— Заготавливайте корма, ребята, траву: солому, турнепс, надерите веников…
Обязательно кто-нибудь усмехался:
— А веники на что, коров парить?
— Сена не будет, и веники сожрут, — терпеливо объяснял Слава. — С Деникиным покончили, теперь нужно справиться с голодом.
Как марево, наплывали жуткие слухи: в Поволжье голод, порезали всех лошадей, люди мрут…
Тем временем, худо ли, хорошо ли, у всех складывалась и своя семейная жизнь.
Можно ли было считать астаховскую семью семьей Славы и Пети Ознобишиных? Да, можно, покуда был жив Федор Федорович, а теперь ничто не связывало Ознобишиных с Астаховыми. Ни Федора Федоровича, ни Пелагеи Егоровны, которая все-таки доводилась Вере Васильевне свекровью, не было уже на свете, остался один Павел Федорович, но и он уже не тот Астахов, каким был два года назад. Марья Софроновна все больше прибирала его к рукам, теперь уже не существовало астаховской семьи: две и даже три разных семьи жили под одной крышей.
Федосей и Надежда тоже отдельная семья, ели уже не за общим столом, им не доставалось ни мяса, ни масла, хорошо, хватало картошки, наварят чугунок и мнут по утрам с солью.
Дом Астаховых распался.
Однако судьбы дома, ставшего пристанищем Ознобишиным, мало заботили Славу, — да что там дом Астаховых, самозабвенно отдаваясь общественной деятельности, он не замечал даже, как живут его мать и брат. Слава любил Петю, но вот проявить к нему повседневный интерес, вникнуть в его жизнь у Славы не находилось времени.
Однажды, в начале лета, у Славы произошел примечательный разговор с Данилочкиным.
Тот сидел в земотделе и с помощью обыкновенной канцелярской линейки проверял работу приезжего землемера по размежеванию успенских деревень.
Слава забежал в земотдел разжиться бумагой, там хранились старые и лишь наполовину исписанные инвентарные книги.
Увидев Данилочкина, Слава хотел шмыгнуть прочь, Данилочкин скуповат, сам он бумаги не даст, но он задержал Ознобишина:
— Постой-ка, парень! Кто у вас в комитете занимается батраками?
— По какой линии? Политическим просвещением или…
— Вот именно «или». Просвещение само собой, а вот кто охраняет их материальные интересы, следит, чтоб кулаки их не очень эксплуатировали?
— Экправ.
— Чего?
— Экономически-правовой отдел. Саплин у нас заведует экправом.
— И как у него по этой части?
— В общем, кулаки у нас под контролем.
— А не в общем?
— Батраки на учете, хозяева расплачиваются с ними вовремя, если возникает конфликт, тут же обращаются…
— Молодцы!
В тоне, каким высказана была эта похвала, Слава уловил насмешку.
— А что, мы что-нибудь проглядели?
— О том и разговор.
— В Каменке?
— При чем тут Каменка, можно и поближе.
— Где это?
— Да хоть в Успенском или в Дуровке.
— Здесь у нас порядок.
— Ой ли! Ты брата своего часто видишь?
— Не так чтобы часто…
— Про то и разговор, батраков по всей волости выявляешь, а то, что собственного брата в батрака превратили, это тебе не видно?
— Почему в батрака?
— А кто же он, как не батрак? С утра до ночи пашет на вашего Павла Федоровича, а расплатиться с ним тот и не думает.
Такой упрек вроде пощечины, Слава считал, что работа Пети в хозяйстве Астаховых в порядке вещей.
— Но ведь он член семьи?
— Дай срок, попрет Астахов этого члена семьи вместе с твоей матерью напрочь…
Нет, то, о чем предупреждал Данилочкин, не могло случиться, не позволит себе это Павел Федорович, как-никак, а Вера Васильевна все-таки жена его брата.
Ну а что касается Пети…
Что касается Пети, тут Данилочкин прав. Петю бессовестно эксплуатируют, считается, что он свой. Но Славе неудобно вступиться за Петю, Слава тоже свой, ему легче высказать сочувствие какому-нибудь бушмену из Калахари, чем сказать словечко в защиту Пети. На то он и революционер, чтобы защитить бесправных негров! Миллионы униженных и оскорбленных нуждаются в его помощи! Велик земной шар…
А то, что творится рядом, проходит мимо его внимания. Кто-то страдает, кто-то влюбляется, кто-то хитрит…
Братья Терешкины ухаживали за сестрами Тарховыми, «крутили любовь», как говорили о них все, кроме Славы, он не замечал, что людей связывают какие-то личные отношения, для него Тарховы и Терешкины были всего-навсего актерами местной драматической труппы.
Он видел мир сквозь призму губернской газеты, ему гораздо яснее представлялось то, что происходит в Париже или Бомбее, нежели в Успенском или Дуровке, — в Германии пролетариат ведет классовые бои, это он видел, а то, что в Дуровке эксплуатируют Петю, — явление незначительное, он стоял выше всех мелочей.
Такому подходу к жизни учил Быстров: за мировую революцию, не жалея собственной крови, в бой! А то, что где-то рядом обижают какую-то там Дуньку или Машку, — беда невелика, Дунька подождет, стерпит, после мировой революции дойдет очередь и до нее.
14
Романтические порывы увлекали Славу в неведомые дали. Что там мировая революция! Не сегодня-завтра полетим устанавливать коммунизм на Марсе…
А жизнь возвращала Славу на землю, и не вообще на землю, а на ту землю, которая горела у него под ногами, в Успенское, в Корсунское, в деревни и села знакомой волости.
Дуньки ждать мировой революции не хотели. Они хотели, чтобы о них подумали уже сейчас. Впрочем, Дуньки были многочисленны и далеко не на одно лицо, абстрактная Дунька делилась на множество лиц, и каждое вызывало особое к себе отношение. Ознобишину приходилось постоянно соприкасаться с людьми, одни были симпатичны, другие неприятны, ради одних он готов был расшибиться в лепешку, другие вызывали чувство вражды — классовая борьба в стране вступала в новую фазу.
В данную минуту Слава сидел и составлял список успенских коммунистов, укому требовались новые, более подробные о них сведения. Это не его дело, партийным учетом занимался Семин, но Семин вот уже третий день в Малоархангельске, а сведения нужно представить безотлагательно.
Каждый человек, каждый коммунист возникал в памяти Славы во всей своей неповторимости, и отвечал он на анкету, не нуждаясь в опросе тех, кто значился в списках.
Сам того не замечая, он с увлечением трудился над списком и уже дошел до буквы М, когда его позвали к Данилочкину.
Василий Семенович опять сидел на месте Быстрова, Степан Кузьмич продолжал искать хлеб по деревням и у тех, у кого положено и у кого не положено, сопровождая поиски допросами и угрозами, хотя уездные власти не раз уже призывали его к порядку.
Данилочкин постучал о стол трубкой, выколачивая из нее пепел, и заговорил, лишь снова набив ее махоркой.
— Вот что, Ознобишин, — прохрипел он, — дуй сейчас в Семичастную, уезжает наш адвокат. Напрыгался, наплясался, обратно в город потянуло…
— А не отпускать?
— А на кой ляд? — возразил Данилочкин. — Пусть катится, фальшивую коммуну Пенечкиных давно пора разогнать.
— Но ведь Нардом надо кому-то сдать?
Слава соображал — кому, но Данилочкин не задумался.
— Терешкину. Такой же актер, как Андриевский. Сумеет ставить спектакли…
Данилочкин все уже решил.
— А как же со списками?
— Списки тоже надо кончать.
— Может, Семин вернется.
— Семин не вернется, забрали на работу в уезд.
— Куда?
— В ЧК.
— В ЧК? — Слава удивился, в его представлении Семин никак не подходил для работы в ЧК, это была область революционной романтики, а Семин…
— Но ведь он же канцелярист, у него душа бумажная, все разложено по полочкам…
— А туда канцеляристы и требуются, — сказал Данилочкин. — Там порядок прежде всего.
Все-таки это удивительная новость!
— Так что списки все равно за тобой, — предупредил Данилочкин.
— Когда же я успею?
— Посидишь ночь, к утру кончишь, — утешил Данилочкин. — А сейчас в Семичастную, вызови Терешкина и все имущество по акту прима от Андриевского.
Навстречу Саплин.
— Пошли принимать Народный дом, уезжает Андриевский.
— А на его место кто?
— Терешкин.
— Везет мужику! — Саплин захохотал. — Теперь все девки его, каждый день будет устраивать танцы.
Солнце в зените, земля накалена, тверда и бела от зноя, липы собираются цвести, и жужжат над ними бесчисленные пчелы.
Ознобишин и Саплин идут хоженой-перехоженой аллейкой, все им здесь примелькалось, и раскидистые кусты сирени, и разросшаяся жимолость, и заросли крапивы…
— А как ты думаешь, Слав, — нарушает молчание Саплин, — этот твой Андриевский занавески может спереть?…
Дом помещика Светлова, превращенный в культурно-просветительное заведение, желтеет на солнце как медовый пряник.
Они прошли через пустой зрительный зал в библиотеку.
— Вячеслав Николаевич! — с наигранным пафосом восклицает Андриевский. — Опять судьба нас сталкивает!
— На этот раз не судьба, а волисполком, — отвечает Слава. — Вы в самом деле уезжаете?
— Судьба! — продекламировал Андриевский. — Себе противиться не в силах боле и предаюсь моей судьбе!
Он способен болтать без умолку, и Слава сразу переходит к цели своего визита.
— Пришли принимать имущество.
Андриевский недоуменно поднимает брови.
— А кому же сдавать?
— Вообще-то… Нет подходящей кандидатуры, Терешкин — это не то, что нужно, но временно придется остановиться на Терешкине. Пока что сдадите дом Андрею…
— Терешкину? — Андриевский доволен. — Превосходно!
— Надо будет за ним послать, — говорит Саплин.
— А он здесь… — Андриевский кричит в зал: — Андрей Васильевич!
И Андрей Васильевич тут как тут, прыгает из темноты на сцену и спускается в библиотеку.
Тут Славу осеняет, должно быть, Андриевский и подсунул эту кандидатуру Данилочкину.
— Откуда ты взялся?
— Пришел помочь Виктору Владимировичу…
Саплин взглядывает на Ознобишина.
— Будем составлять опись?
— Какая опись? — Андриевский снисходительно смотрит на Саплина. — Опись давно составлена, волнаробраз в прошлом году проводил инвентаризацию…
Опись у него под рукой.
— Пускай Саплин вместе с Андреем Васильевичем всё проверят, а мы посидим, — предлагает он Славе. — В последний раз.
Слава утвердительно кивает Саплину.
— Начинай.
Андриевский перечисляет.
— Костюмы, реквизит, бутафория…
— И книги, — говорит Слава.
— И книги, — соглашается Андриевский. — На книги уйдет не меньше дня. Неужели вы думаете, что я способен чем-то воспользоваться? — Вот ключи от кладовой.
Терешкин и Саплин уходят за кулисы.
Андриевский придвигает кресло к Славе.
— Одна у меня к вам просьба, — небрежно произносит Андриевский. — Хочу взять с собой несколько париков. С локонами. Все равно они здесь не понадобятся, они годятся для пьес Мольера, а кому здесь нужен Мольер? Как, проявите великодушие?
— Нет, — отвечает Слава. — Не могу я проявлять великодушие за государственный счет.
— Вы пуританин, — ласково замечает Андриевский. — А сейчас наступило время ренессанса, возрождения.
— Возрождения чего?
— Хорошей жизни, — объясняет Андриевский.
— Куда же вы — обратно в Петроград?
— В Петроград или в Москву. Или в Киев.
— Вернетесь в адвокатуру?
— О, нет, не стремлюсь заниматься юриспруденцией.
— Откроете театр?
— Не театр, а кабак.
Слава не понимает Андриевского. Какой кабак? Андриевский человек расчетливого ума…
— Как вы не понимаете? Приеду в Москву, открою какое-нибудь кабаре. Братья жены помогут. Хорошая кухня, певички. Кабачок назову как-нибудь позабористей. «Не рыдай» или «Кривой Джимми»…
— Почему кривой?
— Скорее подмигивающий, но это хуже звучит.
— А парики зачем?
— Актрисам. На первый случай. Такие парики непросто достать. На смену красным косынкам появятся маркизы, а потом и всякие ню…
— Ню?
— Голые бабы. Представляете? Голая баба в парике с буклями!
Слава испытывает досаду при мысли о том, что внезапное появление Быстрова на мужицкой сходке, собранной два года назад белогвардейцами, помешало Андриевскому выступить со своей речью, выплесни он тогда себя, сидеть бы ему сейчас в тюрьме.
Саплин и Терешкин возвращаются со своего обхода.
— Порядок, — объявляет Саплин. — Все сошлось.
— А книги? — спрашивает Слава.
— Книги пересчитаем завтра, — говорит Терешкин. — Главное — мануфактура. Сорок метров холста и ситца. Все цело. И фраки, и сюртуки.
— Андрей расписался? — строго спрашивает Слава.
— Расписался.
— Тогда пошли.
— Я еще останусь, — говорит Терешкин. — Посчитаю декорации.
Солнце стоит по-прежнему высоко, стало еще жарче, листва обвяла, не хватает воздуха.
Но едва отошли от Нардома, как внимание Славы и Саплина привлек пронзительный визг. Где-то за парком, у реки, кричали девки, бабы кричат солиднее.
Прислушались.
— Бежим?
Побежали, продираясь сквозь заросли жимолости, подминая разросшуюся крапиву.
В заводи, где поглубже, торчали из воды головы.
Слава сразу узнал Мотьку Чижову и Ленку Орехову.
— Бессовестные! Мамоньки мои родные…
Девки пришли купаться, залезли в реку, а тем временем кто-то унес их одежду.
Увидели Славу и Саплина и завизжали еще пронзительнее:
— Ой, не смотрите, уходите…
— Да што ж ето, Вячеслав Миколаич? — вопила Ленка. — Кто ж ето насмешничает?
Слава растерянно оглянулся и вдруг заметил в кустах блестящие черные бусинки.
— Стой, трепись с девками, не смотри мне вслед, — вполголоса сказал Саплину. — Сейчас найдем…
Отступил в кусты, пригнулся и, чуть похрустывая ветвями, сделал несколько шагов.
В кустах притаились двое мальчишек.
— Попался!
Мальчишка забился в руках у Славы, другой отскочил, и — нет уже его, скрылся.
Но того, что попался, Слава держит крепко.
— Как же тебе не стыдно?
Младший брат Андрея Терешкина Васька… Лет двенадцать-тринадцать, а уже матерщинник, нахал…
Девичья одежда валялась тут же, под кустом, смятая, грязная, мокрая.
Слава поволок Ваську на берег.
— Нашлись ваши юбчонки, девчата!
— Гаденыш! — завизжали девчонки.
— Подержи…
Слава передал Ваську Саплину, вынес из кустов одежду, бросил на берегу.
— Пусти, — заныл Васька.
— Зачем же ты так? — Слава начал поучать Ваську. — А если б с тобой так поступили?
Васька захихикал и тут же разозлился.
— Сучки! — закричал он. — Сучки они!…
— А ну! — Саплин шлепнул его по губам. — Заткнись.
Внезапно Славу осенило. До сих пор не мог он забыть, как не так давно дегтем вымазали ворота у Волковых. Вспомнился обиженный бабий вой.
— Постой, постой, — обратился он к Ваське. — Это не ты в прошлом году вымазал ворота у Волковых?
— А хоть бы и я? — нахально отозвался Васька. — Сучки они, сучки и есть…
Саплин не дал ему договорить, посильнее шлепнул по роже.
— Чего дерешься? — закричал Васька. — Пуста!
— Так, значит, ты? — повторил Слава. — Что же нам с тобой делать?
Тут Васька изловчился и впился зубами в руку Саплину.
— Ах, ты…
Саплин хотел ему снова влепить.
— Не надо, — остановил Слава.
Бить Ваську не хотел, но и не хотелось отпускать его без возмездия.
— Вот что, Костя, — распорядился Слава. — Нарви крапивы побольше, а я его подержу…
Саплин крапивы не пожалел.
— Спускай штаны, набивай крапивой…
Слава цепко держал Ваську за плечи.
— Убью! — завывал Васька.
Девчонки сидели в воде и хихикали, пока Саплин запихивал крапиву.
— Теперь поддерни да затяни потуже ремень.
Васька уже почувствовал сладость казни, тело зажглось…
— Сво…
Саплин усмехнулся:
— Молчи лучше.
— А теперь беги и запомни…
Слава выпустил Ваську из рук. Он был уверен, что Васька без промедления исчезнет. Но ошибся. Отбежав на безопасное расстояние, Васька повернулся и, уставившись на Славу, завизжал еще пронзительнее, чем недавно кричали девки:
— Байстрюк! Комсомол! Я т-тебе… Я т-тебе самому ворота вычерню! Я т-тебе эту крапиву всю жизнь не прощу! Попадешься когда-нибудь…
На берегу под елью валялись прошлогодние шишки, Саплин наклонился, поднял шишку, запустил в Ваську, и тот наконец исчез.
15
Лето выдалось тяжкое, жару можно было бы перенести, если бы на полях росло хоть что-то путное — рожь перемежалась с лебедой так часто, что при взгляде на поле во рту ощущался вкус вязкого, будто смешанного с песком, черного хлеба.
Сыт не будешь и от голода не помрешь, не сравнить с Поволжьем, как не сравнить Орел с той Тамбовщиной, где кулаки подняли восстание против Советской власти, в Орловской губернии кулаки такой силы не набрали. Пошумели кое-где в Малоархангельском уезде, но не так, как под Тамбовом, в Куракине, эсеры призывали мужиков поднять бунт, а в Колпне мужики требовали Советов без коммунистов, но стоило явиться чекистам — и горлодеры сразу на попятный. В Успенской волости кулаки действовали втихаря, сказывалось присутствие Быстрова, он потачки кулакам не давал, вот они и боялись пойти в открытую против Советской власти.
Перед успенскими коммунистами очередная задача — подготовиться к тяжелой зиме. Для этого надо поставить под жесткий контроль все мельницы и крупорушки и прежде всего мельницы Астахова в Успенском и Выжлецова в Козловке.
Быстров опять явился к Павлу Федоровичу с целой комиссией.
— Гражданин Астахов, вы намерены продолжать свой саботаж?
— Ни в коем случае…
К тому времени и до Успенского дошла брошюра Ленина о продналоге, наступали новые времена, и частные хозяева воспрянули духом, еще два-три года и крепкие мужички восстановят свои хозяйства, вот Павел Федорович и предполагал, что двигатель на мельнице не сегодня-завтра затарахтит в пользу дома Астаховых.
— Мельницу пустим?
— А почему не пустить?
— Нефтью мы вас обеспечим.
— А что молоть?
— Все.
— И лебеду?
— Разумеется, и лебеду.
— Нет, на лебеду не согласен, не для того ставлена мельница, чтобы пакостить ее лебедой.
— А что же вы собираетесь молоть?
— Придет время, пшенички намелем.
— Тогда мы сами пустим.
— Коли есть среди вас механики, пускайте.
Механиков не было, и взять их было неоткуда.
Потопталась комиссия перед Астаховым и удалилась несолоно хлебавши.
А с Выжлецовым получилось еще хуже.
Быстров и в Козловке появился с комиссией. Прошли прямо к мельнице, вызвали Выжлецова.
Тот появился незамедлительно. Тихонький, вежливый, нисколько не испуганный, чуть подергивая верхней губой, отчего его рыжие усики шевелились, как у таракашки, пронзительно сверля Степана Кузьмича голубыми внимательными глазками.
— Чем могу служить?
— Гражданин Выжлецов, откройте мельницу.
— Не могу.
— То есть как это не могу?
— А очень просто, мне сейчас открывать мельницу не с руки.
— А я вам приказываю.
— А я не выполняю.
— То есть как это?
— А так.
— Тогда объявляю вам решение комиссии: вашу мельницу, как незаконно нажитую, мы обобществляем, можете работать мельником, но мы назначим учетчика, и вы будете отчитываться за работу.
— Не приму я никакого учетчика.
Своей наглостью Выжлецов поставил Быстрова в тупик.
— Позвольте разъяснить вам, Степан Кузьмич, что поступаете вы вопреки закону, — вежливо сказал Выжлецов. — Не знаю, читали вы или нет разъяснения гражданина Ульянова, а мы читали. Теперь налог, теперь нельзя действовать супротив крестьянства, теперь не позволят конфисковать ни мельницу, ни граммофон.
В другое время Быстров зашелся бы в крике, а то и достал револьвер, стрельнул бы в воздух, но теперь действовала брошюра товарища Ленина.
Выжлецов был спокоен, а Быстров накалялся, и Выжлецов явно ощущал свое превосходство.
— Так вы, значит, против Советской власти? — еле сдерживаясь, холодно спросил Быстров.
Выжлецов улыбнулся.
— Ни в коем разе, мы только против обобществления.
— Откроешь? — шипящим голосом спросил Быстров.
— Если вы меня ударите, вас будут судить, — предупредил Выжлецов. — А ключей все равно не дам.
Быстров повернулся к Коломянкину, председателю Козловского сельсовета, который тоже был в составе комиссии.
— Савелий Яковлевич, неси сюда замок, получше и покрепче!
Замок был принесен. Быстров запер мельницу на второй, на свой замок, да еще в придачу опечатал оба замка, сделал картонные бирки, продел бечевки, заклеил бумажками, припечатал бумажки печатью.
— Теперь намертво, — сказал он Выжлецову. — Гербовая печать. За срыв государственной печати предание суду революционного трибунала.
— Как угодно, — согласился Выжлецов. — Однако поимейте в виду, Степан Кузьмич, что на ваш трибунал у нас найдется управа покрепче.
Опять же год назад Быстров показал бы Выжлецову, где раки зимуют, арестовал бы, посадил под замок, а сейчас не решился, дули другие ветры, партия требовала более справедливого отношения к крестьянам.
Летом 1921 года брошюра Ленина «О продовольственном налоге» была распространена по всей стране, и не только определяла практическую деятельность партийных организаций, но и позволяла им заглядывать в будущее.
Волисполкомы и сельсоветы готовились к взиманию налога, разница между продразверсткой и продналогом ощущалась еще недостаточно. Но если при изъятии продразверстки комсомольцы оказывали продотрядам помощь: раскапывали ямы, взвешивали найденное зерно, то при взимании налога такой помощи не требовалось, строгое соблюдение закона исключало всякую самодеятельность.
Однако комсомольцы — вчерашние, а то и сегодняшние школьники — были в деревне наиболее грамотными людьми, и в чем, в чем, а в учете урожая и исчислении налога их помощь была незаменима.
«Учет и контроль — вот главное, что требуется для налаживания, для правильного функционирования первой фазы коммунистического общества…»
А они уже чувствовали себя живущими в коммунистическом обществе и поэтому в деле учета, — больше в деле учета, чем в деле контроля, — могли и оказывали посильную помощь своим старшим товарищам — коммунистам.
В каждой ячейке Слава находил наиболее грамотных ребят, которые фактически превращались в учетчиков и счетоводов, а попутно становились агитаторами, объясняя своим отцам и дядьям, что уплата налога улучшит хозяйственное положение самих крестьян и обеспечит снабжение деревни промышленными товарами.
Второй заботой комсомольских работников были школы. Хотя непосредственно школами руководил отдел народного образования, они тоже находились в сфере внимания комсомольских ячеек.
Комсомольцы вслух читали ученикам газеты, только что изданные книги, проводили беседы и собрания и, учась, сами учили других.
А жизнь тем временем шла своим чередом.
Как-то незаметно и скучно приняли в партию Евгения Денисовича Зернова.
Не принять было нельзя, он заведовал волнаробразом, надо было распространять партийное влияние на учителей, но и торжествовать особенно не приходилось. Шел уже не двадцатый, а двадцать первый год, война кончилась, человеку, вступившему в партию всего годом позже, не грозили ни мобилизация на фронт, ни борьба за хлеб в продотряде, митинговать можно было спокойнее, не рискуя получить пулю в спину.
Стояла засуха, в жаркий июльский день коммунисты собрались поговорить о заготовке кормов. Быстров в который раз твердил о том, что овес надо поискать у кулаков, а Данилочкин наставлял всех не оставлять невыкошенными ни одну ложбину и ни один овраг.
В конце собрания зачитали заявление Зернова, позвали дожидавшегося за дверью Евгения Денисовича.
— Что еще можете добавить, товарищ Зернов?
Он принялся повторять передовицу, напечатанную в «Орловской правде».
Евгений Денисович принарядился по случаю вступления, на нем розовая шелковая рубашка и черный гарусный шнурочек вместо галстука, позволил себе такую вольность, и собравшиеся старались ее не замечать.
— Как школы-то у вас? — спросил Данилочкин. — Обеспечите дровами?
Евгений Денисович развел руками, снабжение школ дровами зависело от того, с какой строгостью будет разговаривать с председателями сельсоветов Данилочкин.
Из десяти присутствующих шестеро голосовали «за», четверо воздержались.
Событие это облегчало Зернову продвижение по службе, а те, кто его принимал, считали полезным вовлекать учителей в партию.
Потом навалилась история с женитьбой Саплина.
Свадьбу он сыграл мировую, но Славу не позвал, лишь недели две спустя дошли до Славы слухи о свадьбе.
Саплин все реже и реже появлялся в волкомоле.
— Дела, хлопочу, чтоб не обижали батраков, — отговаривался он. — В Журавце, в Туровце, в Каменке…
А потом выяснилось, что он нигде не бывал, занят был своими делами. Мать оставил в Критове, а сам пошел во двор, в соседнюю волость, к самому что ни на есть стопроцентному кулаку Воскобойникову и, главное, венчался в церкви.
Девка у Воскобойникова кровь с молоком, заглядишься, а тут еще отцово богатство… Нашел Саплин свое счастье.
Недели через три после свадьбы встретились Ознобишин и Саплин в Барановке. Ознобишин приехал поговорить с ребятами по поводу предстоящего призыва в армию, а Саплин торговал там лошадь.
Столкнулись нечаянно, в сельсовете, Ознобишин проверял списки призывников, а Саплин хотел расплатиться с владельцем коня при свидетелях.
— Что ж ты?
— А что я?
— Мог бы невесту и в Критово привезти, мы бы ее перевоспитали.
— А капитал псу под хвост?
— Какие мы на тебя надежды возлагали!
— Рассчитался я с комсомолом, мне тоже пожить хочется. — Он вдруг порозовел, застеснялся. — Приезжай в гости… А, Вячеслав Миколаич? Первачом угощу. Мы и тебе невесту найдем…
Саплина вызвали на заседание волкомола. Он не явился. Исключили его заочно — «за измену комсомолу, за соблюдение религиозных обрядов, за связь с классовым врагом».
А года через три Саплин похоронил тестя и сам стал кулаком, сам нанимал батраков, пил первач, с женой жил душа в душу, а еще через несколько лет его раскулачили, и по этапу он отбыл в Сибирь.
16
Дождь лил как из ведра, дороги тонули в грязи, но никакая непогода не могла задержать успенских коммунистов.
«Всем членам и кандидатам РКП(б) Успенской волостной организации прибыть 19 октября 1921 г. в 2 часа дня в гор. Малоархангельск для прохождения чистки…»
Все шестнадцать членов да еще двое кандидатов собрались рано утром в волисполкоме…
Заболел было Быстров, завсобесом, Константин Филиппович, однофамилец Степана Кузьмича, но и за ним послали нарочного — ни дождь, ни болезнь не должны были воспрепятствовать выполнению партийного долга.
Степан Кузьмич ехал вместе со всеми. Грешно было гнать Маруську по такой грязи, дорога размыта ливнем, поэтому на каждой подводе, кроме возчика, всего лишь по двое ездоков.
Но к себе Степан Кузьмич Ознобишина не позвал — не то что недоволен Славой, но тот уже не воспринимает каждое замечание Быстрова как непреложную истину.
— Что-то мало в тебе классовой ярости, — упрекнул недавно Быстров Славу, когда тот в ответ на требование Быстрова поэнергичнее теребить мужиков со сдачей хлеба сказал, что прошло время пугать мужиков окриками и обысками.
Быстров взял к себе Еремеева, Славу же посадил в свою телегу Данилочкин.
— Прячься под брезент, парень, — рассудительно сказал он.
Предусмотрительный Данилочкин захватил огромное полотнище брезента и устроил над телегой навес, какие делают на своих повозках цыгане.
В пути Быстров с Еремеевым то и дело поторапливали отстающих, и всю дорогу Данилочкин брюзжал:
— Скачут сломя голову как на войну, тише едешь — дальше будешь.
Быстров и Еремеев всю дорогу сидели на грядках телеги, показывая, что дождь им не страшен, и так промокли, что вместо укома пришлось искать пристанище, чтобы обсушиться.
Успенские коммунисты не знали за собой серьезных грехов, почти все вступили в партию в трудные дни, но когда тебя призывают к ответу, каждому в пору заглянуть в глаза своей совести.
Да и чем черт не шутит, смотришь на себя сквозь розовые очки, а окружающие видят тебя таким, какой ты на самом деле.
Ввалился Данилочкин в канцелярию. У стола худой небритый мужчина. Слава не помнил его фамилию, но в лицо знал — заведующий учетом.
— Откуда?
— Из Успенского.
— Где только вы пропадаете? Вас ко скольким призывали? К двум?
— Дождь…
— Не любовное свидание, дождь дождем, а дело делом, Семин заждался вас.
— А при чем тут Семин? — удивился Данилочкин.
— Проходит чистку вместе с вашей организацией, у нас он всего два месяца.
Семина только назвали, а он уже тут как тут, в новой кожаной куртке.
Окинул испытующим взглядом Данилочкина и Славу.
— Василию Семеновичу!
— Василию Тихоновичу!
Со Славой поздоровался свысока:
— Здравствуй, Ознобишин.
Чем-то он изменился, все такой же сдержанный, молчаливый, внимательный, но и какой-то отчужденный.
— А где же остальные? — с легким раздражением спросил заведующий учетом.
— Сейчас будут, только грязь счистят.
— Чистить их будут здесь, — мрачно пошутил заведующий учетом. — Вы еще не знаете Неклюдова!
Неклюдов — председатель комиссии по чистке, в губкоме заведует отделом пропаганды и агитации, из губкома же заведующая женотделом Петрова и от укома Шабунин.
Заведующий учетом пошел доложить о приезде коммунистов из Успенского.
— И я с вами, — сказал Семин, проходя вместе с ним в кабинет.
— Хм, каков! — хмыкнул Данилочкин. — Без году неделю здесь, а уже свой…
Выглянул из двери Шабунин, поманил Данилочкина.
— Заходи, заходи, не теряй времени.
Данилочкин растерялся, не думал, что начнут с него, обдернул китель, решительно шагнул в кабинет.