простил, могло бы произойти что-то такое безобразное, чему нельзя будет найти оправдания.
— Дурак! — крикнул Слава. — Сам не понимаешь, что говоришь!
Степан Кузьмич откинулся на спинку стула, точно его ударили. Ознобишин, Слава Ознобишин назвал его дураком…
Поднялся, протянул полушубок Пешеходову.
— Пошли, Кузьма, нам с ним говорить не о чем.
Негромко стукнула дверь.
Если бы Слава знал, что видит Быстрова в последний раз!
Пешеходов и Быстров шли по заснеженному Малоархангельску и нехотя поругивали Славу, дошли до дома с фуксиями на подоконниках, где они остановились, поужинали холодными блинами и салом, допили остатки самогона, еще раз ругнули Советскую власть и легли спать, а Слава долго еще сидел на кровати и думал то о Быстрове и Пешеходове, то о жерновском попе, которого завтра ему предстоит освобождать из-под какого-то дурацкого ареста.
35
Славе не хотелось открывать глаза, покуда спишь, все хорошо, а как проснешься, сутолока и тревога сразу ворвутся в жизнь, и так до вечера.
В комнате холодно, Эмма Артуровна еще не затопила печь. Слышится ее хриплый со сна, недовольный голос:
— Спит он еще… Сколько мороза нанесли! Кто вы им будете?
Надо вставать!
Румяный старичок держал в руках снятые варежки и похлопывал одну о другую.
Не сразу узнал его Слава… Герасим Егорович, брат покойной Прасковьи Егоровны… Все такой же суетливый и веселенький.
Зато он сразу признал Славу.
— Миколаич, наше вам с кисточкой. Заехал вот к тебе по дороге. Чайком напоишь?
Пришлось распорядиться.
Неудобно не принять гостя.
— Заходите, раздевайтесь.
— Значит, тут квартируешь? — Егорыч оглядел комнату. — Что ж так? Ни креслов у тебя, ни занавесов…
Эмма принесла чайник, Слава расставил посуду, на этот раз у него нашлись и хлеб, и даже немного сахара.
Егорычу ничего не нужно, кроме чаю. Он деликатно отгрызал самую малость от куска сахара, прихлебывал с блюдца чай, отдувался.
— Чай-от малиновый? Фабричный? Малину суши для души, а распаривай для здоровья. Как ты тут? Еще не обженился? Ну, я шутю, шутю, покеда бородой не обзаведешься, не женись. Давно я не был в Успенском, сестра на погосте, вот и не еду в гости…
Слава томился, пора на службу, и выпроводить неудобно.
— Вы сюда по делам или как?
— Неужли без дела? — весело отвечает Егорыч. — Жмых привез продать, обвиднеется, пойду на базар.
— И много?
— С пуд. А к тебе с новостью. Уж такая новость, такая новость… Мужик был, конечно, не всем по нутру, но лихой был вояка.
— Это кто же?
— Лихой был и, можно сказать, справедливый, — продолжал Егорыч. — Только вот сбили его…
— Да вы о ком?
— Царствие ему небесное, завтра, должно, уже и похоронят.
Слава раздражается:
— О ком вы?
Егорыч на секунду замолкает в уверенности, что своим сообщением он поразит Славу.
— Быстров… Степан Кузьмич… скончались.
Он прав. Слава замирает… Не может быть! Туман застилает ему глаза.
— Не может быть, — вслух повторяет Слава.
— Отчего же не может быть? Вчерась его нашли…
— Где нашли?
— В роще. В Рагозинской роще. Повесимшись. Ребятишки пошли натрясти желудей и обнаружили. Висит на дубу…
— Как — висит?
— Ну, как висят? Самостоятельно висит. Я ж тебе докладаю. Такому человеку трудно без власти жить Пил без просыпу, перебрал и… Где наша не пропадала, а кончать когда-нибудь надо!
Нет, Слава не может поверить тому, что Степана Кузьмича не стало. Не может, не может Быстров умереть, да еще повеситься. Не того он десятка. Пил, конечно, пил, с горя пил… Но он же борец, такие люди не кончают с собой. Это сплетни, слухи.
Слава на мгновение приободрился.
— Ерунду вы говорите, не может Быстров повеситься, не такой характер у него…
— Характер! — Егорыч всплеснул руками. — Да я точно говорю. Из-за того и заехал, подумал, что не может сердце в тебе на евонную смерть не отозваться.
Слава сжался весь, совсем как в те минуты, когда выполнял самые важные, самые опасные поручения Быстрова.
— Ну расскажите, расскажите по порядку…
— А я и говорю по порядку, — обиделся Егорыч. — Ушел позавчерась из дому, сказал бабе: «Я тут, недалече, скоро вернусь». На дворе ночь, а его нет, с ним такое случалось, пропадал не на один день, а вчера в роще его нашли, висит, сердешный, на суку, перепужал ребятишек…
— Вы-то откуда узнали? Сами видели?
— Зачем мне видеть? Я в Козловке был проездом, дела у меня там, а тут приезжает из Рагозина Выжлецов — слышал? Семен Прокофьич, мельник, говорит: Быстрову конец, не выдержал…
У Славы на сердце тоже тоска. Что-то надо делать, а что?
— Хоронят когда?
— Завтра, как от милиции известию получат, делать вскрытию аль нет…
— Вам чаю еще налить?
— Налей, налей, милок…
Егорыч потягивает чаек и потягивает, греется. И все смотрит, смотрит на Славу, не отводит от него глаз… Так ли уж его интересует, какое впечатление произвело сообщение на Славу? Посмотрит, опустит глаза к блюдцу и опять посмотрит… Нет, чего-то Егорыч недоговаривает.
Ставит блюдце на стол, наклоняется к Славе.
— Слушай, Миколаич, чего скажу… А что, ежели это… убивство?
Слава не очень-то понимает Егорыча.
— Убийство?
— Оченно просто.
— Зачем?
— А у него много, у твоего-то Степана Кузьмича, ненавистников было, люди обид не прощают…
— Да нет, не может быть…
Не может быть, чтобы Степана Кузьмича убили… Да и кто решится на это? Нет, нет…
— Глупости…
— Глупости-то оно глупости, да ведь люди просто так руки на себя не накладают, а такой орел и подавно…
Слава встает.
— Вы тут сидите, захочется, Эмма Артуровна вам еще чайничек вскипятит, а мне, извините, пора.
— Торопишься по начальству докладать? — догадывается Егорыч. — Мне тоже на базар…
Обычно Слава бежит на работу, а сейчас не торопится, идет и раздумывает, как же это могло случиться, что он потерял Быстрова?
Впрочем, Быстрова он давно потерял, но теперь, когда человек вообще уже не существует, мысль о непоправимости происшедшего давила с непереносимой силой.
Возле укома Славу нагнал Ушаков.
— Что это ты такой невеселый?
— Да нет, ничего, — безучастно отозвался Слава. — Голова болит…
Он пошел не к себе наверх, на антресоли, а к взрослым, в уездный комитет партии.
Шабунин был не один, у стола сидели начальник уездной милиции Дегтяренко, как всегда суровый и молчаливый, и Пересветов, директор Каменского конесовхоза.
Слава остановился на пороге.
— Афанасий Петрович, можно?
— Заходи, заходи…
Дегтяренко и Пересветов замолчали.
— Что у тебя? — спросил Шабунин.
— Афанасий Петрович, вы знаете… — Голос Славы сорвался. — Умер Быстров.
— Знаю. — Шабунин сочувственно посмотрел на Славу. — Мне еще вчера вечером сообщил Семин.
— А вы знаете…
— Да, не выдержал, сорвался, — подтвердил Шабунин. — Жаль, но…
— Сам виноват, — досказал Дегтяренко.
— Нет, не то, — не согласился Шабунин. — Виноват, конечно, но мы тоже недоглядели. — Он помолчал и поставил точку. — Недоглядели за человеком.
Слава не очень понимал, что ему нужно от Шабунина.
— Как же теперь…
— Похоронят без нас, — опять жестко вмешался Дегтяренко. — Быстрова фактически списали еще год назад.
Тут Шабунин сам догадался, что от него нужно Славе.
— Хочешь поехать? — Шабунин задумчиво постучал пальцами по столу. — Что ж, поезжай. Успеешь на похороны. Только учти: ни речей, ни митингов.
Слава с отчаянием смотрел в окно, стекла оттаяли, на подоконник наползали тяжелые мутные капли.
— А вы не думаете, что не сам он себя убил? Его многие ненавидели!
— Конечно, не сам, — мрачно согласился Дегтяренко. — Самогон, вот кто его убийца.
— Нет, не думаю. Кому он сейчас мог быть опасен? Семин выяснял — собственная слабость, — ответил Шабунин. — Иди на конный двор, передай, чтоб запрягли тебе мои ползунки, а твоим товарищам я сам скажу, что отпустил тебя дня на два домой.
36
В ползунках Шабунин ездил, когда спешил, — маленькие такие саночки, от силы на двух человек, с неширокой полостью и невысокой спинкой.
На конном дворе удивились: Шабунин свои санки никому не давал, а тут — нате! — предоставил ползунки Ознобишину, которому вообще не положено личного выезда…
Ничего не поделаешь, приказ есть приказ. Запрягли в ползунки Урагана, могучего аргамака в яблоках, не запряжешь в беговые санки какую-нибудь клячу, — часа не прошло, как Слава выехал из Малоархангельска.
Понукать Урагана не приходилось, только снег да комья мерзлой земли летели из-под копыт, легкие санки для такого коня неощутимы, зато на сердце Славы давила такая тяжесть, какой он, кажется, еще никогда не испытывал в жизни.
Разговор с Шабуниным и особенно неприязненные реплики Дегтяренко развеяли подозрения Славы, не перенес Степан Кузьмич одиночества, отверженности, безвластия…
Эх, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич…
Мороз свирепел, ветер завивал снежок, Слава не замечал мороза, так торопился, да и тулуп спасал, что дали ему на конном дворе конюхи.
Поворот за поворотом, деревня за деревней, ветла за ветлой, без передышки донесся до Успенского, выехал чуть ли не в сумерки и приехал чуть ли не в сумерки, завернул домой, побежал на кухню к Федосею, попросил подбросить Урагану сенца — не распрягать, а только подбросить, пошел в дом, Вера Васильевна не ждала сына, однако появлению его не удивилась.
Слава поцеловал мать, устало опустился на стул.
Вера Васильевна, вероятно, подумала о том же, о чем Слава думал всю дорогу.
— Ты знаешь… — начала было она.
— Знаю, — коротко отозвался Слава. — Не надо.
— Ты надолго?
— Нет, отдохнет лошадь и сразу в Рагозино.
— Есть будешь?
— Дай чего-нибудь…
Пошли на кухню, Вера Васильевна налила горячих щей и, пока Слава ел, пригорюнившись, смотрела на сына.
— А не опасно? — вдруг спросила она.
— Какая может быть опасность? — Слава хмыкнул. — Дорога известна, до ночи далеко, волков нет…
Вера Васильевна покачала головой.
— Я не о том…
— А о чем?
— Как ты думаешь, Степан Кузьмич погиб своей смертью?
Вот и мама что-то подозревает.
Слава доел щи, отодвинул тарелку, строго посмотрел на мать.
— А кому он сейчас нужен?
— Ну, не говори… — Мама стала совсем грустной. — Убили Александру Семеновну. Может быть, те же…
— Какая тут связь? — возразил Слава. — Там — грабители, да и тому скоро три года.
— Ну, не знаю, не знаю, — согласилась Вера Васильевна. — Это я так. Ползут всякие слухи…
— Не всякому слуху верь… Такие сказки сочинят, что спать ночью не будешь!
В Рагозине он сперва заехал к Жильцову, тот распорядился накормить и поставить на ночь лошадь, а сам отправился разыскивать избу Быстрова.
Изба небольшая, ладно сбитая, но старая, серая от времени, за годы пребывания у власти Степан Кузьмич так и не удосужился построить своим детям жилище поновее и попросторнее.
Сравнительно поздно, деревня спит в такое время, но навстречу Славе из сеней кто-то вышел и кто-то вошел.
Ярко горят две лампы, не из тех, какими пользуются обычно мужики, а принесенные, должно быть, из школы или из сельсовета.
Большой, сбитый из тяжелых темных досок стол в правом углу, на столе гроб из только что обструганного дерева, в углу над гробом косо висит икона божьей матери, а в гробу на белой подушке…
Только глаза уже не блеснут стальной искрой, веки набрякли, и серые круги возле глаз…
Сперва Слава ничего больше и не видел: Быстров, один Быстров, Степан Кузьмич…
Как же это так? Как же это мы с тобой больше никогда не увидимся?
Свет бил в глаза. Слава огляделся. Скамейки по стенам. Две старухи у гроба. Женщина у печки. Так стоят, когда замерзнут и греются. Жена Быстрова, догадался Слава. Красивая женщина. Была красивой.
Слава подошел к ней.
— Елена… Елена… — Ее называл как-то Быстров, но Слава запамятовал ее отчество. — Простите… Вас как по отчеству?
— Константиновна, — отчетливо произнесла она. — А вы?
— Ознобишин.
— Знаю, — сказала женщина. — Приехали хоронить?
— Только сегодня утром узнал, — сказал Слава, как бы оправдываясь. — Боялся, опоздаю…
Он не умел утешать, да и не знал, нуждается ли эта женщина в утешении.
— Вы где остановились-то? — осведомилась она с необидным безразличием.
— Лошадь оставил у Павла Тихоновича, у Жильцова, а сам сюда.
Жена Быстрова повела подбородком в сторону гроба.
— Отгулял…
Старухи у гроба перекрестились и зашаркали прочь из хаты.
— Чего это они? — спросил Слава.
— Прощаться приходили.
— Похороны завтра?
— И так затянули, хотели вскрытие производить, да я не позволила…
Тут внимание Славы привлек чей-то непрекращающийся шепот, жена Быстрова заметила, что Слава прислушивается, и слегка отдернула занавеску над запечьем — две русые головенки склонились с печи.
— Дети ею, дочка и сын, — отчужденно пояснила она, точно это не ее, а одного лишь Быстрова дети.
Славе показалось, дети похожи на Быстрова, такие же тонкие черты лица, такие же светловолосые, голубоглазые.
«Как это он смог их оставить? — с отчаянием подумалось Славе. — Даже ради Александры Семеновны…»
— Идите, отдыхайте, — строго сказала жена Быстрова и опять повела подбородком в сторону гроба. — Завтра с утра повезем на погост.
— Я побуду еще? — просительно сказал Слава. — Недолго, а?
— Поздно, не отдохнете, — сказала жена Быстрова. — А впрочем, как хотите.
Никогда не испытывал Слава к Степану Кузьмичу большей нежности, Быстров часто был и строг и суров, а вот сейчас сердце Славы захлестывала безграничная нежность.
«Степан Кузьмич… дорогой… хороший… — мысленно произносил Слава. — Как же все это произошло?… Почему мы перестали понимать друг друга?… Ты же мне родной…»
Слава боялся посмотреть на Быстрова ниже подбородка, боялся увидеть след петли и, разумеется, скользнул взглядом — и ничего не увидел, воротник кителя подтянут и наглухо закрывает шею.
«Ах, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич…»
А Степан Кузьмич молчал, уже ничего не мог он сказать Славе Ознобишину, лицо спокойно и строго, исчезли морщинки со лба, губы стиснуты, и никогда уже ни на кого не посмотрит, не взглянет…
Слава стоял у гроба, у печки стояла овдовевшая женщина.
Слава услышал ее вздох, понял, что она не приляжет, пока хоть кто-то из посторонних находится в избе, и пошел к двери.
— Зачем же его… — Он взглянул на икону. — Зачем его под образа? Ведь он не признавали…
— Старухи принесли, — равнодушно объяснила Быстрова. — Сам-то он не позволял держать икон в xaтe.
— А отпевать завтра? — спросил Слава с тайной надеждой отговорить ее от церковных похорон.
— Хотели, да отец Николай отказался: самоубийцев, говорит, отпевать не положено.
Горе терзало Славу, и все-таки он обрадовался, что Степана Кузьмича не будут отпевать, сам Быстров не позволил бы хоронить себя по церковному обряду.
Слава шел заснеженной, пустынной улицей, мерцали звезды, поблескивал снег, где-то одиноко брехал неунывающий пес.
У Жильцовых все спали, Слава постучался, ему быстро открыли.
— Мы думали, останетесь у Быстровых до утра. Ужинать будете?
— Нет, нет, — отказался Слава. — Мне бы соснуть пару часиков, если можно…
Ему постелили на лавке, перина не умещалась, свешивалась до полу, и Слава всю ночь подтягивал ее.
Утром встал чуть свет, позавтракал вместе с Жильцовыми и только собрался идти к Быстровым, как за ним прибежал вихрастый визгливый паренек.
— Дядя Паша, где у вас тут этот, как его… Ну, приехал вчера, у вас остановился?
— Чего тебе? — спросил его Слава.
— Ванька зовет. Давай быстро! Ну, Сосняков. Ванька Сосняков.
— Да разве он дома?
— Приехал на зорьке. Давай, давай!
— А где он?
— В школе.
В школе — комната, отведенная для Корсуновской комсомольской ячейки.
У школы возня, игра в снежки, занятия еще не начались.
Многое изменилось за три года в доме Корсунских, сделали коридор, залы разделены перегородками.
— Здравствуй, Иван, с чего это ты в такую рань?
— Узнал, что вы приехали в Рагозино, и вот следом за вами.
Сосняков официален, важен, строг, обращается на «вы» — Слава ничего не понимает.
— А что стряслось?
— Хочу предотвратить ваше ошибочное поведение.
— Мое поведение?
— Полагаю, вы приехали на похороны?
— А тебе какое дело? Впрочем, и тебе стоило бы принять участие в похоронах.
— Мне?
— Тебе.
Сосняков искренне удивлен:
— Да вы понимаете, что предлагаете?
В свою очередь, изумляется Слава:
— Да ведь это он устанавливал Советскую власть в нашей волости, он делал революцию…
— А потом эту революцию предал?
Тут только до Славы доходит смысл неожиданного появления Соснякова.
— Ошибся и наказан за это, но он остался революционером.
— Товарищ Ознобишин, вы недостаточно принципиальны.
Значение этого слова Сосняков уже знает и знает, что обвинение в беспринципности способно задеть Ознобишина сильнее всего.
— Не тебе меня учить, я секретарь укомола. Это я рекомендовал тебя в секретари волкомола! И вообще, брось этот тон…
— Ты орешь потому, что не прав.
— Быстров — мой учитель, — решительно заявил Слава.
— Оно и видно, раз ты собираешься действовать во вред партии. Я для того и приехал, чтобы тебя остановить. Прошу тебя, не ходи на похороны, мы все сделали, чтобы в похоронах не участвовать.
— Что?!
— Пусть хоронит жена или какая родня, но комсомольцы и коммунисты должны воздержаться.
— Поп отказал в погребении, коммунисты тоже отказывают, кому ж его хоронить — кулакам?
Сосняков усмехнулся:
— Ну, кулаки его собакам скормили бы…
— Признаешь?
— Ты же партийный работник, а он критиковал партию. Что скажут люди, если увидят тебя? Все, значит, прощено?
— Так, если хочешь знать, мне Шабунин разрешил поехать, даже свою лошадь дал…
У Соснякова задергалась под глазом жилка, теперь уже он начал злиться.
— Никогда не поверю, чтобы руководитель уездной партийной организации разрешил тебе хоронить врага партии.
— Иди к черту, — сказал Слава.
— Ты за это ответишь, — сказал Сосняков. — Ты вообще не можешь быть примером для молодежи.
Слава встал.
— Ты куда?
— К Быстровым.
— Смотри…
Но Слава уже не слышал, что говорил Сосняков.
В коридоре стояла тишина, из-за дверей слышалось приглушенное гудение, шли уроки, здесь никому не было дела до похорон Быстрова.
Перед избой Быстрова стояли розвальни, старухи переминались у крыльца.
Дверь в избу распахнута, трое мужичков приколачивают крышку гроба, сама Быстрова в полушубке и в шерстяном платке, как и накануне, стоит у печки, детей нигде не видно.
Мужички поднатужились, подняли гроб, вынесли, поставили на розвальни.
— Трогай, — сказал один из них.
Старухи закрестились…
«Да что же это такое? — подумал Слава. — Он всей волостью верховодил, на волостных съездах был главным оратором, скольким людям помог разобраться в происходившем, да и просто жить помогал, и — никого, никто не пришел, прав, оказывается, Сосняков, сделали все, чтобы никто не пришел отдать Быстрову последний долг».
Сани медленно скользили по снежному насту, один из мужичков держал в руках вожжи, другие два шли рядом, поодаль тащились старухи, да за санями шли Быстрова и Ознобишин.
«Как же пустынно вокруг и одиноко, — думал Слава. — Неужели никому уже нет дела до Степана Кузьмича?»
Пустая дорога, молчаливые избы, холодное небо…
Он оглянулся. Нет, шагах в пятидесяти позади шло еще несколько человек. Шел Жильцов, Павел Тихонович, председатель сельсовета, и Василий Созонтович Жильцов, первый богач в Корсунском, и Дегтярев Тихон Андреевич, еще несколько человек, всех Слава не знает или не помнит, двое парней в теплых суконных пиджаках, и еще кто-то в городском полупальто, отороченном мехом, лицо его как будто знакомо, Слава видел его, но не может припомнить где.
Он еще раз оглянулся. Да ведь это же самые зажиточные хозяева во всем Корсунском… Славе стало даже не по себе. Что им нужно? Кулаки провожают Быстрова в последний путь!
Так и двигалась эта процессия — сани с гробом, три мужичка, соседи Быстровых, за санями жена покойного и Слава, подальше старухи и еще дальше те, кто всегда трепетал перед Быстровым при его жизни, у кого он проводил обыски и безжалостно отбирал найденное зерно.
Спустились в лощину, миновали церковь…
Кладбище все в снегу, снег на воротах, на изгороди, на крестах. Протоптана лишь одна дорожка, должно быть, все те же трое мужичков протоптали, когда накануне ходили копать могилу. Лошадь остановилась. Гроб сняли, понесли.
Последнее прибежище Степана Кузьмича Быстрова. Ни пола с молитвой, ни стрелка с ружьем для салюта. Мужички покряхтели, один чуть не оступился, и принялись опускать гроб. Не до речей, здесь последнее «прости» не перед кем сказать.
Быстрова отступила от Славы на шаг, а один из мужичков, наоборот, приблизился к Славе.
— Кидайте, — просипел он и сунул Славе в руку лопату.
Слава склонил голову, поднял лопату, земля смерзлась, не слушалась, все же он поддел, комья земли стукнулись о крышку гроба, и мужички следом принялись быстро забрасывать могилу…
Быстрова, Слава, старухи идут обратно, у ворот стоят Жильцовы и их дружки, и среди них тот, в полупальто с меховым воротником, которого Слава где-то все-таки видел. Они точно не замечают ни женщин, ни Ознобишина, смотрят в сторону новой могилы и вздыхают… Соболезнуют?… Вот тебе и «скормили бы его собакам».
Все так просто и буднично, что Славе очевидна несостоятельность слухов и подозрений, о которых говорили и Егорыч, и Вера Васильевна.
Надо бы как-то утешить Быстрову, но у Славы нет нужных слов.
Он доходит с ней до ее избы.
— Прощайте, — говорит Слава. — Если что понадобится ребятам…
— Может, зайдете? — приглашает Быстрова. — Помянем Степана Кузьмича…
«Недоставало только, чтобы я поминал Степана Кузьмича со всем этим кулачьем», — думает Слава.
Обращается к Павлу Тихоновичу Жильцову:
— Лошадь моя у вас, Павел Тихонович?
— У нас, у нас, — подтверждает тот. — Да куда вы спешите?
— Не могу, — отказывается Слава. — Прикажите запрячь.