Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один—ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером...
А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.
– Ма-ария Владимировна!
– Что Ма-ария Владимировна, балбес, – сердито говорю я. – Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли – это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?
– Я не знаю, – сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. – Драться-то зачем?
– Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.
– По-настоящему? А это... это всё разве не...
– Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?
– Н-ну...
– Ну, – говорю я, – давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.
– Понял, – Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор – ещё слабее прежнего, – а потом говорит: – А что там?
– Где?
– Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?
О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.
– А это уже не тебе решать.
– А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.
Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.
– Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?
– Чтобы спрятаться? – спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.
– Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.
– Понятно, – говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:
– Ну?
Тогда он спрашивает:
– А там можно что угодно... ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?
Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.
М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.
– Ты часто видел, чтоб люди летали?
– Чего? – хлопает рыжими ресницами.
– Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?
– Да не очень, – тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.
– А знаешь, почему не видал?
– Потому что так не бывает.
– Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.
Он подумал, потом робко предположил:
– Мы этого не сним?
– Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? – Ванька мотает головой, я киваю. – И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.
– Просто сном, – задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. – И что, совсем-совсем никто не верит? Не... хочет?
– Некоторые, – сказала я неохотно. – Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками... Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.
Тогда Ванька снова спрашивает:
– А как поговорить с главным супервизором?
Я собираюсь ответить – не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать, – но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.
– Ну чего? – спрашиваю я, срывая трубку.
Слышу опять этот голос. Слушаю.
Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.
– Мария Владимировна, что случилось?
Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку... нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок... Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.
Голос сквозь плотную ватную пелену:
– Мария Владимировна?
Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.
Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:
– Главный супервизор, значит...
– Мария Владими...
– Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.
Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички – проклятое эхо...), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.
– Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? – спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. – Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие...
Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:
– Прости, мальчик. Прости. Это ничего.
– Вам нужно что-нибудь? – шепотом.
– Ага. Сбегай за сигаретами.
И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу... Я это вижу. Я это сню.
Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.
Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу, – есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.
Стервятники здесь – единственные враги гиены. Это будет мой страх.
И никаких лисиц больше. Никаких нор.
* * *
– Офигеть можно, – сказал Тимур. – Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?
– Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, – отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: – Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.
– И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?
– Говорю же, нет, – отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. – Впредь вам наука принимать самоотводы.
– Всё равно поверить не могу, – сказал Тимур. – Такой сопляк... Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.
– Может, они его так проверяли, – предположила я. – Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы...
– Наследил он порядочно, – говорит Младший. Странная для него фраза – отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде: «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». – Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.
– Серьёзно напортачил? – поинтересовался Тимур.
– Как сказать, – Младший вздохнул. – Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада...
– Там, где его отродясь не было, – хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.
– Спецприказов не поступало, – возразил Младший. – Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.
– Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь...
– Это не в нашей компетенции, – коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.
В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор – снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя – на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил... В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.
Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?
– Подожди меня, Мария, – говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит... и такие упорные сны.
Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.
– Ты не спросила, что с ним стало.
Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв – а остальное разве важно?
– Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?
Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.
– Не понимаю, о чём ты говоришь.
Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.
– Зачем ты это сделала?
Я фыркаю, не удержавшись.
– Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.
– Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? – в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». – Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы... на сны.
Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же – эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.
– Что они тебе дают? – спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.
Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.
– Как бы тебе сказать... – Это и правда оказывается нелегко – хотя для меня всё так просто и понятно. – Это... желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один... я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось... если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, – слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.
Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:
– О чём они обычно просят?
Я лисица... я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его – я очень хорошо помнила, как это: хотеть...
Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло – просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека...
Да, я знаю, это не просто против правил – это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.
– Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, – запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.
Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие капли барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.
– Что это? – спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.
– Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.
– Почему? – спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.
– Не знаю.
Какой он... спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.
Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.
– Меня переводят в старшую группу?
Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.
– В старшую. В самую старшую, – говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта... – Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.
Надо сказать что-нибудь. Хоть бы матом, что ли, но язык у меня присох к нёбу. Дико хочется курить. Да, хочется. И выть хочется, и ткнуться этому прекрасному ледяному ублюдку лицом в грудь и реветь как белуга. Жутко хочется, только это не та жажда. Так хотят звери... и Снящие. Люди хотят другого.
– Знали, значит? – хрипло спрашиваю я, глядя ему за плечо. Ну конечно, какая же я дура, они не могли не вычислить Бориса – а может, он и сам раскололся, всё-таки лабораторный персонал наверняка подбирают не менее тщательно, чем самих Снящих. Но потом я слышу следующие слова Игната и понимаю, что всё ещё проще.
– Разумеется, знали. Ты правда думаешь, что не делала ничего особенного? Материализация и дематериализация, транспортировка удалённых объектов... Такое не может остаться незамеченным. Это чудеса, Мария, – в его взгляде на миг зажглось что-то, похожее на восхищение. Зажглось и тут же погасло. – Настоящие чудеса. Тех, кто снит реальность, – пруд пруди, но снящих чудо... вас мало таких. Ты и так засиделась в нашей глуши.
Почти нежность. Почти гордость. Почти уважение.
И какое же отвращение поверх всего этого...
– Зачем же ты спрашиваешь тогда?.. – говорю я всё так же хрипло. Взгляд Игната становится растерянным.
– Они там наверху всё решают. Мы просто присматривали за тобой. И не понимали. Лично я ничего не понимал. До сих пор.
– А теперь?
– А теперь я вижу, что ты.
Что. Что я. Что я такое. Слова – как кувалды, разламывающие виски.
– И что же я такое, Игнат?
– Ты вампир, – говорит он просто и безжалостно. – Раз нет собственных страхов и желаний, ты пьёшь чужие. Ты очень опасна. Думаю, они бы ликвидировали тебя уже давно, если бы не твои способности. Откровенно говоря, я считаю, что с ними ты ещё опаснее. Но это уж не мне решать. Самолёт у тебя завтра вечером, я бы на твоём месте не опаздывал.
– Игнат, у меня мама умерла, – говорю я. Странно, так мокро снаружи, вся спина уже вымокла – и так сухо во рту.
Игнат смотрит на меня.
– Она меня... бросила... И я жила с отцом. Он болел сердцем, и я всё время боялась, что с ним что-то случится. Страшно боялась, до одури: больниц этих, врачей, карет «скорой помощи». А больше всего боялась, что однажды ночью проснусь и не услышу его дыхания. Жутко боялась...
Игнат смотрит на меня. Я стараюсь, чтобы в голосе не звучало отчаяния, но ничего не могу поделать:
– И потом, когда я всё это наснила, я просто отрезать хотела, понимаешь? Я не так, как ты, я отрезала намертво, совсем! Чтобы не повторилось такого... больше. И у меня вообще ничего не осталось. Я совсем пустая была. Это невозможно терпеть...
– Возможно, – говорит Игнат, и в этот миг я понимаю, что совсем, совсем, совсем его не знаю. – Всё возможно стерпеть. Это вопрос самоконтроля. Отпусти мой плащ, будь добра.
Я разжимаю руки, отступаю на шаг, прочь от ненадёжной защиты зонта. Дождь с новой силой ударяет меня по голове и плечам. Игнат стоит неподвижно, его лицо в полумраке, и чёрная вода ручьями стекает с зонта.
– Не уходи, – это мой голос. – Я... я очень тебя прошу, не уходи сейчас...
– Ты мне никто, – говорит Игнат. А может быть, это говорю я. Или, возможно, все мы, каждый из Снящих, намеренно возводящих стену между собой и теми, кого не хочет потерять. А проще всего не терять то, чем не обладаешь.
Ты мне никто. И это звучит почти любя.
А дальше всё как обычно: он уходит к ночному шоссе, я стою, глядя ему вслед. Как обычно, просто в последний раз. Завтра у меня самолёт в Лондон.
* * *
Домой добралась быстро, на попутке. В квартире было холодно – отопительный сезон, как всегда, подкрался незаметно, а батареи включат только через пару недель. Ну да мне только эту ночь перетерпеть бы. Я отбрасываю намокшую от дождя занавеску, закрываю окно, ёжусь, потирая руки, чтоб хоть немного согреться. А вот теперь можно и покурить.
Пошла за сигаретами на кухню, впервые за долгие годы жалея, что у меня нет телевизора. Залезть, что ли, в Интернет, посмотреть погоду в Лондоне? Хоть бы только не дожди. Залезла, посмотрела. Нет, не дожди. Тепло и солнце. Отлично. Скорей бы завтра.
Скорей бы, скорей бы завтра.
Я сажусь в кресло, прикуриваю, глубоко вздыхаю. Чёлка лезет в закрытые глаза, надо бы постричься. Может, успею завтра перед вылетом. Вещей у меня всё равно немного, собирать по сути нечего. И прощаться не с кем. Не с Тимуром же? Я даже телефона его не знаю. Когда он меня учил, знала, а потом он сменил номер. А я сменила свою сон-оболочку. И он не знал про мою лисицу. Никто про неё не знал. Только Ванька. Иван Сергеевич Розаров, м-да... Нехорошо-то как получилось. Я ведь думала, что шкуру свою спасаю. А оказалось – проходила тест на профпригодность. Бедный глупый мальчик... такой доверчивый. В тот первый раз, когда я была лисицей, а он – полёвкой, он снил понарошку, как солдат стреляет на тренировке холостыми, а я снила по-настоящему. Я стреляла боевыми. И всё-таки откусила ему голову. Я наснила ему всё, что будет дальше. От этой мысли я вздрогнула. Откусила голову? Ужас-то какой. Неужели... да нет, нет, вряд ли старшие супервизоры пойдут на такое зверство. Какой в этом смысл?..
Но тут я вспоминаю, как мне снилось, что я встаю и иду в комнату отца, и вижу его лицо, спокойное, улыбающееся во сне, такое безмятежное, потом подношу к нему руку, просто чтобы поправить подушку, и чувствую что-то неправильное... вот в этом и был мой страх. Я не знала, что это, во сне никак не могла понять: неправильно, неправильно, просто неправильно! Смерть не бывает правильной. Даже если мы её сним по заказу старших супервизоров, как положено. Я знаю, что эта мысль кощунственна: все мы в конечном итоге – просто исполнители воли главного супервизора, а уж ему-то виднее, и всё, что он задумает – верно. Нам остаётся только исполнить, не задавая вопросов, не думая о том, что могут существовать вопросы. Ох, конечно, главному супервизору можно жаловаться напрямую, но только он ведь никогда не отвечает ни на жалобы, ни на мольбы. По крайней мере мне никогда не отвечал. Как бы я ни просила. Может быть, это потому, что я не хотела по-настоящему. Я же не умею хотеть сама. Хотеть своего. Не подсмотренного, не украденного – своего. Я уничтожила собственные желания, заменив на желания лисицы, – и сделала это охотно и радостно, чтобы больше никто не умер, как мой отец. Чтобы мама не умерла, как он. Я всегда так боялась её встретить – я была в панике, когда она меня наконец отыскала. Боялась, что возненавижу её или полюблю. И то, и другое было бы для неё смертным приговором. После того как она меня оставила, я всё время боялась потерять, и снила то, чего боялась. Поэтому проще было не бояться. Хотя, ох, нет, не бояться как раз было так трудно, невыносимо...
Дует от окна. Я же вроде бы его закрыла? Хочу встать и закрыть его, но... хочу... ох, хочу ли? Хотела бы – наснила бы. Окно бы захлопнулось само. Медленно и тихо, под взглядом глаз гиены, поблескивающих во тьме.
Провожу ладонью по щеке: сверху вниз, от виска к подбородку. Голова снова болит. Ладонь мокрая. Сигарета погасла. Надо вымыть руки, зажечь сигарету, закрыть окно. Надо... Хотела бы – наснила. Значит, не хочу. Такая вот логика Снящих. А другой нам не оставили. Или мы не оставили сами себе.
Я упираю локти в колени и плачу. Как дура, как Инга, Инга вот так же плакала, глядя на мои руки, она просила, чтобы я сделала что-нибудь, хоть что-нибудь, она же наша мать, она и твоя мать тоже... А ты не хочешь, ты просто не хочешь! А зачем мне хотеть? Чтобы сейчас она была жива, а я снова боялась её потерять? Я не хуже Игната, я тоже могу как он: не имея – не теряем! И столько лет этого казалось вполне достаточно! А чтобы утолить эту лютую жажду, у меня есть чужие сны...
Но только в чужом сне никогда гиене не увидеть мою маму. Мою маму, тихую, испуганную, поломанную, запутавшуюся, жалеющую себя, жалеющую меня... Мою маму, молодую, красивую, здоровую, да, совершенно здоровую, полную сил, среди зелёной травы, смеющуюся, счастливую, с тёплыми руками, со слабым огоньком вины в глазах, не надо, мама, я давно тебя простила... Только будь здесь, будь жива. Да, я знаю, что это невероятно. Знаю, что это чудо, что Снящие не вершат чудеса, только самые сильные из них, а я слабая, и мои чудеса – это только грязь и смерть. Но я хочу этого чуда, мама, если не этого, то не надо мне других чудес, ни леса, ни пустыни, ничего, только солнце, солнце, мама, и твои виноватые глаза...
Я сню, и я хочу увидеть это во сне, только это, Господи!
Я ничего никогда не хотела так сильно.
Ромашка
Есть такой конкурс – «Рваная грелка». Если вы завсегдатай глобальной сети, то почти наверняка слышали о нём, а если нет, то могли читать сборники «Псы любви» и «Гуманный выстрел в голову», составленные из лучших «грелочных» рассказов. Правила просты и беспощадны: за трое суток написать рассказ на заданную тему. Дважды в год сотни сочинителей, среди которых как юные графоманы, так и матёрые писатели, ввязываются в эту чудовищную авантюру только ради того, чтобы в очередной раз проверить, а на что же они способны. Ведь хочется не просто написать, а чтоб потом стыдно не было. Это, знаете ли, вызов. И это, знаете ли, затягивает. И каждый раз удивляет.
Я вот, например, ужасно удивилась осенью 2004-го года, когда написала для «Грелки-8» аж целых три рассказа. Первый из них («Полтюбика жидкой удачи») удивил меня тем, что пробудил давнюю, нежную, но, казалось, почти забытую любовь к «Звёздной пехоте» Р. Хайнлайна, в которой я этим рассказом и признаюсь. Второй («Мраколюд») поразил тем, что я написала постебушку (совершенно чуждый мне жанр!), да ещё и на тему сделки с дьяволом, при том, что тему-то эту я терпеть не могу! Ну а третий, «Ромашка», нешуточно озадачил тем, что «порвал» «Грелку», то есть занял на конкурсе первое место.
Нет, всё-таки «Грелка» – это ужасно интересно...
Анька говорила только несколько слов: «любит», «не любит» и «ромашка». Ромашки она действительно очень любила, но последнее слово заодно служило обращением к Ромке. Он был единственным, к кому она прямо обращалась. Сам Ромка подозревал, что Анька знает гораздо больше, да и вообще соображает получше многих. Просто она была очень неразговорчивой. Тётя Лена говорила, что это по-научному называется «аутизм», и Анька всегда такая была. «Почему же они её не
выключили, – думал иногда Ромка. – Зачем она-то им нужна. Какой им с неё прок...»
Но вслух он этого, конечно, не говорил. Анька вообще-то была хорошая – не болтала глупости и ничего от него не хотела. Не то что остальные девчонки во дворе – те вечно жизни ему не давали всякий раз перед очередным
выходом, набивались в дом, визжали и всё чего-то клянчили: то колготки, то шоколадку, то ещё что-нибудь. А Анька сидела в своём уголке и беззвучно шевелила губами. Девчонкам Ромка привозил, что просили, но только чтобы не расстраивать тётю Лену – она и так считала, что он огрубел и очерствел на этой работе, и очень переживала, а ему не хотелось её огорчать. Всё-таки она ему с трёх лет была вместо матери. Мать Ромки умерла так же, как и его отец, и как ещё два с половиной миллиарда человек, просто и быстро, в одно мгновение, кто где – одни в своей постели, если на их полушарии была ночь, другие падали посреди запруженных улиц, на глазах тех, кто почему-то уцелел. Никто так до сих пор и не знал, что именно произошло – эти два с половиной миллиарда не умерли даже, они просто перестали жить. Словно их выключили.
Было известно только, что это сделали
Другие, и больше ничего.
В день, когда у Ромки умерла собака, он был
на выходе, и даже не смог сам её похоронить. Тётя Лена сказала, что дала Чаку старые консервы – они были просрочены и пахли неважно, так что есть их она побоялась, а выбросить пожалела. Пёс понюхал и вроде ничего, поел с аппетитом, а через час у него пена изо рта пошла, и к вечеру он издох. Тётя Лена закопала его на заднем дворе. Она плакала, рассказывая Ромке об этом, а он не утешал её, только с силой стискивал зубы. Чак был псиной старой, но преданной. Кроме тёти Лены с Анькой, у Ромки только и было дорогих существ, что Чак. Ну, ещё Женька, но Женька не считается.
На заднем дворе Ромка без труда нашёл клочок взрыхлённой земли. Анька сидела не на своих любимых ржавых качелях, а как раз возле этого клочка, на обломке бетонной плиты, и обрывала лепестки ромашки. Ромашка была большая, ещё сочная – Анька вытащила её из букета, который притащил Ромка. Каждый раз, отправляясь
на выход, он приносил ей букет ромашек. Теперь они росли только там, за невидимой стеной. Стены на самом деле не было, но любой, кто пытался самовольно покинуть город, падал на землю, будто подкошенный, и больше не поднимался. А там, снаружи, никто не умирал. И туда
Другиепускали избранных работать и получать заслуженную награду – продукты, одежду, медикаменты... и цветы. Хотя цветы не считались частью пайка – они просто росли себе, чаще всего в трещинах на заброшенных асфальтовых дорогах. Никто из «счастливчиков», как называли тех, кого
Другиевыпускали из городов, на цветы внимания не обращал – не до того было. А Ромка всегда находил минутку, чтобы нарвать для Аньки ромашек. В конце концов, это нетрудно, а она их так любила.