На «Эфемериде» летели семь пассажиров, но двое изъявили желание остаться в анабиозе до конца путешествия. Поэтому мне достались всего пятеро подопечных; из них одна женщина Прежде чем приступить к обязанностям добровольного космостюарда, я использовал служебное положение третьего пилота и внимательно ознакомился с картотекой. Пожалуй, на борту такого совершенства, как «Эфемерида», она была анахронизмом. Зачем знать подноготную пассажиров, если гарантирована почти стопроцентная безопасность полета? Тем более что практически исключена ситуация, когда, как при аварии в древней шахте или, скажем, на подводном корабле, знание людей помогало предотвратить панику, которая подчас страшнее самой опасности.
Вот они, пассажиры «Эфемериды» (цитирую по упомянутой картотеке):
«Кора Ирви, 52 лет, принята Обществом на полное обеспечение, пользуется всеми правами активно работающего гражданина. Одинока. Двое сыновей, 27 и 30 лет, погибли при испытании дубль-синтезатора. Склонна к мистицизму. Цель полета: «Хоть немного отдохнуть от воспоминаний. Они так мучительны…»
(приведен дословный ответ пассажира).
«Петр Вельд, 67 лет, профессия — рабочий Службы звездной санитарии. Цель полета — отпуск». «Тингли Челл, 26 лет, Практикант Общества. Цель полета: «Разобраться, что к чему»
(приведен дословный ответ пассажира).
«Виктор Горт, 41 года, профессия — Художник, специальность — голограф. Цель полета: «Поиск — только и всего…»
(приведен дословный ответ пассажира).
«Сол Рустинг, 58 лет, служащий Департамента записи изменений в составе Общества. Подвержен меланхолии, острым приступам страха перед неизбежностью смерти. Цель полета — лечение».
Я поудобнее устроился в кресле, чтобы исподволь поразмышлять над полученными сведениями, хотя, повторяю, они вряд ли могли мне понадобиться.
Рабочий пост третьего пилота находился во вспомогательной ракете «Эфемериды». То был корабль-малютка, предназначенный для кратковременных выходов в космос по разного рода служебным нуждам и приема-высадки транзитных пассажиров; он обладал весьма ограниченным запасом автономии и, соответственно, радиусом действия. В этом полете ракетой не пользовались. «Эфемерида» прямым курсом, без промежуточных остановок шла по маршруту Земля — Зеленый острое. Поэтому основная часть пути была пройдена нами в режиме субпространственного полета. Сегодня вечером лайнер вышел из этого режима и теперь тормозил, приближаясь к пункту назначения.
«Зеленый остров»…Хорошее имя придумал для планеты тот парень, что около двух десятков лет назад первым высадился на ее поверхность. Название ассоциировалось со свежестью пробудившегося дня, журчанием ручья в низине, над которой стоит деревянный домик, и звонким запахом сосен. Так оно и было. Зеленый остров, одну из девяти колонизованных планет, где изначально существовали условия для развития сложно организованной органической жизни (а на некоторых — и сама жизнь, к сожалению, неразумная), было решено сохранить в девственной нетронутости. Человечество испытывало растущий голод по природе, которой не коснулась преобразующая рука НТР… Поздно, увы, спохватились.
Логика — с усилием выговариваю это слово данном контексте! технического прогресса привела к тому, что естественные заводы по производству кислорода — леса были уже не в силах выполнять свое назначение. Началось, в глубокой древности, с примитивных фильтров на дымовых трубах, а кончилось мощными бесчисленными установками по выработке кислорода. Человечество дышало воздухом, о каком оно прежде и мечтать не могло. Но дикая прелесть непальских джунглей, и суровая царственность таежных лесов, и захватывающее дух приволье великих северных пустынь остались жить только в виде бережно хранимых остатков природы — как щемящее напоминание человечеству о далеком невозвратимом прошлом. Потому и решено было сохранить Зеленый остров таким, каким его открыли. И потому летела сюда с околосветовой, постепенно гаснущей скоростью «Эфемерида»: она несла на борту людей, каждому из которых было, но разным причинам, необходимо доверчивое и молчаливое общение с Природой, не оглушенной еще гремящими раскатами технической цивилизации.
Автомат голосом гостеприимной хозяйки сказал:
— Стол накрыт. Прошу всех в кают-компанию. Я опустил за собой дверь ракеты, не подозревая, что в следующий раз мне придется сделать это в условиях неожиданных, необычных, грозных.
Мы впервые по-настоящему собрались вместе, и я решил приступить к обязанностям космостюарда не откладывая. Дождавшись, когда автоматическое контральто закончит чтение меню, я поднялся, немного смущаясь, сказал:
— Меня зовут Бег… Бег Третий. Я — третий пилот «Эфемериды», однако, по просьбе ее командира, выполняю в этом полете обязанности космостюарда. Готов вам служить.
— Очень приятно! — громко и весело отозвался Тингли Челл. — А я Практикант Общества. Ищу, как говорится, свою музу, но она что-то не дается мне в руки.
Он бойко набрал несколько цифр на диске заказа и с аппетитом принялся за еду. В общем, этот круглолицый парень с хорошо развитой мускулатурой стал мне ясен сразу (во всяком случае, таково было мое твердое мнение). Что ж, подумал я, судя по всему, звезд с неба он в обозримом будущем хватать не будет, зато особых хлопот с ним не предвидится.
Сол Рустинг, видимо шокированный вульгарностью Тингли, бросил на него укоризненный взгляд, чопорно мне представился, вновь сел, прямой, как спинка кресла в присутственном месте; он был худощав, мал ростом и трогательно лыс.
Кора Ирви матерински улыбнулась, сочувственно спросила:
— Ведь третий пилот — это очень важная работа, не правда ли? В вашем возрасте — и такая ответственность!
Я заставил себя ответить обворожительной улыбкой.
Виктор Горт, которого я сразу узнал по многочисленным портретам в газетах, посмотрел в мою сторону коротко и цепко — даже неприятно стало. (Кстати, почему массовый читатель так и не принял многочисленных попыток полностью заменить газету более современными формами информации? Она осталась такой же, как пятьсот лет назад, лишь синтетика заменила бумагу.)
Пятым мог быть только Петр Вельд, и он не преминул заметить:
— Что-то слишком много «третьих»… Не так ли, пилот?
Коричневые складки на дубленом лице играли ехидством. До чего неприятный тип! И почему я не сказал сразу, что лечу просто стажером?.. Затем этот большой и тяжелый человек добавил:
— Мой предок летал с Бегом Первым на «Золотом колосе». Будем знакомы: Вельд, космический мусорщик.
Обида исчезла. Я благодарно подумал: этот свой, настоящий… Оставалось определить отношение к Виктору Горту.
Высокий, юношески стремительный (а иногда напротив — поразительно вялый) в движениях, он не вызывал симпатии. Наверное, оттого, что привык воспринимать окружающих в первую очередь с позиции профессионального наблюдателя, холодного ценителя, смотреть на людей, животных, вещи как на возможные объекты съемки. Таково было мое первое впечатление; я же привык ему доверяться.
Виктор Горт был избранником Общества: оно присвоило ему категорию Художника, а Художников в мире насчитывалось куда меньше, чем Ученых. Я знал, что в древности принято было и тех, и других исчислять сотнями, тысячами. В те времена — варварские, иначе не назовешь, — существовали особые объединения, и многие мечтали состоять в них — возможно, по той причине, что при распределении жизненных благ это давало преимущества, имевшие тогда огромное значение. Когда пресловутые привилегии потеряли смысл, число жаждущих называться Художниками и Учеными значительно сократилось. Однако и из этой горстки Общество отбирало лишь единицы людей, мыслящих творчески, а не просто усвоивших определенный, пусть гигантский, объем знаний. Само по себе знание, как сумма сведений из той или иной области, уже не представляло особой, тем более исключительной, ценности: ведь каждый легко мог получить любые нужные данные из общедоступных хранилищ информации. Категория Ученого или Художника не только не давала человеку никаких преимуществ — она неизмеримо усложняла ему жизнь, обязывая к величайшей ответственности перед Обществом. Кроме того, люди начали понимать, с какой мукой сопряжен самый процесс творчества.
Конечно, Виктор Горт был бы Художником и в том случае, если б не изобрели голографию, — Художником можно только родиться, и он родился им. Однако я убежден: не будь на свете этого могущественнейшего по впечатляющей силе искусства, Горту пришлось бы нелегко. Голография недаром происходит от греческого «holos» — «все»; сменившая фотографию, она в самом деле стала всесильной — всеобъемлющей, всеохватывающей, всеотражающей… Синтезировав возможности живописи, скульптуры, художественной фотографии, она позволяла запечатлеть вещи и явления во всем богатстве красок, причудливости пространственных очертаний, неповторимом своеобразии трехмерного рисунка. Голографический снимок вырывал из времени кусок жизни, сохраняя его навсегда. Этот «кусок» можно было осмотреть со всех сторон, поворачивая, как статуэтку на ладони. Совершенствование техники привело к отказу от громоздкой проекционной аппаратуры, без которой нельзя было обойтись на заре голографического искусства, ее заменила камера- альбом размером с обыкновенную записную книжку. Нажатием кнопки вы получали возможность увидеть предмет в натуральную величину, независимо от того, что было объектом съемки — средней величины бабочка или действующий вулкан. И повторяю, главное — вы могли увидеть эту бабочку, этот вулкан, человека или веточку сирени так, как если бы ее запечатлели одновременно спереди, снизу, сзади, сверху…
Голос автомата заставил меня вздрогнуть. Нельзя так увлекаться своими мыслями, особенно если назвался космостюардом! Я быстро окинул взглядом лица. Кажется, никто ничего не заметил.
Но я рано обрадовался. Послышался еле различимый щелчок. Виктор Горт, спокойно усмехнувшись, спрятал камеру. Дурацким же было выражение лица, которое он запечатлел! Ну и черт с ним, обозлено решил я.
Автомат несколько озабоченно повторил:
— Не скучно ли пассажирам?.. Могу предложить видеопрограмму. Будут высказаны пожелания или мне предоставляется свобода выбора?
Я встряхнулся:
— Может, действительно?..
— Будет какая-нибудь ерунда, — пренебрежительно сказал Тингли. — А впрочем, как все, так и я.
— Только, если можно, не очень громкое и чтобы не слишком мелькало, попросила Кора Ирви.
Мы заказали фильм-лекцию о Зеленом острове. Рустинг одобрил:
— Всегда хорошо знать, что тебя ждет впереди…
— Согласен.
И Виктор Горт щелкнул затвором. Это был «выстрел» в Сола. Меня немного покоробила такая бесцеремонность. Никогда бы не смог стать профессиональным голографом; по-моему, здесь необходимо совершеннейшее отсутствие щепетильности.
Мы знакомились с планетой, на которую летели, добрых три часа, и никто не устал. Вокруг нас глубоким дыханием дышал девственный лес, от штабеля березовых дров пахло свежими опилками, в нагретом солнцем воздухе хаотично плавали мириады мельчайших пылинок, давным-давно исчезнувших на Земле.
Программа прервалась. Вспыхнул неяркий свет.
— Приближается время сна, — деликатно сообщил автомат, — так что… Надеюсь, пассажиры не задеты моим вмешательством?
— Ну что вы, — саркастически отозвался Тингли Челл. — Ничуть!
Автомат, приняв его слова за чистую монету, успокоенно кашлянул и вдруг поучительно изрек:
— Кто рано встает, тому бог подает. Раздался общий смех, и я подумал, что у ребят, создавших эту говорящую машинку, были неплохие головы.
Мы отправились спать в хорошем настроении.
Начался третий, последний день полета. Все было спокойно на борту «Эфемериды». Я окончательно вошел в роль космостюарда, хотя, как вы понимаете, перед стартом мечтал совсем о другом. Пассажиры, чувствовалось, были довольны мною; я отвечал им отнюдь не профессиональной — искренней доброжелательностью.
Вот только однажды мы крепко поспорили — по вопросу о причинах происхождения войн. Сначала я разошелся во взглядах с Тингли Челлом. Он утверждал, что древняя история Земли практически является не чем иным, как хроникой военных столкновений, и назвал мирные периоды «обусловленными жизненной необходимостью, ибо они были попросту вынужденными передышками, этакими мостиками» между войнами.
— Ведь в эпоху деления Земли на государства с различным социальным устройством причины для возникновения конфронтации не исчезали, не могли исчезать… Однако даже поединок боксеров делится на раунды — не потому, что на время перерыва перестает существовать повод для схватки, а чтобы дать соперникам возможность передохнуть.
Мне же казалось, что такой взгляд довольно примитивен. Причинами войн, утверждал я, были не только идейные, политические противоречия, но нечто, составлявшее в ту далекую пору важную часть самой человеческой природы.
— Здесь вы, пожалуй, в чем-то правы, — неожиданно поддержал меня Виктор Горт (я говорю «неожиданно», потому что интуитивно предчувствовал неизбежность антагонизма между нами двоими; увы, мое предчувствие оправдалось — тоже совершенно неожиданным образом). Я имею в виду: иначе следовало бы думать, что ликвидация войн как формы существования человечества есть заслуга государственных и разного рода общественных деятелей, то есть результат политики.
Не будь этого необъяснимого чувства неприятия Горта, даже, должен признаться, неприязни к нему, подсознательной готовности к конфликту с ним, я бы, наверное, согласился. Но я сказал:
— Вы считаете, что политика здравого смысла, доброй воли, утверждения взаимопонимания между народами не сыграла никакой роли в борьбе против страшной опасности глобального ядерного взрыва, некогда грозившего Земле гибелью?
— Отчего же, — нехотя ответил голограф, — на определенном этапе все-то, о чем вы говорите, свою миссию выполнило. Готов даже согласиться: именно усилия государств доброй, как вы сформулировали, воли в известной мере доказали несостоятельность апокалипсических пророчеств…
— Следовательно?.. — Я торжествовал.
— Ничего не «следовательно», — лениво возразил Виктор Горт, и я пожалел, что служебный долг обязывает меня к предельной сдержанности. А он продолжал с тем же раздражающим спокойствием: — Дело в том, что сама по себе политика в силу природы своей не может служить инструментом объединения стран и наций. Вы, пилот, несомненно, помните: греческое слово «politike» означает «искусство управления государством», и главная цель этого «искусства» сохранение существующей в данном государстве системы общественных отношений. Эрго, применительно к политике внешней, о которой идет речь, следует сказать, что она есть орудие защиты интересов конкретной социальной формации, противостоящей другой конкретной…
— Почему непременно «противостоящей»? — все-таки перебил я и спохватился: — Впрочем, простите… Однако в двух последних словах содержалась не столько попытка извиниться за невыдержанность, сколько капитуляция перед логикой голографа, и мы оба поняли это.
— Рад, что вы опередили мою мысль, — сказал Горт, не позволив себе улыбнуться и тем самым еще более меня разозлив.
Петр Вельд спросил заинтересованно:
— Что же в таком случае раз и навсегда отбило у человечества охоту убивать и вообще играть с огнем в общепланетном масштабе? — И сам ответил: Сдается мне, люди поняли — все, без исключения — бессмысленность такой игры. И, разумеется, ее гибельность. А уж в этом им помогли лучшие умы — в том числе, полагаю, и политики, которые вам, Горт, так не по душе.
Меня поразила мальчишеская улыбка Художника.
— Да, — признался он, — честно говоря, недолюбливаю… хотя и заочно, так сказать, поскольку ни одного живого застать не успел. О чем не жалею хорошо, что в политике отпала надобность! — Он продолжал уже серьезно, убежденно: — Государственные деятели — само собой, лучшие, действительно видевшие в своей профессии реальную возможность служить людям, — могли лишь на время отодвигать угрозу войны, предупреждать силою дипломатического таланта, ценою неимоверных усилий очередную, возможно, на сей раз катастрофическую, конфронтацию. Однако то были победы спорадического характера; они предотвращали последствия, не устраняя причин. Ясное дело: рождение на планете объединенного Общества лишило войны питательной почвы воевать-то не с кем стало…
— Итак, я прав! — вскричал Тингли. — Само Искусство за меня.
— Но не это стало решающим фактором.
«Почему он так подчеркивает весомость своих слов?! — возмущенно подумал я. — А эти многозначительные паузы перед тем, как осчастливить слушателей очередной сентенцией!..» И, уже без всяких «простите», потребовал:
— Не скажете ли вы наконец, что же именно?
— Все решило качественное изменение характера и масштаба дел, которыми занялся человек, — сказал Виктор Горт так, словно и моей реплики тоже не было. — Освободившись от тягостной необходимости тратить силы и самое жизнь на преодоление мелочей — таких, как борьба за хлеб насущный, — соединенное человечество взялось за проблемы, единственно достойные наделенного интеллектом существа… Ведь даже борьба со страшными болезнями была всего лишь черной работой. А Человек не предназначался — все равно, богом или природой! — для унизительной черной работы. Изначально он, как исключительное явление Вселенной, пришел в этот мир во имя принципиально иных — высшего порядка свершений. Феномен хомо сапиенс заключает в сути своей два великих свойства: непреодолимое тяготение к Тайне и способность ее Разгадать. Я имею в виду, например, освоение Космоса, постижение четвертого и последующих измерений, сокровеннейшие проблемы бытия — зарождение жизни, ее гибель, любовь, творчество, «механизм» чувствования и мышления — и их трагически-прекрасную взаимосвязь… А что есть война перед подобными категориями?
Тут Кора Ирви беспомощно пригладила белую прядь, резко выделявшуюся в черных густых волосах, тихо молвила:
— Зачем были войны?.. Смерть и без них всегда рядом…
— Как тонко, как верно подмечено! — подхватил лысый человечек.
Я вспомнил картотеку, поспешил изменить тему. Виктор Горт, перехватив мой озабоченный взгляд, брошенный на них, еле заметно кивнул и щелкнул затвором. «Жертвой» стал Сол Рустинг. Мы уже привыкли к этому. За мной голограф охотился особенно упорно. Однажды я достаточно резко указал ему на это. Он внимательно на меня посмотрел:
— Понимаю, это не может не раздражать. Но, поверьте, я и сам не рад. Только иначе у меня ничего не выйдет. Словом, я против этого бессилен.
Нечем было возразить. Наверное, подумал я, таково одно из главных свойств Художника: он не может не делать того, что делает. Даже тогда, когда ему самому от этого больно.
Но Кору Ирви голограф не снял ни разу. Только я поздно это заметил, а потому и поздно оценил.
В тот день я повел пассажиров «Эфемериды» в экскурсию по кораблю. Больше всех на такой экскурсия настаивал Тингли Челл. В его натуре была ненасытная жадность к новым впечатлениям — свойство, обычно мне импонирующее; но в нем это меня раздражало. Я не мог избавиться от ощущения, что в любознательности Практиканта присутствует какая-то корыстность, он напоминал мне охотника, для которого природа не объект восхищения, а средство наживы… И все-таки Тингли мы остались обязаны тем, что, когда раздался сигнал тревоги, все шестеро находились в единственном месте, где могли спастись, — во вспомогательной ракете. Следовательно, в определенной мере обязаны жизнью.
Вот как все произошло.
Мы собрались вместе, и только Виктор Горт остался снаружи. Он стоял у самого входа в ракету, молчаливый, сосредоточенный, голова почти вровень с нижним краем поднятой двери-заслонки. Голограф вел ставшую уже привычной охоту за нами, подстерегая то единственное, неповторимое мгновение, которое стоило остановить, запечатлеть навсегда. Впервые я вдруг представил изнурительное постоянство груза, давящего на Художника, и почувствовал нечто вроде жалости к нему — жалости, смешанной с завистью, так как понимал: мне такого испытать не дано.
Я плохой рассказчик. Тингли, некоторое время внимательно слушавший мои объяснения, шумно, разочарованно вздохнув, предложил:
— Давайте сделаем так, чтобы все было по-настоящему. Ну, будто сейчас нам предстоит вылазка в космос. Предположим, Солу Рустингу захотелось прогуляться по встречному астероиду…
Рустинг поежился, растерянно улыбнулся и на самом деле сел в амортизационное кресло, лихо заявил:
— Что ж… К старту готов!
Вот так и получилось, что благодаря неугомонности Тингли мы оказались готовы к встрече с космосом в минуту, непосредственно предшествовавшую началу Распада. Впоследствии я часто думал об этом невероятном совпадении. Кора Ирви с непоколебимой убежденностью объясняла его вмешательством свыше. Меня больше занимала парадоксальность происшествия: именно Челл спас всех!..
Пассажиры «Эфемериды» в полном согласии с правилами закрепились в креслах. Игра понравилась. Кора даже раскраснелась, как девочка, не без кокетства сказала:
— Мы ждем, милый Бег…
В то же мгновение родился сигнал тревоги. Он разорвал безмятежную тишину в клочья, обрушился на нас воем сирены и алыми вспышками на стенках погрузившейся во тьму ракеты.
Остальное совершалось по ту сторону сознания; моими действиями управляли инструкция и выработанный тренировками автоматизм.
Я рванулся к пульту управления ракетой — и остановился в прыжке… если вы можете вообразить остановившегося в прыжке человека. Я остановился потому, что место третьего пилота уже занимал Петр Вельд. Не знаю, как он успел там очутиться. И еще оттого, что боковым зрением засек стоявшего у входа, за порогом, Виктора Горта… Вновь коснувшись ногами пола, я бросился к голографу, схватил его за руку и швырнул в черное чрево ракеты, которое было тем чернее, что его лихорадочно озаряли молнии тревожного сигнала. Мы вместе упали в одно из амортизационных кресел, до слуха донесся мягкий стук герметически закрывшейся двери; он угодил в короткую паузу между завываниями сирены. На грудь навалилась вязкая тяжесть — стартовала ракета, и я потерял сознание. Но прежде чем алые вспышки световых табло слились в безобразно расплывшееся кровавое пятно, я успел пережить безмерное удивление: в доли секунды, которые длился мой короткий полет к Виктору Горту, он щелкнул затвором камеры! Глаза мои засекли крошечный глазок объектива, черного в обрамлении ослепительной вспышки — совершенная камера голографа автоматически среагировала на темноту, высветив объект съемки. А объектом был, несомненно, я… И все утонуло в кровавом облаке.
…Голос Вельда, отрывистый, незнакомый, приказал:
— Иди ко мне!.. Можешь?
Что только не лезет в голову в подобные минуты! Я успокоенно решил: это ничего, что он пришел в себя раньше, иначе и не могло быть… Услышал уже встревоженное:
— Тебе плохо?
— Иду!
Сблизив головы, мы смотрели на экран внешнего обзора. В значительном отдалении от нас, уменьшаясь со скоростью движения секундной стрелки на огромных часах, отчетливо была видна «Эфемерида». Страшное и странное творилось с кораблем.
Лайнер медленно вращался одновременно в двух направлениях. От этого смещались ярко-зеленые бортовые огни, и казалось, они гаснут и зажигаются вновь — словно жутко подмигивал нам кто-то из небытия… Бортовая оптика услужливо скорректировала удаление, достигшее больших размеров, как бы отбросив «Эфемериду» назад, вернув ей реальные параметры. Лучше бы она этого не делала!
Никогда не забыть мне этой картины. У нас на глазах стройные, четко очерченные контуры корабля начали непостижимо, неправдоподобно размываться, они разламывались, расплывались, как сахар в горячей воде, лайнер будто таял в пространстве. Начали гаснуть огни, их было много, и они гасли сразу по два, по три, целыми обоймами… Огней не стало. На миг корабль слился с черной бездонностью космоса. Сверкнула молния, заставившая зажмуриться очень ненадолго, меньше, чем на секунду. Но когда мы опять открыли глаза, «Эфемериды» больше не было.
Не знаю, как ведут себя в такой ситуации другие люди. Почему-то думаю: все — одинаково. И мы с Петром Вельдом тоже молчали целую минуту, пока он не выговорил:
— То самое, сынок…
Больше, чем за все остальное — даже за все дальнейшее, вместе взятое, — я был благодарен ему за это прерванное молчание, потому что сам ни за что не смог бы прервать его и, наверное, задохнулся бы в нем, в мертвой его холодной пустоте, распался бы душой на микроны, как распалась в пространстве недавно живая, горячая, звонкая в своей победно-радостной мощи «Эфемерида».
— Последний, третий по счету, случай космической эрозии зафиксирован восемьдесят шесть лет назад. Тогда, к счастью, распался грузовой автоматический корабль, не имевший, как все грузовики, названия и значившийся под порядковым номером КГА77/4… Причины космической эрозии до сих пор не выяснены. В настоящее время она представляет единственную реальную опасность в межзвездных полетах… Все это я выложил голосом автомата — ровным, безжизненным, тусклым. Нет, вру: кибернетическое контральто, опекавшее нас на борту «Эфемериды», было куда более одухотворенным. А главное, оно бы никогда не опустилось до столь бессмысленного занятия — излагать общеизвестные вещи.
Вельд крепко взял меня за плечо, встряхнул, как щенка (и правильно сделал, ибо я вел себя подобно щенку), однако сказал с выраженным одобрением:
— Ты запомнил правильно. Молодец, стажер. И от этого одобрения мне стало сначала худо, а потом я пришел в себя, весь собрался, чтобы слушать дальше.
— Теперь, Бег Третий, ты — командир корабля. Ты за него — за всех нас отвечаешь. Я ведь всего лишь «космический мусорщик»… Решай и действуй.
Никогда в своей дальнейшей жизни Бег Третий, потомок астролетчиков Бегов, ничем не будет гордиться столь откровенно, по-мальчишески упоенно, как своей работой в качестве командира вспомогательной ракеты с погибшей «Эфемериды». Я утверждаю это с полной уверенностью не только потому, что пережитого мною за время, минувшее с момента Распада до нашей посадки на планете двух солнц, иному хватило бы на целую жизнь. Но еще — ив первую очередь — потому, что знаю: оба Бега, и Первый и Второй, были бы мною довольны. И не одни они. Еще в древние времена, когда не существовало никаких мнемокристаллов, страшно даже представить, в какие незапамятные века, представители горского рода Бегишвили исповедовали и завещали потомкам правило: «Мало быть добрым. Надо служить Добру — а это значит служить Жизни — в течение всей жизни. И не «в меру сил», а отринув понятие «невозможно».
И сегодня не понимаю как, но я сделал невозможное.
Наш крохотный ковчег обладал слишком ничтожным запасом автономии. Всем пришлось погрузиться в состояние аварийного анабиоза, чтобы экономить воздух. Бесценный в положении нашем прибор «Поиск среды, пригодной для жизни человека» определил оптимальный курс в пространстве. Во избежание осложнений мы с Вельдом сделали пассажирам анабиоинъекции раньше, чем они пришли в сознание; затем Петр раздавил ампулу-шприц на собственном запястье. Что до меня, то я мог пользоваться только тщательно рассчитанными дозами снотворного. Подсознание бодрствовало, и это давало шанс справиться с непредвиденной опасностью.
Умница «Поиск» привел ракету к планете, которая была обозначена в каталоге длинным, непосвященному ни о чем не говорящим номером. Выпускнику Университета космических сообщений он говорил о самом — и в наших обстоятельствах единственно пока — важном: человек может здесь жить. Впервые мне предстояло совершить посадку без инструктора, готового исправить ошибку, которая унесла бы пять жизней — не считая моей. Что ж, коль скоро существуют эти кристаллы…
Кристалл второй. «УВИДЕТЬ — И НЕ УПУСТИТЬ»
Две ярко-желтых звезды, питающие Жизнь в мире, куда привели нас судьба и «Поиск», взошли, однако время зноя пока не настало. Мы устроились кое-как в тени ракеты, при посадке мягко опустившейся на бок; теперь она заняла такое же положение, в каком покоилась, находясь в просторном чреве «Эфемериды». Я говорю «кое-как», надеясь, что вы представите тогдашнюю нашу реальность.
Во все стороны уходила за горизонт кирпично-красная холмистая пустыня. По крайней мере в районе, где мы оказались, она, по всем признакам, была мертва. Если не считать коротких темно- серых обрубков, нечасто разбросанных вокруг, напоминающих видом моренные валуны, высотой до метра примерно… Мы не сразу удостоверились, что имеем дело с растениями, а не причудливыми неорганическими образованиями. Для этого пришлось, во-первых, чертыхнуться Петру Вельду, эмпирическим путем убедившемуся, что у основания обрубки покрыты толстыми, достаточно острыми колючками (поэтому их назвали «кактусами»), а во-вторых, распилить пару-другую. Таким образом получились не слишком неудобные «табуретки» и обнаружилась возможность развести костер — разумеется, только экзотики ради, энергия у нас была в избытке, как, впрочем, и почти все, необходимое для жизни.
Вызывающе покосившись на Петра Вельда, Челл сказал:
— В конце концов я могу отправиться на разведку и один!
На этот раз я был с ним солидарен. Начался второй день нашего пребывания здесь, а Вельд по-прежнему не разрешал отойти от кораблика. Томясь бездельем, мы места себе не находили.
Рустинг в основном молчал, а если заговаривал, то о бесцельности и бренности земного существования. Кора Ирви впала в транс. Она оживлялась, только слушая Рустинга: больные речи напуганного маленького человека легко находили отклик в измученной душе. Их я, разумеется, ни в чем винить не мог, мне ведь были известны данные корабельной картотеки… А вот Практикант, хотя, повторяю, я разделял его нетерпение и тоже томился от бездействия, возмущал вздорностью своих претензий — если кому- нибудь и надо пойти на разведку, то, уж конечно, не ему… Почему раздражал Вельд — известно. Что же касается Виктора Горта, то он возбуждал во мне откровенно недобрые чувства. Это подчеркнутое спокойствие, эта переполняющая его перманентная уверенность в собственной правоте… Правоте — в чем?! Задав себе последний вопрос, я испытал прямо-таки пароксизм негодования, даже трудно дышать стало, — и, испуганный этим, опомнился. Да что же со мной творится? Разве все это, сидящее сейчас во мне, — я?!