Советская власть как-то странно восстанавливалась в волости. Будто ничего не произошло, все как было: те же вывески, те же работники, но за три месяца безвременья люди стали понятнее: один все уберег, а другой всему поперек!
Не успели работники исполкома рассесться на своих стульях, как Быстров разослал предписание провести в честь второй годовщины Октябрьской революции митинги в Успенском, Корсунском и Критове, ораторы будут присланы, явка обязательна, в случае ненастной погоды перенести собрания в школы, а Успенское предложено обеспечить еще спектаклем, для чего срочно приглашен Андриевский.
Он появился незамедлительно, точно за ним помчался не Тишка Лагутин, который вместе со своим мерином дежурил в тот день при властях в качестве вестового, а будто вызвали его по телефону, хотя в ту пору телефонная связь не снилась даже деятелям уездного масштаба.
Не успел Тишка скрыться под горой, как Андриевский вошел в исполком, и не прифранченный, как обычно, а в заскорузлом брезентовом плаще с капюшоном, хотя дождя в тот день и не было.
Остановился перед Быстровым:
— Чем могу служить?
— Спектакль, — лаконично сказал Быстров. — Подготовить торжественный вечер и спектакль.
— За два дня! — воскликнул Андриевский. — Сие невозможно.
— Меня это не интересует, — холодно возразил Быстров. — Для большевиков нет ничего невозможного.
— Но я не большевик…
— Это мы хорошо знаем. Придадим в помощь комсомольцев!
— Лучше без них.
— Как угодно, но чтоб спектакль был.
— Что-нибудь возобновим из старого, за два дня новый поставить немыслимо.
— А что именно?
Служитель муз задумался:
— Если «Без вины виноватые»?
Быстров смутно помнил: какая-то слезливая история о незаконном сыне, которого находит какая-то актриса…
— А что-нибудь политическое нельзя?
— Пока еще товарищ Луначарский не обеспечил.
— О Степане Разине ничего нет? — Быстров мобилизовал свою память: — «Борис Годунов»!
Андриевский опешил:
— Почему именно «Годунов»?
— Как же: Смутное время, Россия, народ…
— Народ там безмолвствует, — сухо сказал Андриевский. — Да и не найдем столько народа…
Быстров отступил: все-таки этому… актеру… ему и карты в руки…
— А почему виноватые?… — Он имел в виду «Без вины виноватые». — Будет хоть как-то соответствовать… моменту?
— Торжество справедливости! — Служитель муз снисходительно обозрел политического деятеля. — Правда жизни…
— Ну делайте как знаете, — согласился Быстров, — Но чтобы спектакль у меня был!
На митинг к исполкому мало кто пришел, собрались работники исполкома и комсомольцы, праздник пришелся на понедельник, у всех дела, а объявить приманки ради какой-нибудь животрепещущий вопрос вроде передела земельных участков или дополнительной хлебной разверстки Быстров не захотел, — не стоило смущать умы лишними тревогами.
Зато вечер удался на славу, народу набилось в Нардом видимо-невидимо — первый спектакль после возвращения Советской власти. Пришла вся Семичастная, да и из Успенского немало пришло, вся молодежь, и мужиков собралось достаточно, на всякий случай: не объявят ли чего нового?
Степан Кузьмич произнес пламенную речь, пели под фисгармонию революционные песни, и супруги Андриевские старались петь громче всех.
А на следующий день Славушку и Елфимова, который стал заместителем Ознобишина потому, что жил рядом с Успенским, в Семичастной, пригласили в волкомпарт.
— Пора вам обзавестись своей канцелярией, — объявил им Быстров.
Писаниной в Успенской партийной организации ведал Семин, Быстров для того и вызвал мальчиков, чтобы Семин обучил их канцелярской премудрости: списки, анкеты, протоколы, входящие, исходящие…
Сам Быстров собирался в Малоархангельск.
— Что-то я тебе привезу, — загадочно пообещал он.
Вернулся через два дня, встретил Славушку под вечер и повел в волкомпарт.
Позвал дядю Гришу и велел зажечь лампу-"молнию", которую зажигали только на время партийных собраний.
За окном шел дождь. На столе ярко горела лампа, и стены белели как в больнице.
Степан Кузьмич отпер сейф, достал небольшой сверток, положил на стол, сел.
— Нет, ты не садись, — сказал он Славушке, когда тот сел.
Достал из кармана кителя крохотную книжечку в красной бумажной обложке.
— "Товарищ Ознобишин Вячеслав Николаевич", — прочел он, раскрывая книжку. — Стаж с августа тысяча девятьсот девятнадцатого года… Поздравляю тебя, получил твой билет в уездном оргбюро РКСМ. В силу исключительных обстоятельств, чтоб не отрывать тебя от работы, доверили мне. Засчитали стаж не с мая, когда создали организацию, а с момента прихода деникинцев, считают, что в этот момент ты определился как комсомолец… — Он подвернул фитиль, прибавил света, развернул сверток, рассыпал по столу комсомольские билеты. — Шестьдесят три. Товарищ Ознобишин, вручаю вам билеты и анкеты под вашу ответственность. Мне предложили десять билетов. «Деревенская молодежь вступает с трудом», — сказали. «Только не в нашей волости», — ответил я и попросил все. В наличии оказалось шестьдесят три. Теперь дело за тобой, каждый билет должен найти своего владельца. Документы храни в партийном сейфе…
Славушка хотел сказать Быстрову тоже что-нибудь значительное и торжественное: что этот билет… что борьбе… что всю жизнь… Но не смог. Собрал билеты, завернул, положил обратно в сейф. Свой билет сунул за пазуху. Взглянул на Быстрова, тот кивнул и задул лампу. Постучал в стену дяде Грише: мол, ушли.
Дождь кончился. Небо тяжелое, мрачное. Поблескивают в темноте лужи.
Степан Кузьмич притянул к себе Славушку за плечо и пожал ему руку:
— Теперь ты комсомолец по всей форме.
40
Славушка собирался в школу, хотя окончательно еще не решил, идти или не идти, занятия в школе все-таки личное дело, а тут ликбез, всеобуч, книги…
Книги теперь в России не продаются, а распространяются, тюками приходят по разнарядке в волость, распределение книг доверено по совместительству Ознобишину, — их столько, что в каждой деревне можно открыть по избе-читальне.
Возню с книгами прекратило появление дяди Гриши.
— Степан Кузьмич кличет…
Какие уж тут занятия!
Быстров деловит и торжествен, рядом Дмитрий Фомич Никитин, как всегда, с ручкой за ухом, когда не пишет, а слушает разговор.
— Товарищ Ознобишин, вы командируетесь в Корсунское, — объявляет Быстров будничным голосом. — Революция не для того изгоняет буржуазию из дворцов, чтоб они пустовали, локомотив истории не может простаивать…
Что ж, Славушка готов двигать Историю!
— Поедешь в Корсунское, осмотришь усадьбу и дом, — переходит Быстров на прозу. — Бывшие хозяева самоликвидировались, имущество разворовали мужики и не сегодня-завтра начнут тащить окна и двери. Здание следует сохранить. Для народа. Это дело мы решили поручить комсомолу. Тебе предлагается выехать, осмотреть и сообразно местным условиям использовать дворец…
— Открыть избу-читальню! — радостно предлагает Славушка.
Быстров задумывается. Дмитрий Фомич лукаво взглядывает на мальчика.
— Не велика ли изба?
— Избу можно, — соглашается Быстров. — Но для нее достаточно флигеля. Есть тенденция под потребиловку пустить или для проживания вдовых солдаток. Но я думаю, такое здание должно двигать культуру…
Славушка понимает Быстрова с полуслова:
— Дмитрий Фомич, мандат готов?
Никитин передает бумажку Быстрову.
— Подвода сейчас придет…
После его ухода Дмитрий Фомич говорит Быстрову:
— Вы как бог: он женщину из ребра, а вы из ребенка хотите сделать политика. Дите. Деникина еще не добили, а им танцы лишь и спектакли…
— Консервативные воззрения у вас, — отвечает Быстров. — Мальчик меня понял.
В Корсунском Славушка прежде всего идет к председателю сельсовета Жильцову.
Жильцов из зажиточных мужичков, все выжидает, против Советской власти не выступает, но и не так чтобы за нее, присматривается.
— Господский дом заперт?
— Местами заперт, а местами не заперт…
— Так вот я занимаю этот дом!
— Как так?
Славушка предъявляет мандат.
— Так, так, — задумчиво бормочет Жильцов и медленно вслух читает: — «Ознобишину Вячеславу Николаевичу поручается оформить национализацию дома помещиков Корсунских…»
Длинный ключ от парадных дверей, украшенный завитушками из бронзы, висит у Жильцова на гвоздике под божницей.
Он отдает его так, точно вручает завоевателю ключ от крепости.
— Баба с возу — коню легче, теперь ни за какую утварь не отвечаю…
— А мебель какая-нибудь сохранилась?
— Есть кой-что…
От Жильцова Славушка идет к Соснякову.
Иван Сосняков — секретарь комсомольской ячейки. Он очень беден. Мать его — вдова, у него братья и сестры, Иван — старший, земельный надел они получили только после революции, прежде мать работала на людей.
Иван старателен и завистлив, он никогда хорошо не жил и презирает всех, кто хорошо живет.
Славушка стучит в маленькое тусклое оконце.
— Войдите! — начальственно откликается Сосняков.
В избе голо, щербатый стол и узкие доски вместо скамеек, наглухо приколоченные вдоль стен.
Но сам Иван за столом на позолоченном стуле, обитом малиновым атласом, выводит на листке из тетради колонки каких-то цифр.
— Здравствуй, Ваня.
— Здорово, Слава.
— Чего это ты подсчитываешь?
— Сколько у кого из наших кулаков спрятано хлеба.
— А откуда ж ты знаешь?
— Можно сообразить. А ты чего к нам?
— Поручение волисполкома. Собери-ка собрание ячейки.
— Когда?
— Через час, через два, как успеешь.
— А где — в школе или сельсовете?
— Не там и не там. В господском доме.
— Жильцов не позволит.
— Нам? Да у меня уже ключ! Ты собирай ребят, а я прямо на усадьбу…
Ворота сорваны, аллея завалена снегом, кособоко стоят клены и вязы, величествен строй столетних лип.
Славушка скользит по насту, поднимается по ступенькам на крыльцо, но парадные двери не открыть, замок заржавел или сломан, по сугробам обошел дом, стекла кое-где выбиты, недавно здесь обитали, а сейчас запустение…
Вот еще дверь… Заперта! Не через окно лезть… Дальше. Похоже, что кухня. Снег утоптан, валяются остатки хозяйственного инвентаря. Корыто. Кадушки. Дверь чуть отошла. Не заперта…
Славушка шел по комнатам. Дом хоть и деревянный — ширь, размах, красота. Пустынно и просторно. Особенно просторно от того, что пусто. Быстров прав: мебель разворована. Но кое-что сохранилось. Некоторые вещи так велики, что не вместятся ни в какую избу, а поломать не успели…
Книжные шкафы от потолка до пола. Паркетные полы затоптаны, сплошь побурели от грязи. Здесь мыть, мыть… Кое-где на полках еще стоят книги. Диваны во всю стену. Поломанные стулья. Такие же, как стул у Соснякова, только без ножек. Бильярд, хоть сукно и содрано…
И в пустом-пустом зале — рояль! Никем не тронутый, сияет белый рояль!
Затаив дыхание, Славушка поднял крышку. Тусклые клавиши казались мертвыми. Пальцем ударил по одному, по другому. Звуки задребезжали и умерли, едва отнял палец…
Бедный замерзший инструмент! Славушка вздрогнул. До чего холодно и неуютно. Глупая затея собирать сюда комсомольцев…
Но ведь именно здесь они должны все изменить! Он опять ударил по клавишам. Он умел наигрывать два мотивчика, «Чижика» и «Собачий вальс». «Чижик» кое-как получался: «Чижик-пыжик, где ты был…»
Вернулся к книжным шкафам. Продолговатые томики в желтых обложках. Французы! Потому-то никто и не взял.
От книжек его оторвали шаги…
Сосняков шаркал валенками по грязному паркету, за ним шествовала вся ячейка.
Впрочем, не вся. В Корсунском девять комсомольцев, а Сосняков явился сам-семь.
— А где ж еще двое?
— Не нашел…
Вот они, те, кому предстоит все переделать в Корсунском. Сам Иван. Упрямый, настырный, от работы никогда не отлынивает. Но характер… Дроздов. Беленький, как девочка. Сын кулака, ушел от отца, живет у тетки, отца видеть не хочет. Вася Левочкин. Бесценный Вася Левочкин. Гармонист. Достаточно ему прийти на собрание, и вся молодежь тянется за ним. Еще двое парней. Славушка не знает их фамилий, должно быть, недавно вступили в комсомол. Две девушки. Две подруги. Таня, сестра Левочкина, и Катя, дочка учительницы Вишняковой.
— Товарищи, мы сейчас проведем собрание ячейки…
— В таком-то холоде?
Если Ознобишин предложит, Сосняков обязательно возразит.
— А почему не в сельсовете?
— Потому что всегда будем здесь заседать, дом этот теперь за нами…
— Как за нами?
— Вот об этом и поговорим…
Сосняков все равно стоит на своем:
— Однако мерзнуть нечего. Сперва натопить, а потом уж всякие там доклады…
— Такой домище?
Все же Сосняков уводит с собой всех парней…
Розовые тени бегут по стенам. В камине весело полыхает огонь. Ребята нанесли хвороста, сучьев, штакетника. Из бильярдной притащили диван — «во-от такой длиннины!». Сидят на нем как воробьи.
— Товарищи, международная обстановка…
Славушка докладывает о международной обстановке. О положении на фронтах. Без этого не начинается ни один доклад. Даже о помощи вдовам красноармейцев. Даже о постановке спектакля.
— Волостной исполком поручил нам решить вопрос об использовании этого здания…
— Открыть коммуну!
— Народный дом!
— Расселить нуждающихся…
— Библиотеку…
— Общежитие для сирот…
У каждого свое предложение. Все прекрасны, все продиктованы желанием использовать этот громадный дом как можно лучше.
На чем остановиться? Славушка быстро думает. Глупо ставить предложения на голосование. Не для того его командировали в Корсунское. Надо самому найти правильное решение и навязать собранию. Так поступает Быстров. Навязать и проголосовать. Осуществлять решение придется ведь этим ребятам.
— А я думаю, самое правильное открыть в этом доме школу. Настоящую большую школу с хорошими учителями. Помещений хватит для всех классов. А во флигеле, в пристройках поселить учителей…
Катя Вишнякова захлебывается словами, голосок тоненький. Славушке кажется, что это то самое, на чем следует остановиться; Быстров дал установку: такое здание должно двигать культуру, быстро двигать…
— Мы все сходимся на том, что надо двигать культуру. А как двигать, когда сами некультурные? Нам подучиться, и тогда…
— Думаешь, для движения культуры недостаточно революционной сознательности? — придирчиво возражает Сосняков. — А почему ж все культурные идут против Советской власти?
— А они уж не такие культурные, — возражает Слава. — Богатые, но некультурные!
— Вся интеллигенция против Советской власти!
— А Ленин — не интеллигент?
— А что с того?
— А Ленин — самый культурный!
— Разве я против него?
— Так в чем же дело? Вот и откроем школу. Второй ступени. Школу имени Ленина!
Это всем нравится.
— Иван, голосуй!
Он, конечно, голосует, и все, конечно, голосуют за школу.
— Теперь, товарищи, самое важное…
Вот почему Быстров любит Славушку: в нем задатки организатора, важно не только принять хорошее решение, но и осуществить, сообразить, что практически можно сделать.
— Прежде всего подумаем об учителях, их не так просто найти. Однако учителя знают друг друга. В Корсунском сколько учителей — пять? Пригласить, объяснить, попросить помощи…
Сосняков обрушивает на докладчика свою иронию:
— Решаем, и тут же за чужую спину?
— А почему, ты думаешь, разбили Деникина? Коммунисты приняли решение и подняли весь народ. Даже царских офицеров привлекли, которые захотели пойти с народом. Это тебе неизвестно? Привлечь возможно больше людей…
— Слышишь? — запальчиво повторяет Таня. — Как можно больше народу!
— Теперь дрова. Всем организоваться на заготовку дров. Считать себя мобилизованными на это дело, — продолжает Славушка. — И еще — вернуть мебель. Среди голых стен не развернешься. Всю мебель пораскрали.
— Как ее вернешь?
— Очень просто. Завтра с утра всем комсомольцам и комбедовцам пойти по домам и отобрать.
— Не дадут.
— Я предупрежу Жильцова. Оставить мебель у вдов, в семьях красноармейцев и у самых-самых бедняков. У остальных все обратно. Вплоть до конфискации хлебных излишков. За похищенную мебель. И особенно собрать все книги.
Долго обсуждают, как и у кого собирать мебель…
Тьма занавесила окна. Сосняков отыскал на кухне коптилку с керосином. Пламя над фитильком чуть подпрыгивает. Желтеют лица. Оранжевые блики от горящего хвороста прыгают по стенам.
Все разговорились, согрелись, чувствуют себя как дома.
Катя подошла к роялю.
— Можно?
— Попробуй.
Она играла стоя, сперва «Собачий вальс», потом еще какой-то…
Кажется, даже рояль отогрелся, не так дребезжит, как под пальцами Славушки.
— Ты разве умеешь играть? — удивляется Сосняков.
— Мы потанцуем, — говорит Катя. — Вася, сыграй нам.
— Он баянист, — назидательно произносит Сосняков.
— Как-нибудь, — просит Катя.
Левочкин неуверенно коснулся клавиш, попытался подобрать тот вальс, что играла Катя.
Девушки кружились, Дроздов стоял у дивана, смотрел во все глаза, Славушке казалось, что Дроздову тоже хочется танцевать, но он боится осуждения Соснякова. Двое парней, чьих фамилий Славушка не знал, подбрасывали в камин сучья.
Сосняков подвинулся к Славушке.
— Ты это из-за меня затеял? — спросил он.
— Что?
— Насчет мебели.
— Почему из-за тебя?
— Чтоб я принес свой стул…
Славушка совсем забыл, что у Соснякова стул из помещичьего дома.
— Какие глупости! — воскликнул он. — И потом, ты можешь не возвращать, мать у тебя вдова…
Он отстранился от Соснякова, не хотелось сейчас разговаривать о каком-то стуле.
Он думал о будущем. О том, что будет здесь через несколько лет. Даже не через несколько лет, а совсем скоро. Просторный помещичий дом. В нем комнат тридцать. А жила одна семья. Всего три человека. Что они делали в этих комнатах? А теперь здесь откроется школа. Будет не меньше ста учеников. Будут играть на этом рояле. Танцевать…
Потом подумал, что станется с этими ребятами, которые только что решили открыть здесь школу. Этого он не знал. Про Соснякова, впрочем, знал. Знал, что им придется еще столкнуться…
Ему хотелось, чтобы этим ребятам, которые находятся сейчас рядом с ним, было хорошо в жизни. Он знал, что у них у всех длинный путь. Кто-то проведет всю свою жизнь в Корсунском, а кто-то покинет родное село, чтобы никогда уже сюда не вернуться. Кто-то будет долго и упорно учиться, а кто-то всю жизнь ходить за плугом. У каждого особая, своя собственная судьба. Но что именно суждено каждому из этих ребят, Славушка угадать не мог…
Ничего он еще не знал, не мог даже предугадать, что случится с ним самим в жизни. Багровые блики метались по белым стенам. Поблескивал в темноте рояль. Левочкин играл все увереннее, двое парней подбрасывали в камин сучья, Дроздов влюбленно смотрел на кружившихся девушек, и Славушке ужасно, ужасно хотелось, чтобы всем им было хорошо в жизни.
41
Славушка провел в Корсунском три дня. Между собранием комсомольцев и заседанием сельсовета, где официально постановили ходатайствовать перед волисполкомом об открытии в селе средней школы, он не имел ни минуты покоя. Хотя Сосняков и голосовал за открытие школы, и голосовал вполне искренне, Славушка все время ощущал какое-то скрытое противодействие с его стороны.
На собрании комсомольцы решили с утра поговорить с учителями. Учителей Сосняков решил вызвать в помещичий дом, с утра послал за ними девчонок. Как только Славушка об этом услышал, побежал к Ивану.
— Ученики учителей не вызывают.
— На этот раз мы руководители!
— А иногда не худо руководителям поклониться руководимым. Это же хамство, давно ли ты у них учился, а теперь развалишься в кресле и вызовешь…
— Ты меня креслом не попрекай!
Тьфу, Славушка совсем забыл…
Но одного Ознобишина Сосняков к учителям не пустил, пошли вместе, и в разговоре с ними был вежлив и дипломатичен.
Учителя обрадовались: такой дом — сила!
Потом собрали в сельсовет всех членов комбеда.
— Есть категорическое указание волисполкома собрать расхищенное имущество…
Указания не было, но идея была правильная, комсомольцы и члены комитета бедноты пошли по дворам отбирать помещичью мебель.
Сосняков разбил всех на группы, затем исчез и первым появился на улице, волоча свой стул, отпрокинутый сиденьем на голову.
— На, получай, — зловеще пробормотал он, поравнявшись со Славушкой у сельсовета.
— Это не мне, и тебе необязательно сдавать по своему имущественному положению…
Все же Иван поступал правильно, показывал всем пример.
Жена Жильцова не хотела отдать трюмо.
— На что оно вам?
— Как ты не понимаешь, тетя Феня, таков порядок…
— Чтоб вам ни дна ни покрышки! — Стукнула обухом колуна по зеркалу. — Не придется вашим девкам смотреться.
Славушка тут же вручил предписание. Как уполномоченный волисполкома. Гражданину Жильцову. Немедленно сдать десять пудов хлеба. В возмещение ущерба.
Жильцов уклонился от участия в «мероприятии», околачивался где-то у соседей, а тут сразу примчался домой.
— Не жирно? Такие зеркала в Туле и в Орле за полпуда отдавали, а вы — десять пудов!
— Можете не вносить. Степан Кузьмич сам приедет. Или пришлет Еремеева…
— Откуда вы только взялись на нашу голову!
Отсыпал-таки все десять пудов, сам вешал и сам отвез зерно все в тот же злополучный дом.
— Мышей кормить!
— Убережем, — утешил его Сосняков. — До первого продотряда.
Учителя согласились взять дом под свое наблюдение, комсомольцы занялись приведением его в порядок.
Можно и домой!
Жильцов воспользовался оказией, посадил Ознобишина к старику Тихомирову, ехавшему в исполком хлопотать о разделе имущества с сыном.
Выехали за околицу, ветерок продирал до нутра.
— Прикройся тулупом, — пожалел мальчика Тихомиров. — А то не довезу до Быстрова его гвардию!
Славушка съежился под тулупом, как котенок.
Ничто не нарушало зимнего безмолвия: ни шелест парящей птицы, ни шорох падающего снега, ни даже дыхание сонной земли. Волнами катятся сугробы, тонут в лощинах и ложбинах и вновь возникают в туманной дали. Серебрится укатанная дорога, да темнеют то тут, то там зеленовато-коричневые конские котяки. Растопырили ветви придорожные ветлы, то выстроятся в ряд, как поставленные в строй рекруты, то собьются в кучу, подобно судачащим бабам. И так от деревни до деревни — сугробы, да ветлы, да нескончаемый санный путь.
Солнце клонится к западу, розовое, как спелая боровинка, и розовые полосы чередуются с черными тенями, напоминающими бесконечный убегающий назад частокол.
На востоке уже пылит предвечерний ветерок, предвещая ночную поземку. Как вспугнутый зайчишка, взметывает он сухой снежок, припадает к долу и опять мчит туда, где небо окрасила таинственная прозелень.
Зимний день… До чего ж ты короток, зимний день! Блеснуло морозное солнце, рассыпалось алмазными искрами, и вот уже день тускнеет, меркнет и воровато бежит прочь…
Старик Тихомиров всю дорогу сетовал.
— Нет, теперь всему крышка, — сам с собой рассуждал он. — Теперь, как дите родится, сразу надо топить. Как щенка!
— Какое ж дите так тебе досадило?
— Собственное, — пожаловался Тихомиров. — По прошлому году женился, а уже выделяется. Да я бы ему овцы не дал… — Кнутовищем постукал кобылу по бедру. — Как полагаешь, начальник, много ему выделят?
— Поровну.
— Чего? Я всю жизнь горб натирал, а ему половину имущества?
Помолчали. Лошаденка трусила. Славушке дремалось, да и старик начинал дремать.
— Нет, Совецкой власти не продержаться, — встрепенулся Тихомиров перед Успенским. — Каюк!
— Что так?
— Да хоть из-за тебя. Уж ежели никто не идет на службу, и дитёв навроде тебя ставят начальниками, у комиссаров труба…
В исполкоме полно посетителей, однако Быстров сразу замечает мальчика.
— Замерз?
— Не шибко.
— Садись докладывай, как вы там распорядились?
— Собрали комсомольское собрание, единогласно приняли резолюцию, привез с собой.
— И что же вы там единогласно решили?
— Открыть школу второй ступени, собрать инвентарь, учителя обещали списаться с коллегами из города…
Быстров хохочет, откидывается на спинку дивана, с торжеством смотрит на Никитина.
— А ты говорил! Я знаю, что делаю! Молодежь — сила! Не боюсь довериться…
Дмитрий Фомич сунул ручку за ухо.
— А бюджет? Жалованье-то учителям из чего платить?
Быстров не унывает.
— Натурой, натурой! Огороды выделим. Выпросим средства. Не может того быть, чтобы на школу не нашлось…
Дмитрий Фомич не осмеливается возражать, берет в руку ручку, задумчиво осматривает перо и неодобрительно смотрит на Славу.
— Н-да, Степан Кузьмич, ребенок и есть ребенок, что с него взять!
42
Сумерки заполняют комнату, точно клубы табачного дыма, собеседники как бы отдаляются друг от друга. Их трое — Быстров, Дмитрий Фомич и Слава. Собственно, разговаривают Быстров и Дмитрий Фомич, Слава сидит на подоконнике и с любопытством прислушивается к тому, как Быстров лениво и будто нехотя, а на самом деле непоколебимо отражает доводы Дмитрия Фомича, такие разумные, осторожные, диктуемые жизненным опытом старого крестьянина.
Разговор шел о переделе земельных наделов по всей волости. Быстров вот уже как с месяц пригрозил вызвать весной землемера и перемерить всю землю для того, чтобы заново нарезать мужикам земельные участки в соответствии с их действительным семейным положением.
Дмитрий Фомич не стал возражать ему на заседании исполкома, но стоило им остаться наедине, — Славушка в счет не шел, — как Дмитрий Фомич принялся отговаривать Быстрова.
Заложив по старой писарской манере ручку за ухо, — Славушка всегда дивился, как это Дмитрию Фомичу удается не запачкаться чернилами, — секретарь волисполкома аккуратно рассовывал по папкам лежавшие перед ним бумажки и, попыхивая короткой трубочкой, выговаривал Быстрову добродушным тоном:
— Мужики только-только на ноги становятся, а вы опять хотите все вверх тормашками…
Быстров недовольно смотрел на Дмитрия Фомича.
— Так ведь несправедливо же.
— Правду искать, досыта не наедаться, — степенно возразил Дмитрий Фомич. — Всех голодных не ублаготворишь.
Быстров покачал головой.
— Один за войну всю семью растерял, а земли на десять душ, блаженствует, у другого семья разрослась, а земли на две души, куда это годится?
— Вы всю экономику в волости нарушите, — убеждал Дмитрий Фомич. — Те, у кого земля, окрепли, они-то и обеспечивают государство хлебом, а безземельных наделить, как-то они еще с землей справятся…
— Значит, заботиться о кулаках?
— При чем тут кулаки, — досадливо отмахнулся Дмитрий Фомич. — О государстве должны мы заботиться. Из Орла только и слышно: давай да давай, а у кого взять? Начнете передел, не похвалят, государству хлеб нужен, а не справедливость.
— Не слушай его, — повернулся Быстров к Славе. — Советское государство без справедливости жить не может, без правды нам хлеб не в хлеб.
Дмитрий Фомич крякнул.
— Эх, Степан Кузьмич…
— Меня не переговоришь, — сказал Быстров. — Землемер весной будет.
Дмитрий Фомич встревожен и растерян:
— Значит, старый мир разроем до основанья, а там как бог даст?
— Разроем и построим, — сказал Быстров. — И не как бог даст, а как говорит наука.
— Не похвалят вас за это, — сказал Дмитрий Фомич.
— А я и не жду похвал, — сказал Быстров. — Сколько добра ни делай, при жизни спасибо не услышишь, разве что помянут когда-нибудь после смерти.
— Нет, Степан Кузьмич, загибаете не туда и загибаете против своего же авторитета, — сказал Дмитрий Фомич с ласковой укоризной. — Для чего затевать еще одну революцию?
— Вторая революция нам ни к чему, революцию мы в семнадцатом сделали, а теперь только укрепляем. — Быстров провел ладонью по столу. — Укрепляем и расширяем.
Дмитрий Фомич усмехнулся мягко, необидно.
— Привыкли вы во всем действовать с размахом, а того не замечаете, что здесь своя Успенская волость, которой мировая революция…
Быстров добродушно подсказал:
— Ни к чему?
— Да оно бы, пожалуй, и ни к чему, — согласился Дмитрий Фомич. — Нам, мужикам, что нужно: побольше землицы — и все.
— А ты лично давыдовской земли что-нибудь получил? — равнодушно спросил Быстров.
Он имел в виду земли Давыдова, богатейшего помещика, владевшего землей неподалеку от Успенского.
— Получил, — ответил Дмитрий Фомич. — Десятин пять, должно быть. А что?
— Так разве без мировой революции ты бы ее получил? — сказал Быстров. — От землицы вы все не отказываетесь, а мировая революция вам и впрямь ни к чему!
— Оно и так и не так, — сказал Дмитрий Фомич. — Мы бы эти пять десятин и без революции заимели бы.
— Купили бы?
— Купили, — согласился Дмитрий Фомич. — И даже с меньшими хлопотами.
— Вы бы купили, — в свою очередь, согласился Быстров. — Вы в кулаки вылезали, да и сейчас от них недалеко. А вот каково было Ореховым, Стрижовым, Волковым?
— У вас все, кто работает, кулаки, — ответил Дмитрий Фомич. — А Стрижовы, да и Волковы спокон веку не работали и не будут, ко мне же завтра придут свою землю в аренду сдавать.
— А вы тому и рады? — сказал Быстров, не повышая голоса и как бы даже не сердясь. — А чем Стрижов или хоть тот же Волков будет ее обрабатывать? Сохой? А за лошадкой к вам же приди, поклонись, а осенью и половину овса отдай, верно?
— Так землемер же их лошадями не наделит? — возразил Дмитрий Фомич. — Сидели бы дома, не шатались по городам, были бы и у них лошади.
— Лошадьми наделю их я, — сказал Быстров. — Или, правильнее, Советская власть.