— Я, похоже, утомил вас, — сказал Бордюр. — А вы небось собирались в Дом Привидений?
— Нет, — сказал Шеврикука, — сегодня не собирался.
— А как же бант?
— Бант — ради вас.
— Ну-ну… А Темный Угол? Он не поругивает вас за приключения, за походы к привидениям, за всякие шалости? Не грозит вам карами?
— Их ругань и кары меня не заботят, — сказал Шеврикука.
— Ой ли? Они так беспомощны? У них нет силы?
— У них есть сила. Но меня она не связывает.
— Может быть, пока? Они существа сердитые. Блюстители. Сами вызвались оберегать чистоту преданий и следований им. Им, кстати. Кощей мог бы доверить и оборону яйца с иглой? А? Не так?
— Не знаю. Это меня не волнует, — сказал Шеврикука. — И сведений о них, коли они вам нужны, я добыть бы не смог. У меня иные свойства.
— Не дуйтесь, Шеврикука, не дуйтесь! — заулыбался Бордюр. — Сейчас мы с вами закончим. И разойдемся кто куда. Но прежде я обязан передать вам слова тех, кто и попросил иметь с вами беседу. Намерения ваши, известные в их внешних проявлениях, приняты к сведению. И решено: не перечеркнуть и не размыть. Вас. Пока. И не сказано вам: изыдь и отведи от нас взор. А сказано: ступай и живи, как прежде. И жди. Вдруг что и случится. И призовут. Или посоветуют. А там поглядят.
— Назначат приглядный срок? — спросил Шеврикука.
— Это не ко мне, — сказал Бордюр. — Скажу лишь: вы рискуете и чрезвычайно. Надеюсь, понимаете… Да, к вам приглядятся. И вы приглядитесь. Хотя вам будет труднее. Вы не на равных. Еще и потому, что вы линейны. А мы нелинейны.
— Не в Останкине судить, — сказал Шеврикука, — кто линеен, а кто нелинеен. И что проку, что кто-то линеен, а кто-то нелинеен. И потом — все это слова и обозначения. А близки ли они к истине? Вряд ли.
— Вот как? — Бордюр, показалось Шеврикуке, впервые всерьез посмотрел ему в глаза. И долго смотрел. Будто изучал глазное дно.
— Я не собирался более жить среди домовых в Останкине, — сказал Шеврикука. — Причина менее всего в том, что я обидчивый и не люблю оскорбления. Мне надоело. Я понимаю, что для вас я трава сорная, к тому же и перебежчик или способный переметнуться. Я никогда не буду с вами на равных, но я готов к своему положению. Вам же авось на что-нибудь сгожусь. Но если я не нужен, объявите. Я иначе буду жить.
— Вы нетерпеливый, — заговорил Бордюр. — Вы нетерпеливый! Это нам известно. А у нас не сразу дают Подписывать бумаги, за нарушение правил которых полагается взыскивать кровью.
— Я, может быть, и не намерен подписывать какие-либо ваши бумаги, — сказал Шеврикука. — Вы подумайте о своей пользе.
— Вы самонадеянный. Если не наглый. Или неумный, — сказал Бордюр. — «Бумаги», «кровь», «подписывать» — это все из условностей. По нашим положениям, для нас разумным, а для вас, возможно, ледяным и безжалостным, вы уже без всяких подписей и бумаг вступили в поле внимания Танталова луча. Одно мгновение — и… То есть и одного мгновения не надо.
— Хорошо, — сказал Шеврикука. — Я буду жить в Землескребе. И буду ждать.
— Ждите. И еще я уполномочен произнести некоторые слова. Кандидат наук Мельников проживает в ваших подъездах? Человек он примечательный. И лаборатория у него примечательная. В квартире его вы могли бы бывать почаще. Может, и повстречались бы раньше с дамой Совокупеевой. А? Не так? — И тут Бордюр подмигнул Шеврикуке снова с одобрением: мол, и я такой же ухарь-купец, и я не прочь, коли подвернется случай. — И некий Радлугин ваш жилец? Вот и еще один объект, достойный вашего обозрения. И инженер Подмолотов, он же Крейсер Грозный, ваш. Видите, какой многоцветный букет для вас нарвали. Или какую преподнесли вам корзину с фруктами. Да. Именно. С фруктами. Ведь и чиновник Фруктов жил у вас. Добавьте в ту же корзину еще и Дударева, соревнователя Свержова и их коллегу Бордюкова, хотя эти трое и проживают в чужих подъездах. Н-да. А коли Крейсер Грозный ваш, то, стало быть, и Анаконда ваша. А что это у вас, сударь Шеврикука, бант вдруг развязался? — В голосе Бордюра было не только изумление, но и сочувствие Шеврикуке.
— Как?.. То есть?.. — растерялся Шеврикука. — Действительно…
— Взял вдруг и развязался. — Теперь Бордюр, похоже, радовался. — От волнения, что ли? Или по другой причине?
— Извините, я сейчас завяжу…
— Не надо! Не надо! Ни в коем случае! — вскричал Бордюр будто в испуге. — И так замечательно! Завяжете не здесь, а дома! Дома! Домой и отправляйтесь!
— Но ведь мы высоко… — сказал Шеврикука. — — Да, высоко! Да, кувыркаемся! — все еще кричал Бордюр. — Что из этого? Вы сейчас закроете глаза и отправитесь.
— Покедова, — сказал Шеврикука.
— Погодите! Постойте! Покедова оставьте при себе. Мы с вами более не столкнемся.
— Не уверен.
— Не перебивайте меня! Знак отсюда или сигнал получите способом особенным. Этот вонючий полуфабрикат к вам более не явится. Живите внимательно и помните, что здесь влажных чувств не держат. Теперь закрывайте глаза! Но не спеша!
Спешил бы или не спешил Шеврикука, но много ли надо времени, чтобы опустить веки? Крохи его. И вот в эти крохи Шеврикука все же смог углядеть, что с собеседником его случилось приключение. Он и секундами раньше, показалось Шеврикуке, будто стал терять в весе и в ширине плеч, да и лицо его принялось утончаться. А в миги прощания (коли «покедова» было отклонено с укоризной) существо, собеседовавшее с Шеврикукой, превратилось в нечто узкое и протяженное, то ли в полосу серую с чередой бегущих темно-синих треугольников (начальственно-серым был костюм Бордюра, а синим — галстук), то ли в плотно-жесткий опояс, должный все ограничивать, держать в сбережении, чтобы не расползлось, не потеряло линию, форму или даже красоту. И тут ресницы Шеврикуки сомкнулись.
8
Расклеить их удалось не сразу. Не дождавшись приглашения «Открывайте!», Шеврикука сам дал команду глазам. А их будто заклеили пластырем. И точно, пластырь на глазах был. Шеврикуке с болью и ворчанием пришлось его отдирать.
Стоял он в квартире пенсионеров Уткиных, в Землескребе. Черная бархатная лента, переставшая быть бантом, свисала с плеча. Шеврикука выругался, стянул, сорвал с себя бархат, чуть ли не с брезгливостью, будто на него залез змей, объявившийся уже в Останкине, швырнул его на диван.
И сам сел на диван.
«Надо успокоиться, а что же за тварь ты такая, эко трясешься, — отчитывал себя Шеврикука. — Ведь живой! Ведь живым оставлен! Живым!» И успокоился.
«Значит, они мне, — думал далее Шеврикука, — решили установить направление мыслей и действий… Ну что ж, может, оно и к лучшему… Конечно, направление это выгодно им, оно — для их целей, догадок, шарад и корысти. Но ведь и у меня не выжжено соображение. Не выжжено совсем-то… Они и это имели в виду, и понятно, в их сетях — ячейки на всякие случаи. И тут, впрочем, новостей нет. А коли не раздавят, опять будем живы. Глядишь, и отворят калитку. Ну а дальше? Нужна ли тебе отворенная калитка? Ведь снова бежишь к ней именно по дурости, именно по безрассудству!» Всем изгибам нынешнего собеседования Шеврикука мог найти толкование. И выбор вагончика с кувырканиями и полетами его не удивил. Хотя, возможно, никаких полетов и кувырканий вовсе не было, кого-кого, а специалистов по изобразительному ряду и эффектам на Башне хватало! Ну и их это дело! А вот отчего так взволновал духобашенного Бордюра черный бархатный бант, Шеврикука истолковать не мог.
А бант Бордюра не то чтобы взволновал. Похоже, расстроил. Или даже напугал. Говорить-то Бордюр говорил, и все, видно, по делу, ничего не упускал, но бант его явно смущал. Либо раздражал. Бордюр будто силу какую-то желал применить к банту, Шеврикука это порой чувствовал. А когда усилие было приложено, бант развязался, Бордюр чуть ли не возликовал. Но и утомился. Крики его нервные в конце разговора, скорее всего, были вызваны расходом сил, вряд ли предвиденным.
Впрочем, возможно, Шеврикука все это вообразил. Ну язвил Бордюр про бант, ну развязалась лента, возможно, оттого, что он, Шеврикука, вертел в волнении шеей. Но зачем он надел этот идиотский бант? И еще именно черный, а не фиолетовый или желтый? С перепоя? Или в самом деле по дурости? Или по некой невысказанной подсказке? Бесспорных объяснений дать себе Шеврикука так и не смог. Как не смог и даже выстроить варианты предположений, отчего обеспокоился Бордюр. Про себя же, поразмыслив, постановил: да, с перепоя и по дурости.
Глаза у Бордюра были синие, вспомнилось Шеврикуке. Ну и что? К непременному серому костюму московского чиновника, или дельца, или трибуна средней ценности синие глаза весьма подходили. И галстук ему повязали темно-синий. Знали, какой образ лепили и зачем. Нет, осадил себя Шеврикука, не то, не то. Тут иное… А! Вот что! У того-то, к кому приволокли Шеврикуку пушистые щекотихи с целлулоидно-кукольными голосами, у того-то однажды за пластинами гармони проступила синева глаз! Опять же ерунда! Мало ли что и с какой целью предъявляют или приоткрывают ему, Шеврикуке! Да пусть тот собеседник и Бордюр — одно лицо, или одно существо, или одна субстанция («А что это — субстанция?» — задумался Шеврикука), или одна идея. Пусть! Какое это имеет значение!? И пусть недотепа курьер (или не курьер) Пэрст-Капсула — тоже Бордюр! Какое это имеет значение!
«Никакого, — вздохнул Шеврикука. — Почти никакого… — Потом подумал: — И сидят они теперь над детекторами лжи, разбираются в крючках…» Сразу же поехидничал над самим собой: «Голова садовая! Детекторы лжи для них — четырнадцатый век!» Кстати, он им почти и не лгал.
А бархатную ленту следовало сейчас же растоптать, сжечь, разжевать и выплюнуть! Ну не сжечь и не растоптать, а удалить с глаз долой. И навсегда. Что Шеврикука безотлагательно и сделал. Упрятал кусок бархата в укромное место, откуда брал. Не в его привычках было выбрасывать тряпки, пусть ему и противные.
Однако мы, видно, и впрямь летали и кувыркались, вынужден был признать Шеврикука, голову-то вон как крутит, этак вывернет. Сказывалось, понятно, и вчерашнее нарушение режима, но и условия беседы с Бордюром пока напоминали о себе. Шеврикука отправился во двор, сел на скамейку, думать более ни о чем не желая.
А на дворе была ночь, черно-синяя, душная, тихая. Никто в домах не голосил, не выпускал в пространство с цепей звуковых дорожек горластых мужиков и дев, не звякал в кустарниках насаждений стеклянной посудой, не щипал барышень, не материл президентов. Это была ночь одиночества. И Шеврикука опять ощутил, что он в мире один.
— Шеврикука… — донеслось из-за мусорного ящика.
Шеврикука повернул голову вправо, но ни звука не издал.
— Шеврикука… — Голос (почти шепот) был робкий, будто отстеганный кнутом, но слова произносились внятно. — Шеврикука, позвольте к вам приблизиться… Я подползу… На мгновение…
Шеврикука молчал. Запрета не последовало. И нечто подползло.
— Это я… Пэрст…
«Брысь! Пшел отсюда!» — следовало бы цыкнуть. Но Шеврикука не цыкнул.
— Вы были сегодня у квинта и вернулись… — зашептал Пэрст-Капсула. — Я не думал, что вы вернетесь. А вы вернулись… А я… А со мной…
— У кого я был? — не выдержал Шеврикука. И тем самым вступил в разговор, участвовать в котором не должен был себе позволить.
— У квинта… У одного из квинтов… У одного из квинтэссенсов…
— Встань. Раз уж… Что ты валяешься-то. Садись.
Пэрст-Капсула привстал и бочком уселся неподалеку. Шеврикука не хотел, но зажал ноздри и чуть было не отъехал к краю скамейки. Однако пахло от Капсулы редким и драгоценным нынче, как белужий бок, куаферским одеколоном «Полет».
— Да, — подтвердил Пэрст-Капсула. — Отскребся. В химических чистках и татарских парных. Теперь не стыдно… Перед концом. Словно в белой рубахе…
— Ну! Ну! Мужик! Брось! — стараясь быть грубоватым, решил подбодрить Капсулу Шеврикука. — Не раскисай. Никому не дано знать… А что отскребся, похвально. И вот одеколон добыл.
— Хотите, и вам открою, как добыть.
— Нет, нет! — заторопился Шеврикука. — Я не к тому.
— А знать мне дано, — с печалью сказал Пэрст-Капсула. — Дано. Последняя ночь. А я не хочу. На мне нет вины. И мне горько.
— Я не судья, — глухо произнес Шеврикука.
— Да. Это так. Но вы вернулись. И вы останетесь.
— Надолго ли?
— Пусть и ненадолго. Поэтому я здесь. Это не должно пропасть. И я принес вам…
— Чего еще? — насторожился Шеврикука.
Пэрст-Капсула протянул к нему руку, разжал пальцы. На ладони его что-то лежало. Одно, рассмотрел Шеврикука, — круглое, другое — продолговатое, чуть закрученное по краям.
— Я не возьму, — сказал Шеврикука.
Теперь он впрямь отодвинулся от духа.
— Но ведь пропадет…
— Мне велели это передать? — спросил Шеврикука.
— Нет. Никто не велел. Это я. Это мое.
— Не возьму! — сказал Шеврикука нервно. — Ни за что! Мне не надо!
— Но ведь пропадет! — взмолился Пэрст-Капсула. — Или учуют, захватят и наделают плохих дел. И не расхлебаешь!
Шеврикука и во тьме, в черной черноте черной комнаты все мог увидеть, теперь же он хотел узнать, синие ли у Капсулы глаза, но тот наклонил голову, в прощальный раз рассматривая свои ценности. Как будто бы не синие, как будто бы темнее… Но что из того! Что из того!
— Откуда происходят?
— Это мое.
— Ворованное? — сурово спросил Шеврикука.
— Нет! Это мое! — обиделся Пэрст-Капсула. — Откуда, не могу сообщить.
И Шеврикука взял.
Не мог брать. Не должен был брать. Но взял. Предметы были тяжелые. Металлические. Весомее золота. Руку Шеврикуки потянуло вниз.
— Ну и что? — сказал Шеврикука. — Вроде монета. Морда на ней чья-то с коротким волосом. На обороте — лист растения. Или, может, не монета, а жетон. Бывало, сунешь такой куда-нибудь в отверстие, а тебе нальют пива. Или керосина. Не фальшивая? На зуб пробовал?
— Не фальшивая.
— А это что-то продолговатое, крученное по краям. Смахивает на лошадиную голову.
— Да, — кивнул Пэрст-Капсула. — Похоже на лошадиную голову.
— Ну и что? Для чего это? И что с ним делать?
— Не знаю. Осмелюсь предположить — для чего-то важного. Возьмите. И оберегайте.
— Нет! Ни за что! Сейчас же забирай! Или выкину!
Однако рука Шеврикуки никуда не двинулась, а пальцы его сжались.
— Прощайте, — сказал Пэрст-Капсула. — Я ухожу.
Тут Шеврикука выказал слабость, привстал и в сентиментальном порыве попытался горемыку обнять напоследок. И сам он не ожидал от себя проявления чувств к существу, вовсе ему не близкому, а возможно, и поддельному. И Пэрста-Капсулу его движение скорее напугало — не ценности ли ему хотели возвратить, тот отшатнулся от Шеврикуки, прошептал: «Прощайте» — и исчез.
Выпрямить пальцы, отодрать их друг от друга, вызволить их из несвободы жадности Шеврикука не мог. «Экие они дошлые! — в досаде размышлял Шеврикука. — Увидели, наверное, как я упрятывал обруганный мною же бант. Или без того вызнали, что я и впрямь лучше давиться пойду, нежели выкину объеденную молью тряпку или ботинок, стоптанный да с дырами. Опыт, что ли, они намерены какой произвести надо мной? Над линейным-то?.. Кортес и Монтесума…» (Тут я, рассказчик истории домового Шеврикуки, смущен и пребываю в недоумении. Сам ли Шеврикука вспомнил о Кортесе и Монтесуме? Знал ли он о них вообще? Или это я, рассказчик, бесцеремонно ворвался в соображения Шеврикуки?..) А пальцы Шеврикуки разжались.
9
Монету (или жетон) и лошадиную голову, за ночь не исчезнувшие, следовало незамедлительно укрыть. Но у кого и где? Сдать в ломбард? Смешно. А держать приобретения вблизи себя Шеврикука не видел резона. Чур их! Подальше их! Не его они, не его! А кого — он не знает! Два адреса среди прочих Шеврикука все же выделил. Но после размышлений дом мухомора с бородкой, ныне выдвиженца, Петра Арсеньевича, Шеврикука отклонил. Прежде он наследство бедолаги Пэрста-Капсулы (поутру Шеврикука как бы согласился с тем, что Пэрст — бедолага, жил отдельно, сам по себе) спрятал бы в доме Петра Арсеньевича. Но теперь гордыня остановила его.
Оставалось проникнуть в Дом Привидений и Призраков.
Чтобы там не раскудахтались, не загремела посуда и не распустились возбужденные интересом уши, Шеврикуке пришлось выжидать удобные минуты. До полудня. После ночных трудов обитатели дома имели право вздремнуть — кто с храпом, а кто со свистом, и право это Шеврикука уважал.
Зимой привидения и призраки квартировали в Ботаническом саду, в Оранжерее, а в летние месяцы перебирались в Останкинский парк, под крышу лыжной станции или лыжной базы, что к западу от Потехинской церкви.
Лыжная база в Останкине, как вы знаете, на вид простой сарай, и не более того. Не дровяной, естественно, сарай, а протяженное сооружение, с украшениями из досок по фасаду, в начале века в нем могли бы содержать летательные аппараты Уточкина и Заикина. Но все равно сарай. Зимой там было шумно, пахло лыжной мазью и гуталином для тупоносых ботинок, но непременно и снегом, и ветром, наигравшимся в белых следах, и замерзшими лапами елок, а ближе к весне — и талой водой, и щеки милых лыжниц там розовели, и смех их звучал, и шел пар от титана с кипятком и серебристого бака с цикориевым кофе. Я более уважал снежные дороги в Сокольниках, но нередко бывал на лыжной станции и у себя, в Останкине.
А в апреле ее запирали на замок, и она впадала в летние сны. Это для людей. А привидения, призраки и иные личности, о которых здесь не время говорить, но, может, и придется, из Оранжереи, не скажу, что все с удовольствием, перебирались на лыжную базу. В свои Апартаменты. Работники, забредавшие летом в прохладные недра сарая, чтобы убедиться, все ли в порядке, ничего, кроме стеллажей со спортивным инвентарем и обувью, столбов со скамейками, не наблюдали. Все было в порядке, и, конечно, стоял в помещении неисчерпаемый и вкусно-черный запах лыжной мази. Лишь одной из уборщиц каждое лето мерещились в неосвещенньх углах мерцания шелковых платий и слышались дальние дивные голоса. Один из них как-то явственно пропел: «Было двенадцать разбойников и Кудеяр атаман». И смолк. Уборщица, докладывая о видениях, ни на чем никогда не настаивала, не просила о прибавке к зарплате, а только мечтательно улыбалась. Начальники ее ворчали, находя объяснения ее видениям в том, что вблизи лыж и ботинок завелась моль и порхает, или грызуны, или даже летучие мыши и надо принимать меры. Однако сезон следовал за сезоном, а дивные звуки слышались, и шелк шуршал и мерцал.
Шеврикука, если бы знал об этом, рассудил бы: раззявы и дуры ведут себя неопрятно, залезая в чужое пространство. Не мечтательную уборщицу имел бы он в виду, та лишь обладала тонкой восприимчивой натурой.
Теперь же Шеврикука путаными петлями шел к лыжной базе. Хвоста не вел. И никакая подозрительная трясогузка, или бабочка, или радиоуправляемая модель его не сопровождали. С северного бока сарая Шеврикукой третий год как была освобождена от гвоздей доска, в потайную щель, используемую им чрезвычайно редко, Шеврикука и прошмыгнул.
Ни единого звука он не издавал, не хотел, чтобы сегодня Горя Бойс знал о его посещении Дома, но уже в темени сырых пазов услышал:
— А-а! Да ведь это Шеврикука! А ну-ка пожалуй сюда!
— Да не ори ты! — рассердился Шеврикука. — Сейчас и подойду. Хоть и видеть твою рожу мне ни к чему. И не ори!
— Не будь пролазой! От дяди Гори Бойса все равно не уйдешь.
Из черноты надвинулся на Шеврикуку боевой стол на двух тумбочках и в шаге от Шеврикуки надменно замер. За столом, под канцелярской лампой, сидел взаимоуважающий соблюдатель Бойс, тощий, но притом пухлощекий, в валенках, в ватных штанах, пребываемых на теле Бойса в режиме подтяжек.
— Кто пролаза? Чего ты сам-то стену таранишь! Сиди и сиди у своих врат!
— Отчего здесь в неотведенный час?
— Я больной. Болею болезнью, — сказал Шеврикука. — На больничном.
— Предъявляй лист.
Шеврикука протянул бумагу из калекопункта.
Соблюдатель Бойс снял очки. Смастерил он их из фанеры и казнил ими мух. Явилась муха, он ее прибил. Прилетела вторая, эту Бойс почесал и шлепком направил жить дальше.
— А если заразишь постоялицу травмой? — сказал Бойс. — Или огорчишь ее увечьем?
— Не твоего ума дело! — сказал Шеврикука. — Отъезжай на самокате к проходной. Соблюдай свой чин и свои пределы. Или я напомню о них. Ты, Горя, меня знаешь!
— Зачем ты шумишь? — забеспокоился Бойс. — Что ты шумишь?
— А кто тут шумит? А кто? — выскользнула из стены взаимоуважающая следитель бабка Староханова. Она же Лыжная Мазь. Или — Смазь.
— Никто не шумит, — хмуро сказал соблюдатель Бойс. — Наш гость направляется в Апартамент триста двадцать четвертый. Есть кто в Апартаменте?
— Есть, есть кто в Апартаменте! — запрыгала на одной йоге, гоняя перед собой корабельный секстант, следитель Староханова. — Есть, есть кто в Апартаменте! Но он возьмет и гостя не примет!
— Этого не знает никто. Бери. — Бойс протянул Шеврикуке сушеную воронью лапу, на алюминиевом ромбе, привязанном к ней, было выцарапано гвоздем: «324». — Ступай, Шеврикука. Веди прохладную беседу. Не озорничай. Не шали. Горя бойся!
Боевой стол взаимоуважающего соблюдателя, позванивая шпорами тумбочек, унесся к проходной. Исчез. Следитель Староханова вынула из холщовой сумы жестянку и пальцем стала втирать в ноздри лыжную мазь.
— От насморка, сладкий! От чиха гнилого! — заулыбалась она Шеврикуке. — Лапландская, нумер осьмой, для жесткой лыжни. Со стеарином. Одновременно способствует и страстям. Ежели, конечно, натереть мускатного ореха и три щепоти…
— Что ты за мной поперлась, старая карга! — сказал Шеврикука. — Или я не знаю дороги?
— Ox, ox! Удалой Шеврикука! Погубитель сердец! Если бы скосить мои годы! — Староханова руки в боки уперла и укоризненно покачала головой. — По должности поперлась, по должности. Иные думают, что знают дорогу. А есть углы, и есть повороты, и есть конец дороги. О них-то известно? Нет! О них и не думают!
— Исчезни, бабка! — рассердился Шеврикука. — Я с утра невеселый.
— Оно и видно. — Лыжная Мазь отскочила от Шеврикуки. И тут же заныла, забубнила, запричитала, выходило, что она несчастная, брошенная, узурпированная, разрушенная солями и нечистотами, а ей не дают канифоли. Вдруг она сделала сальто через десять плошек с горящим спиртом, энергично перевернулась еще раз и заскользила в темноту, будто служила и не при лыжах, а при коньках.
«Что-то в ней сегодня новое, — подумал Шеврикука. — А что — и не поймешь…» И он последовал в Апартаменты.
— За несданные ценности и документы ответственности не несем… — донеслось до Шеврикуки.
Шеврикука движение произвел, будто был намерен швырнуть в дальний угол булыжник. Насморочные звуки тут же утихли.
Однако вскоре он пожалел, что не позволил бабке Старохановой исполнить обязанности и сопроводить гостя в Апартаменты с анфиладами. Ощутил, что сегодня ее конвой был бы уместен. Ожидаемый им поворот судьбы должен был положить конец его походам в Дом Привидений и Призраков. Или навсегда. Или надолго. И не собирался Шеврикука встречаться с Гликерией. А ей необязательно было знать, что она более его не увидит. Он не любил прощаний. Хотя и не думал, что нынешнее прощание выйдет схожим с отрыванием бинтов от незапекшейся раны. Гликерия ему надоела, а он ей, скорее всего, опостылел. Но какая дама пожелает выглядеть брошенной? Ее слова и жесты должны быть последними. Ее часам с боем положено отменить время. Это-то — пусть. Но Шеврикуке, возможно, предстояло исчезнуть. Как бы Гликерия не принялась разыскивать пропавшего без вести и вынуждать кого-либо разузнавать о нем. Это Шеврикуке было не по душе. И неделю назад Шеврикука, посетив Гликерию, как он полагал, напоследок и убедив себя в том, что она и впрямь взбалмошна, капризна, барыня и хватит ему с ней, уже скучно, учинил скандал. Скандал мерзкий. Но все как будто бы у них (или с ними) закончилось. И ладно. Что же теперь-то произойдет при его явлении? Вот отчего конвой бабки Старохановой не повредил бы…
Темень не рассеивалась, и в Шеврикуку вошла тревога. Апартаментам четвертой сотни положено было быть, но их не было. Шеврикука шагал и шагал и мог никуда не прийти. Но не растяжение истоптанного им пространства было причиной его тревоги. «Чудовище! — будто кто-то шипел в нем. — Чудовище! Всюду и вокруг Чудовище!» Какое чудовище? И что значит — всюду и вокруг? И кто шипит в нем? Проносились мимо него серые пятнистые силуэты, кривые плоскости, свитки, чьи-то руки, или глаза, или рыла проступали из тьмы, кто-то кашлял, бранился невнятно, хрюкал, стонал или выл, но все это было знакомо, объяснимо и не несло ни зла, ни предупреждения, хотя Шеврикука, как и прежде, рисковал. Это были блики быта Дома. Нет, чувства возникали новые. В них скребло предощущение Ужаса. Душно стало Шеврикуке, душно! Рука его рванулась к горлу, надо было отодрать давящее. Но не отодрала. И почувствовал Шеврикука, что его, сдавливая уже всего, вбирает в себя нечто живое, страшное и огромное, дышащее жарко и смрадно, и он уже внутри, в чреве Ужаса…
Отпустило. Смрад пропал. И возник свет. Тусклый, словно от двадцатипятисвечовой лампы, но свет.
Шеврикука тяжело дышал. Потом закашлялся. Глазам стало больно, и потекли слезы. Будто его травили газом. Ни Бойс, ни бабка Староханова не могли позволить себе таких развлечений. Кто-то другой. Что-то другое. И своего, похоже, добились. Испугали. Но, может, ничего и не добивались?
Идти назад было бы бессмысленно. Шеврикука и не пошел бы. А вот уже и потянулись Апартаменты четвертой сотни. Дыхание его восстановилось, а глаза не слезились. Шеврикука нащупал невидимый гвоздь и повесил на него воронью лапу с алюминиевым ромбом.
— Войдите, — лениво или вовсе нехотя соизволили пригласить.
И будто зевали.
Шеврикука плечом проткнул стену и вошел.
Пригласили его нынче войти в спальную Кроме Гликерии, находилась здесь совсем необязательная сейчас Невзора, она же Прилепа, она же Дуняша Отрезанная Голова, она же Копоть. Можно было и еще припомнить имена или прозвища, связанные с той или иной историей этой вертлявой прохиндейки. В Апартаментах Гликерии она просила называть себя камеристкой чудесной госпожи. Хотя ее следовало бы списать из кухарок в посудомойки.
Гликерия была уже одета, сидела на мягком пуфе вблизи корабля-алькова, почти под самым темно-синим с золотыми блестками балдахином, Невзора причесывала ее. Впрочем, сегодня она была не Невзора, а Дуняша. Стояла в грубой ночной рубахе со следами угля для сонных грез на рукаве, а когда наклонялась, открывала взглядам оранжевые толстые панталоны из байки с начесом, голова же ее, вся в бумажных папильотках, лежала метрах в пяти на стуле.
— Добрый день, — с тихой вежливостью подтвердил свое присутствие Шеврикука.
— Батюшки! Шеврикука! — Длинные руки Невзоры-Дуняши взлетели вверх, костяной гребень выпал из них. — А я неодетая и простоволосая! Срамота какая!
Невзора-Дуняша-Копоть подхватила со стула голову, сунула под мышку, папильоток стараясь не повредить, и понеслась прочь. Перед самым исчезновением она, явно для Шеврикуки, проделала несколько энергичных, кариокских карнавальных движений бедрами, знала, в чем ее сила.
Гликерия повязала волосы зеленой шелковой лентой, встала. Синяка под левым глазом ее не было, а прошла лишь неделя, и синяк обязан был цвести. День она начинала в полупрозрачном турецком костюме с шуршащими шальварами.
— По делу, милостивый государь? — спросила Гликерия, надменно улыбаясь. — Или забрать игрушки?
— Игрушек здесь не держу. Шел мимо и зашел.
— Стало быть, по делу.
— От скуки, — сказал Шеврикука. И посмотрел по сторонам, предлагая Гликерии о делах не упоминать.
— И какое же у тебя дело? Излагай. И проходи дальше. Куда шел. Здесь еще скучнее. С тобой тем более.
Шеврикука смутился. Врезать ей, что ли, снова, дурной бабе? Рука не поднялась. А Гликерия прошествовала мимо него барыней. Какой и была. Барыней! А он стоял перед ней лакеем. Штаны бы на него надеть короткие, чулки и туфли с пряжками, а в руки вместить поднос с чашкой кофе. Идти, идти надо было отсюда, вернуть Горю Бойсу сушеную воронью лапу и более в Дом Привидений — ни ногой! Никогда. Но вдруг опять по дороге станут душить, сдавят и вберут во чрево? Не с монетой ли Капсулы и лошадиной головой связано это?
— Ну, милостивый государь Шеврикука? — сказала Гликерия и пилкой убрала нечто лишнее с розового ногтя. — Я жду.
Тут и влетела Дуняша-Невзора-Копоть. Голова ее была на месте, папильотки сняты, волосы, густые и пышные, подняты вверх для дневных развлечений. Барышня надела кроссовки, джинсы, белую майку с английскими словами и видом кораллового атолла меж грудей. На шее ее висела цепочка желтого металла и не имелось никаких шрамов. Дуняша жевала бублик. Обрадовала:
— Во бублик! Горячий! Гликерия Андреевна, я на кухне их бросила. Хотите принесу?
— Нет, Дуняша, — сказала Гликерия. — Не надо. Сейчас мы закончим с посетителем, и я пройду завтракать в столовую.
— Мне уйти?
— Нет. Разговор пустой и недолгий.
— А чего он притащился, идол-то этот, Шеврикука? — осмелела Невзора-Дуняша и заглотала бублик. Пар пошел из ее рта и ноздрей.
При этом она и глазищами своими будто бы готова была столкнуть Шеврикуку в пропасть. Прежде он сам отправил бы ее в дальние края, а теперь промолчал. Промолчала и Гликерия, хотя дерзость Невзоры-Дуняши по отношению к гостю, какому-никакому, вышла не по чину. А та, не дожидаясь слов Гликерии или Шеврикуки, поспешила поделиться неотложными чувствами:
— Эта отставная прокурорша опять развесила кошачьи штаны и платья как раз в тех местах, где мне летать, ползать и вопить. Отстирать как следует не может, выжать как следует не может, они мокрые, вонючие, тыкайся в них мордой!
Об отставной прокурорше знал и Шеврикука. Дуняша Отрезанная Голова служила в коммунальной квартире на Знаменке, бывшей Фрунзе, возле Румянцевской библиотеки, в угловом доме с башней, 8/13, выстроенном Шехтелем для доходной дамы Шамшиной. Прокурорша держала семнадцать кошек и двух котов, а чтобы не увеличивалось поголовье, надевала на зверей штаны и платья с застежками и раз в три дня меняла им костюмы. Прежде, имея силу в руках, сносно стирала и отжимала. Развешанные тряпки, будто цирковые, нисколько не мешали Дуняше являться, скорее оказывались уместной декорацией.