Рывком поднялся с обрубка «кактуса», заставил себя сделать несколько глубоких вздохов-выдохов, встряхнулся… В голове приятно зашумело атмосфера была насыщена кислородом, — прояснилось, Я повернулся к Петру Вельду, поймал его взгляд, не тяготясь от мысли, что в моих глазах — просьба о помощи, молча спросил: «В чем дело, что со всеми нами происходит? Ты, Петр, должен знать!»
Не сразу, не обращаясь ни к кому, словно бы себе отвечая, «космический мусорщик» обронил:
— Вот так и обстоят наши дела…
Тингли Челл тотчас ощетинился еще сильнее.
— Не соблаговолите ли прояснить глубинный смысл сей мудрой реплики? иронически осведомился он. — И вообще…
— Кто мне дал право распоряжаться?
— Именно. По-моему, в наших обстоятельствах у всех — равные права.
— Пожалуйста, не надо ссориться!.. — Лицо Коры болезненно исказилось. Вмешался я:
— «Эфемерида» погибла. Мы шестеро остались живы благодаря случайности, а еще больше — опыту и выдержке Петра Вельда.
— Вы забыли о собственных заслугах, — ядовито вставил Тингли.
Спокойно, Бег, сказал я себе, спокойно. Ты астролетчик и обязан быть на высоте. Он бесится, потому что боится. Он имеет право бояться, а ты — нет.
Стояла тишина — если иметь в виду живые голоса или хотя бы их подобие. Вместе с тем тишины, как ее понимают люди, не было: ровное, еле различимое, монотонное, слышалось сухое безостановочное шуршание. Я не сразу сообразил, что это, нагреваясь и шевелясь под косыми, однако уже ощутимыми лучами солнц, Шуршит кирпичный песок. Шуршит сам по себе, ничто его не тревожит. Кроме этих двух солнц. Мириады песчинок затаенно, злобно перешептывались, к чему-то готовились, что-то недоброе, гнусное замышляли… Услышав в своем смятенном сознании эти, прямо скажем, неподобающие астролетчику метафорические словосочетания, я удивился и устыдился в одно и то же время. И — понял.
Не было у меня никакого права осуждать товарищей, потому что сам я находился в таком же, как они, состоянии. Чужая планета протестовала против вторжения незваных гостей и старалась изгнать из своего лона. Если бросить в холодную воду раскаленный камень, то она зашипит, заклокочет, возмущенная контактом с чужеродным телом, и будет беситься, пока не убьет в нем жар жизни, не погасит самобытность пламени… Мертвая планета не желала принять нас — дышащих, думающих, чувствующих, говорящих и своими голосами нарушающих ее тусклое, шуршащее молчание… Опять увлекся, одернул я себя и сказал:
— Нет, не забыл. Но речь идет не о чьих-либо заслугах. Я лишь хочу напомнить, что опыт Петра Вельда дает ему в данной ситуации больше прав решать, чем имеем мы все, вместе взятые. И скажу вам честно, Тингли Челл: не хотел бы я сейчас быть на его месте… Словом, лично я готов выполнить любое указание Вельда.
— Я тоже. — Голос подошедшего Виктора Горта был негромок и четок.
— А как же иначе?! — встрепенулась Кора Ирви. Затем все в ней опять словно умерло.
Тингли перевел дыхание, вытер пот со лба.
— Эти два солнца… — мягко начал Петр Вельд. — Этот чертов песок и огрызки бревен вместо нормальных деревьев, этот зной, которым небо пышет, несмотря на ранний час… А ведь мы летели на Зеленый остров благословенную планету, где полно безобидного веселого зверья и птичьих голосов, где на каждом шагу журчат студеные ручьи… Но попали сюда. Ну и что? Я знаю, вам кажется, что планета ждет, не дождется минуты, когда можно будет схватить нас, стереть в порошок, сжечь на медленном огне — и смешать пепел с этой кирпично-красной дрянью, которая имеет наглость называть себя песком… Ну, правду я говорю?.. Все это ерунда, поверьте! Нет в Пространстве планет-людоедок, маскирующихся под кислородной оболочкой. Космос совсем не так коварен, как о нем часто болтают. Если планета непригодна для жизни, она честно предупреждает об этом людей, и тогда люди посылают к ней автоматы или вообще от нее отказываются… Давайте-ка немного подкрепимся, а потом будем по-настоящему думать и решать.
Однако позавтракав, мы ощутили огромную усталость — все еще сказывалось нервное напряжение от пережитого — и благополучно заснули. В общем, день прошел без новых осложнений. А вечер принес неожиданные открытия.
Мы коротали время как могли.
Тингли попробовал рассказывать какие-то истории из собственной жизни. Ничего путного не вышло. Не потому, что ему не о чем было рассказать. За три года, минувшие после окончания гуманитарного университета, Практикант Общества попробовал себя во многих областях деятельности. Он пытался работать в жанре люминесцентной живописи, входившей последнее время в моду, — и бросил это занятие, не сумев сразу достичь успеха. Снял небольшой голографический фильм из жизни подводной фауны, не привлекший внимания. Написал психологическую повесть, которая не удалась. Тингли привлекали явления глобального масштаба, но осмысление такого рода материала для него оказалось несовместимым с занимательностью изложения — одним из главных требований, предъявляемых к литературно-художественному произведению, так как в противном случае оно не могло конкурировать с многочисленными другими средствами отображения действительности, впечатляющая сила которых была огромна, ибо основывалась на невиданных достижениях изобразительной техники; что касается глубины и своеобразия мысли, верности жизненной правде, самобытности восприятия окружающего мира Художником, то они давным-давно стали непреложным законом творчества, без этого пишущий человек вообще не мог называться писателем. Тингли метался в поисках «настоящего дела» и успел многое повидать. Все это, окажись оно в центре повествования, было бы, безусловно, интересно. Но Тингли-рассказчик страдал неизлечимой болезнью. Вы слушали его — и у вас появлялось ощущение, что во всех событиях, описаниях и так далее по-настоящему важно одно: неповторимо сложная личность самого Челла, его потрясающе оригинальное отношение к вещам, тонкость переживаний и незаурядность неожиданных суждений. Остальное было второстепенно, существовало лишь постольку, поскольку в той или иной степени имело отношение к нему самому. Выходило утомительно. У слушателей рождалось чувство смутной вины перед рассказчиком.
Практикант это уловил, прервал себя чуть ли не на полуслове, ушел в дальний угол, мрачно уселся в амортизационное кресло, превращенное в постель.
Я попросил Петра рассказать что-нибудь о его работе. Он прищурился:
— Стоит ли? Мусор — всегда мусор, даже если сгребаешь его в космосе. Среди нас есть дама, а я, хоть и изрядно постарел, не забыл еще правила хорошего тона…
Отшутившись так, он снова застыл перед экраном внешнего обзора, продолжая что-то выискивать в окружающей нас однообразной коричневой пустыне, хотя, на мой взгляд, это было заведомо безнадежное занятие.
Меланхолический взор Рустинга, который привычно прямо сидел в своем кресле, упал на голографическую камеру-альбом, лежавший на коленях Виктора Горта, — ни дать ни взять древний следопыт-охотник с винчестером.
— А не согласитесь ли вы показать нам ваши снимки?
Странная была у Горта улыбка.
— Вряд ли они могут развлечь… Но если угодно — пожалуйста.
В камеру, как вам уже известно, было вмонтировано и проекционное устройство. Рустинг опасливо придавил кнопку… Все мы невольно подались назад, чтобы в следующую секунду сконфужено опомниться; слишком правдоподобной была иллюзия.
В острые, чугунно отсвечивающие черные скалы на огромной скорости врезался аэрокар. Снимок изображал не катастрофу — испытание. Я вспомнил: в прошлом году газеты сообщали об изобретении, практически сводившем к нулю опасность для пассажиров, если они попадут в такую переделку. Однако все здесь, в двух-трех метрах от нас, было подлинным — яростная встреча несокрушимых тканей аэролета с гранитом, сумасшедший изгиб сверхпрочного материала, противящегося громадной силе удара, и несколько крупных, как спелые вишни, высеченных при этом искр… А за прозрачным колпаком — лицо пилота, решившегося на безумный прыжок. Его не назовешь маской, хотя оно окаменело от напряжения. В затвердевших мужественных чертах — спокойная сосредоточенность человека, выполняющего ответственную, трудную работу. И только «вторым слоем» выписана готовность к встрече с неведомым, которое таит в себе опасность, а может, и гибель.
День кончился. Ворвались в иллюминатор пологие лучи двух солнц, разрушили гармонию живых красок объемного изображения… Мы помолчали, возвращаясь в реальность, и Рустинг заменил изображение новым. За толстой прозрачной стенкой террариума изготовилась к прыжку кобра: жутко застывшие блестящие глаза, неотвратимая угроза в грациозном наклоне сталь-вой пружины туловища. От сочетания красоты со всепоглощающей злобой зябко становилось на душе… Снимок назывался «
Апофеоз жизнеощущения».Что-то отталкивающее было в этом смешении противоречивых категорий — должно быть, неестественность их сосуществования в едином образе пресмыкающегося. Зло не имеет права быть красивым, однако собравшаяся перед прыжком змея была красива, и ничего тут не поделаешь! А вот название работы, по- моему, выражало холодный цинизм Мастера, как бы благословившего синтез несовместимых свойств. Виктор Горт сказал правду. Его произведения не могли «развлечь», они не предназначались для того, чтобы нести людям радость и отдохновение.
— Как она отвратительна… и смотрит прямо на меня! — содрогнулась Кора Ирви. — Ради бога, Сол, уберите эту змею!
Рустинг поспешил выполнить просьбу; при этом он с неумелым осуждением глянул на Художника.
…Голографические изображения, а вернее — живые, переливающиеся калейдоскопом чувств, ослепительно яркие по необычайной силе воздействия, пугающие своею подлинностью фигуры сменяли одна другую в тесном пространстве нашего замкнутого мирка.
Здесь были только люди и животные; Горт не признавал неодушевленности. Разные по содержанию, однако неизменно яркие куски жизни вызывали мучительное ощущение причастности к ним. И не встретилось ни одной работы, статичной по характеру.
Грозная тишина раздумья, последнее колебание перед необратимым действием, трагическая смятенность мыслей, толкущихся в хаосе неверия и растерянности, захлебывающаяся в безнадежности нескончаемая тоска, отточенность и устремленность ненависти, алое зарево могучего мужского гнева, разрушительный — или созидающий? — взрыв эмоций, боль и счастье мощно жили в произведениях Горта. И я, кажется, впервые осознал, в чем величие его таланта и как громадна лежащая на нем тяжесть. Такому человеку можно простить все, подумал я, ибо в любом случае — даже совершив, по распространенным меркам, преступление — он будет наказан заранее, авансом; ибо, что бы ни сотворил он, нет на свете кары большей, чем непрестанная мука обнаженной и беззащитной перед бытием души Художника.
Светила чужой планеты зашли одновременно — будто двое детей, взявшись за руки, спрыгнули вместе с порога. Рустинг вновь включил проектор, и я замер, не веря глазам.
Передо мной была Мтвариса — знакомо гибкая, чуточку угловатая, как подросток, у которого затянулся период формирования, черноволосая… Сразу было видно: она давно уже стоит вот так неподвижно и не собирается что-либо предпринять, словно смирилась с большой неизбежной потерей и теперь неспешно, как всегда добросовестно, старается осмыслить совершившееся… В узких глазах нет ни печали, ни обиды, одно легкое удивление человека, понимающего, что он еще не все понял до конца. В незавершенной улыбке вопрос и ожидание… В общем, стоит себе девушка, от которой что-то или кто-то ушел, и она не решила пока, насколько это важно.
— Ничего себе девушка, — оценил Тингли. — Только… зачем она?
Кора Ирви — она уже давно сидела рядом с Практикантом, то ли случайно переменив место, то ли стараясь быть подальше от слишком живых гортовских зверей и людей, — положила ему руку на плечо, объяснила мягко:
— Она любит… И еще не знает, с ней ее любовь или уже ушла.
Оказывается, Петр не так уж неотрывно наблюдал за панорамой, развернувшейся на экране. Он простодушно одобрил:
— Точно подмечено! Ясное дело, женщина не могла этого не увидеть… А девушка стоящая. Смелая, хорошая девушка… Гордая.
Я молчал, все еще не в силах оправиться от неожиданности.
Мтвариса — в альбоме Виктора Горта! Откуда?.. Не психуй, шевельнулась трезвая мысль, альбом голографа не донжуанский список; мало ли где мог встретить ее Художник, которого цивилизованный мир знал как величайшего в истории искусства «охотника за мгновеньями».
Кто-то стал за моей спиной. Я обернулся, и Виктор Горт спросил:
— Вы ее знали?
Мтвариса, потерянный мною дорогой человек, вопросительно смотрела на нас обоих. Внезапно я увидел, ради чего голограф схватил это мгновение. Все было обыкновенно в ней, все так, как я рассказал. Но если смотреть долго и внимательно, то рано или поздно нельзя было не сказать себе: «Как же я не заметил сразу?! Она пока не знает, что именно произошло. Однако, узнав, непременно совершит поступок».
Будто подслушав, Вельд уверенно повторил:
— Да, стоящая девушка. Уж она никого не спросит, как ей поступить, — явно не из тех, что требуют совета, а потом на советчика сваливают вину за все, если получится неладно.
Отчетливо выговаривая каждое слово, я сказал Горту:
— Я очень хорошо знал эту девушку, Виктор Горт.
— А я думал, что знаю… Послушайте, уважаемый Рустинг, давайте-ка закончим представление. Вам не надоело? С меня, например, достаточно. Не очень, знаете, приятно в течение столь внушительного отрезка времени любоваться на собственные просчеты.
— Просчеты?! — горячо и несомненно искренне воскликнул Тингли Челл. — Да если б я… вот так…
— Благодарю, — серьезно ответил голограф и без тени высокомерия добавил: — Видите ли, мы видим это с разных позиций… Ну так что же — потерпевшие кораблекрушение отправляются баиньки? Утро вечера мудренее — простите за банальность.
И наступил третий день нашей робинзонады. Теперь уже безоговорочно признанный руководителем нашей крошечной колонии Петр Вельд доверил (после некоторого раздумья) Тингли Челлу единственный ультразвуковой пистолет, оказавшийся в ракете, и Практикант принялся с упоением крушить валунообразные «кактусы» на топливо; правда, почти совершенно обезвоженные, они чересчур быстро горели. Мы разожгли великолепный костер, и Кора Ирви, при всей склонности к мистицизму, проявила себя чудесной поварихой. Аппетитный обед, приготовленный ею из консервов, всем поднял настроение, а Сол Рустинг даже решился на комплимент:
— Поразительно, достойно всяческого восхищения, что столь утонченная женщина умеет так прекрасно стряпать!
— Стряпать? — повторила она, поглядев на Рустинга тотчас затуманившимися глазами. — Мои мальчики любили, когда я им готовила. У нас в доме почти не пользовались автокухней. Мальчики любили все настоящее, они обожали проводить свободные дни на Птичьем Утесе — оттуда, в случае срочной необходимости, а их часто вызывали срочно, несколько минут лета на импульс-стратоплане… А я всегда терпеть не могла всей этой страшной супертехники, этих бездушных автоматов… Хотя кто знает, бездушны ли они на самом деле?.. — Ее миловидное, трогательно поблекшее лицо странно изменилось, в нем возникло нечто трудноопределимое, но, во всяком случае, не вполне здоровое, в голосе зазвучала одержимость. — Кто знает, может кто-то, откуда-то подсказал людям идею создать их — все эти ракеты, компьютеры, живущие независимой, непостижимой жизнью, разные там дезинтеграторы, дубль-синтезаторы, наконец?.. Я не умею верить в бога, хотя очень хотела бы, так, как верили язычники, христиане и другие, однако что-нибудь должно ведь существовать там, наверху!..
Я один знал историю несчастной женщины, но я не знал, что делать. Как ни странно, положение спас занятый, казалось, одним собой Тингли:
— Дорогая Кора, пока что оттуда ужасно шпарит солнце… Хуже того — целых два солнца, которым, судя по всему, безразлично, кого припекать… А я решительно против того, чтобы единственную в нашей грубой компании представительницу прекрасного пола испортил вульгарный загар! Накиньте-ка вот это… — И он протянул свой громадный цветастый шейный платок, через века вновь вошедший в моду среди так называемой творческой молодежи.
Кора непонимающе поглядела на него — и расплакалась, как ребенок, сбивчиво выговаривая сквозь слезы:
— Они… мои бедные мальчики… тоже так подшучивали надо мной. Они… часто… говорили, что… что я красивая и они рады, что я их мать, иначе не избежать бы братоубийственной дуэли…
Неизбежный, казалось бы, психический срыв предотвратило рыдание, и тут еще Сол Рустинг с горячностью выпалил:
— Вы действительно чрезвычайно красивы, Кора Ирви!
Он сказал это с таким неподдельным жаром, что женщина в растерянности умолкла. Я быстро заговорил о какой-то ерунде, и обошлось… Позже, когда Кора ненадолго отлучилась, я вкратце поделился с остальными тем, что о ней знал. С человеком, чьей болезнью были горе и одиночество, стали обращаться с особой тактичной ласковостью и осторожной предупредительностью, причем даже убежденный эгоцентрист Челл ухитрялся делать это так, что она ничего не замечала. Впрочем, понадобилось совсем немного времени, чтобы понять: маленький, смешной, обычно жалкий Рустинг преображается рядом с Ирви, забывая даже о своих хронических страхах, а она, однажды обнаружив или выдумав сходство Тингли с одним из погибших сыновей, взяла Практиканта под свою материнскую опеку. Петр Вельд сказал мне:
— Хорошо это. Когда человек думает о других, он не боится. — Подумав, добавил: — А справившись с первой трудностью, начинает верить в себя — и взрослеть. Зрелость приходит не столько с годами, сколько с преодолением… Как у тебя.
Это было неожиданно и, не скрою, очень приятно слышать.
Вечером состоялся разговор, которого ждали все, — он должен был определить наши действия. Вельд был краток:
— Незачем произносить надгробные речи. Четверо остались в Пространстве. Пусть живут их имена. Не станем мы устраивать и прощальных салютов последняя вспышка «Эфемериды» была достаточно яркой… — Секунду его лицо оставалось каменным.
— Четыре человека ушли из жизни, а живые обязаны бороться до конца. Таков закон, товарищи. Мы сами его создавали. Будем же поступать так, как он велит. Теперь о нашем положении. Все понимают, до чего кстати оказалась наша экскурсия на вспомогательную ракету… А Бег успел рассказать о ней главное. Увы, применительно к нашему положению оно состоит в том, что на этом кораблике далеко не уплывешь, и сейчас могу сказать откровенно: чудо, что мы сюда-то добрались… «Поиск» поведал о планете и много, и мало. Известно: здесь нет опасной радиации и вообще ничего, могущего повредить здоровью человека. Мы весим столько же, сколько весили на Земле. Нам не придется привыкать к иному, чем на родине, суточному циклу, а два солнца вместо одного — тоже не очень существенно и даже не составляет, как все, вероятно, успели убедиться, особых неудобств. Привыкнем, и замечать перестанем. Вместе с тем мы знаем о планете ничтожно мало. Прежде всего есть ли тут жизнь? Здравый смысл обязывает не исключать худшее: жизнь существует и к тому же в формах, которые могут нам не понравиться. Но, во-первых, я предполагаю такую возможность, единственно следуя инструкции Космического устава. Во-вторых, мы отлично вооружены — кстати, Челл, отдайте пистолет, он вам больше не нужен, — и бояться нечего. Кроме одного реального, хотя и потенциального пока что врага — дефицита воды. Я говорю «потенциального», так как в принципе на планете не может не быть воды… Отсюда — главная задача (не будет преувеличением назвать ее целью нашего существования здесь на данный момент): найти родник, озеро, речку, колодец, все равно что. Об остальном будем думать потом, однако в общих чертах не мешает коснуться и более отдаленного будущего. Вслед за тем, как «Поиск» выбрал маршрут и повел корабль сюда, наш славный командир Бег послал радиограмму в направлении наибольшей вероятности прохождения пассажирских космических трасс… Впрочем, ее запросто может перехватить и грузовик, а на каждом из них есть аппаратура на такой случай: получит — перешлет куда надо. Мало того, на подходе к планете Бег выбросил радиобуй, который стал ее спутником. Словом, я ни на миг не сомневаюсь — рано или поздно нас найдут и выручат. Нет в истории робинзонов, к которым в конце концов не приходил бы корабль. Что касается пищи, то ее нам хватит до конца жизни (между прочим, я намерен протянуть еще не менее полувека), потому что бедная «Эфемерида» была буквально набита продуктами, и немалую их часть разместили в отсеках нашего кораблика. Продукты везли впрок на Зеленый остров, а о воде, естественно, не позаботились, там ее разливанное море… Вывод напрашивается следующий. Давайте считать, что по дороге на Зеленый остров мы передумали — решили пожить немножко на планете с более суровым климатом. А заодно поиграть в тех чудаков, которым нравились необитаемые острова… Второе: завтра на рассвете Бег Третий, Виктор Горт и Тингли Челл пойдут па разведку с единственной целью — отыскать источник пресной воды… разумеется, попрохладнее и повкуснее, иначе мы им объявим выговор, не так ли? — Коротко улыбнувшись, заключил: — Отправление в пять ноль-ноль, возвращение — не позже полудня, причем независимо от результатов экспедиции. — Тоном искреннего сожаления Петр добавил: — С превеликим удовольствием прогулялся бы сам, да только годы дают о себе знать… А ведь в кои веки раз удалось попасть на незнакомую планетку! Как говорили древние, старость не радость…
Закончив столь прозаически свою программную речь, Вельд, увязая в красном песке, поплелся в хвост ракеты. Уверен, вы сами оценили мудрость — без всякого преувеличения! — слов и поведения «космического мусорщика». Не требовалось особой наблюдательности, чтобы заметить, как успокоились и приободрились люди. А старый хитрец продолжал играть свою роль: его тяжелая походка уныло оповещала всех о прожитых годах и застарелой усталости. Краем глаза я увидел, как Сол Рустинг не без некоторой жалостливости поглядел вслед Петру, а затем, расправив — насколько это было возможно — сутулые плечи чиновника, мужественно улыбнулся Коре Ирви. Прежде чем скрыться за тускло поблескивающим покатым бортом нашего ковчега, Вельд как бы невзначай взялся большим и указательным пальцами за мочку уха. Человек, чья профессия была связана с космосом, не мог сделать это случайно. Знак требовал: «
Внимание!»Внутренне подобравшись, я приготовился при первом удобном случае пойти за ним.
Да, обстановка нормализовалась. Оживился, предвкушая утреннюю вылазку, Тингли и уже рассказывал Коре и Рустингу что-то, судя по их реакции, смешное. Я решил, что мой уход останется незамеченным, когда голограф кивнул мне. Что ему надо? Против воли опять шевельнулась враждебность. Но Виктор Горт улыбался приветливо, чуть смущенно, и я подошел к нему.
— Простите мою назойливость, — сказал он. — Хотелось вам кое-что показать.
Недоумевая, я последовал за ним. У входа в ракету Художник знаком попросил остановиться, сам шагнул внутрь.
— Смотрите внимательно…
Выражение не свойственной Горту застенчивости не сходило с его лица. Он стал перед креслом, которое по штатному расписанию «Эфемериды» было моим рабочим местом, достал из кармана альбом- камеру; еле слышно щелкнул миниатюрный механизм.
В лучах заходящих солнц, освещающих ракету, возникло изображение астролетчика, распрямившего тело в стремительном прыжке. Он летел прямо на меня и смотрел расширившимися глазами прямо мне в глаза. Юное смуглое лицо было воплощением решимости, а тело — целеустремленного мышечного взрыва. Кровавые отблески солнечных лучей, составлявших реальность нынешнего момента, удивительно напоминали мерцание тревожного сигнала, кричавшего о начале Распада там, на «Эфемериде», и я вновь испытал, только теперь уже сознавая это, так как глядел на себя со стороны, властное, подавившее все желание успеть. Во что бы то ни стало успеть к двери, прежде чем она обрушится, отрезая ракету от гибнущего корабля, — к человеку за порогом… Успеть — и спасти!
Изображение исчезло.
— Зачем? — грубо спросил я Художника. — Зачем и по какому праву вы меня преследовали все эти дни, а сейчас демонстрируете свое великолепное мастерство? Разве вам еще неясно, что мы — не друзья?
Он провел рукой по высокому, суживающемуся у висков лбу.
— Я же Художник, — сказал он так, будто это и объясняло все, и оправдывало. — Думаете, мне приятно надоедать людям? По-моему, даже животные ненавидят меня, когда я их снимаю… И вы меня спасли ведь…
И опять пришла мысль о тяжести, которую обречен нести на себе этот человек.
Однако я вспомнил девушку, готовящуюся совершить поступок, и непримиримо сказал:
— Все равно. Зачем это мне? Вы в таком плане не пробовали думать? И… почему, откуда — Мтвариса?!
Я не хотел этого говорить, но не удержался. Горт вновь удивил меня:
— Вчера я это понял. Но рассудите, есть ли тут моя вина?
Нельзя было ранить больнее; он признавался: все было. Мне захотелось ударить его. Я боролся с этим желанием не меньше двух секунд, и за это время голограф успел сделать чудовищную вещь — вскинул камеру для съемки! Две секунды истекли. Моя вспышка прошла. Виктор Горт разочарованно опустил камеру. Он и не подумал о защите. Он увидел одно: перед ним мгновение, которое необходимо остановить, и на все остальное ему было плевать.
— Вот видите, — оказал Горт опять таким тоном, словно дальнейшее было ясно само собой. — Поверьте, нелегко жить такой жизнью, но это сильнее меня.
Ко мне вернулись гнев и возмущение:
— Ну и что? Мне-то какое дело?! Жалеть вас я не собираюсь!
Он досадливо поморщился:
— Не о жалости речь. Просто иногда нужно, чтобы тебя поняли. Вы поймете, я почему-то уверен.
Я сделал нетерпеливое движение.
— Подождите, — потребовал голограф. — Я показал вам свой снимок, который считаю лучшим, и хочу объяснить, почему он получился.
Не знаю, что заставило меня остаться и слушать.
— Понимаете… — Выражение в упор на меня глядящих глаз было неожиданно беспомощное. — Критики увлекаются вычурными формулировками, а газеты эффектными заголовками. Обычно это лишь уводит от главного. Криком тайны не прояснишь… Однако красивая фраза об «остановленном мгновении» у них получилась, потому что в ней выражена суть. Техника может делать чудеса и, несомненно, достигнет высот, которые сегодня нам не снятся. Убежден, она создаст изобразительные средства, перед которыми голография будет выглядеть рисунком пещерного человека. Но неизменным остается главное — увидеть и, применительно к моему ремеслу, не упустить… Все живое, неважно, великий человек или двухмесячный щенок, переживает моменты, когда достигается вершина самовыражения… Если б вы знали! — вырвалось у него. — Если бы только могли представить, как мучительно жить в постоянном напряжении, вызванном страхом упустить этот момент!.. Конечно, не любое самовыражение достойно быть запечатленным. Но я обычно догадываюсь, стоит ли игра свеч. Вот и с вами так было с самого начала. Правда, вы долго не могли стать… настоящим, что ли. В вас была неуверенность, вы боялись собственной искренности, опасались показаться смешным из-за «чрезмерной», как вам представлялось, увлеченности делом, непосредственности и энтузиазма… Как будто эти, делающие человека человеком (в числе прочих, разумеется) качества могут быть смешны! — Горт игнорировал мое протестующее движение. — Я знаю, что говорю, — помню себя таким же… Короче, вы «сидели не на своем месте в театре». Позже увлеклись ролью космостюарда, играли — вполне искренне! — во всеобщего благодетеля, опекали Кору Ирви, Сола Рустинга, из кожи вон лезли, стараясь терпимо относиться к этому упивающемуся своими неудачами щенку Челлу, так как вообразили терпимость служебным долгом. Ваших подопечных умиляла эта трогательная заботливость, а вы, не замечая, были от себя в восторге… Получалась до того противная сладенькая тянучка, что мне хотелось запустить в вас камерой! Да уж слишком хорошо я знал, ни минуты не сомневался (со мною так бывает), что все это наносное, недолговечное, — и терпеливо ждал своего часа. Мне повезло: тревога вас преобразила, очистила от поддельного — и я, само собой, «не упустил мгновения»…
«Повезло»?! — мысленно негодующе воскликнул я. — Он говорит о катастрофе, в которой погибли люди, четверо людей!..» И тут же понял: глупо обвинять в кощунстве Художника, одержимого вдохновением. Ведь он просто-напросто не в состоянии связать два эти явления, они для него несоединимы.
Снова, как вчера, светила разом провалились за горизонт, и автоматически зажглось внутреннее освещение. Виктор Горт молчал; у него было печальное, бесконечно усталое лицо. Но мне ли его жалеть?.. Было противно ходить вокруг да около.
— А Мтвариса?.. — спросил я. — Вы ее… очень хорошо знали?
— Да.
— И от вас она тоже… ушла сама?
— Нет, — тихо ответил голограф. — Это я ушел от нее. Хотя… Разве можно сказать с уверенностью, кто уходит и кто остается?
Не о чем было говорить больше. Я ощущал пустоту и ничего, кроме нее. Словно бежал из последних сил, больше всего на свете боясь, что соперник раньше достигнет цели, — и вот там, куда мы оба стремились, Ничего не оказалось…
Голос Вельда, звавшего меня снаружи, прозвучал избавлением.
Над планетой стояло небо, израненное чуждыми созвездиями. Всходило крупное щербатое ночное светило; к счастью, хоть оно было одиноко. Даже в его бледном свете поверхность приютившего нас небесного тела оставалась красной, только уже не ржаво-кирпичной — черно-бурой. Воздух был недвижен.
— Хорошо, если здесь не бывает ветра, — сказал Петр.
Мы отошли от ракеты метров на триста. Она уютно светилась издали боковыми иллюминаторами. Странно, что Вельд, запретивший отходить от ракеты даже днем, затеял ночную прогулку. Ландшафт был совершенно однообразен, лишь у самого горизонта отсвечивали в звездном сиянии контуры невысоких гор.
— Здесь, — сказал мой спутник. Не сразу я различил крестообразные следы на песке. Разглядев же, весь напрягся.