Слава в отчаянии.
И главное — всем делегатам, избранным на конференцию, разослали предписания: «Обязательно прибыть к шести часам вечера в порядке комсомольской дисциплины, обеспечив себя продуктами на три дня, никакие отговорки не будут приняты во внимание».
— Иван, что же нам делать? — взывает Ознобишин к Соснякову.
— Пусть едут, — невозмутимо отвечает тот, он бы, конечно, все бы организовал получше Ознобишина. — А мы пешочком… — Подразумеваются руководители волкомола, Соснякову не впервой мерить ногами расстояние от Корсунского до Успенского.
Впереди крик. Катя Журавлева отняла у возницы кнут, стоит на телеге и лупит парней по головам, отгоняя от своего экипажа.
На двух передних подводах девушки, они не пускают к себе парней, а парни пытаются их согнать.
— Пешком дотрухаете, прынцес-сы!
Неторопливо, вразвалочку, идет Дмитрий Фомич, волоча тросточку и поднимая за собой пыль.
— В чем дело, вьюноши?
— Не усядемся никак!
— И не усядетесь…
Вызывает из сторожки Григория.
— Беги, дядя Гриша, до Филиппа Макаровича, пусть немедля занарядит еще десять подвод, скажи, все будет оформлено, в следующий раз занарядим из Туровца и Журавца, лишнего мужички не переездят…
Через час прибывают еще десять подвод.
Всю эту картину наблюдает Андриевский, пришел насладиться зрелищем беспорядка.
Поманил к себе Славу:
— В крестовый поход?
— Точно, в крестовый.
— А не погибнете?
— Погибнем, если не пойдем. — Он посмотрел в нагловатые сапфировые глаза Андриевского: — И всякого, кто попытается соблазнять… — кивнул в сторону обоза, — будем расстреливать.
Андриевский рассмеялся, хоть ему не до смеха.
— Грозно!
Слава взобрался на подводу, ехал с Ореховым и Саплиным, с Сосняковым ехать не хотел, привстал, нашел глазами Катю Журавлеву, махнул рукой: «Пора, трогайтесь».
Стронулись легко, колеса смазаны дегтем, выдали на дорогу, Степан Кузьмич распорядился накануне, пусть наши комсомолята едут как следует быть.
Тянет холодком с полей, стелется в низинах туман, плотнее прижимаются друг к другу делегаты, бредут понурые лошади, пахнет пылью и сыростью…
Позади деревни, погосты, буераки.
За всю дорогу лишь в одной деревушке, в одном оконце теплится огонек. Кто не спит? О чем думает?
Недавно по этой дороге мчался Быстров со Славушкой, за три часа проделали они тогда путь, на который сегодня уходит вся ночь.
Туман, как дым, стелется вверх, как занавес в театре, потянуло легким сладковатым запахом торфа, близок Малоархангельск…
Дымят все трубы, во всех домишках варят картошку, Малоархангельск просыпается.
Мужики на весь день располагаются табором на соборной площади, вечером повезут своих делегатов домой.
— Ребята, в уком, зарегистрируемся, а потом кто куда…
Андреева сменил в укомоле Донцов. Слава видел его мельком перед тем, как уехать с Андреевым в Орел. Слава запомнил только, что его отличала от всех зеленая студенческая фуражка. Донцов и вправду был студентом. Давно, до Октябрьской революции. Сын земского врача, он собирался пойти по стопам отца. Осенью шестнадцатого года поступил в Московский университет, а весной семнадцатого вернулся на родину.
Зеленая фуражка мелькнула в окне, Донцов выбежал на улицу.
— Что это?
— Делегаты Успенской волости.
— Сколько же вас?
— По норме!
Донцов схватился за голову:
— Не могли прислать любую половину?
Славушка не растерялся:
— Так и хотели, только не знали, какую выбрать.
Донцов разозлился:
— Сообрази, что будет делать партстол?
То были времена невероятных словообразований, Славушка сообразил: партстол не что иное, как партийная столовая, а точнее, столовая при укомпарте.
В обычные дни в столовой обедало человек двадцать, в дни же конференций и съездов столовой отпускалось пшена и мяса сверх всяких лимитов.
— Вы хоть продукты какие-нибудь с собой захватили? — простонал Донцов.
— Мы вообще можем обойтись без партстола, — гордо ответствовал Ознобишин. — Наша организация прокормится и без укомола!
— Ладно, пусть регистрируются, — закончил перепалку Донцов. — Заходи, есть разговор.
Успенские комсомольцы выстроились в очередь, регистрировала делегатов Франя, она-то и требовалась Славе, однако дело было такое, что обратиться к ней при всех он не решился.
— Читай, — сказал Донцов, протягивая Ознобишину листок бумаги. — Твои соображения?
Но Слава если что и видел на листке, так только свою фамилию.
— Что это?
— Состав президиума и предполагаемый состав уездного комитета.
Что ж, у Славушки возражений не было, червь тщеславия уже точил его душу.
61
Конференция открылась после обеда. Повестка дня состояла из множества вопросов. О международном положении — доклад товарища Шабунина. О задачах Союза молодежи — доклад товарища Донцова. О военной работе — доклад товарища Поликарпова… Короче, докладов хватало. Значился в повестке даже доклад о работе в деревне, точно остальным докладчикам предстояло говорить о работе на Луне! Весь уезд сплошная деревня. И Малоархангельск деревня… Нет только доклада товарища Ознобишина! А он уже привык выступать! Правда, есть в повестке доклады с мест, тут и товарищу Ознобишину найдется место, но в сравнении с программными выступлениями…
Все-таки два человека вышли за рамки установленного на конференции распорядка.
В эти годы безудержных митингов и собраний сухой, сдержанный Шабунин избегал лишних речей.
Высокий, плохо выбритый, в серой гимнастерке, взошел на кафедру, пюпитр ему по пояс, и аккуратно положил перед собой пачку газет.
— Мне поручено ознакомить вас с международным положением, — начал он. — Но из газет вы знаете не меньше моего. Поступим поэтому иначе. Только что закончился конгресс Коминтерна, там люди выступали поумнее нас, вот я и прочту вам кое-что… — Развернул газеты и принялся читать отчеты о заседаниях конгресса, сопровождая их немногословными комментариями. Умен Шабунин, а Ленин умнее, Шабунин и уступил слово Ленину, доклад превратился в урок.
Зато Ознобишин разливался соловьем, когда пришел черед докладам с мест…
Коснулся, конечно, своего Успенского и тут же заговорил обо всем на свете — прогулялся по Европе и Азии, не забыл ни Англию, ни Индию, о военной работе, о положении на фронтах, о борьбе с дезертирами, о продразверстке, о школах, о художественной самодеятельности. Чего он только не коснулся!
Шабунина жизнь научила скромности, он старался держаться в тени, а Слава себя за хохолок да на солнышко поволок, мальчишка еще! Но его горячность вызывала одобрение даже со стороны его сверстников.
Вволю наговорились, выбрали уездный комитет, делегатов на губернский съезд, с подъемом спели «Интернационал»…
Из успенских ребят в городе остались лишь Ознобишин и Сосняков, они ехали в Орел.
Славушке нужно было еще выполнить поручение Андреева, — в жизни много будет у него поручений, многое забудется, а вот конфетки, которые отдавал Фране Вержбловской, запомнятся на всю жизнь.
Что этому предшествовало? Прогулка вместе с Андреевым и Франей к истокам Оки.
Шли полевой зеленой дорогой, Франя плела венок, а Славушка и Андреев помогали ей собирать васильки. Казалось, она любит Андреева. И он был достоин любви. Оба они стояли у хрустального ручья счастья.
— Здравствуй, — сказал Слава, подходя к столу Франи.
— Здравствуй, Ознобишин, — приветливо отозвалась Франя. — Тебя, кажется, зовут Вячеслав? Это имя часто встречается в Польше.
— Мне нужно тебе кое-что передать, — сказал Слава.
— Мне? — удивилась Франя.
— Пройдемся, — сказал Слава.
Они шли по тротуару, если можно назвать тротуаром заросшую травой тропинку, в которую кое-где втоптаны доски.
— Помнишь, как мы гуляли втроем? — спросил Слава.
Франя улыбнулась.
— Помню.
— А помнишь Сережу?
— Конечно.
— Ты знаешь, что он уехал на фронт?
— Нам сообщили.
Шли мимо громадного яблоневого сада, росшего посреди города.
Слава вытащил из кармана и подал ей бумажный кулек.
— Что это?
— Конфеты.
— О, спасибо! — Франя улыбнулась еще лучезарнее. — Спасибо еще раз, я давно не ела конфет, ты очень внимателен.
— Это не я, это Сережа, — объяснил Слава. — Когда уезжал на фронт, просил передать тебе…
— Ах, от Сережи… — На ее лицо набежала тень, она протянула конфеты обратно. — Возьми, пожалуйста, вероятно, ты любишь сладкое.
Слава испугался. Может быть, она не получила записку? Получить конфеты — и ни слова…
— Ты получила письмо, я пересылал?
— Спасибо, конечно.
— Больше у него ничего не было.
— Ах, да не в этом дело, — выговорила она с досадой.
Небрежным движением она запихнула сверточек обратно в карман Славе, и ему почему-то захотелось ее ударить, он не встречал человека лучше Андреева, и ударил, сам не знал, как это произошло, замахнулся и ударил по руке, запихнувшей в карман сверточек.
— Ты что?…
Должно быть, он больно ударил, лицо ее искривила гримаса, но тут же рассмеялась, притянула мальчика на мгновение к себе и звучно поцеловала в щеку.
— Ты что?! — воскликнул, в свою очередь, Слава.
— А то, что я люблю другого, — сказала она.
Слава порозовел от смущения. Неужели его? Франя сразу угадала, о чем он подумал.
— Не тебя, дурачок, — сказала она. — Ешь спокойно свои конфеты…
Дернула плечом и побежала.
А он так ничего и не понял, добрел до собора, вошел в ограду, постоял у какой-то могилки, сердито опустил руку в карман, достал сверточек, бросил на могилку…
Что же случилось?
Славушка побрел обратно к укому, сел под окном на скамейку. Следовало подумать…
Они же любили друг друга! И вот Андреев уехал на войну. Послал ей конфеты. Единственное, что у него было. А она не взяла…
Что же это такое — любовь?…
Славушка сидел под окном до тех пор, пока его не позвал Донцов. Пора было ехать на станцию.
62
В Орле все пошло своим чередом. И там были доклады и о международном положении, и о задачах Союза молодежи…
Кобяшова тревожил престиж губернской организации. В соседних губерниях состоялось уже по два и три съезда, а в Орле первый, решено первым съездом считать июльский пленум губкома, тем более что в нем участвовали представители с мест…
Слава в прениях вступил с Кобяшовым в пререкания:
— Деревне уделяется мало внимания, наша организация самая крупная…
— А за счет чего? — бросил реплику Кобяшов.
— То есть как за счет чего?
— Гусятиной кормите!
Шульман засмеялся, засмеялся еще кто-то. Слава смешался, Донцов не поддержал…
Этим орловским гимназистам палец в рот не клади, откусят!
Больше всего Славе мечталось попасть на III съезд, и по справедливости он должен был попасть в число делегатов, успенская организация по численности составляла третью часть губернской организации, но то, что так хорошо и легко виделось у себя в волости, совсем иначе получилось здесь.
Кобяшов поговорил с тем, с другим, сбегал в губернский комитет партии, созвали фракцию, и вот на тебе, готовый список, нельзя не голосовать.
От орловской организации полагалось избрать шесть делегатов, и в эту шестерку из уездного никого не включили, все шестеро работники губкомола.
Слава голосовал за них, дисциплина для коммуниста превыше всего. Но со слезами на глазах от несправедливости.
И вдруг, еще сквозь слезы, он увидел голубые глаза Кобяшова, тот смотрел на Славу и слегка улыбался.
— Товарищи, — говорил Кобяшов, — помимо шести делегатов с решающим, мы можем послать еще одного с совещательным, губкомол предлагает послать с правом совещательного голоса товарища Ознобишина, руководителя крупнейшей деревенской организации в губернии…
Итак, он едет!
Мама почему-то угадала, что он попадет в Москву.
Поздно вечером орловские делегаты погрузились в поезд, в классные вагоны их не пустили, и тогда Кобяшов, веселый, деятельный, оживленный, повел делегатов на абордаж.
Товарный вагон, двери заперты изнутри, выжидательная тишина.
— Там кто есть?
Ни звука.
— А ну налягнем!
Дверь держали изнутри, но… Эх, раз, еще раз, и дверь поддалась!
В вагоне одни женщины.
— А ну выметайсь!
И крик же они подняли:
— Ироды! Нигде от вас нет спасенья! Лучше умрем здесь…
Обычные мешочницы. Кто с хлебом, кто с солью. Решили не трогать. Может, и вправду нечего есть…
Застучали колеса. Сквозь щели набегал осенний холодок. Хотелось есть. Все тогда в России хотели есть. Но есть до Москвы не придется.
63
Съезд откроется завтра во второй половине дня. Впереди масса времени. Получен ордер на койку. Талоны на питание. Делегатов размещают в 3-м Доме Советов. Бывшая духовная семинария. Огромные дортуары. Серые шинели, потертые кожанки, истрепанные гимнастерки. На койках вещевые мешки. Столовая. Пшенный суп с воблой, и на второе тоже вобла!
Тихие московские улицы. Нахохлившиеся дома. И плакаты, плакаты: «Что ты сделал для фронта?», «Записался ли ты добровольцем?», «Смерть барону Врангелю!»
Славушке казалось, что в Москве он непременно встретится с Андреевым. Он искал его среди делегатов. Он очень хороший, Сережа.
С ним бы и дошел до Никитских ворот. Надо навестить деда.
Живет он в старинном доме между Поварской и Никитской, в лабиринте Ножовых, Столовых и Скатертных переулков, — двухэтажный деревянный флигель с оббитой штукатуркой.
Доктор Зверев теперь мало практиковал, приходили иногда старые пациенты, но и тех отпугивал унылый вид деда.
Парадная дверь забаррикадирована наглухо, чтобы, упаси боже, не ворвались бандиты, особенно попрыгунчики, что ходят по ночам на ходулях, зато дверь на черном ходу вовсе не заперта.
Славушка постучал, никто не появился, открыл дверь и прошел через кухню в комнаты.
Закутанный в старомодное черное пальто, доктор Зверев сидел в старинном массивном кресле, обитом побуревшим зеленым штофом.
— Можно? — спросил Славушка.
Доктор Зверев посмотрел на внука пустыми глазами.
— А, это ты, — сказал он так, точно Славушка жил вместе с ним и лишь на полчаса отлучился из дома.
— Приехал, — сказал Славушка.
— Хорошо, — сказал дед. — Устраивайся.
— Я остановился в другом месте, — сказал Славушка. — Я просто так.
— Хорошо, — сказал дед.
Он будто покрыт плесенью и непонятлив, — можно бы и не заходить.
Затем к тете Лиде. Почему бы и не повидаться? Ведь он с Иваном Михайловичем теперь товарищи по партии.
Но товарища по партии не очень-то пускают к дяде, Арсеньевы живут в Кремле, и у каждых ворот по часовому.
Славушка с полчаса томится в бюро пропусков, звонит по телефону.
— Квартира Арсеньевых? Соединяю.
Но никто не соединяется. Вероятно, нет дома. Наконец-то!
— Тетя Лида?… Это я!
— Кто, кто?
— Слава.
— Кто-о?
— Слава Ознобишин.
— Ах, Слава… Откуда ты?
— Приехал.
— Впрочем, что я… Сейчас скажу.
Выдают пропуск.
Тетя Лида сама открывает дверь, мила и бесцветна, русая коса закручена пучком на затылке.
— Откуда ты?
Славушка не знает, надо ли целоваться, и тетя Лида не знает, слегка прижимает к себе племянника и, чуть касаясь, целует в затылок.
— Проходи, садись. Очень жаль, что нет Жени и Вовочки. Женя учится во ВХУТЕМАСе, здесь и спит на кушетке, а Вовочка у тети Зины, некогда с ним заниматься, я ведь в ЦК текстильщиков…
Женя — пасынок, Вова — сын тети Лиды, Иван Михайлович женат вторым браком, первая жена умерла вскоре после замужества, тетя Лида не любит пасынка, кроме кушетки на проходе, ничего ему здесь не положено, Иван Михайлович тоже не любит сына от первой жены, известно всей родне, а Вовочку должна баловать тетя Зина.
— Ты откуда сейчас? — без конца повторяет тетя Лида. — По делам или так?
— На съезд комсомола.
Славушка коротко рассказывает об Успенском.
— Ах, ты, значит, комсомолец?
Слава не может не похвастаться:
— Я уже член партии.
— Ах вот как? Значит, мы с тобою коллеги. А как Верочка?
— Привыкла. Преподает.
— Не вступила в партию?
— Нет.
— Впрочем, что я, она всегда была…
«Обывательница». Тетя Лида недоговаривает, но Славушка про себя досказывает за нее.
— Хочешь есть?
— Нет, спасибо, у меня есть талоны, я обедал.
— Тогда чаю…
Тетя Лида уходит и приносит стакан жидкого чаю и тарелочку разваренной чечевицы.
— Извини, мы как все…
Славушка ждет, что она расспросит его о деревне, о революционных преобразованиях, о комсомоле, но расспрашивает она только о Вере Васильевне:
— Расскажи, расскажи о Верочке! Как же она там преподает? Во что обувается, ведь она так следила всегда за ногами?
— Мы делаем туфли из холста.
— Кто делает?
— Сами!
И вот наконец звонок…
Сам железный нарком!
Он все такой же, в поношенном костюме, при галстучке, с реденькой острой бородкой, с подслеповатыми глазами.
— Лидочка, я тороплюсь, через два часа у меня Совнарком.
И пенсне при нем, болтается на черном шнурочке, он вскидывает его решительным жестом на переносицу.
— А это кто у нас, Лидочка?
— Слава Ознобишин.
— Слава?
— Колин сын!
— Ах… Милости просим, прошу! — Указывает на стул, на котором только что сидел Славушка. — Ну где ты, что с тобой, как?
— Они уехали в деревню, ты помнишь? — напоминает тетка. — Верочка там преподает, а Слава теперь комсомольский работник.
— Отлично, отлично, — одобряет Иван Михайлович. — Значит, из дальних странствий возвратясь… А к нам сюда по какому поводу?
— На съезд, — коротко отвечает Славушка.
— Очень хорошо, рассказывай, — приглашает Иван Михайлович. — Как в деревне? Как с хлебом? Это ведь первостепенный вопрос…
Тетка и наркому приносит тарелочку с чечевицей плюс два ломтика хлеба плюс кусочек масла.
— Отлично, — заявляет Иван Михайлович, всматриваясь в чечевицу и затыкая в проем жилета салфетку. — Очень полезная каша.
На секунду Иван Михайлович задумывается. Славушка уверен, что угадывает его мысль, Иван Михайлович колеблется — положить масло в кашу или намазать на хлеб, дилемма решается в пользу хлеба.
Кого-то он очень напоминает Славушке.
— Вот ты… — Ложка каши. — Давно уже комсомолец? — Ложка каши. — Ты работаешь над собой? — Ложка каши. — «Капитал» ты, конечно, еще не штудировал? — Ложка каши. — В стихийности есть своя сила, но вечное древо жизни марксист взращивает посредством теории…
Славушка всего раза два встречал Арсеньева до революции. Арсеньев профессиональный революционер, большую часть жизни провел в эмиграции. Марксист, большевик, он вернулся в Россию после Февральской революции, был одним из руководителей вооруженного восстания. И вот сейчас ест перед Славушкой чечевичную кашу и не может задать ни одного путного вопроса.
«Ну, спроси, спроси, спроси, — мысленно внушает ему Славушка, — спроси что-нибудь такое, о чем я тебе смогу рассказать со всем волнением…»
А он не спрашивает.
Он спрашивает тетю Лиду:
— Лидочка, а кофе у нас…
— Есть, есть…
Лидочка приносит ему чашечку кофе.
Тоже, вероятно, не настоящий, а желудевый.
Но пьет он свой кофе так, точно это лучший «мокко».
Нет, решительно он кого-то напоминает!
Арсеньев встает.
— Одну минуту, — извиняется он перед гостем, выходит и возвращается с коленкоровой папкой. — Надо подготовиться, Владимир Ильич не прощает плохого знакомства с вопросами…
Так, между прочим… На самом деле не между прочим. Он сам не замечает своей похвальбы. Мол, он с Владимиром Ильичем запанибрата. Неподалеку друг от друга жили в Париже.
Иван Михайлович что-то листает, читает, тетя Лида благоговейно молчит.
Наконец он вспоминает, что у них гость.
— Лидочка, оставь нас…
Тетя Лида неслышно уходит. Чуть ли не на цыпочках. Чтобы не нарушить течения драгоценных мыслей.
— Придвигайся, — указывает Иван Михайлович на стул около себя. — Я очень рад, что ты стал коммунистом, надеюсь, ты будешь хорошим коммунистом.
— А плохие разве есть? — вырывается все же у Славушки.
Но Иван Михайлович понимает вопрос, и вопрос не сердит его.
— Если человек действительно коммунист, он не может быть плохим, ты прав, я имею в виду членов партии, мы ведь правящая теперь партия, и не все, кто в ней состоит, коммунисты по убеждению, в партию пробираются и карьеристы, и дельцы, и даже враги, вот я и говорю тебе: будучи в партии, надо постоянно всматриваться в самого себя, держать себя под самоконтролем, бороться за чистоту марксизма…
— Спасибо, — говорит Славушка.
Искренно говорит. Что ж, совет правильный.
— И второе, — назидательно говорит Иван Михайлович. — Никогда ни на кого не надейся, кроме как на самого себя, боже тебя упаси хоть как-то использовать свое положение в личных интересах, независимо от поста и должности, которые ты занимаешь, поэтому, если у тебя есть ко мне какая-нибудь просьба, если думаешь с моей помощью остаться в Москве, наперед говорю: не рассчитывай, нет, не рассчитывай, я перестал бы себя уважать, если бы помог родственнику. Мы товарищи по партии, и я хочу дать тебе совет: никогда не рассчитывать на протекцию…
Он все продолжает и продолжает, но Славушка не слышит…
Как оскорбительно! Он ни о чем и не собирался просить. Его приняли за бедного родственника.
— Спасибо… — Славушка встает. — Извините, мне пора, в шесть часов фракция съезда…
— Дисциплина тоже для нас обязательна, — одобрительно говорит Иван Михайлович. — Опоздай я на Совнарком, Владимир Ильич… Он даже смеется снисходительно, ведь теперь они не только дядя и племянник, но и коллеги по партии. — Лидочка, — зовет Арсеньев жену. — Товарищ Ознобишин спешит на фракцию!
И тетя и дядя провожают племянника до дверей.
Потихонечку идет он от Кремля к общежитию на Божедомке.
Славушка вспоминает мамин рассказ, как жил Арсеньев в Париже.
Врач по профессии, средства к жизни он зарабатывал тем, что развозил молоко на ручной тележке. Мог работать врачом, но лечить богачей не хотел, а от бедняков не хотел брать гонорара. Настолько принципиален.
В Париже развозил молоко, а здесь министр, государственный деятель!
А может, потому развозил, что не такой уж хороший врач? Еще скажешь, не такой хороший нарком…
Нет, нет! Он бессребреник. Только вряд ли добрый…
А должен ли коммунист быть добрым? Почему он стал революционером?
Россия нуждалась в революции, и можно не сомневаться, что прежде, чем стать революционером, он проштудировал «Капитал» от строки до строки. Революцию принял не сердцем, а умом.
Ох, насколько лучше Быстров!
Одного ума коммунисту мало.
А сердце иметь опасно.
Надо уметь управлять людьми, а жалеть их необязательно…
На долю Ивана Михайловича достались и ссылки, и тюрьмы, и нужда, но пульс у него, должно быть, всегда хорошего наполнения.
Так на кого же он похож, дядя Ваня? Иван Михайлович… Каренин! Точно. Алексей Александрович Каренин.
64
Славушка добрел до общежития к ночи. Ночью почему-то страшно ходить по Москве. Даже по Оружейному переулку. Но ведь еще не ночь. Холодные сумерки. В семинарском общежитии споры и песни. Больше споров. «Что ты сделал для фронта?» Впереди еще войны, войны! С кулаками, с бюрократами… Мало ли их! Тот не хочет учить, тот не хочет лечить, тот гноит хлеб, а этот плодит бумаги. Споров больше, чем песен. Споры сбивают с ног…
Гаснет тусклая лампочка под потолком.
— Товарищи! Надо экономить электричество!
Холодно под солдатским шерстяным одеялом.
Всю ночь ему снится Андреев. То ли Славушка начитался газет, то ли наслушался солдатских рассказов, так ему все отчетливо снится. То ли снится, то ли он сочиняет, то ли потом сочинил, много уже позже. Вообразил себе Андреева. Очень уж он надеялся встретиться с ним на съезде.
Накануне своего последнего дня Андреев вспомнил, что в Москве собирается съезд комсомола…
Красноармейцы укладывались спать. Потому что даже на фронте, даже в самом отчаянном положении иногда приходится спать. Противник наступает на Мариуполь, участь Мариуполя предрешена. Но каждый час сопротивления выматывает противника.
Перед сном Андреева вызвал командир полка.
Заурядный прапорщик царской армии, за два года службы в Красной Армии он научился рассуждать, как полковник генерального штаба. Завтра он тоже умрет. История не сохранит его имени. А при удаче мог бы умереть маршалом.
— Вот что, Андреев, — говорит он в это последнее их свидание. — Враг теснит, Мариуполь будет завтра оставлен. Наш полк находится в арьергарде. Тактика уличного боя мало изучена, поэтому придется полагаться на собственную инициативу. Вам я поручаю порт. Нельзя допустить захвата запасов нефти. В темноте вы только потеряете время на ориентировку. Дайте бойцам отдохнуть, выступайте перед рассветом. Проникните в порт, а там — глядя по обстановке. С моря вас будут поддерживать канонерки…
Никаких канонерок нет и не может быть. Это знали и Андреев, и командир полка. Но так сказано в штабе бригады, и командир полка обязан это повторить.
— Действуйте, — говорит командир полка.
— Разрешите идти? — спрашивает Андреев.
— Да. Идите…
Даже руки не пожали друг другу.
Больше они не встретятся.
Андреев вернулся во взвод, выставил караул.
— Спать, спать, ребята. Квартир не искать, не расходиться. Здесь, в сарае…
Он бросил шинель у входа в сарай, от земли пахнет сеном, вдалеке лает собака…
— Спать, спать, — настойчиво повторил Андреев, лег на бок и мечтательно вдруг сказал: — А в Москве собрались на съезд…
— Что? — спросил кто-то.
— Собрались, говорю, на съезд. Завтра открывается съезд комсомола.
Больше он не стал разговаривать, надо поспать и ему. На мгновение мелькнул в памяти Малоархангельск, чьи-то знакомые лица, среди них Ознобишин…
Они стояли на набережной, Андреев и его взвод. По прибытии на фронт Андреева назначили политруком взвода, позавчера командира взвода убили, и теперь Андреев и политрук и командир, теперь это совершенно его взвод.
Стояли на набережной и смотрели из-за пакгауза во все стороны, но больше на цистерну, на громадную серо-белую цистерну, наполненную первосортной бакинской нефтью.
Врангелевцы наступали на Мариуполь, отходящие части Красной Армии оказывали сопротивление, но врангелевцы уже занимали Мариуполь, уже заполнили город, борьба шла еще только за вокзал, за порт, за телеграф. Отдельные роты и взводы продолжали борьбу, хотя Мариуполь и взят Врангелем.
Андрееву приказали не отдавать врагу ни одной цистерны. Ни одной цистерны с нефтью. Пустые — пожалуйста, пустые цистерны пусть берет.
Еще до того, как белогвардейцы ступили на набережную, ребята из его взвода пробили в двух цистернах отверстия, и нефть из них жирной струей лениво стекала в море. Но с третьей цистерной справиться не удалось. Врангелевцы вошли в порт и обстреливали красноармейцев из английских карабинов.
Андреев со своими людьми укрывался у самого берега за россыпью пустых бочек.
Пули постукивали о днища, точно камешки: тук-тук, тук-тук…
Андреев все посматривал на цистерну. Последнюю цистерну, которую не отняли у противника. Еще не отняли…
Врангелевцы только-только показались.
Андреев все посматривал на цистерну. Ему до нее ближе, чем врангелевцам.
— Ребята, рванем?!
Пули все постукивали. Не так чтобы часто, но постукивали.
— Рванем?!
Бочки пустые, сухие, просмоленные. Один из бойцов посмотрел на политрука. Вопросительно. И политрук понял, утвердительно кивнул в ответ. Набрали щепок, паклю. Все делалось в считанные секунды. Запалили спичку. Еще. Поддули…
Бочки загорались медленно, дымно, но так, что уже не потушить.
Андреев побежал к цистерне.
— Скорее!
Он не смотрел, бежит ли кто за ним.
За ним следовал весь взвод.
Добежал, оглянулся. Бойцы бегут с винтовками. Только у двух или трех в руках пылающие доски. Сговариваться нет времени.
Андреев стал, уперся головой в стенку цистерны. Кто-то вскарабкался ему на плечи. И еще кто-то… Ни дать ни взять — акробаты!
— Осторожно! Кладите горящие доски поверх нефти, не утопите! Поверх, поверх кладите, тогда загорится…
Поплыли кораблики, закачались…
— Бежим!
Не уйти от врангелевцев. Уже видно их. Злые серые лица…
— К берегу!
Побежали…
Далеко ли убежишь по песку?
Фьюить!… Закачало цистерну! Нет, не взорвалась… Черный столб метнулся вверх и повис в небе.
— Ребята, рассыпайся цепью…
Взвод уже у самой воды.
— Цепью!…
Кого-то уже нет…
Бойцы хорошо видны на берегу.
Позади огонь, впереди Азовское море…
Тут каждый обороняется как может, каждый сам по себе.
Из-за пакгаузов показались всадники. Казаки. С саблями наголо. На мгновение скрылись — и вот уже на берегу…
Скачут!
Друг ты мой единственный… Сережа! Сережа Андреев!… Не видать тебе больше белого света! Не услышать тебе ленинскую речь! Не читать тебе больше книг, не произносить речей…
Обернулся, припал на одно колено, вскинул винтовку, прицелился…
По наступающему врагу!
Одного не стало. Но за ним еще…
И все. Сабля легко врезалась в плечо. Упал. Запрокинулась голова…
Голова ты моя, головушка! Сережа ты наш, Сережа… Все! Отучился, отстрелялся, отмучился…
Спешились два казака.
— Кажись, дышит?
— В море его, пусть напьется…
Ты еще дышишь, Сережа, а тебя тащат к самой воде, и вот ты уже в воде, и тебе даже легче становится на мгновение, легкая волна покрывает твою умную, твою добрую голову, играет над тобой волна, убегает и набегает…