— Думаю, незнакомы. Возможно, Дин, ты меня заметил как-нибудь на трибунах, но разговаривать мы с тобой никогда не разговаривали.
— Черт. Вот ей-богу, будто я тебя знаю. Идиотское чувство. Да ладно. — Он пожал плечами и широко улыбнулся. — Какая разница, правда? У тебя тут, парень, отличное местечко.
— Спасибо, приятель. Первый круг за мой счет. Надеюсь, вы с друзьями неплохо проведете здесь время.
— За тем и пришли, малыш.
— Ну, смотрите шоу. Если что понадобится, я рядом.
Я разыграл эту сцену как по нотам и спокойненько удалился. Я не заискивал, но и в то же время не обидел намеком на то, что он сошел с круга. Я был «Мистер Вертиго», известный в городе франт, элегантный, с хорошо подвешенным язычком, и я не хотел показать раньше времени, как много он для меня значит. Более того, явление во плоти моего кумира несколько разрушило романтический образ, и, возможно, со временем я выбросил бы его из головы как еще одного неудачника. В конце концов, какое мне было до него дело? Знаменитый Летучий Дин летел под гору кувырком, и наверняка я вскоре о нем и не вспомнил бы. Тем не менее все произошло иначе. Дин сам не дал мне о себе забыть, и пусть мы не стали друзьями — преувеличивать не хочу, — но он прочно вошел в мою жизнь. Исчезни Дин с горизонта, как и положено случайному гостю, события бы не приняли столь драматический оборот.
Второй раз он зашел ко мне только в начале следующего сезона. Был апрель 1940 года, в Европе шла полным ходом война, а Дин вернулся в Чикаго еще раз попытать счастья. Когда я поднял газету и прочел про его новый контракт со «Щенками», я едва не поперхнулся бутербродом с салями. Кому он морочит голову? «Старый козел, оно, конечно, не молодой бычок», — сказал он, но Боже ты мой, он же и в самом деле любил бейсбол, как же он может опять соваться. Ладно, болван ты этакий, сказал я себе, твое дело. Хочешь срамиться перед всем белым светом, срамись, но на мое сочувствие более не рассчитывай.
В один прекрасный вечер Дин показался в клубе, веселый и беззаботный, и обрадовался мне так, будто нашел брата, которого проискал лет сто. Дин никогда не пил много, и вовсе не хмель был причиной тому, как он при виде меня просиял, а потом минут пять любезничал. Возможно, ему опять показалось, будто я его старый знакомый, возможно, он считал меня важной персоной, — не знаю, но так или иначе Дин обрадовался мне от души. Мог ли я перед ним не растаять? Я сделал все от меня зависевшее, чтобы не брать его близко к сердцу, но он так по-дружески ко мне отнесся, что я не устоял. В конце концов, он все равно был великий, он был Летучий Дин, мое альтер эго, мой брат по духу, которого так же, как и меня, тьма застигла врасплох, и когда он так взял и раскрылся, в моих чувствах опять произошел кавардак.
Не скажу, что он стал у меня постоянным гостем, однако все шесть недель подряд он являлся достаточно часто, чтобы перестать считаться просто случайным знакомым. Несколько раз он приходил один, и я подсаживался к нему за стол, и мы болтали, пока он заглатывал ужин (и куда ни попадя лил «Лен и Перринз. Для бифштексов»). Болтали мы о бейсболе, а еще чаще о лошадях, и я пару раз подсказал ему, на кого поставить, и с тех пор он ко мне прислушивался. Мне сказать бы тогда ему прямо, что я думаю про его новый контракт, но я не сказал ни слова, даже когда сезон начался и каждое появление Дина на поле стало выглядеть как оскорбление. Но я уже слишком к нему привязался, а он так, изо всех сил, старался держать марку, что я не решился.
Через пару месяцев жена Дина Пэт уговорила его перейти в младшую лигу, спокойно отрабатывать другую подачу. Смысл затеи заключался в том, что вдали от шума Дин будто бы восстановится быстрее — идиотская бредовая затея, которая лишь поддержала в нем бессмысленную надежду. Тогда я наконец не выдержал и подал голос, но высказать все до конца кишка оказалась тонка.
— Может, пора, Дин, — сказал я. — Может, пора паковать вещички и возвращаться на ферму.
— Ага, — сказал он и взглянул на меня так беспомощно, что беспомощней не придумать. — Наверно, ты прав. Беда в том, что кроме как играть в бейсбол я ничего не умею. Стоит мне отсюда уехать, и я дерьмо, Уолт. Я, может, и погорбатился бы, да вот где?
Очень даже много «где», подумал я про себя, но вслух ничего не сказал, а через несколько дней он уехал в Талсу. В жизни не видел, чтобы кто-нибудь из великих падал так низко. Все то долгое, тоскливое лето Дин играл с техасскими командами, объезжая пыльные стадионы, проходя тот самый круг, который десять лет назад он разорвал молниеносным броском. Теперь же он был здесь в самый раз, и вся эта техасская шушера гасила его мячи только так. Новая подача была или старая, приговор оставался в силе, а Дин упорствовал, клял невезуху и не сдавался. Он влезал под душ, переодевался, покидал раздевалку, шел в гостиницу, брал пачку заявок и начинал обзванивать букмекеров. В то лето я сам ставил за него много раз, а когда он звонил, то говорил со мной не только по делу, и мы трепались минут по пять или десять, рассказывали друг дружке свои новости. Я поверить не мог, как спокойно относится он к своему позору. Парень стал всеобщим посмешищем, а шутил и смеялся, как прежде, и всегда пребывал в отличном настроении. Какой смысл был что-то ему объяснять? Я считал, что теперь его уход — вопрос времени, а до поры держал при себе свои мысли и подыгрывал Дину. Рано или поздно в голове у него прояснится, и он сам все поймет.
В сентябре «Щенки» снова его пригласили. Хотели посмотреть, оправдает ли себя техасский эксперимент, и в том сезоне Дин сыграл пусть не блестяще, но и не то чтобы из рук вон. Самым подходящим определением для его игры тогда было слово «посредственно»: один-два выхода почти удачных, один-два провальных, но как раз тогда и открылась последняя глава этой печальной истории. Опережая события, тренер «Щенков», по какой-то странной, вывернутой наизнанку логике, решил, будто Дин теперь возвращается в форму, и заключил с ним еще один контракт, на следующий сезон. Я узнал об этом только после того, как Дин на зиму уехал из города, и внутри у меня все сжалось и похолодело. Так я и прожил несколько месяцев, будто со студнем в желудке. Я боялся, злился, страдал, но когда подступила весна, я уже знал, что делать. Как мне тогда казалось, выбора не было. Судьба избрала меня орудием, и я должен был во что бы то ни стало спасти Дина. Если он сам не способен, я ему помогу.
Даже сейчас я не в состоянии объяснить, каким образом в моей голове могла появиться настолько жестокая, настолько вымороченная мысль. Ведь я действительно счел своим долгом убедить Дина, что ему больше незачем жить. Высказанная прямо и без прикрас, мысль эта отдает сумасшествием, но именно так я и вознамерился его спасать: уговорить согласиться на собственное убийство. Даже если оставить в стороне остальное, одного этого достаточно, чтобы понять, как я изменился после смерти мастера и как тяжко была больна моя душа. Я прицепился к Дину, потому что он напоминал мне меня, и пока карьера его шла вверх, успех его воскрешал во мне память о собственной славе. Возможно, окажись он родом не из Сент-Луиса, все было бы иначе. Возможно, все было бы иначе, будь у него другое прозвище. Не знаю. Ничего не знаю, знаю лишь, что однажды наступил момент, когда я перестал различать, где заканчиваюсь я и начинается он. Победы его стали моими победами, а потом, когда счастье окончательно от него отвернулось и все пошло прахом, его позор стал моим позором. Я не смог пройти через это еще раз и постепенно сам утратил контроль и стал зависеть от обстоятельств. Дину больше незачем было жить, он умрет ради собственного же блага, а я тот человек, который подскажет ему верное решение. Не только ради него, но и ради себя. Оружие у меня было, доводы были, а еще у меня была сила безумия. Я уничтожу Летучего Дина и таким образом уничтожу себя.
Десятого апреля «Щенки» вернулись в Чикаго на открытие чемпионата. В тот же день я разыскал Дина по телефону и попросил срочно заехать, будто для важного дела. Он принялся было расспрашивать, но я сказал, что это не телефонный разговор. Если тебя интересует предложение, которое, может быть, изменит всю твою жизнь, сказал я, ты найдешь время. До обеда он занят был под завязку, и потому мы условились встретиться на другой день в одиннадцать часов утра. Опоздал Дин всего на пятнадцать минут, войдя расхлябанной своей походкой и гоняя во рту зубочистку. Он был в синем шерстяном костюме, в светлой ковбойской шляпе, за те шесть недель, которые мы не виделись, проведенные им среди кактусов, посвежевший и прибавивший в весе. Он вошел, как всегда улыбаясь, и первые две минуты болтал про мой клуб, днем пустой и для него непривычный.
— Похоже на пустой стадион, — сказал он. — Аж дрожь пробрала. А еще на склеп, только больно уж здоровенный.
Я его усадил и достал для него из ящика со льдом из-под стола шипучку.
— Пусть хоть пару минут разговор, но займет, — сказал я. — Не хочу, чтобы ты у меня страдал от жажды. — Руки у меня задрожали, я налил себе «Джима Бима» и сделал пару глотков. — Как рука, старик? — сказал я, усаживаясь в свое кожаное кресло и изо всех сил стараясь сохранить невозмутимость.
— А почти как была. Будто сустав выскакивает.
— Говорят, весной ты на тренировках почти восстановил бросок.
— Да, побросал маленько. Ничего особенного.
— Понятно, ждешь, когда вернется особенное?
Он уловил сарказм моего вопроса, виновато пожал плечами, а потом полез в нагрудный карман за сигаретами.
— Ладно, малыш, — сказал он, — чего там у нас горело? — Он вытряхнул сигарету, прикурил и выдохнул в мою сторону клуб. — По телефону ты говорил так, будто речь о жизни и смерти.
— Именно. Именно так и есть.
— Ну да? Ты чего, открыл новое лекарство, что ли, вроде бромида, а? Бог мой, коли ты нашел бы средство поправить мне руку, Уолт, я бы отдал тебе половину всех гонораров на десять лет вперед.
— Я придумал кое-что получше, Дин. Что не будет стоить ни цента.
— Все чего-то да стоит. Такой закон жизни.
— Я хочу не денег, я хочу спасти тебя, Дин. Позволь мне только тебе помочь, и тот кошмар, в котором ты живешь вот уже четыре года, закончится.
— Да-а? — сказал он, ухмыльнувшись так, будто услышал средней паршивости анекдот. — Ну и каким же способом?
— Не важно. Способ не имеет значения. Важно только, чтобы все закончилось и чтобы ты понял, почему сделать это необходимо.
— Загадками говоришь, малыш. Что-то не пойму я, куда ты клонишь.
— Когда-то один великий мастер сказал мне: «Если человек прошел свой путь до конца, то смерть — это единственное, чего он на самом деле хочет». Теперь понимаешь? Он сказал мне это очень давно, но я тогда был еще слишком глуп, чтобы разбираться в подобных вещах. Теперь я знаю, что он имел в виду, и скажу тебе больше, Дин: он был прав. Был прав, как никто и никогда.
Дин расхохотался.
— Ну ты и шутник, Уолт. Любишь, значит, разыгрывать, а по виду вроде и не скажешь. За это ты мне и нравишься. В этом городе поди найди, кто еще такое отмочит.
Я вздохнул, огорчаясь человеческой глупостью. Иметь дело с шутом непросто, однако меньше всего на свете я хотел потерять терпение. Я пригубил еще раз виски, пару секунд погонял во рту терпкую жидкость, проглотил.
— Слушай, Дин, — сказал я. — Я такой же, как ты. Двенадцать, тринадцать лет назад я взлетел на вершину мира. В моем деле мне не было равных, и в своей лиге я выступал один. Можешь поверить — то, что ты вытворял с мячом на поле, ничто по сравнению с тем, чего добился я. По сравнению со мной ты пигмей, насекомое, жучок долбаный. Ты меня слушаешь, Дин? Потом, так же как и у тебя, кое-что произошло, и мне пришлось бросить свое занятие. Но я не строил из себя шута, не превратился в посмешище и не вынуждал людей себя пожалеть. Я вышел из игры, пошел и создал себе новую жизнь. Я молился за тебя, болел, я надеялся, что и ты так же поступишь. Но тебе это просто не приходило в голову, так? Для этого в голове нужно иметь мозги, а не кукурузную труху с патокой.
— Погоди-ка, — сказал Дин, направив на меня палец, и лицо его радостно вспыхнуло. — Погоди-ка. Я вспомнил, кто ты. Черт, а я-то все голову ломал. Ты же и есть тот самый мальчишка, а? Тот самый чертов мальчишка. Уолт… Уолт Чудо-мальчик. Господи Иисусе. Отец как-то взял нас с Полом и Элмером на ярмарку, ты выступал в Арканзасе. Мать честная, вот это было да. А я все голову ломал, куда ты потом подевался. А ты вот он, тут сидишь. Мать честная, глазам не верю.
— Поверь, поверь, друг. Я был по-настоящему великим, потому что сделал то, чего никто не мог. Я взлетел, как комета.
— Точно, был. Голосую. Ничего подобного в жизни не видел.
— И ты был таким же. Тебе не было равных. Только теперь ты пошел вниз, и у меня сердце кровью обливается смотреть, что ты с собой делаешь. Позволь мне тебе помочь. Смерть совсем не такая страшная. Все когда-нибудь умирают, и стоит хорошенько подумать, как ты сам поймешь, что сейчас лучше, чем потом. Если ты согласишься, я избавлю тебя от позора. Я верну тебе твою славу.
— Ты что, серьезно, что ли?
— Конечно. Я серьезен, как никогда в жизни.
— Ты рехнулся, Уолт. Ты совсем здесь слетел с катушек, придурок.
— Позволь мне тебя убить, и все эти четыре года будут забыты. Ты вновь обретешь величие. Обретешь навсегда.
Я поспешил. Признав во мне Чудо-мальчика, он выбил меня из равновесия, и вместо того, чтобы умерить нажим, отступить, я рванул напролом. Я хотел создавать напряжение медленно, хотел на цепочке доводов, незаметно, воздушно, ловко, подвести его к мыслям, которые он наверняка сам думал не раз. Вот я чего добивался: не заставить, а дать понять правильность. Я хотел, чтобы он захотел того, чего хотел я, чтобы так проникся, что умолял бы меня о смерти, а я что сделал — я его обошел, зарвался, оскорбил угрозами и дешевой демагогией. Ничего удивительного, что он решил, будто я сошел с ума. Не успев как следует начать, я выпустил инициативу из рук, Дин поднялся и направился к двери.
Меня это не взволновало. Дверь я запер, открыть ее можно было только ключом, а ключ лежал у меня в кармане. Но я не хотел, чтобы он тряс ее и дергал ручку. К тому же он мог заорать, требуя, чтобы я его выпустил, а в это время у меня в кухне работало полдюжины человек, и кто-нибудь непременно прибежал бы на вопли. Я думал только о таких мелочах и ни секунды не думал о возможных серьезных последствиях, потому выдвинул ящик своего письменного стола и достал оттуда револьвер мастера. Это и была та ошибка, которая привела к катастрофе. Направив на Дина револьвер, я переступил грань, отделяющую праздную болтовню от наказуемого законом деяния, и сам привел в действие тот кошмар, остановить который оказалось потом невозможно. Револьвер был здесь важной деталью, не правда ли? Той самой деталью, на которой держалось все, и рано или поздно он должен был быть вынут из ящика. Оставалось нажать на курок… вернуться в пустыню, сделать то, что не было сделано. Заставить его умолять, просить о смерти, как просил мастер Иегуда, а потом найти в себе мужество и восстановить справедливость.
Теперь все это не имеет значения. Я запорол дело раньше, чем Дин поднялся, а револьвер был не более чем отчаянной попыткой сохранить лицо. Я велел ему сесть на место и на пятнадцать минут вогнал в пот так, как, в сущности, не собирался. Дин от природы был трус, несмотря на рост и нахальство, и когда начиналась драка, всегда норовил спрятаться за ближайшим стулом. Его репутация была мне известна, но револьвера он испугался больше, чем я мог ожидать. Он сидел и буквально плакал, распустив сопли, так что я и впрямь едва его не пристрелил. Он умолял, он просил о жизни — не убивать, разрешить ему жить, — и все это было до того глупо, до того не так, как я себе это представлял, что я не знал, что делать. Мы просидели бы так до вечера, только примерно часов в двенадцать кто-то постучал в дверь. Кто-то постучал, несмотря на мой категорический запрет нас беспокоить.
— Дин? — раздался за дверью женский голос — Ты здесь, Дин?
Это была жена Дина Пэт, особа властная, не терпевшая возражений. Они собирались обедать у Леммеля, и Дин, конечно, сказал ей, куда пошел, вот она за ним и заехала, и это была еще одна мелочь, которую я не учел. Она заехала ко мне в клуб забрать свою лучшую и заботливо оберегаемую половину, взяла в оборот моего шефа по соусам (который резал в то время картошку с морковкой) и так хорошо его обработала, что бедняга в конце концов таки раскололся. Он привел ее через зал, наверх, и теперь эта сучка стояла перед дверью моего кабинета, отделанной белым шпоном, и злобно стучалась костяшками пальцев.
К тому моменту я уже и впрямь был готов всадить парню пулю в лоб, но пришлось спрятать револьвер и открыть дверь. Сейчас эта дрянь убьет любимого болельщика мужа… если Дин не сообразит промолчать. Судьба моя решалась примерно десять секунд, повиснув на ниточке тоньше паутины: должно же ему стать стыдно показать перед женой свой страх, а тогда все останется между нами. Когда миссис Дин вошла в мой кабинет, я постарался изобразить на лице самую что ни на есть теплую, обаятельную улыбку, но этот слизняк, ее муж, едва только ее увидев, выложил все как есть.
— Этот трахнутый мелкий придурок хотел убить меня! — сказал он высоким, дрогнувшим от изумления голосом, выдавая с головой нас обоих. — Направил на меня свою пушку, и ведь, придурок трахнутый, чуть ведь не выстрелил!
Из-за этих слов я лишился клуба. Вместо того чтобы отправиться к Леммелю, где у них был заказан столик, Пэт с Дином ринулись из моего кабинета прямиком в полицейский участок и написали жалобу. Пэт и не думала скрывать, куда они сейчас направятся, но когда она хлопнула дверью, я и бровью не повел. Я остался сидеть на месте, удивляясь собственной глупости, пытаясь собраться с мыслями, и сидел так, пока не приехала полиция. Формальности заняли меньше часа, и на полицейских я не сердился, а, наоборот, улыбался и шутил, даже когда надели наручники. За игры в Господа Бога я наверняка получил бы хороший срок, если бы не связи Бинго, которых у него было более чем достаточно, так что дело даже не дошло до суда. Это было очень даже неплохо. Не только для меня, но и для Дина. Процесс с неизбежной шумихой был ему совершенно не нужен, и он только обрадовался, когда ему предложили мировое соглашение. Мне же судья предоставил самому сделать выбор. Либо я беру на себя вину за любое мелкое преступление и полгода сижу в тюрьме, либо иду в добровольцы и сваливаю из Чикаго. Я предпочел второе. Не то чтобы я так рвался поносить военную форму, однако срок моего везения в этом городе, как я решил, истек, и пора было двигаться дальше.
Чтобы вызволить меня из тюрьмы, Бинго подергал за все веревочки и заплатил сколько надо, но и он к моему поступку отнесся без малейшего понимания. Он тоже решил, будто я спятил — абсолютно, на все сто процентов. Пришить кого-нибудь из-за денег, это можно понять, но какого хрена трогать национального героя, Летучего Дина? Это ж нужно быть вообще без башни, чтобы отмочить такое. Наверное, так и есть, наверное, действительно спятил, сказал я и даже не попытался ничего ему объяснить. Пусть думает себе, что хочет, только оставит в покое. Заплатить, разумеется, мне пришлось, это даже не обсуждалось. Я возместил Бинго расходы на улаживание моих дел, отписав свою долю в клубе. Мне было трудно расстаться с «Мистером Вертиго», но все-таки вдвое легче, чем с мыслью о Дине, и даже не вдесятеро, чем с мастером. Теперь я опять стал никем. То есть я стал сам собой: теперь я был Уолтер Клерборн Роули, рядовой двадцати шести лет от роду, при короткой стрижке и пустых карманах. Добро пожаловать в этот мир. Я раздал друзьям костюмы, поцеловал подружек, встал на подножку вагона утреннего поезда и отправился в лагерь для новобранцев. Учитывая причины, приведшие меня туда, можно было считать, что мне здорово повезло.
Дин в это же время простился с бейсболом. Его сезон закончился после первой игры, даже после первого иннинга, где Питсбург не дал ему ни одной пробежки, и Дин наконец решился уйти. Не знаю, повлияло на него происшествие в моем кабинете или нет, но, прочтя об этом в газете, я за него порадовался. «Щенки» оставили его у себя младшим тренером, а через месяц он получил работу получше — «Пивная компания Фальстаф» в Сент-Луисе пригласила его радиокомментатором, и Дин вернулся в родной город, где вел репортажи со всех матчей «Кардиналов».
— Ни хрена эта работа меня не изменила, — сказал он. — Эт чего эт я буду меняться? Говорю как умею. На простом английском.
Так он и работал под простачка. Публике нравилась галиматья, какую он нес в воздушном эфире, и Дин пользовался успехом и проработал на радио двадцать пять лет. Однако это уже другая история, а я и так уделил ему слишком много внимания. Покидая Чикаго, я ничего не остался должен этому городу.
Часть четвертая
В летную школу я не попал по причине слабого зрения, так что четыре года проковырялся в грязи. Я узнал все повадки червей, а также ползучих хищников, питающихся человечиной, от которых зудит вся шкура. Достопочтенный судья Чарльз П. Макгаффин сказал, будто служба в армии сделает меня человеком, и, наверное, оказался прав, если считать, конечно, что вгрызание в землю, а также созерцание оторванных рук и ног есть подтверждение человекообразности. Насколько я понимаю, чем меньше рассказывать про эти четыре года, тем лучше. Вначале я всерьез подумывал уволиться по состоянию здоровья в запас, однако мне не хватило мужества. Я решил тогда тайно полевитировать, спровоцировать страшный приступ невыносимой боли, после чего меня безусловно вернули бы домой. Беда была в том, что у меня больше не было дома, и я, поразмыслив немного, понял, что предпочитаю неопределенность военного счастья полной определенности знакомой пытки.
Я не стал настоящим солдатом, но и не покрыл себя позором. Я делал, что велено, избегал лишних неприятностей, был на войне и не дал себя убить. В ноябре 1945 года, когда нас выгрузили с кораблей, все во мне перегорело, и я был не способен ни думать, ни строить планы. Года три или четыре я болтался как неприкаянный, главным образом по Восточному побережью. Дольше всего я пробыл в Бостоне. Работал там барменом, играл на скачках, а раз в неделю ездил в Итальянский квартал к Спиро резаться в покер и потому в деньгах не нуждался. У Спиро по-крупному не играли, и выигрыши были от доллара до пяти, но если выигрываешь постоянно, в конце концов набегает неплохая сумма. Тем не менее, едва я решил было вложить сбережения в дело, везение кончилось. Деньги уплыли, я влез в долги, а потом пришлось уносить ноги, пока эти акулы, мои кредиторы, меня не хватились. Из Бостона я перебрался в Лонг-Айленд, где нашел работу на стройке. В те годы шло бурное развитие пригородов, на стройках неплохо платили, так что и я внес свой скромный вклад в создание того мира, который мы имеем сейчас. Все эти домики, милые газончики, хрупкие саженцы, укутанные рогожкой, — во всех в них есть и мой труд. Работа была нелегкая, но восемнадцать месяцев я выдержал. Однажды — сам не понимаю почему — я дал себя уболтать и женился. Брак наш просуществовал не более полугода, теперь это словно в тумане, я даже почти не помню, как выглядела моя жена. А чтобы вспомнить, как ее звали, пришлось хорошенько напрячь мозги.
Понятия не имею, что тогда со мной произошло. Я всегда был шустрый, умел легко схватывать ситуацию и поворачивать в свою пользу, а тогда вдруг раскис, перестал синхронить и в результате перестал чувствовать жилку. Жизнь проходила мимо, и самое странное, что меня это устраивало.
Никаких новых планов не было. Я никуда не рвался и ничего не искал. Я хотел только жить спокойно, хорошо делать свое дело и тихо плыть по течению. Мечты все остались в прошлом. Они все оказались пустыми, а я слишком устал, чтобы изобретать себе новые. Пусть теперь в этот мячик играет кто-нибудь другой. Я давно его уронил, и он не стоил того, чтобы за ним наклоняться.
В 1950 году я перебрался на противоположный берег реки, в Нью-Арк, где снял недорогую квартиру и в девятый или десятый раз после войны сменил занятие. Хлебопекарная компания Мейхофа держала больше двухсот рабочих, работавших в три смены, и чего только ни выпекала. Только одного хлеба у нас пекли семь сортов: белый, пшеничный, ржаной, немецкий ржаной, хлеб с изюмом, хлеб с изюмом и корицей, хлеб баварский черный. Добавьте сюда печенье двенадцати сортов, кексы десяти сортов, булочки шести, сухари, панировочные сухарики, пончики, и вам станет ясно, что завод был огромный, а работал он двадцать четыре часа в сутки. Вначале я стоял у конвейера, где паковал в целлофановые пакеты нарезанные батоны. Я думал, я там самое большее на несколько месяцев, но привык, работа понравилась, а платила компания очень неплохо. Запахи на заводе были замечательные, в воздухе плавали ароматы свежевыпеченного хлеба и сахара, и потому и смена пролетала быстрее, часы не тянулись, как на прежних работах. Остался я отчасти поэтому, а отчасти потому, что примерно через неделю после моего появления мне начала строить глазки одна рыженькая малютка. Не ахти какая красавица, особенно по сравнению с моими девочками в Чикаго, однако в зеленых ее глазах горел огонек, и она задела во мне какую-то струнку, а я не стал долго раздумывать и быстренько с ней познакомился. За всю свою жизнь я совершил только два верных шага. Первый — когда в девять лет я уехал с мастером. Второй — когда принял решение жениться на Молли Фитцсиммонс. Молли привела меня в порядок, а учитывая, на что я был похож, когда приехал в Нью-Арк, работка ей досталась не из легких.
Девичья фамилия ее была Куинн, а лет ей в тот год, когда мы познакомились, было немного за тридцать. В первый раз она вышла замуж сразу, закончив школу, а через пять лет его призвали в армию. По рассказам, этот Фитцсиммонс был парень добрый и работящий, однако на войне ему повезло меньше, чем мне. Пуля догнала его в сорок третьем, в Мессине, и с тех пор Молли, бездетная молодая вдова, жила одна, сама зарабатывала на жизнь и ждала, что случится дальше. Бог знает, что во мне увидела она, а я к ней прилепился, потому что с ней было спокойно, и я снова стал самим собой, и снова вернулось мое остроумие, а Молли понимала толк в шутках. Ничего в ней не было яркого, ничем она не выделялась. В толпе на улице никто не обратил бы на нее внимания: обыкновенная жена рабочего, толстоногая, толстозадая, которая если и подкрасит реснички, так только когда идет в ресторан. Зато в ней, в Молли, был живой огонек, и, пусть тихая, пусть задумчивая, она была по-своему острая штучка, поострее многих. Молли была добрая, терпеть не могла ссориться, за меня всегда стояла горой и никогда Не стремилась кого-то из меня сделать. Хозяйка она была так себе, готовила ниже среднего, но это не важно. В конце концов, Молли была мне жена, а не служанка. Она стала мне первым, после Эзопа и мамаши Сиу, настоящим другом и первой женщиной, которую я полюбил.
Жили мы в заводском районе, на втором этаже в доме без лифта, жили вдвоем, поскольку детей
Молли иметь не могла. Женившись, я убедил ее уйти с работы, а сам остался у Мейхофа, где постепенно поднимался выше и выше. В те времена на одну зарплату вполне можно было жить вдвоем, а с тех пор, как меня назначили мастером ночной смены, то и говорить стало не о чем. По прежним моим понятиям, жили мы очень скромно, но я очень переменился и перестал думать про всякие глупости. Два раза в неделю мы ходили в кино, по субботам обедали в ресторане, читали книги, смотрели телевизор. Летом ездили отдыхать к океану, а почти каждое воскресенье встречались с кем-нибудь из родных Молли. Куинны были большая семья — ее братья и сестры все были женаты и замужем, и у всех были дети. Таким образом, у меня стало четыре деверя, четыре золовки и тринадцать племянников и племянниц. Немало для человека, у которого нет детей, но не могу сказать, будто роль дядюшки Уолта пришлась мне не по душе. Молли была у нас доброй феей, а я придворным шутом: маленький, крепенький, этакий Рути Казути, со своими шуточками и дурацким смешком.
Вместе с Молли мы прожили двадцать три года, что, разумеется, много, однако меньше, чем я планировал. Я хотел состариться и умереть у нее на руках, а у нее оказался рак, и она умерла, когда я к этому еще не был готов. Сначала ей удалили одну грудь, потом вторую, и в пятьдесят пять лет Молли не стало. Родные помогали мне как могли, но все равно это было невыносимо, и я на шесть или семь месяцев ушел в тяжелый запой. Я пил и вскоре из-за этого потерял работу, и не знаю, что бы со мной было, если бы два моих деверя не взяли и не отвезли меня в больницу, где я хорошенько просох. В больнице Святого Варнавы, в Ливингстоне, я прошел полный курс в шестьдесят дней и там наконец опять начал видеть сны. Я имею в виду не видения и не прозрения, а натуральные сны — яркие, похожие на кино, — и я смотрел их там целый месяц. Может быть, причиной стали транквилизаторы и другие лекарства, которые я тогда принимал, не знаю, но так или иначе через сорок четыре года после моего последнего выступления ко мне снова наконец вернулся Уолт Чудо-мальчик. Каждую ночь я снова повторял свой путь с мастером, снова садился в «пирс-эрроу» и ехал из города в город, снова выступал перед публикой. Я был невероятно счастлив, я опять почувствовал радость, какую забыл много лет назад. Я ходил по воде на глазах у огромной, просто бескрайней толпы, безо всяких приступов головной боли кувыркался, вертелся, крутился в воздухе с прежней ловкостью и спокойствием. Столько лет я так старательно все это в себе прятал, так отчаянно хотел крепко стоять на земле, а тут вдруг оно все вернулось, вспыхивая среди ночи ярким сиянием «Техниколора». Эти сны изменили все. Ко мне вернулось чувство собственного достоинства, и мне больше не было стыдно оглянуться назад. Не знаю, какими словами это еще объяснить. Это мастер меня простил. Он простил меня из-за Молли, из-за того, что я ее любил и страдал, и теперь он снова звал меня, просил, чтобы я о нем вспомнил. Не могу это доказать, но результат говорит сам за себя. Что-то во мне шевельнулось, и, покинув приют алкоголиков, я больше не пил. Мне было пятьдесят пять лет, жизнь моя лежала в развалинах, но я был почти в порядке. Когда же было сказано и сделано все, что нужно, то стал еще лучше.