Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы жили в Москве

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Орлова Раиса / Мы жили в Москве - Чтение (стр. 15)
Автор: Орлова Раиса
Жанр: Научно-образовательная

 

 


      Таких речей в советских судах по политическим обвинениям никогда раньше не слышали. Адвокаты Д. Каминская, Швейский, а за ними и некоторые другие, решительно отстаивали своих подзащитных, дух и букву закона.
      Новое гражданское сознание возникло и вырастало за годы после смерти Сталина, после XX и XXII съездов, - сознание тех, кто читал "Теркина на том свете", "Один день Ивана Денисовича", "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софью Петровну" Лидии Чуковской, "Верный Руслан" Георгия Владимова, "Воспоминания" Надежды Мандельштам и др. Это сознание воплотилось в первые месяцы 1968 года во множестве открытых, коллективных и личных писем-протестов, предостережений.
      Галансков, Гинзбург, Добровольский были осуждены.
      У дверей зала, где только что закончился суд, 10 января 1968 года Лариса Богораз и Павел Литвинов отдали иностранным корреспондентам свое письмо:
      "Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости... Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться..."
      На следующий день это письмо передавали зарубежные радиостанции. И это было новым, беспримерным событием.
      В январе, феврале, марте шестьдесят восьмого года появилось множество таких писем. Нам приносили их - часто на папиросной бумаге, едва читаемые копии, - мы и наши друзья их перепечатывали, передавали другим, пересылали в другие города.
      Председатель латвийского колхоза "Яуна Гуарде" ("Молодая гвардия") Иван Яхимович писал:
      "Со времен Радищева суд над писателями в глазах передовых мыслящих людей всегда был мерзостью...
      Уничтожить САМИЗДАТ можно лишь одним путем: развертыванием демократических прав, а не свертыванием их, соблюдением конституции, а не нарушением ее..."
      Режиссер Евгений Шифферс: Открытое письмо товарищу по профессии: "...Мне необходимо знать (знать, чтобы жить), опять ли моя Родина по неведению судит своих детей, как в недалеком прошлом. И если это не так, если Родина знает и молчит, то я хочу просить мою Родину приобщить меня к делу невинно осужденных".
      Особенно широко разошлось письмо Петра Якира, Ильи Габая и Юлия Кима *.
      * Петр Якир - сын известного военачальника гражданской войны, расстрелянного в 1937. Сам в юности много лет провел в лагерях и ссылках. В 60-е годы считался лидером демократического движения. В его квартире постоянно собирались диссиденты, бывали иностранные корреспонденты. Арестован в 1972.
      Якир вскоре "раскаялся", дал показания, после которых более 100 человек подверглись обыскам и допросам. Его показания передавались по телевидению. Умер в Москве в 1982 году.
      Илья Габай, поэт и замечательный учитель, отбыл лагерный срок. В 1973 году покончил с собой.
      Юлий Ким, талантливый поэт, композитор, артист, к концу 70-х отошел от общественной деятельности.
      "...Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселенным в нас XX и XXII съездами, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идет процесс реставрации сталинизма. Главный расчет при этом делается на нашу общественную инертность, короткую память, горькую привычку нашу к несвободе... Мы обращаемся к вам, людям творческого труда, которым наш народ бесконечно верит; поднимите свой голос против надвигающейся опасности новых Сталиных и новых ежовых... Помните: в тяжелых условиях лагерей строгого режима томятся люди, посмевшие думать. Каждый раз, когда вы молчите, возникает ступенька к новому судебному процессу. Исподволь, с вашего молчаливого согласия может наступить новый тридцать седьмой год".
      К марту 68-го года подобные обращения написали и подписали около тысячи человек.
      Общая атмосфера в редакциях, в институтах, в Союзе писателей, в квартирах наших друзей была тревожной, напряженной, но радостной, возбужденной. Многое, казалось, напоминало настроения весны 56-го года. Но существенно новым был резонанс - голоса зарубежных радиостанций (в 56-м году их мало кто слушал). Об этом писал Иван Яхимович:
      "...Я живу в провинции, где на один электрифицированный дом - десять неэлектрифицированных, куда зимой-то и автобусы не могут добраться, где почта опаздывает на целые недели, и если информация докатилась самым широким образом до нас, можете себе представить, что вы наделали, какие семена посеяли по стране..."
      В мае 1968 года я был исключен из партии и сразу же вслед за этим приказом директора уволен из Института. Увольнение я пытался обжаловать, так как оно противоречило уставам: научных сотрудников увольняет не директор, а ученый совет. Разумеется, ни профсоюз, ни Министерство, ни суд, куда я тоже подал жалобу, ничего не попытались изменить. Но я не ощущал себя ни гонимым, ни отверженным. В таком положении были многие вокруг нас. И каждому из "наказанных" спешили помочь не только ближайшие друзья. В некоторых редакциях мне предлагали подписывать задним числом (чтобы могли сказать: "дело давнее") договоры на переводы, на составление реферативных обзоров, то есть на такие работы, которые можно было публиковать под псевдонимами либо даже только использовать "на правах рукописи", и спешили выплачивать авансы.
      Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришел и выложил две тысячи рублей. "Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара".
      У одного уволенного "за подпись" научного работника были маленькие дети, и семья не решалась снять на лето дачу. Заработков жены не хватило бы. Им принесли пухлый конверт, набитый разными купюрами: на оплату дачи.
      В то лето я не встречал ни отчаявшихся, ни запуганных.
      И все это время не ослабевало напряженное ожидание: что в Чехословакии?
      21 августа 1968 года мы были в Дубне, в городе физиков. В 1947 году я, заключенным, строил какие-то из тамошних зданий, не мог узнать, какие.
      Чешские сотрудники Института ядерных исследований - больше двадцати протестовали против вторжения. Они ездили в Москву, в посольстве их успокаивали, но, по их рассказам, там были также потрясены и возмущены.
      25 августа у Лобного места на Красной площади семеро молодых людей Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Виктор Файнберг - подняли плакаты: "Свободу Дубчеку!", "Руки прочь от Чехословакии!", "За вашу и нашу свободу!".
      На них набросились кагебисты, били, затолкали в машины, отвезли в тюрьму. Павел Литвинов - муж нашей дочери Майи; она тоже была на площади в группе друзей-свидетелей, окружавших демонстрантов. Ее задержали и в квартире сделали обыск.
      В октябре 1968 года демонстрантов судили. Мне удалось с помощью членского билета СП проникнуть на первое заседание суда и подробно записать. На второе заседание меня уже не пустили.
      В толпе перед судом я познакомился с Петром Григоренко.
      Пятерых демонстрантов осудили на разные сроки ссылки и лагерей. Виктор Файнберг был заключен в спецпсихбольницу, Горбаневскую отпустили как мать грудного ребенка, но полтора года спустя забрали в психиатрическую тюрьму.
      В сентябре и в октябре мы вместе с Александром Бабенышевым изготовили и размножили несколько машинописных листовок о событиях в Чехословакии и о демонстрации на Красной площади. Распространяли их он и его друзья опускали в почтовые ящики.
      Павла приговорили к пяти годам ссылки и отправили в Забайкалье. Майя с семилетним сыном поехала вслед за ним. Друзья называли ее декабристкой.
      * * *
      Освобожденный от партбилета и от служебных обязанностей, я не мог освободить себя от чувства и сознания ответственности за действия партии и государства.
      Я понимал, что наше зло существует не вне страны, не вне народа и не только над ним, не только в верхних слоях номенклатуры... Но знал также, что среди тех, кто привычно голосует "за", платит партийные взносы, получает премии, гонорары из государственных касс, - множество хороших, честных и даже выдающихся, замечательных людей. Я не мог и не хотел отделять себя от них, безоговорочно противопоставлять себя всем, как те радикальные диссиденты, которые становились фанатичными антикоммунистами.
      Жить и поступать по совести мне удавалось потому, что в нашей семье постепенно, стихийно, без каких-либо предварительных обсуждений и соглашений, возникло "разделение труда": я позволял себе писать и говорить вслух все, что думал, и так, как думал, а позднее позволил себе печатать статьи и книги за границей, давать телевизионные интервью и т. д., потому что Р. заботилась о нашем существовании - моем и наших детей и внуков. После 1966 года вплоть до 1980-го, до дня ареста и высылки А. Сахарова, она не подписывала тех писем, которые хотела бы подписать, не давала интервью иностранным корреспондентам, которые могла бы дать, не позволяла публиковать за рубежом свои работы, уже хранившиеся там у наших друзей. И поэтому еще до того, как мы стали пенсионерами, мы могли жить на ее гонорары, могли пользоваться благами Литфонда, то есть лечиться в поликлинике, ездить в дома творчества, жить в кооперативе Союза писателей.
      ...Она оставалась "в законе". И это позволяло ей не только оберегать семью, но и продолжать участвовать в той духовной жизни, в которой некоторое время пытался участвовать и я: читать лекции вне Москвы, консультировать аспирантов, писать статьи и книги. С ней заключали договоры еще и в начале 70-х годов.
      Мы оба не говорили и не писали ничего такого, чего не думали. Мы оба дружили с семьей Сахаровых и старались помогать преследуемым, заключенным, их семьям. Но я говорил и писал открыто, а она действовала без огласки, неприметно; перепечатывала, распространяла и отправляла на Запад рукописи, собирала вещи и лекарства и передавала их семьям заключенных, сосланных.
      Р. Все было так, но не только так, и для меня гораздо сложнее. Весной шестьдесят шестого года, когда я подписала письмо в защиту Синявского и Даниэля и собирала подписи под этим письмом, когда открыто на лекциях отвечала на вопросы об этом процессе, - были минуты полного счастья, я была в мире с собой.
      Но потом...
      "Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть..." (Л. Богораз и П. Литвинов), "Мы обращаемся к людям творческого труда..." (Габай, Ким, Якир), "Я требую ознакомить с моим письмом всех членов партии..." (Яхимович). Все они обращались и ко мне. А я, во многом разделяя их взгляды, их тревоги, восхищаясь их отвагой, на их призывы не откликалась.
      С семьей Сахаровых мы дружили с 72-го года, но я ни разу не стояла с ними у дверей судов, не подписала ни одного из его обращений.
      Вести такую жизнь бывало тяжело, бывало стыдно, горько, охватывало презрение к себе.
      Но я продолжала жить - ради семьи, ради защиты Л. Хотя, возможно, это была иллюзия. С 1968 года, почти двенадцать лет, я прожила с ощущением грозящей опасности.
      Летом 1968 года Л. предложили штатную работу - редактировать бюллетень новых иностранных книг; этот бюллетень начал издаваться при Библиотеке иностранной литературы. Директор, Маргарита Ивановна Рудомино, давно знала Л., ценила как специалиста и просто хорошо к нему относилась. Пожалуй, во всей Москве не найти было тогда начальника более снисходительного. Я записывала в дневник: "Надо идти, надо "быть в законе". Не пошел. Уже не хотел ни в какую упряжку".
      ...В наш узкий коридорчик входит незнакомый человек. Подчас он поднимает руку, указывая на стены, на потолок. Молчаливый вопрос означает: "У вас есть микрофоны? Вас подслушивают?"
      Мы киваем утвердительно и иногда, к удивлению спрашивающего, смеемся.
      Мы говорим вслух то, что думаем, мы не подпольщики, у нас нет тайн. Но возникло железное правило: не называть имен других людей...
      ...Нашей приятельнице звонят по телефону на работу.
      - Вас вызывают из КГБ.
      - О чем вы хотите со мной говорить?
      - О Копелеве.
      - Вы вечером включите приемник, послушайте Би-би-си или "Немецкую волну"; Копелев говорит все, что думает. Мне нечего добавить.
      Больше ее не вызывали. (Это была И. А. Шихеева.)
      То была правда, но не вся правда. Мы знали больше, чем говорили вслух. Мы переправляли письма и рукописи за границу. Все переговоры об этом велись письменно, бумагу мы тут же сжигали. Или, в последние годы, писали на особых пластиковых блокнотиках, которые называли "спутник диссидента".
      В 1967 году Л. отнес рукопись Анатолия Марченко в "Новый мир". За это его осудили и некоторые друзья: "За ТАКОЕ Твардовскому придется уйти, могут закрыть журнал". Возникло неприятное самодеятельное расследование. Я записала в дневник: "Зачем мы делаем эту работу за НИХ, зачем ведем себя так, словно мы уже в застенке?.."
      Тут меня охватил испуг, но иной: острое ощущение - Л. зашел дальше других, уходит, куда за ним не пойдут. Отрывается от того материка, который и был моим отечеством, моей "патриа чика". И в изгнании я судорожно стремлюсь сохранить частицы этого отечества; они в страничках писем, в газетах и журналах, в книгах.
      ...Изгнание - отрыв от материка - началось, в сущности, еще в Москве.
      Но и страх перед угрожающими внешними силами не оставлял. Сколько их было - минут, часов страха?
      ...Декабрь 1975 года. Мороз, гололед. Л. у Фрица Пляйтгена, корреспондента немецкого радио и телевидения. Обещал вернуться к семи, нам надо собираться, на следующий день мы уезжаем в Ялту. Да еще его ждут приятели - назначил сам. Восемь. Звоню Фрицу, его жена отвечает: "Только что уехали".
      Сразу после того - телефонный звонок, чужой голос:
      - У вас в квартире проживает такой-то, высокий, борода седая, большая палка? Должен был на машине вернуться.
      - Что случилось?
      - Авария с машиной. Гололед! И трубка брошена.
      Что было за эти двадцать минут, не помню. Хлопает входная дверь.
      - А вы заждались. Простите, не могли оторваться от телека, такие события, Садат и Бегин...
      В бешенстве кричу и ругаюсь, как никогда не ругалась. Он ничего не понимает. Рассказываем. Потом смеемся.
      ...23 января 1980 года. Меньше семи. Меня будит звонок в дверь. Накануне арестовали и выслали Андрея Дмитриевича Сахарова. До двух часов ночи мы провели на Чкаловской с его тещей и с Лизой, невестой сына; там было полно корреспондентов. И все спрашивали друг друга: "Что дальше?..."
      Второй звонок. Накинуть халат, сунуть ноги в тапочки, но сомнений у меня не было. Кто же, кроме НИХ, будет звонить в такой ранний час?
      На пороге - Леля Светличная. Каждый раз на пути в лагерь, где ее муж отбыл семь лет, она останавливалась у нас. Сейчас он в ссылке в Горноалтайске, они могли бы жить вместе, но время от времени она должна возвращаться в Киев, иначе отберут квартиру. Говорим шепотом. Пьем кофе на кухне. Она ничего про Сахарова не знала.
      Директор Русского института Колумбийского университета, наш старый приятель Шульман напомнил мне в 1981 году в Нью-Йорке, как он, приезжая в Москву, все настойчивее спрашивал нас: "А вам встретиться не опасно? А я могу позвонить? А я могу написать?" Я ему ответила:
      - Мы еще не в тюрьме и не будем жить так, будто нас уже арестовали...
      Моя храбрая приятельница не раз говорила:
      - Я всегда поступала и буду поступать наоборот от того, что ждет от меня КГБ.
      Путь от страха к противостоянию, к противоборству КГБ - это путь к свободе. Но это еще не свобода. По-настоящему свободен тот, кто может жить так, будто никакого КГБ не существует.
      Мы так старались жить, учились так жить, зная, что ОНИ подслушивают наши разговоры, вскрывают наши письма, стоят под дверьми, что ОНИ грозили по телефону, разбили нам окна...
      Да, я должна была, избавляясь от страха, в то же время думать о последствиях, ни на минуту не забывать об осторожности.
      Но была и еще более глубокая причина, из-за которой я диссиденткой не стала, - я не хотела и не могла отказаться от своей профессии, от своего призвания, от просветительской деятельности, которая мне продолжала казаться нужной.
      Много лет я изучала американскую литературу, писала и рассказывала студентам, учителям, библиотекарям о Хемингуэе, Фолкнере, Сэлинджере. Я думала, что познакомить читателей еще с одним хорошим американским писателем - это значит просверлить еще одну дырку в железном занавесе.
      Я искала ответы на проклятые, вечные и каждый раз новые вопросы русской истории: так что же нам делать? Совесть требует участвовать, но если участвовать, тогда...
      Обращалась к старым любимым книгам и к моим современникам.
      Александр Герцен
      "Когда бы люди захотели вместо того чтобы спасать мир - спасать себя, вместо того чтобы спасать человечество - себя освобождать, - как много они бы сделали для спасения мира, для освобождения человечества..."
      Давид Самойлов
      "Нация еще долго будет разбираться в своем прошлом и настоящем. И помочь ей в этом процессе наша интеллигенция может только просветительской работой - т. е. медленным и методическим объяснением культурных и просветительских ценностей на уровне школьного учителя. Просветительство и есть главное дело, несмотря на всю скромность этого названия".
      Татьяна Литвинова вспоминает:
      "Корнею Ивановичу Чуковскому очень не нравилась моя - такая минимальная! - замешанность в диссидентском движении, и не только потому, что он за меня тревожился, но он считал, что очень неправильно для человека, который несет какой-то культурный заряд, тратить себя на трибуну... что самое главное во все времена истории народа - делать то, что именно ты можешь. Он считал, что хорошая книга, переведенная мною, гораздо важнее, чем выступление на суде".
      И она сама развивает ту же тему:
      "Положение человека творческой профессии трагично в любом обществе: ведь у него одна коротенькая жизнь, в течение которой он должен... реализовать свое призвание. Отложить эту реализацию невозможно, как и земледельцу пахоту, сев и т. д. А русский литератор - это сплошное наступание на горло собственной песне..."
      Для меня и эти вопросы, и эти - и многие другие - ответы были глубоко личными, я искала, как поступать мне. Но ведь это были и общие вопросы, обращенные к моим друзьям, ко многим уважаемым людям.
      Моими близкими друзьями были и остаются и те, кого причисляли к диссидентам.
      Долгие годы я была связана с друзьями и коллегами, которые не были и не собирались становиться диссидентами, продолжали работать "в системе".
      Слова и поступки некоторых диссидентов были мне глубоко чужды. Но я не разрешала себе их критиковать и потому, что я к ним не принадлежала, и потому, что их жестоко преследовали.
      Сознание своей постоянной межеумочности, безвыходности в пространстве между двумя мирами, которые все более отдалялись друг от друга, становилось порою невыносимым.
      И только старые дружбы, к счастью, не оборвавшиеся и нашим изгнанием, все годы поддерживали и удерживали "на якорях"...
      Л. Пятница, 17 октября 1969 г. Р. с утра ушла в редакцию "Иностранной литературы". Я подбирал материалы для лекций. Мы оба должны были с 23 октября читать спецкурсы в университете Еревана.
      Звонок. Широколицый в кепке, в темном пальто. Заискивающе:
      - Вы - Лев Залманович Копелев? Я - из Комитета государственной безопасности. Пожалуйста, вот повестка. Это срочно, очень срочно... Ваше присутствие необходимо... Я лично не в курсе дела, мне поручили. Что вы, что вы, это займет не больше часа. Вас хотят о чем-то спросить или посоветоваться. Машина здесь. И обратно вас также доставят.
      Сперва испуга не было. Любопытство: в чем дело? Кто вызывает? В повестке "КГБ РСФСР. Малая Лубянка". Приглашавший вежлив, даже угодлив. "Пожалуйста, не забудьте паспорт, без паспорта не дадут пропуск".
      Садимся в машину, сзади он и я, впереди один шофер. Сразу же наползают воспоминания, а с ними и страх, в котором стыдно признаваться себе. Вот так же в легковой везли в марте 1947 года; двадцать два года прошло. Тогда их было четверо. Потом был холодный подвал, потом Бутырки.
      Зачем он просил паспорт? А ласковость, быть может, только прием?
      На Малой Лубянке, в небольшом доме - проходная, как в захудалом учреждении или на третьеразрядном заводе. Офицер выписывает пропуск, отдает его вместе с паспортом. Сопровождающий ведет меня на второй этаж.
      - Вот товарищ следователь из области хочет поговорить с вами. Он и обеспечит, чтобы вы вовремя домой вернулись.
      Парень лет сорока, белобрысый, немного скуластый, простоватый, в скромном пиджаке с вязаным галстуком. То ли квалифицированный рабочий, то ли служащий небольших чинов.
      - Я - следователь Комитета Государственной Безопасности... постоянно работаю в Перми, в настоящее время выполняю задание по линии рязанского отделения. Так сказать, товарищеская выручка.
      Разглядывает меня без неприязни, с любопытством. Крепкое рукопожатие.
      - Присаживайтесь, у нас разговор недолгий будет. Но сначала разрешите некоторые формальности.
      Достает опросный лист.
      - Прежде всего хочу узнать, на каком основании вы меня вызвали? Как подследственного? Как свидетеля?
      - Да что вы, что вы! Простой разговор, справки некоторые хотим навести.
      - По какому делу?
      - Все это я вам сейчас объясню. Пожалуйста, не беспокойтесь. Но мы обязаны все документировать, надо заполнить некоторые данные - имя, фамилия и тому подобное. Да, и еще вопросик: в переводчике, значит, не нуждаетесь?
      - Что это значит?
      - Поскольку вы нерусской национальности, мы обязаны спросить, не нуждаетесь ли в переводчике?
      - На фашистские вопросы отвечать не буду.
      - Почему "фашистские"? Он неподдельно удивлен.
      - А потому что ведь из вашего опросного листа видно, где я родился, где учился, видно, что я был советским, русским офицером на фронте. И после этого подчеркивать нерусскую национальность - это значит расизм, то есть фашизм. Можете так и записать: считаю вопрос расистским, то есть фашистским.
      Он не сердится, не обижается, скорее смущен, растерян.
      - Ну, зачем такая постановка? Это же стандартный вопросник, чистая формальность. Ну, давайте сформулируем так: какой ваш родной язык? Ведь вы же в Киеве рожденный, может быть и украинский.
      Была еще одна заминка. Записав, как меня исключили из партии в мае 1968 года, он сперва почти сочувственно удивился:
      - Как же так, без низовой организации, сразу райком, не по уставу получается. А где ваша апелляция, в каких вышестоящих организациях?
      - Я не апеллировал.
      - Как же так? Почему?
      - Потому что считаю решение бюро райкома правильным. Я пытался отстаивать линию двадцатого и двадцать второго съездов партии, хотел продолжать борьбу против культа личности. А сейчас - новая линия, я ее не разделяю, значит, и не могу состоять в партии.
      Он смотрит с минуту молча, испытующе, шевелит губами, но ничего не говорит.
      Первая страница опросного листа заполнена, я ее подписал.
      - Так вот, Лев Залманович, хотя знакомые, кажется, называют вас Лев Зиновьевич? Если вам так приятнее, я тоже могу... Вам такие лица известны? - называет два имени.
      - Нет, неизвестны.
      (Отвечаю, несколько подумав, как бы вспоминая, хотя заранее был готов отрицать все, не знать ничего. Старые арестантские инстинкты не ослабели.)
      - Так я вам напомню. Эти лица - студенты рязанского техникума приходили к вам в прошлом году, в апреле месяце.
      Едва он сказал про рязанский техникум, как я вспомнил. Впрочем, начал догадываться уже, когда он говорил, что помогает "рязанским товарищам". Хотя сначала тревожно подумал: не подбираются ли к "рязанцу" Солженицыну? Несколько недель о нем ничего не было слышно.
      Двух рязанских пареньков я вспомнил. Они пришли ко мне в апреле шестьдесят восьмого года в кардиологическую больницу в Петроверигском переулке. Ходячие больные встречались с посетителями во дворе.
      Два тощих мальчика, один - черный, остроносый, губастый, насупленный, говоривший скупо, уверенный в своей гениальности. Второй - светлый, курносый, нервно-суетливый, почтительно взирал на товарища.
      - Нас направил к вам Александр Исаевич Солженицын. Мы у него были, показывали ему некоторые наши документы. Мы - марксисты-ленинцы, и он сказал, чтобы мы обратились к вам, поскольку вы тоже марксист-ленинец, а он лично придерживается идеалистических взглядов и вообще политически не заинтересован, а только по линии художественной.
      Говорил больше белобрысый неврастеник. Называли друг друга по именам, явно конспиративным.
      - Мы - группа революционных марксистов. Мы создаем новую пролетарскую интернационалистическую партию для борьбы против сталинского и послесталинского государственного капитализма, против всех нынешних извращений марксизма-ленинизма, против всех видов ревизионизма. Мы привезли наши документы с тем, чтобы вы их прочитали и направили в самиздат. Вот он, товарищ Семен, полностью разработал теорию современного капитализма.
      "Товарищ Семен" мрачно и гордо:
      - Неважно, кто. Это документ партийный, а не личный.
      Я говорил, что я болен и в общей палате, и потому не могу ничего у себя хранить. Но они, оказывается, выяснили, что после ужина - вторые часы свиданий, и просили посмотреть "документы" в это время.
      Белесый дал мне две пластиковые врачебные перчатки, чтобы не "оставлять следов отпечатков пальцев", и достал из сумки несколько связок сфотографированных страниц, в каждой больше сотни листков размером в полоткрытки, скрепленных проволокой.
      Прежде чем уйти, они успели мне рассказать, что их уже много, общее число они, разумеется, не вправе называть, что они создают пятерки в Саратове, в Горьком и еще каких-то городах. Участвуют не только студенты, но и рабочие, название партии еще не выработано, его утвердит съезд или конференция, созвать которые в условиях конспирации, разумеется, нелегко. Есть мнение, чтобы называться "Марксистско-ленинская партия пролетариата". Ближе всего им традиции товарища Троцкого и ленинградской оппозиции. У них есть и свои разработки об особой роли пролетарской интеллигенции.
      Вечером они опять пришли. За это время я успел просмотреть листки, заполненные глубокомысленными школярскими рассуждениями. Авторы перетасовывали тезисы оппозиции 23-27-го годов, вставляя в старые фразы новые словечки о научно-технической революции, о возросшей роли интеллигенции, о превращении советского госкапитализма в новый империализм.
      Я тщетно пытался урезонить этих революционеров.
      Чернявый стал меня почти сразу снисходительно презирать, услышав, что я не верю ни в возможность, ни в необходимость, ни в полезность новой пролетарской революции.
      А когда я сказал, что не согласен с их утверждением, будто Фейхтвангер - величайший, мудрейший писатель XX века, книги которого позволяют дополнить и развить теорию марксизма, он презирал меня уже беспросветно.
      Светлоглазый все же продолжал настойчиво спрашивать: "Как ж тогда жить? Что вы предлагаете - мириться с нынешним порядком, с тем, как нарушают заветы Маркса, Ленина, Троцкого?"
      Я толковал им о Пражской весне, говорил, что необходимо действовать легально, открыто, добиваясь демократии, которая предусмотрена советскими законами, конституцией.
      - Ваши конспиративные планы я считаю бессмысленными, бесплодными и вредными прежде всего для вас самих.
      - Почему вредными? Вы же ничего про нас не знаете!
      - Потому что я знал очень многих, похожих на вас. И могу вам предсказать: если вас наберется человек десять, то один из них, а может быть, и два, выдадут вас то ли по умыслу, то ли просто по болтливости. И вас, конечно, посадят. Все, что вы собираетесь делать, предусмотрено Уголовным кодексом. И тогда по меньшей мере половина из посаженных начнет каяться и валить друг на друга. Двух-трех самых упорных отправят лет на десять в лагеря. Покаявшиеся получат сроки поменьше. Вот и все, чего вы можете добиться.
      Они мне не верили. Не поверили и тому, что никакой "главной" редакции самиздата не существует.
      Под конец чернявый вообще уже перестал разговаривать и только что-то насвистывал. А второй стал упрашивать меня взять у них сочинение и хоть показать другим, может, кто-то иначе отнесется, чем я; просто захочет перепечатать или показать товарищам.
      Я чувствовал себя нелепо в чуждой мне роли цензора, отвергающего "идеологически невыдержанный" текст. Забрал мешочек с фотокопиями, потом их просто уничтожил.
      Вскоре после этого пришел А. Солженицын проведать меня. Я рассказал ему о молодых марксистах. На случай возможных вопросов-допросов мы договорились, что ничего о них не будем, помнить.
      Вот об этих мальчиках полтора года спустя меня и спрашивал следователь КГБ.
      - Нет, таких не знаю.
      - Но, может быть, вы их знаете под другими именами? Вот посмотрите...
      Он показал снимки, несколько штук. Были там и оба моих посетителя. Разумеется, я никого не узнал.
      Он вытащил из ящика письменного стола связки листков фотобумаги, точно такие же, какие они тогда приносили.
      - Но ведь вы же читали вот это сочинение - "Современный капитал"?
      - Нет, впервые слышу это название, впервые вижу то, что вы мне показываете.
      Он начал сердиться.
      - Однако у нас есть точные показания, именно вот эти два студента приходили к вам, когда вы находились в больнице... Вы же были в апреле прошлого года в больнице. Они оба показывают, что разыскали вас по совету писателя Солженицына.
      - Ах вот оно что! Теперь мне все ясно. Затевается дело против Солженицына. В таком случае у нас с вами вообще никаких разговоров не будет. Я напишу собственноручно, что показаний давать не буду, никакого участия ни в какой форме в таком деле принимать не желаю.
      - Да что вы, что вы? Не надо так волноваться, никакого дела Солженицына нет. Это лишь один мелкий факт, который упоминают два подследственные, что он дал им совет обратиться к вам.
      Я принес с собой несколько листов бумаги, чтобы делать заметки. Стал писать, что считаю недопустимым, вредным для престижа страны, культуры, литературы травлю, преследование всемирно известного писателя, который стал гордостью советской литературы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30