— Товарищу Ознобишину!
— К вам, Савелий Тихонович.
— По части молодежи аль в школу?
Чтоб не поднимать суеты заранее, Слава уклонился от ответа.
— Дела завтра с утра, а сегодня квартиру бы дня на три.
— Сей минут.
Обулся в валенки, к ночи еще подмораживало, повел Славу по селу.
— К Сапоговым, что ли? Нет, лучше к Васютиным.
Кирпичный дом под железом на четыре окна.
— К кулакам ведешь?
— Не к беднякам же, им самим есть нечего. А Васютины десятерых прокормят.
По всему уезду было в обычае ставить приезжее начальство на квартиру к тем, кто побогаче, — и начальству сытно, и кулаку обидно, Ознобишин не возражал, Васютиных лишний едок не разорит.
В избе чисто, светло, стол выскоблен добела, в горнице фикусы.
— Гостя к тебе привез, Лукьяныч.
Васютины в сборе — и хозяин с хозяйкой и все их девки.
— Милости просим.
Хозяин пожимает гостю руку, и гость, чтобы не обидеть, сам протягивает руку хозяйке, та обтирает ладонь об юбку, здоровается с гостем.
— Уж обеспечьте, — просит Жильцов. — Человек сурьезный, без дела не пожалует.
— А с каким делом? — вот что интересует и Жильцова и Васютина… С каким? Нажимать или просвещать? Усовещать или карать…
— Да с нашим превеликим удовольствием!
Васютин само радушие.
— Так я пойду?
— Будь спокоен, Савелий Тихонович.
Жильцов уходит. Васютин только взглянул на девок, и те ушли.
— Чичас соберем ужин.
— Нет, нет, — Слава отказывается. — Я сыт, разве стакан молока.
Наседать на начальство тоже нельзя, перебор хуже недобора.
Перед гостем ставят махотку с молоком, достают из стола початый каравай хлеба, нарезают толстыми ломтями.
Ах, что за блаженство свежий ржаной хлеб! Давно Слава не ел такого. Не хлеб, а пряник!
А хозяйка тем временем стелет ему на лавке постель.
— Мы уж вас, извините, здесь уложим, в горнице прохладно. В горнице девки переспят, а мы с хозяином на печи…
Пуховик на лавку, на пуховик — простыню, сверху стеганое одеяло.
Тушат свет. Слава раздевается, накрывается одеялом. Не спится: то ли мешает шепоток хозяев на печке, то ли томят завтрашние заботы… Семена, семена! Глаза разгорятся у всех, а давать придется самым бессловесным… За стеной ветерок. Страшновато ночью в поле. В доме тоже какие-то шорохи. Мыши? Тараканы?… Тараканов Ознобишин не приметил. Черти?… Черти и есть, завтра он всех чертей выпустит!
Просыпается на рассвете, но хозяева уже встали.
— Доброе утро.
— Рукомойник в сенях.
Подают ручник из тончайшего домотканого полотна.
— Завтракать…
— А сами?
— Мы позавтракали.
Как же это он так заспался?
Сейчас бы картошечки с молочком да с хлебцем…
Но тут не вмешаешься. Садись и не чинись, угощайся тем, что дадут, а хозяйка расстаралась: на одной тарелке блины, на другой тарелке блины, гора блинов, а к ним и маслице топленое, и сметанка, и творожок, и лучок поджаренный, и шкварки свиные…
— Куда мне столько?
— Кушайте, кушайте.
Сам Васютин деликатно присел на краешек лавки, спросит о том, спросит о сем, и между прочим:
— Хлеб искать будете?
— Наоборот.
Васютин не понимает, но успокаивается, не за хлебом — и то ладно, значит, спокойно можно отсеяться.
Тут дверь хлоп, хлоп — Сосняков.
— Здоров…
Не поймешь кому — хозяевам, Ознобишину? Мало приветлив Иван Сосняков. Он человек дела.
— Ты чего с вечера не зашел?
Это уже прямой упрек Ознобишину.
А Слава самому себе не признается, всякий раз он рад отложить встречу с Иваном.
В ответ пошутил:
— Утро вечера мудренее.
Его собеседник суров.
— Для дураков и лентяев.
— Может, позавтракаешь со мной?
Ответа Слава не дождался.
Но надо видеть Соснякова! Углы губ опущены, глаза прищурены, ноздри подрагивают… Полное презрение!
— Собирайся, пойдем.
Славушка отодвинул тарелку. Не до блинов! Накинул полушубок, заторопился.
— Кулацкими блинами угощаешься?
И ведь прав Сосняков. Приезжее начальство останавливается у кулаков, это вроде контрибуции, и все-таки лучше подальше от этих блинов.
Сосняков не собирается тратить время попусту:
— Зачем приехал?
— Посевная. Семена раздавать.
Сосняков удивлен:
— Тебя послали уполномоченным?
— Прежде всего я собирался обратиться к тебе, Иван. Зерна мало, есть решение снабдить бедняков и поддержать кое-кого из середняков. Ты ведь всех здесь знаешь. Надо бы списочек составить, а то уплывет зерно…
— А чего составлять? — хитрая улыбочка шевельнула узкие губы Соснякова. — У меня все на учете. Знаю, у кого хлеб спрятан. Уполномоченные не столько ищут, сколько речи говорят!
Дом князей Корсунских снаружи изменился мало, но внутри уже все выглядит иначе, занятия идут полным ходом, гостиные и спальни переоборудованы в классы, из-за дверей несется гул голосов, можно подумать, что в этом доме всегда помещалась школа.
— Комсомольская ячейка теперь тоже здесь, — Сосняков пытливо смотрит на Ознобишина. — Кстати, ты на бильярде умеешь играть?
Слава пожал плечами:
— Не приходилось…
Для комсомольской ячейки Сосняков приспособил бывшую бильярдную, но бильярдный стол оставили, только сдвинули к стене.
Ознобишину теперь понятно, почему он заинтересовался бильярдом.
— Я тоже еще не умею, — сказал Сосняков. — А говорят, полезная игра. Развивает глазомер, меткость. Нам бы инструктора сюда, обязали бы всех комсомольцев учиться.
Ознобишин не стал спорить.
— Давай свои списки.
Две школьные тетрадки исписаны каллиграфическим почерком. Все село на учете. «Бедняки. Середняки мал. Середняки кр. Кулаки». «Мал» — маломощные, «кр» — крепкие. Бухгалтерия!
Тут появился Жильцов, держится рукой за рыжую бороду, заискивающе заглядывает Ознобишину в глаза.
— Вы к нам от волисполкома, Вячеслав Николаевич? Семена делить?
Откуда ему известно? Слава сказал об этом одному Соснякову.
— Ключи от амбара при тебе, Савелий Тихонович?
— В Совете.
— Пошли за ключами.
Амбар на двух замках, ключ от одного в волисполкоме, от другого в сельсовете.
Такая мера предосторожности, изобретение Данилочкина, обеспечивает полный контроль.
— По хозяйствам делить будете или как?
— По классовому принципу, Савелий Тихонович, — беднякам и маломощным середнякам.
— А остальным?
— А остальные вывернутся. Пошарят у себя по сусекам.
Зашли за ключами в сельсовет, там мужиков полным-полно, притихли, молчат, слух о приезде уполномоченного обошел уже все село.
— Семена делить?
— Семена.
— А кому?
Кто-то подал голос:
— Кому есть нечего, тем и дадут, сожрут, а сеять как бог даст.
Жильцов подал ключи, списки домохозяев.
Ознобишин решил прихватить с собой еще двух-трех мужиков.
— Кому, мужики, доверяете? Хочу пройти по домам. Называйте.
— Селиверстыча.
— Васютина Павла Григорьевича.
— Не возражаете, мужики?
— А когда хлеб делить?
— Пожалуй, завтра с утра…
Ознобишин — от дома к дому, Сосняков от него ни на шаг, Жильцов и двое доверенных чуть позади.
Поднимались на крыльцо, заходили в избу, здоровались, — Ознобишин пытливо вглядывался в хозяев, в детей.
— Савелий Тихонович, как тут?
— Пуда четыре наскребут.
Одним глазом в список Жильцова, другим в тетрадь Соснякова. Сосняков безошибочно определил достаток каждой семьи, его классовый подход строг, но справедлив.
В богатые избы заходили мимоходом, да и владельцы их не слишком, видно, рассчитывали на помощь со стороны, посев в этих хозяйствах обеспечивали хитроумно укрытые от чужих глаз мешки с отборным зерном.
Вот и еще одна такая богатая изба, кирпичная, под железом, с крыльцом, украшенным деревянной резьбой.
— Борщевы. Самое что ни на есть кулачье, — небрежно поясняет Сосняков. — О самом хозяине ни слуху ни духу, с деникинцами ушел…
К Борщевым Ознобишин зашел ради проформы.
Хозяйка упирается в стол тонкими пальцами, за юбку держится девчушка лет семи, а позади еще трое погодков.
Ознобишина поразил землисто-белый цвет их лиц широко раскрытые глаза, бескровные губы.
Взглянул на Соснякова.
— Чего это они такие?
— Какие?
— Точно голодные.
— А они и есть голодные. В начале зимы продармейцы у них все подчистую выгребли. Сидели на картошке, да и той, должно, не осталось.
Ознобишин задумался.
— Сеяться будете? — спросил Борщеву.
— Если люди помогут…
Не сказала — прошелестела губами.
Сосняков потянул Ознобишина за рукав.
— Здесь делать нечего, пошли.
И с таким же голодным отупением столкнулись еще в одной избе, на этот раз темной, тесной и нищей, нищета в ней сквозила из всех щелей.
— Этим тоже помогать не будем, — сказал Сосняков.
— А этим почему?
— Их отец ушел с белыми.
— А этот с чего? Здесь-то беднота?
— Беднота-то беднота, а переметнулся к классовому врагу.
— От бедности и переметнулся, — пояснил Жильцов. — Так и сказал, уходя: глаза бы мои на эту нищету не глядели.
— Пойдем, пойдем, — заторопился Сосняков.
Ознобишин всматривался в голодные детские глаза.
— Как фамилия?
— Филатовы.
Комиссия, как вскоре их стали называть в селе, — Ознобишин, Сосняков, Жильцов и понятые, — обошли все дворы.
К вечеру обход закончили.
— Собирай, Иван, ребят, — распорядился Ознобишин. — Овсянина, Плехова… Словом, всех. На всю ночь. Пусть стерегут амбар. Не ровен час, разграбят еще ночью.
— Правильно, — подтвердил Жильцов. — Береженого бог бережет.
Комсомольцев собрали, вооружили чем пришлось: дробовиками, пистолетом, найденным в усадьбе и сохраняемым для спектаклей.
— Смотрите в оба, чуть что — за мной, — предупредил Ознобишин и невесело усмехнулся. — А я сосну. Завтра мне воевать и воевать.
Он расставил караул, наказал ходить греться по очереди и ушел с Сосняковым в село.
В окнах вспыхивали огни. Звенела где-то бадья, булькала в темноте наступающая весна.
— Ты куда? — спросил Сосняков. — К Васютиным опять?
— А куда ж еще?
— Пойдем ко мне, картошки хватит.
— Где там хватит, — безжалостно отказался Ознобишин. — У вас каждая картофелина на счету. Ничего, не объем я ваших кулаков.
У Васютиных и тепло и сытно, но Ознобишин не очень-то к ним стремился, позови его кто другой из комсомольцев, он охотно пошел бы, но идти к Соснякову не хотелось, очень уж агрессивен.
Васютины ждали своего постояльца. Ужин на столе, постель постлана, а разговорами хозяева его не обременяли.
Слава наскоро похлебал щей, даже не забелил сметаной, отодвинул поджарку.
— Спасибо, сыт.
Почему-то стыдно было есть это мясо, когда Сосняков сидит небось сейчас у себя дома и макает в соль холодные скользкие картофелины.
Погасили лампы, разделись, но никто не спит, все сдерживают дыхание, притворяются спящими.
«Надо было остаться с ребятами караулить амбар, — подумал Слава и тут же сам с собой не согласился, — завтра будет денек ой-ой какой, завтра мне достанется, дай бог продержаться». И грустно ему было почему-то, людям надо сеять, как можно осиротить землю, всем это на пользу, а семян нет даже у тех, у кого они припрятаны, с семенами негусто, и кому-то надо дать, а это — дать и не дать — в воле Ознобишина: волисполком его уполномочил, ну а сам он себя? Поди разберись, где справедливость. Ивану легче, он во всем придерживается своих списков. Составил их раз и навсегда, кому положено, тому положено, а кому не положено, тому никогда и никакими силами не сдвинуть его с занятой позиции. В общем-то Сосняков прав, живет по законам классовой борьбы… Что-то звякнуло за окном, льдинка, должно быть, сорвалась. Как там ребята у амбара? Трудно предположить, что кто-нибудь позарится на общественный амбар, и все-таки спокойнее, что ребята присматривают за амбаром.
Он заспался, заспался… Нет, хозяева еще спят. За окном еще темно. Оделся, тихо вышел во двор, на улицу. Какая-то женщина несет ведра на коромысле. Откуда-то пробивается белесый свет. Прошел мимо церкви. Не так давно еще в ней венчали, крестили и хоронили князей Корсунских. Где они? Алешку застрелили, а княгини уехали.
На площади, за церковью, амбар. Недавно еще принадлежал здешнему лавочнику, а теперь общественный амбар граждан села Корсунского. Есть в селе и бедняки, и батраки, вконец обнищавшие крестьяне, и есть богачи, которые держат батраков, и сегодня этим нищим будет дано полное предпочтение. Ознобишин, полноправный представитель Советской власти, отдаст им предпочтение перед теми, у кого и хлеб, и скот.
По дороге встретились Левочкин и Плехов.
— Все спокойно? — Ознобишин позвенел в кармане ключами. — Сбегайте кто-нибудь за Жильцовым.
Село точно только и ждало этой команды — Жильцов еще не пришел, как площадь заполнилась народом. Пришли и старые и малые, мужики и бабы, старики и старухи, набежали ребятишки, только самые маленькие остались сидеть по избам.
Ох, до чего ж многолика деревня! И самое опасное, что пришли все. Слухи о том, что семена будут давать одним беднякам, еще накануне прошли по деревне, богатым мужикам нечего делать на площади, и, однако, тоже пришли.
Неспокойно на душе у товарища Ознобишина, но назвался груздем, полезай в кузов.
— Бочку, что ли, какую подкатите…
Из ближнего двора выкатили телегу, поставили перед амбаром.
Взобрался товарищ Ознобишин на телегу, осмотрелся.
— Товарищи… — даже как-то неудобно называть этих мужиков и баб товарищами, по возрасту он им в сыновья годится. Но не отцами же их называть полномочному представителю Советской власти. — Я уполномочен волостным исполкомом произвести у вас раздачу семян. Заранее предупреждаю: семян мало, выдавать будем только самым маломощным. Тем, у кого, по нашим сведениям, имеется возможность засеять свой клин из своих запасов, тем рассчитывать на помощь от государства не приходится. Поэтому, товарищи зажиточные хозяева… — не называть же кулаков кулаками? — вам можно разойтись!
На свою голову сказал — по толпе прокатился крик:
— Чего там, дели, поглядеть хотим на вашу справедливость!
Ознобишин предупреждающе поднял руку.
— Не торопитесь. Хотите стоять — стойте, к амбару все равно не подпустим. Отпускать будем по списку, каждому в свой мешок, а сперва проверим, взвесим, не много ли сгрызли мыши…
Подозвал комсомольцев, поставил перед дверями.
— Савелий Тихонович! — подал ему ключи. — Открывай.
Пахнуло пылью, мукой и будто вправду мышами.
— Человек четырех сюда…
Подвинули весы к дверям.
— Ну, давайте. Сколько должно быть, Савелий Тихонович?
Жильцов извлек из кармана засаленную тетрадь, заглянул в свои записи.
Рожь — восемьсот двадцать четыре пуда, овса — шестьсот одиннадцать, проса — четыреста…
— Подай-ка свои списочки!
Со списками Соснякова Ознобишин не расстается, вчера во время обхода он кое-что исправил, но совсем незначительно, эти списки и легли в основу при распределении.
Ознобишин повернулся к Соснякову, впрочем, тот не отходил от Ознобишина, никому не доверял, даже Ознобишину, боялся, как бы от его глаз не ускользнула хоть горсть зерна.
— Давай прикинем…
Нельзя никого обидеть, и нельзя не обидеть, обиженные будут, но пусть никто не упрекнет, не заподозрит представителя власти в пристрастии.
Ознобишин встал на приступок амбара.
— Тише!
Но можно и не взывать к тишине. Тишина воцарилась мгновенно, как только Ознобишин вышел из амбара, — хлеб-от не шутка, кому подфартит, тот обеспечен, посеет без хлопот, а кому-то искать, добывать еще…
— Зерно в целости, но на всех все равно не хватит. Мы тут прикинули. Выдаем безлошадным, беднякам и малоимущим. На женщин и детей по пуду…
— А мужики — умойся и оботрись?
— Мужики при детях!
— Значит, мужик уже не человек?
— Не хватит иначе, не хватит, мужики перебьются.
— Я предупреждаю: кто вздумает перемолоть семена на муку, или, упаси бог, продать, будем судить, наперед говорю, милости тогда от Советской власти не ждите. Да и не враги же вы себе…
Тишина.
— Мешки у всех при себе?
Тишина.
— Начнем, значит… Афонина… Афонина Татьяна, подходи. Пять пудов ржи и три овса!
Женщина в красном полушалке сделала шаг вперед, а Второй шаг сделала вся толпа, все разом, толкаясь и бранясь, кинулись в беспорядке к амбару.
На мгновение, всего лишь на одно мгновение замер Ознобишин: сметут! И ничто не остановит мужиков… Вот когда он пожалел, что не взял у Еремеева револьвер. Он не сумеет противостоять натиску, его сметут, и ничего от него не останется.
Еще секунда, и одичавшая толпа ворвется в амбар.
— Стойте! — закричал Ознобишин противным, визгливым, пронзительным голосом, вырвавшимся откуда-то из глубины, каким он еще никогда не кричал в жизни. — Еще шаг — и я выстрелю!
В левой руке у него список, а правая в кармане полушубка, у него мерзли пальцы, и он пытался согреть хотя бы одну руку, но поняли его иначе, в кармане оттопыривались варежки, а сгоряча что не померещится людям.
— Мужики! — крикнул кто-то в толпе. — Он чичас стрелит!
Кто-то споткнулся и будто рывком остановил всю толпу.
Парень в кавалерийской шинели выскочил вперед, выпятился перед телегой, на которой стоял Ознобишин, и принялся раздирать у себя на груди рубаху.
— Ну, стреляй, стреляй…
Вероятно, Слава чувствовал нечто подобное тому, что чувствовал Шабунин, когда с винтовкой в руках бежал по кронштадтскому льду.
Он вытащил руку из кармана.
— Больно ты мне нужен, — с презрением сказал Слава. — Не для тебя назначена твоя пуля.
Парень посмотрел на уполномоченного, шмыгнул носом и пошел прочь.
— Кто еще? — спросил Ознобишин, чувствуя прилив лихорадочной отваги. — Кто еще попытается?
Но пытаться не хотелось больше уже никому, и все, точно по команде, отступили на несколько шагов от амбара.
Ознобишин мотнул головой в сторону Соснякова:
— Выдавай, Иван. Афонина Татьяна. Пять пудов ржи и три овса.
На этот раз никто не помешал женщине в красном полушалке оттащить мешки с зерном от дверей.
Ознобишин выкликал фамилию, Сосняков вместе с другими ребятами отвешивал зерно, и мужик, потому что зерно все-таки получали мужики, поспешно оттаскивал мешок от амбара и спешил уйти со своим пайком восвояси.
Ознобишин не спешил, а Сосняков тем более, он взвешивал зерно с аптекарской точностью.
Миновал полдень — никто не расходился, Жильцов напомнил Ознобишину — «а пообедать?» — но тот только отмахнулся.
После того как Ознобишин отогнал ринувшуюся к амбару толпу, никто не мешал раздаче, иногда возникал мелкий спор и тут же гас, придраться было не к чему, запасы зерна подходили к концу, и Ознобишину оставалось все меньше и меньше времени для осуществления принятого им решения.
— Борщева! Анна! — подчеркнуто громко выкрикнул Ознобишин.
Никому и в голову не приходило, что могут вызвать Борщеву, она сама не поверила, что ее выкликнул уполномоченный.
Ознобишин повторил:
— Борщева Анна!…
Ее толкнули в спину.
— Тебя!
— Да она ж кулачка!
— Была, да вся вышла, и она и дети еле на ногах стоят.
— Борщева Анна!
Неуверенными шагами подошла Борщева к телеге.
Но одновременно из амбара выбежал Сосняков и подскочил к Ознобишину.
— Ты что? Ее же нет в списках!
— Есть. Я внес.
— Да ведь это же кулацкая… кулацкая семья! Ее муж к белым ушел…
— А дети с голоду мрут.
— Не наша забота.
— Наша.
— Кулаков растить будем?
— А мы не будем растить их кулаками.
— Нарушаешь классовую линию?
Ознобишин соскочил с телеги и подтолкнул Борщеву к амбару.
— Ну? Чего стоишь? Иди получай.
Сам пошел за ней в амбар, смотрел, как отсыпают ей зерно.
Сосняков стоял у двери и саркастически наблюдал за Ознобишиным.
— Теперь остается только еще вызвать Филатову!
— А ты не ошибся, тоже внесена мной в список.
Он опять взобрался на свою трибуну:
— Филатова!
Но Филатовой на площади не было, она просто не пришла, после того, как ее муж ушел с деникинцами, она не могла надеяться ни на какую помощь.
— Сходите за ней, — распорядился Жильцов.
За Филатовой побежали. Ознобишин ждал. Торопливыми шагами она подошла к телеге, встала перед Ознобишиным, ждала, что ей скажут.
— Даем тебе семена, на твоих детей. Только не вздумай съесть. Трудно, а посеяться нужно. Слышала?
Филатова пошевелила губами:
— Слышу.
— Так получай.
— Сам и отвешивай, — сказал Сосняков, не отходя от двери. — Я белякам не слуга.
— Ребята! — крикнул Ознобишин. — Отвесьте ей пять пудов.
Бешеными глазами посмотрел Сосняков на Ознобишина.
— А Васютину сколько отвесишь?
— За что?
— За гостеприимство. Оплатить постой…
Ох как хотелось Ознобишину сцепиться с Сосняковым, он уже привык к тому, чтобы ему не перечили, но здесь, при народе, да еще чувствуя жестокую правоту Соснякова, он подавил свою досаду, заслонился от Соснякова его же списком и назвал следующую фамилию.
Вот все и роздано. Без особых происшествий. Даже без крика. Выполнил он свое поручение.
Спрыгнул на землю.
Жильцов смотрит на Ознобишина и весело и снисходительно.
— Отвоевался, Вячеслав Николаевич?
Отвечать Жильцову не надо. Тот понял все правильно.
— Подводу когда занаряжать, сегодня вечером али с утра?
— Пожалуй, лучше с утра, не хочется тащиться ночью.
А Сосняков упрямо не отходит от дверей.
— Славка, поди-ка сюда!
— Чего тебе?
— Жаловаться на тебя буду, — говорит Сосняков. — Вот так. Нельзя было давать ни Борщевой, ни Филатовой.
— Дети-то при чем?
— А при том! Детей, может, и жалко, но каждый, кто норовит напакостить и сбежать, будет надеяться, что все равно его семейка без помощи не останется.
Ознобишин не хочет спорить с Сосняковым, зерно у Борщевой и Филатовой уже не отберешь.
— Жалуйся, сколько влезет, а запомни только одно: проследи с ребятами, чтоб помогли вспахать землю солдаткам и вдовам, чтобы семена не ушли на сторону.
— Это мы и без тебя знаем, — процедил сквозь зубы Сосняков. — Ужинать опять к Васютину?
— К Васютину.
В голосе у Ознобишина вызов. Не хочется ему идти к Васютиным, но и к Соснякову не пойдешь.
— Пошли, Савелий Тихонович.
Их ждали у Васютиных. И щи дымятся в тарелках, и мясо на доске накрошено, и огурцы в вазочке для варенья, и…
— Не обижайся, Вячеслав Николаевич, дело сделано, после работы можно…
И бутылка зеленого стекла блеснула на столе.
— Как хочешь, Савелий Тихонович, я не возражаю, но сам не буду.
— Привыкать надо.
Жильцов и Васютин выпили.
Жильцов переспрашивает:
— Так когда поедем?
— Ночуйте, ночуйте у нас, — вмешалась хозяйка. — Женушки еще нет, торопиться не к кому.
— А я и не тороплюсь.
И вдруг его осенило: семена-то он роздал, но ведь это лишь половина поручения, надо быть уверенным в том, что зерно не пропито, не продано, не съедено, своими глазами видеть, что оно попало в землю.
— А знаешь, Савелий Тихонович, я, пожалуй, не поеду завтра, — неожиданно говорит Ознобишин. — Уж больно щи хороши, погощу у вас с недельку.
— Да господи, да хоть две, — сказала Васютина. — Хотите, мы вас на печке уложим?
— А что так? — поинтересовался Жильцов.
— Хочу посмотреть, как сеять будут, на тебя, Савелий Тихонович, нажму, чтоб ты солдаток лошадьми обеспечил.
На другое же утро поступил донос. Не Ознобишину — Соснякову. Иван прислал за Ознобишиным посыльного.
— Срочно зовет в ячейку.
Сосняков с торжеством посмотрел на секретаря волкомола.
— Вот убедись, кому ты помог. Борщева хлеб печет. С утра нажарила оладьев, а сейчас хлеб печет.
Отрядили к Борщевым патруль во главе с Ознобишиным.
В избе у Борщевых пахло хлебом.
— Как же так? — спросил Ознобишин. — Я же предупреждал?
Борщева развела руками, показала на детей.
— Исть просят. Не видели хлебушка с рождества, не совладала, обменяла десять фунтов на муку, больше не съедим, истинный бог, остальное засеем.
Ну что ей сказать?
— Смотри, хозяйка, обездолишь детей. Уж как-нибудь перебейся, зато осенью с хлебом.
И вдруг Борщева осмелела:
— А осенью опять придет отряд…
«И с помощью Соснякова вытрясет все до зернышка», — не сказал, только подумал Ознобишин.
— Скоро новый закон будет, — сказал он. — Не все будут отбирать.
Ему не верили, но и не возражали.
После посещения Борщевых Ознобишин понял, что медлить нельзя, если за два-три дня не отсеются, съедят зерно или пропьют.
За неделю, которую Ознобишин провел в Корсунском, каждый день он приходил к Жильцову еще до света, советовался, у кого взять лошадей, сам провожал мужиков в поле, кому угрожал, а кого слезно упрашивал, и к своему отъезду уверился, что большая часть зерна хоть и с грехом пополам, но высеяна.
Даже с Сосняковым расстались они мирно.
— Ты бы отлично сам со всем справился, — великодушно сказал Ознобишин. — Но отвечать-то перед волкомом мне.
— Какое имеет значение, — не менее великодушно отозвался Сосняков. — Важно, что засеяли, вот что важно, озимая рожь, конечно, лучше родится, но и яровая сойдет.
— Тебе, Иван, тоже пора в партию, ты старше меня, — сказал Ознобишин.
— Подумываю, Слава.
На сей раз ничем не попрекнули друг друга, дело было сделано и мир между ними восстановлен.
Вез Ознобишина в Успенское Вася Левочкин, его очередь на подводу.
— Смотри не гони лошадь, дорога плохая, — предупредил Васю отец и, ни к кому не обращаясь, пожаловался: — Только из пеленок, а уже начальство…
Ехали медленно, телега тонула в выбоинах, на колеса налипла грязь, пахло сыростью, овчиной, навозом, всю дорогу Ознобишин и Левочкин разговаривали о пустяках — что ребята по праздникам ходят в церковь, что блины хороши и без сметаны, что Сосняков в жизни никогда и никому не улыбнулся, что Катя Вишнякова собирается в Орел…
Доехали до оврага, он был полон грязи, внизу бурлила Озерна.
— Может, отпустишь? — искательно попросил Левочкин.
Ознобишин соскочил с грядки, потрепал мерина по лоснящемуся крупу, кивнул своему спутнику, зашагал вниз.
— Ладно, бывай…
Речка разлилась, мутная вода обманчиво кружила на перекатах, он глазами поискал прячущиеся под водой камни, ступил в воду, сразу вымок до щиколоток и пожалел — зачем отпустил Левочкина.
Заглянул по пути в исполком, за дверями молчание, все, должно быть, в разъезде, и заспешил домой.
В галерейке столкнулся с Верой Васильевной. Она всплеснула руками.
— Сейчас же разувайся!
Велела надеть шерстяные носки, дала шлепанцы.
— Сейчас нагрею чаю…
У нее нашлось даже малиновое варенье.
— Почему так долго пропадал?
— Сеял.
— Но ведь не ты же сеял? Петя, тот действительно…
Петя вместе с Филипповичем третий день жил в Дуровке, сеял на хуторе овес.
Слава напился чаю, прикорнул на маминой постели…
Ночью проснулся, и ему показалось, что он все еще в Корсунском, потом сообразил, что он дома, что Корсунское позади, и все равно, куда от него уйдешь?! Третий год оно с ним. С той злосчастной поездки, когда застрелили Алешу Корсунского. Почему он его вспомнил? Потом ездил открывать в Корсунском школу. Дом в сугробах, белый зал, полыхающий камин, бренчанье расстроенного рояля…
Он сделал в Корсунском все, что ему было поручено. Роздал семена, проследил за севом. Но это еще не все: семена, люди, тягло.
Смутно он ощущал, что за эти дни он приобрел что-то и для самого себя.
В комнате натоплено, как зимой, а снег на улице уже сошел, даже под кустами растаяли ледяные корочки. Слава приоткрывает форточку. Сильно пахнет землей, только-только проклюнувшейся травой, набухающими почками.
Наутро Слава идет в исполком. Как всегда, с утра там полно людей. Быстров отчитывает Данилочкина за то, что в Журавце затянулся сев, диктует Дмитрию Фомичу распоряжение сельсоветам взять на учет все косилки и одновременно читает какое-то предписание из уездного исполкома.
Слава останавливается перед Быстровым.
— Ну как? — только и спрашивает тот у Славы.
— Отсеялся, Степан Кузьмич…
Ему хочется рассказать обо всем поподробнее, но Быстров говорит:
— Вот и ладно, а теперь иди, занимайся своими делами.
13
Время шло, сирень отцвела раньше времени, и уже в мае солнце припекало землю так беспощадно, что в парке, даже в тени, потрескались все дорожки.
Лето выдалось жестокое, поля не сулили ничего доброго, редкие, тощие, серые от пыли колосья торчали прямые, как свечечки, не от чего им было клониться, зерна посохли, не успев налиться, рожь перемежалась с лебедой.
То не рожь, а лебеда,
Батя, не омманывай
Пришла, девоньки, беда,
Нетути приданова, -
пели девки по вечерам на выгоне.
Свадьбы расстраивались, надежды рушились, Быстров метался по волости.
— Сена, сена накашивайте сколько можно!
Голос его срывался, он багровел и заходился в кашле.
— Жарко? — спрашивал то одного, то другого коммуниста. — А вы о зиме, о зиме думайте, думайте, как скот до будущей весны сохранить!
И волком, и уком то и дело напоминали о предстоящей зиме, до холодов еще ой как далеко, но — готовь сани летом… Слава приезжал то в одну деревню, то в другую, и, выполняя директивы волкома, собирал молодежь — в школу, в избу-читальню, а то так и просто где-нибудь в проулке, — настойчиво втолковывал: