Это было единственное, что я знал. Склиз был псих, и никакой гарантии, что, получив выкуп, он не попытается меня убить, не было. Я не знал, какие он вынашивает на мой счет планы, и страдал от неопределенности. Тяготы заключения не шли ни в какое сравнение с ужасом, который я чувствовал из-за своих же фантазий, воображая, как он то перерезает мне горло, то сдирает кожу, то как я падаю, получив пулю в сердце.
Присутствие Фрица отнюдь не развеивало моих опасений. Он никогда не спорил и торопливо, шаркая и отдуваясь, кидался исполнять любой из приказов, которыми дядюшка щедро сыпал по всякой мелочи. Фриц растапливал дровяную плиту, варил бобы, мыл пол, опорожнял ведра с дерьмом, связывал и развязывал мне то руки, то ноги. Бог знает, где Склиз раскопал эту коровью жвачку, но, думаю, более удачного помощника для него трудно было придумать. Громила с мозгами младенца, Фриц был прачкой, кухаркой, горничной и мальчиком на побегушках в одном лице и ни разу ни словом не возразил. Будто бы не сидел черт знает где, а отдыхал в шикарном пансионате, убивал время от нечего делать и в свое удовольствие, глядел в окошко, дышал себе воздухом. В течение первых десяти или двенадцати дней он почти не заговаривал со мной, однако потом, после первого письма мастеру, когда Склиз повадился ездить в город каждое утро — вероятно, для того, чтобы отправить следующее письмо, или позвонить, или еще каким-нибудь образом высказать свои требования, — мы с Фрицем стали проводить довольно много времени вдвоем. Не скажу, будто я добился взаимопонимания, но по крайней мере не боялся его так, как Склиза. Фриц ничего не имел лично против меня. Он просто делал свою работу, а я быстро понял, что будущее для него так же покрыто мраком, как и для меня.
— Он ведь убьет меня, правда? — сказал я однажды, когда он кормил меня обедом, состоявшим из печеных бобов и крекеров. Больше всего Склиз опасался, что я улечу, и меня никогда не развязывали, даже когда я ел, спал или сидел на горшке. Так что Фриц кормил меня с ложки, будто младенца.
— Чего? — сказал Фриц, как всегда с лету, блестяще схватив суть вопроса. Взгляд был такой, будто мысли у него застряли где-то в пробке на дороге между Питсбургом и Аланским хребтом. — Ты вроде чего сказал, а?
— Он ведь хочет меня потом пристрелить? Так или нет? — повторил я. — Мне, черт побери, нужно знать, есть у меня хоть шанс уйти отсюда живым.
— Да почем я знаю, пацан. Твоя дядя докладывается, что ли? Берет да делает.
— Значит, ты только выполняешь, что велено, — ну и как оно, не обидно?
— Не. А чего. Долю я свою получу, чего ж ерепениться? А как он с тобой поступит, не мое собачье дело.
— Почему ты решил, будто он отдаст тебе долю?
— А по кочану. Не отдаст — ноги повыдергаю, и всех делов.
— Ничего ты, Фриц, не получишь. Вы же возитесь, как черепахи, вас вычислят по почтовому ящику, по всем этим письмам, и найдут вашу хибару за пару минут.
— Ха! Умник. Думаешь, мы дураки, да?
— Ага. Именно. Причем полные.
— Ха. А что, если у нас еще один партнер в деле есть? Что, если этому партнеру-то мы и пишем?
— Ну да?
— Вот тебе и ну да. Чуешь, куда я гну, пацан? Это, значит, он и получает наши письма, а потом пересылает дальше — тем, значит, людям, которые при деньгах. Так как же нас найдут-то?
— Ну, так партнера найдут. Он у вас что, сам невидимый, что ли?
— Ага, невидимый. Берет, значит, такой специальный порошочек для невидимок, съел, и готово.
Это была едва ли не наша самая длинная беседа, когда мой надсмотрщик пустил в ход весь словарный запас и все красноречие. Фриц не желал мне зла, однако вместо крови в жилах у него текла ледяная водица, в голове была вместо мозгов мякина, и мне до него было не достучаться. Я не знал, как его настроить против Склиза, как упросить снять веревки («Прости, пацан, не могу»), как поколебать в нем твердость. Любой другой человек на его месте ответил бы на мой вопрос либо да, либо нет. Да, сказал бы он, Склиз собирается перерезать тебе глотку, или потрепал бы мальчишку по макушке и как-нибудь бы успокоил. Пусть бы при этом солгал (все равно, по какой причине, со зла или наоборот), но что-нибудь бы да ответил. Любой, однако не Фриц. Фриц был честный до безобразия, и поскольку сам не знал, что будет дальше, то так прямо и сказал, наплевав на простые нормы обыкновенных людских приличий, по которым подобный вопрос требует однозначного ответа. Фриц никаких людских норм явно не выучил. Фриц был туп, как бревно, и даже прыщавый подросток с первого раза понял, что болтать с ним то же, что просто швырять слова на ветер.
Одним словом, мы в Южной Дакоте там не скучали, нечего и говорить, сплошные были игры да развлечения. Больше месяца я провел связанный, с кляпом во рту, под замком, в каморке в компании двенадцати ржавых лопат и вил, думая, что вот-вот погибну страшной, мучительной смертью. Уповать я мог только на мастера, и снова и снова принимался мечтать, как он врывается в дом вместе с отрядом полицейских, как стреляет в Склиза и Фрица и те падают, нашпигованные свинцом, и как увозит меня обратно, «в землю живущих». Однако неделя шла за неделей, а мое положение не менялось. Немного погодя оно, правда, переменилось, только не к лучшему, а, наоборот, к худшему. С тех пор как пошли письма и — как я тогда же заметил — уверенности у Склиза убавилось, настроение у него поползло вниз. Игра становилась серьезной. Первый всплеск восторгов миновал, и мало-помалу паясничанье сменялось привычными вспышками злобы. Склиз начал раздражаться на Фрица, бранился на однообразную стряпню, несколько раз запустил тарелкой о стену. Это были первые признаки, и следующие не заставили себя ждать: один раз он столкнул меня со стула, в другой — высмеял Фрица за то, что он толстый, в третий — затянул мне потуже узлы. Ясно было, что Склиз нервничает, однако я не понимал почему. Разговоры они вели без меня, своих писем мне не показывали, газет со статьями о похищении я и в глаза не видел, а по обрывкам приглушенных фраз, которые долетали в каморку, составить себе хоть мало-мальски связную картину было невозможно. Наверняка я знал только одно: Склиз снова становится Склизом. Я не мог ошибиться, но это означало, что еще немного, и он вовсе станет самим собой, а тогда вся моя предыдущая здешняя жизнь покажется отдыхом, приятной увеселительной прогулкой на какие-нибудь Антильские острова на шикарной, черт возьми, яхте.
В начале июня из-за его нервозности ситуация накалилась почти до взрыва. Даже Фриц, безответный, невозмутимый Фриц, начал проявлять симптомы усталости и раздражения, и я по глазам его видел, что он вот-вот наконец обидится, и тогда Склизу, который не скупился на подначки, придется держать ответ. Я горячо об этом молился — чтобы у них вышла свара, а пока суд да дело, с немалым удовольствием наблюдал, как Склиз шпыняет напарника, как тот, огрызнувшись, угрюмо забивается в угол и как все чаще беседы их переходят в мелкие ссоры. Только эти ссоры и скрашивали мне жизнь — столько в воздухе висело для меня угрозы, что когда обо мне забывали, пусть на пять или десять минут, уже это было подарком судьбы, невообразимым блаженством.
День ото дня погода становилась все жарче, и я прочувствовал это буквально на своей шкуре. Днем мне казалось, будто солнце не зайдет никогда, тело под веревками непрерывно зудело. С наступлением лета каморку, где я находился большую часть суток, населили пауки. Они бегали по ногам, плели на лице паутину, откладывали в волосах яйца. Едва мне удавалось стряхнуть одного, тотчас появлялся следующий. Комары со звоном пикировали в уши, в шестнадцати развешанных по мне паутинах бились мухи, а сам я при этом исходил потом, который тек изо всех пор нескончаемыми потоками. Если меня вдруг переставала терзать насекомая пакость, то начинала донимать жажда. Если отступала жажда, то подступала тоска, и в результате дух мой и воля таяли день ото дня. Я стал размазней, заплеванной тряпкой, о которую только ноги вытирать, и как ни силился оставаться мужественным и храбрым, наступали моменты, когда я сдавался и по щекам ручьями лились слезы.
Как-то раз во время такого приступа слезотечения в моей каморке появился Склиз.
— Что за скорбь, приятель? — сказал он. — Ты что, не знаешь, у тебя завтра важный день?
Для меня было хуже смерти, что Склиз увидел мои слезы, потому я не прореагировал на вопрос и просто отвернулся в сторону. Я понятия не имел, о чем он, говорить мог только глазами и вопрос задать мне было нечем. К тому же все мне в тот момент было почти безразлично.
— Завтра нам платят, парень. Бабки мы завтра получаем, денежки. Пятьдесят тысяч таких бабочек, таких бумажечек — налетались, накружились, и баста, пора в чемоданчик, в старый соломенный чемоданчик. То, что доктор прописал, а? Чем не пенсионный фонд? Бумажки-то немеченые — значит, тратить можно всю дорогу до Мексики, и фиг нас твои федералы найдут.
У меня не было ни малейших причин не поверить его словам. Он говорил быстро и явно нервничая, так что и по виду было понятно, что что-то произошло. Тем не менее и на это я не прореагировал. Не хотел доставить ему такое удовольствие и продолжал смотреть в сторону. Склиз сел на кровать против моего стула. Я опустил глаза в пол, и тогда он подался вперед, развязал узел у меня на затылке и вынул кляп.
— Смотри сюда, когда с тобой говорят.
Я не хотел смотреть на него и разглядывал доски. Склиза будто подбросило — он вскочил и дал мне оплеуху, одну, но зато со всего размаху. Я поднял глаза.
— Так-то лучше, — сказал он. В другой раз он довольно бы заулыбался, но сегодня ему было не до мелких побед. Он резко вдруг помрачнел и в течение нескольких секунд так сверлил меня взглядом, что я думал, сейчас дырки просверлит. — Везет тебе, племянничек, — продолжал он. — Пятьдесят тысяч баксов. А ты стоишь их, а? Не думал, что они на это пойдут. Мы цену подняли несколько раз, и ничего, не отступились. Черт возьми, парень, за меня бы кто столько отвалил. На рынке труда я, конечно, могу сшибить монету-другую, да и то когда в форме и когда повезет. А ты, значит, нашел себе жидка, который готов выложить пятьдесят кусков, только бы получить тебя обратно. Значит, ты какой-то особенный, а? Или они блефуют, как думаешь? Может, просто нас дурят? Обещают, а выполнять и не собираются?
Я смотрел теперь ему прямо в лицо, но это не означает, будто я был намерен с ним разговаривать. Дядя Склиз нависал надо мной, впившись взглядом в мое лицо, сгорбившись на краю кровати, словно игрок на базе, готовый отбить мяч. Он сидел так близко, что я видел лопнувшие прожилки на белках и огромные, будто кратеры, поры. Он сидел, тяжело дыша, с подрагивавшими ноздрями, и вид у него был такой, будто он вот-вот бросится и откусит мне нос.
— Уолт, Чудо-мальчик, — сказал он почти шепотом. — Приятно такое слушать, а? Уолт… Чудо… мальчик. Все про тебя знают, племянничек, вся эта долбаная страна о тебе только и говорит. Я, знаешь ли, сам ходил на тебя посмотреть, на твои, стало быть, представления. В прошлом году. Да причем не один раз, а несколько… может, шесть, может, семь. Чудеса, да и только, а? Шпенек какой-то идет по воде. Штука похитрей, пожалуй, чем радио, в жизни такого не видел. Никаких тебе проволок, никаких люков, зеркал. Что за фокус, Уолт? Как, черт побери, тебе это удается?
Я не хотел ему отвечать, не хотел говорить ни единого слова, я только смотрел на него молча, прямо в глаза, секунд, может быть, десять или пятнадцать, отчего он вскочил и одной рукой, ребром ладони, въехал мне по макушке, а другой двинул в челюсть.
— Нет никакого фокуса, — сказал я.
— Ха-ха, — сказал он. — Ха-ха-ха.
— Все по-честному, — сказал я. — То, что ты видел, то на самом деле и есть.
— Думаешь, так я и поверил?
— Можешь не верить, мне все равно Говорят тебе, нет никакого фокуса.
— Ты же знаешь, Уолт, врать грех. В особенности врать старшим. Вруны все будут гореть в аду, так что не нужно мне вкручивать это дерьмо, иначе туда и отправишься. Прямым ходом на сковородку. Помни об этом, детка. Мне нужна правда, и немедленно.
— Ее я и говорю. Правду, одну только правду, ничего кроме правды, и да поможет мне Бог.
— Ладно, — сказал он, с досадой ударив себя по коленям. — Коли ты так, то и мы так. — Он вскочил, сгреб меня за ворот рубашки и сбросил со стула. — На фиг! Коли ты такой в себе уверенный, так поди докажи. Пошли на улицу, устроим себе маленькое представление Только предупреждаю, умник: колись лучше сразу. Потом никаких отмазок. Слышал, Уолт? Либо сразу утрись, либо потом держись. Не полетишь — все поле тут мне жопой перепашешь.
В комнату он выволок меня за ноги, с воплями, сыпля угрозами, а голова моя колотилась по полу, и в затылок вонзались занозы. Я ничего не мог сделать. Руки и ноги у меня были крепко схвачены веревками, и единственное, что я мог, это орать, плакать, просить пощады, а волосы мои тем временем набирались кровью.
— Развяжи, — приказал он Фрицу. — Этот поганец болтает, будто умеет летать, вот и ловим его на слове. Никаких потом «и», «но, „если“ Представление начинается, господа. Маленький Уолт сейчас расправит крылышки и станцует для нас в воздухе.
Снизу мне было видно Фрица, взглянувшего на Склиза со страхом и недоумением. Приказ был до того, по его разумению, нелепый, что толстяк потерял дар речи.
— Ну? — сказал Склиз. — Чего ждешь? Развязывай.
— Но… Склиз, — запинаясь произнес Фриц. — На кой черт? Если позволить ему взлететь, он же улетит. Ты же сам говорил.
— Забудь о том, что я говорил. Сними веревки и сам увидишь, какое это трепло. Могу спорить, он не поднимется и на фут. Да что там на фут — на паршивый дюйм. А если поднимется .. ну и что, кого это волнует? На кой хрен, по-твоему, револьвер? Пуля в ногу, и рухнет что твоя утка.
Последний аргумент, похоже, убедил Фрица. Он пожал плечами, подошел ко мне, где я лежал посреди комнаты, брошенный Склизом, и наклонился выполнить приказание. Когда первый узел был развязан, меня вдруг разом охватили страх и отвращение.
— Не буду, — сказал я.
— Будешь, будешь, — сказал Склиз Руки мои к тому времени уже освободились, и Фриц возился с узлами на ногах. — Будешь летать столько, сколько я прикажу, хоть весь день до вечера
— Можешь меня пристрелить, — прорыдал я. — Можешь перерезать мне горло или сжечь живьем, но летать ты меня не заставишь.
Склиз коротко хохотнул и с лету вонзил носок башмака мне в спину. Воздух взорвался в груди, как ракетный снаряд, и я от боли уткнулся лицом в пол.
— Да оставь ты его, Склиз, — сказал Фриц, возившийся с последним узлом на лодыжках. — Видишь, парень не в настроении. Козе же понятно.
— А тебя кто спрашивает, ты, пень? — сказал Склиз, обратив свой гнев на человека, который, между прочим, был вдвое его тяжелей и сильней втрое.
— Заткнись, — сказал Фриц, вставая с колен и крякнув от усилия. — Знаешь ведь: грубостей я не люблю.
— Грубостей? — заорал Склиз. — Это какие такие грубости, ты, кусок сала?
— Сам знаешь какие. Ты чего? То «кусок», то «пень». Не дело так над человеком насмехаться.
— Ишь, какие мы стали чувствительные. А как мне, по-твоему, тебя называть? Ты в зеркало-то себя видел? «Горой мышц», что ли? Какой есть, так и зову, понял, ты, сало? Хочешь, чтобы звали по-другому, поди сбрось пару фунтов.
Пожалуй, у Фрица были самые длинные, самые извилистые проводящие пути на свете, однако на этот раз Склиз явно перестарался. Я чувствовал грозу, ее можно было потрогать руками, и я понимал, что пусть от боли нечем даже дышать, но судьба дарит мне шанс и второго такого не будет. Руки и ноги свободны, между ними вот-вот будет драка, нужно только улучить момент. И этот момент наступил, когда Фриц шагнул к Склизу и толкнул его в грудь.
— Не зови меня больше так, — сказал он. — Я же сказал тебе: хватит.
Бесшумно я начал отползать к двери, дюйм за дюймом, стараясь быть тише и незаметней. За спиной послышался грохот и зашаркали по голым доскам ноги. Наждачное танго их сопровождалось воплями, сопением и ругательствами, и я дополз наконец до двери, к счастью, перекосившейся и потому неплотно закрытой. Дверь открылась от легкого толчка, и я, ползком перекинув тело через порог, вывалился головой вперед — на свет Божий, на грязную, пыльную жесткую землю Южной Дакоты. Тело было как ватное, как чужое. Я попытался было встать и не почувствовал ног. Мышцы словно забыли, зачем они, и я никак не мог их заставить работать. Пролежав в веревках почти полтора месяца, я разучился двигаться и только дергался, будто парализованный клоун. Я все-таки поднялся, потом сделал шаг. Запнулся, упал, снова поднялся, прошел ярд или два и упал. Времени у меня не было ни лишней секунды, а я раскачивался, как пьяный, и плюхался мордой в пыль через раз. Только на одном упрямстве я дошел-таки до угла дома, где оказался автомобиль Склиза. На солнце он раскалился, словно духовка, и, коснувшись горячей железной дверцы, я едва не вскрикнул от боли. Хорошо, что я успел научиться водить. Мастер дал мне несколько уроков, и теперь я спокойно снял машину с ручного тормоза, выжал сцепление, включил зажигание. Подгонять сиденье было, конечно, некогда. Расстояние было слишком большое для моих коротеньких ног, и, чтобы достать до педали газа, пришлось съехать вниз и тянуться в струнку, изо всех сил вцепившись в руль обеими руками. При первых же звуках мотора драка в доме прекратилась, а когда я включил передачу, дверь распахнулась, из дома выскочил Склиз и бросился к машине. Я тронулся по дуге, стараясь держать дистанцию, но этот ублюдок все равно меня догонял, а я не мог убрать руку с руля, чтобы включить вторую передачу. Я видел, как он поднял револьвер, как начал целиться. Тогда, вместо того чтобы держать, как держал, руль вправо, я резко повернул влево и ударил по Склизу крылом. Удар пришелся выше колена, его подбросило, и он упал. Это давало мне выигрыш в несколько секунд. Пока он поднимался, я выровнял руль и сориентировался, в какую сторону ехать. Потом включил вторую скорость и до отказа нажал на педаль. Пуля пробила заднее стекло, и за спиной полетели осколки. Вторая продырявила перчаточный ящик. Левой ногой, не глядя, я дотянулся до сцепления, переключился на третью и газанул. В ожидании третьей пули, на этот раз себе в спину, я выжал сначала тридцать миль, потом сорок, и Склизов драндулет заскакал по степи, будто дикий мустанг. Больше выстрелов не последовало. Склиз остался валяться в пыли, а когда через несколько минут я выехал на дорогу, путь домой был открыт.
Был ли я счастлив, когда снова увидел мастера? Можете смело биться об заклад — был. Затрепетало ли мое сердце, когда он распахнул объятия и прижал меня к своей груди? Да, сердце затрепетало. Полились ли слезы из глаз у обоих? Да, и еще как полились. Смеялись ли мы, ликовали, сплясали на радостях джигу? Да, мы сплясали джигу, сто раз и еще сто раз.
Мастер Иегуда сказал:
— Никогда больше глаз с тебя не спущу.
А я сказал:
— Я сам больше один никуда не пойду, ни за что в жизни.
Существует избитая, старая поговорка, о том, что люди ничего не ценят, покуда не потеряют. Разумеется, мудрая поговорка, однако не могу сказать, будто она была правильна в отношении меня. Я сразу понял, что я теряю, и все время знал, чего был лишен, — с тех пор, как меня выкрали из кинотеатра в Нортфилде, штат Миннесота, и до тех, пока снова не увидел мастера в Рапид-Сити в Южной Дакоте. Пять с половиной недель я только и оплакивал все самое дорогое и любимое и теперь готов был поклясться перед всем белым светом, что ни одна радость на свете не сравнится с той, которую чувствует человек, вернувший себе отнятое. Никакой успех перед зрителями так не кружил мне голову, как мысль о том, что я вернул себе прежнюю жизнь.
Наше воссоединение произошло в Рапид-Сити, потому что именно туда я попал после бегства от Склиза. За состоянием своей машины этот раздолбай, сидевший всегда на мели, разумеется, не следил, так что, пробежав миль двадцать, она окончательно сдохла. Если бы не один торговый агент, который меня подобрал на дороге уже ближе к вечеру, возможно, я до сих пор бы бродил по тамошним пустошам, тщетно взывая о помощи. Я попросил агента подбросить меня до ближайшего полицейского участка, а там, выяснив, кто я такой, меня приняли будто наследного принца Бамбонга. Меня накормили горячим супом и «хот-догами», меня переодели и пустили вымыться в теплой ванне, меня научили играть в пинокль. На следующий день, до приезда мастера, я успел четыреста раз попозировать перед репортерскими камерами и двадцать раз дать интервью. Вечером в участок, в надежде нарыть какой-нибудь матерьяльчик, заглянул внешкор из местной газеты, а так как статьи о моем похищении больше месяца не сходили с первых страниц, он, конечно, меня узнал и, конечно же, раззвонил. Вот эти стервятники и слетелись. Вспышки камер мелькали без передышки, будто фейерверк, а я стоял перед журналистами все то мгновенно промелькнувшее утро и отчаянно врал, как будто перехитрил похитителей и сбежал, чтобы им не достался выкуп. Думаю, изложи я честные факты, вышло бы не менее впечатляюще, однако я не удержался от преувеличений — соблазн оказался слишком велик. Я наслаждался своей новой славой, а от того, как на меня смотрели журналисты, как ловили каждое мое слово, голова вскоре пошла буквально кругом. В конце концов, я был человек шоу-бизнеса, и мне никогда не хватило бы духа обмануть ожиданий столь благодарной аудитории.
Конец этому безобразию наступил в тот момент, когда в комнату вошел мастер. Весь следующий час ушел на объятия и слезы, однако этого публика не увидела. Нас отвели в заднюю комнату, и мы рыдали друг другу в жилетку, а нашу дверь охраняли двое полицейских. Потом были сделаны заявления, подписаны бумаги, а потом мастер забрал меня и повел, расталкивая локтями толпу собравшихся возле полиции доброжелателей и просто зевак. Нам радовались, кричали приветствия, однако мастер только один раз остановился, ровно настолько, чтобы раз улыбнуться и приветственно помахать рукой, после чего немедленно запихнул меня в автомобиль с водителем за рулем, который ждал нас на стоянке. Через полтора часа мы оба уже сидели в отдельном купе, в поезде, направлявшемся на Восток, в Новую Англию, к песчаным дюнам Кейп-Кода.
Кажется, только к полуночи до меня дошло, что едем мы не в Канзас. Я до того торопился рассказать, объяснить, отчитаться, что мысли в голове крутились, как молочные пузыри в электрическом миксере, но когда мы выключили свет и улеглись по полкам, я вспомнил о миссис Виттерспун. К тому времени мы проболтали уже часов шесть, а тем не менее мастер тоже ни разу о ней даже не заикнулся.
— Почему мы не едем в Вичиту? — сказал я. — У нас что, хуже, чем на Кейп-Коде?
— Вичита прекрасное место, — сказал мастер, — только сейчас там слишком жарко. Тебе, Уолт, полезно побыть на берегу океана. Быстрее войдешь в форму.
— А миссис Виттерспун? Она к нам приедет?
— На этот раз нет, сынок.
— Почему? Помните, как мы ездили во Флориду? Ей так там понравилось, из воды было не вытащить. Такая была счастливая, когда барахталась в волнах.
— Возможно, ты прав, но, однако, в этом году купаться в океане она не будет. По крайней мере, не в нашей компании.
Мастер Иегуда вздохнул, и от этого тихого, печального вздоха темнота наполнилась дрожью, а я, хотя устал до полусмерти, тут же вскинулся, чувствуя, как заколотилось сердце.
— Да? — сказал я, стараясь не выдать тревогу. — А почему?
— Мне не хотелось рассказывать об этом сегодня. Но коли ты сам заговорил, то, думаю, нет никакого смысла молчать.
— Молчать о чем?
— Леди Марион намерена довести дело до конца.
— До конца? До какого конца?
— Миссис Виттерспун обручена, и скоро у нее свадьба. Если все пойдет, как задумано, она предстанет перед алтарем накануне Дня Благодарения.
— Она что, женится? То есть, хотите сказать, миссис Виттерспун намерена вступить в законный брак, на всю жизнь?
— Вот именно. И получить кольцо на палец и мужа в постель.
— А разве не вы муж?
— Не говори глупостей. Я здесь с тобой или нет? Так как я могу там с ней готовиться к свадьбе, если я здесь с тобой?
— Но вы же ее главный хахаль. У нее нет никакого права так с вами поступать. Она же должна была вас спросить.
— Ей пришлось это сделать, и я не стал отговаривать. Но эта женщина одна на миллион, Уолт, и я не хочу, чтобы ты говорил о ней дурно.
— Дурно? Да я скажу о ней чего захочу. Она, значит, вас выставила, а я, значит, молчи?
— Никто меня не выставил. У нее связаны руки: она дала обещание и доведет дело до конца. На твоем месте, мой мальчик, я благодарил бы ее за это решение минимум раз в час лет этак пятьдесят.
— Благодарил? Да я в рожу плюнул бы этой шлюхе, мастер. Плюнул бы и послал бы куда подальше — сучка двуличная.
— Ты перестанешь сердиться, когда узнаешь, почему она это сделала. Она полюбила одного молодого человека по имени Уолтер Клерборн Роули и сделала это ради него, и она самая храбрая, самая бескорыстная из всех людей, которых я знал.
— Бред собачий. Я-то при чем? Меня и в Вичите-то не было.
— «При чем» пятьдесят тысяч долларов, шпендрик ты мой. Думаешь, такие деньги на кустах растут? Когда мы начали получать требования о выкупе, нам пришлось действовать.
— Деньги немаленькие, конечно, но мы заработали раза в два больше.
— Ничего подобного. У нас с Марион не наскреблось и половины этой суммы. Мы неплохо зарабатывали на себя, Уолт, однако отнюдь не столько. У нас же были огромные расходы. Гостиницы, переезды, реклама — сложи-ка все вместе, сразу поймешь, что денег у нас было с тобой как раз, чтобы только-только держаться на плаву.
— Ага, — сказал я через несколько секунд упавшим голосом, быстро произведя в уме соответствующие арифметические расчеты и обомлев от результата.
— Вот именно, «ага». «Что делать?» — вот как стоял вопрос. А делать нужно было быстро. Старый судья Виттерспун нас на порог не пустил. После самоубийства Чарли он не разговаривает с Марион и не пожелал нарушать свой обет даже на этот раз. В банках над нами посмеялись — для этих акул мы слишком мелкая рыбешка, и даже если бы мы продали дом, пятидесяти тысяч все равно не получалось. Так что припекло нас, все кишки пропекло. Часики тикали, дни шли, цена росла.
— Пятьдесят тысяч баксов, чтобы спасти мою задницу!
— Не большая сумма, если учесть потенциальные кассовые сборы. Но у нас ее попросту не было.
— И что же вы сделали?
— По-моему, ты уже сам догадался. Миссис Виттерспун женщина необыкновенного обаяния и в высшей степени привлекательная. Возможно, в ее сердце мне и было отведено скромное место, но за ней много кто волочится. В Вичите, куда ни плюнь, попадешь в ее воздыхателя — за каждым фонарным столбом и за каждым пожарным гидрантом. Среди них есть один молодой человек по имени Орвилл Кокс, который в прошлом году сделал ей предложение пять раз. Когда мы с тобой уезжали на гастроли, он возвращался в Вичиту и упорно гнул свою линию. Марион, разумеется, давала ему от ворот поворот, однако не без сожалений, и, думаю, с каждым разом сожалений становилось все больше. Нужно ли продолжать? Марион поехала просить пятьдесят тысяч у Кокса, и он согласился, однако при условии, что она выставит за порог меня и отправится с ним к алтарю.
— Но это шантаж.
— В какой-то степени. Тем не менее Кокс вовсе не такой уж и плохой парень. Немного зануда, однако Марион и сама знала, что делает.
— Н-да, — промычал я, не понимая, как на это положено реагировать. — Кажется, я должен извиниться за свои слова. Миссис Виттерспун пошла замуж ради меня, как настоящий друг.
— Да, как настоящий друг и настоящий герой.
— Но, — не сдавался я, не желая смириться, — но ведь теперь все кончено. Ставки-то отменены. Я вырвался от Склиза сам, и не нужны больше никакие пятьдесят тысяч. Пусть этот Орвилл ими задавится — старушка наша, миссис Виттерспун, свободна.
— Возможно, ты прав. Тем не менее она не отказалась от слова. Мы с ней вчера беседовали и все обсудили. Она намерена довести дело до конца.
— Мы обязаны этому помешать, мастер, мы должны сорвать свадьбу. Ворвемся в церковь во время венчания и умыкнем миссис Виттерспун.
— Как в кино, Уолт? — Мастер Иегуда тут рассмеялся, в первый раз с тех пор, как мы заговорили на эту печальную тему.
— Да, черт побери! Как в хорошем, классном вестерне.
— Не нужно мешать ей, Уолт. Она приняла решение, и теперь ничего не изменить.
— Но ведь это моя вина. Если бы не похищение, ничего бы такого не было.
— Это вина твоего дяди, сынок, а не твоя, и не нужно себя винить — ни сейчас, ни позже. Понятно? А мы с тобой поступим как джентльмены и не только не будем на нее сердиться, но приготовим к свадьбе шикарный подарок, какого не получала еще ни одна невеста на свете. Давай спать. У нас впереди море работы, и я не желаю тратить на эту болтовню больше ни секунды. Дело сделано. Занавес опущен, и скоро начнется следующий акт.
Говорить мастер Иегуда умел, однако на другое утро, когда мы отправились в вагон-ресторан завтракать, он был взвинченный и усталый, словно всю ночь не спал, а сидел и смотрел в темноту и думал, вот он, конец света. Я заметил, как он похудел, и удивился, что заметил это не сразу. Возможно, накануне я просто ослеп от счастья. Теперь я внимательно всмотрелся в его лицо, со всей беспристрастностью, на которую был способен. Безусловно, он изменился. Лицо осунулось и пожелтело, возле глаз залегли новые морщинки, вид был усталый, и весь он как будто съежился и стал не таким импозантным, как раньше. Что ж, в конце концов и ему досталось, он пережил подряд два удара — сначала похитили меня, потом он потерял миссис Виттерспун, — и я решил, будто все из-за этого. Теперь я видел, что за едой мастер Иегуда то и дело морщится, а один раз, к концу завтрака, рука его под столом метнулась с колен и он схватился за желудок. Заболел он или это обыкновенное несварение? А если заболел, то серьезно или слегка?
О себе он, разумеется, ничего не сказал, а так как я и сам был не в лучшем виде, то за тем завтраком ему удалось вести разговор только обо мне.
— Наедайся, — сказал мастер Иегуда. — От тебя остались кожа да кости. Жуй, сынок, вафли, я еще закажу. Тебе необходимо поправиться и быстрей восстановить форму.