Происшествие в Никольском
ModernLib.Net / Современная проза / Орлов Владимир Викторович / Происшествие в Никольском - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Владимир Орлов
ПРОИСШЕСТВИЕ В НИКОЛЬСКОМ
1
Ох, и скучно по утрам в Никольском. Ей-богу. Ну что за наказание такое — все в сотый, да и не в сотый даже, а в стотысячный раз. Словно слушаешь петую-перепетую песню и каждая буква в той песне тебе знакома, каждый звук, каждая интонация старательного певца, даже все его придыхания выучены наизусть. Вот проревел он в волнении: «Туча смешала землю с небом», — стало быть, дальше уж, конечно, с угрозой пропоет насчет серого неба и белого снега, а ты кричи, уши затыкай чем под руку попадется, но от этого гремящего серого неба, от неумолимого песенного порядка никуда не денешься, да и куда деваться? Вот хлопнула калитка у Монаховых, — значит, сейчас услышишь, как продавец гастрономического отдела пристанционного магазина пройдет шагов пять, остановится и крикнет жене трезвым металлическим своим баритоном: «Колбасы граммов четыреста купи, докторской, и масла…» — и точно, крикнул, и Монахова ответила: «Ладно», будто микрофон у рта держала, и разошлись супруги, довольные, успокоенные, подтвердившие еще раз честному народу, что не жулики они, не уголовные элементы, общества не разоряют, а покупают снедь в поселковом гастрономе. А за Монаховым по дымящейся, прожаренной уже пыли Дементьевы прошагают, отец и сыновья, молчаливые, несущие себя с достоинством получивших звание, выбритые до лаковой синевы с помощью безопасной бритвы и пенящегося крема «Флорена». Словно готовые еще раз фотографу столичной газеты у ворот завода швейных машин позировать для снимка «А без меня, а без меня здесь ничего бы не стояло…». Прошли. Вере кивнули. Валяйте, валяйте, спешите, ударники! А за ними, а за ними шалопай Корзухин пронесется, камнем засадит в чей-нибудь священный огород, так, безобидно, ради шутки, или собаку мирную соседскую подразнит диким голосом, а той уж будет огорчительно слышать этот дикий, издевательский голос, потому что и так, без Корзухина, жарко. «Ну ладно, проваливай, чего руки тянешь! — скажет Вера Корзухину грозно. — Дурной! Контуженый, что ли? Как только таких токарями держат! В армию хоть бы взяли…» Пробежал Корзухин, пробежал никольский битл, концы красной рубахи узлом связавший на голом втянутом животе; в распаренный, голову дерущий запахом краски автобус влезет, как всегда, первый, да еще и место, кому надо, займет. И повалит весь поселок Никольский на работу, на службу, на рынок, в магазины, в больницы, в районные конторы, мастерить швейные машинки и мотоколяски для инвалидов, исписывать бумаги красными и синими чернилами, торговать ранними огурцами из ухоженных парников, да мало ли занятий вытягивает по утрам деятельных людей из Никольского, пустошат поселок, заставляют никольских локтями работать в автобусной очереди, кряхтеть в резиновой машине, а потом, через три километра, спешить в электричку, а уж электрички, электрички по Курской, по тесной и веселой железной дороге, развезут, растрясут никольских кого куда — кого в Москву, кого в районную столицу, кого в Серпухов, кого на сумасшедшую станцию Столбовую, а кого и в пряничную Тулу.
Вот и повалил поселок Никольский.
А ей, Вере, спешить некуда, день отгульный, сиди на крыльце, подставляй смуглое уже свое лицо солнцу да поглядывай на утреннее никольское шествие.
Идут, идут, кто торопится, а кто нет, кто с черным интеллигентным и деловым портфелем, а кто с дерюжными мешками, с сумой переметной, старики в штопаных рубахах и пиджаках с заплатами, но давней никольской традиции привыкшие надевать на работу и в баню что похуже, а то попортишь или сопрут еще. Молодые, напротив, в отглаженном да в модном, длинные и здоровые, переросшие на голову приземистых своих родителей, не знавшие бомбежек и щей из лебеды, щеголи, по мнению своих мамаш, добро беречь не научившиеся. Идут, идут, а их дом, Навашиных, самый что ни на есть обыкновенный никольский дом, не раздражающий соседей никакими особыми достоинствами, самое что ни на есть заурядное подмосковное жилище, неискусный гибрид избы и дачи, стоит на главной поселковой улице, и, стало быть, утреннее шествие тянется перед Вериными глазами, и люди, шагающие к автобусу, успевают поглядеть на нее. А так как она своя, никольская, не дачница, выложившая сто пятьдесят целковых за лето, и вот сидит на крыльце с книжкой в руках, и ничего не делает, и никуда не спешит, это естественно, моментально вызывает чувство досады или непонимания.
— Во, расселась, коленки выставила…
— Вера Алексеевна, не желаете двинуть с нами на Силикатную?
Это Астанин, шофер, возит цемент с Силикатной.
— Как же, — говорит Вера певуче и закрытой книжкой отгоняет муху, — потом пыль из меня выбивать веником, да?
Уж так ответила, по привычке, чтобы отстал и шел дальше, могла бы и поостроумнее что-либо сообразить, но лень попридержала язык, да и скучно.
И снова:
— Эй, Верка, ноги-то сгорят…
— Она подол обрезала напрочь…
— Привет, Верк! Гни свою линию, от этих-то уши отводи, а то вянуть начнут. Марья Ивановна с радостью паранджу бы надела…
— Пошли с нами. На Гривне нынче жакеты будут!
— И занятие-то себе нашла — не бей лежачего, да еще и сегодня загорает…
— Слабенькая! Ветер дунет — рассыплется!
— Валяйте, валяйте… Ну, еще чего?
Впрочем, слова летели в Верину сторону случайные и необидные, в Веру они не вцеплялись, а рассыпались в воздухе, и от них не надо было отмахиваться, как от обнаглевших июньских мух, не словленных еще липучей бумагой. Мужики и парни отпускали на ходу реплики скорее доброжелательные, им самим приятно было полюбезничать с навашинской девицей, такой смазливой и фигуристой не по летам. А женщины, даже если бы и пожелали Веру уязвить, хотя бы для того, чтобы досадить мужьям, сделать это все равно бы не решились, потому что шла в Никольском о Вере слава как о девке горластой и язвительной, к старшим не имеющей почтения, и связываться с ней — только давать повод ославить, осрамить себя на весь поселок. Да и чего цепляться к ней? Девка как девка, красивая, работящая, сегодня сидит — так завтра со всеми будет нестись к автобусу, а что коленки выставляет, так и их дочки нынче не прячут колен. Срамота, конечно, но…
Прошли.
Ну вот еще последние суматошные пробежали.
Вера вздохнула.
Скучно. Ох, и скучно же…
И утро все тянется, жаркое, нестерпимое никольское утро.
И ничего в это утро в поселке не произойдет интересного, не может произойти, да и не происходило никогда. Вот днем или вечером в Никольском происшествия еще могут случаться. И случались же! Случались! В послеобеденные часы или еще лучше — в вечерние входит в жизнь поселка стихия. В новинку кое-что бывает, пусть не каждый день, но бывает, пусть раз в двадцать дней, но бывает все же, вечером в Никольском есть на что поглядеть, есть что послушать. На худой конец включишь телевизор, может, станут разучивать «хоппель-поппель» или начнут многосерийный фильм.
Но до вечера-то — жизни год! А сейчас такая в Никольском скучища! Наказание, ей-богу, наказание!
А чего ей-то, дуре, сидеть без дела и глазеть на утреннюю никольскую жизнь? И слушать эту жизнь? А вот сидит. И с места не двигается. В ней ведь, в этой жизни, не только появления ненаглядных соседей на пыльном, с травой у канавок главном Никольском проспекте расписаны, но и все запахи, рыбные, колбасные, картофельные и прочие, известны заранее, и все звуки, пусть даже самые пустяковые, словно бы записаны на магнитофонной ленте, и лента эта от старости уже потрескивает, да похрипывает, да похрюкивает, но и не рвется. Вот застучали у пруда молотки, поначалу застучали старательно, а потом растерялись, спотыкаться стали, застеснялись опасной своей старательности. Реставраторы — в пруд бы их водяными забрали! — к работе приступили, чтобы тут же заняться перекурами. Или на левые дела разбрестись. А церковь жалко — ничего, она времен Ивана Грозного или каких других времен, всего ведь не упомнишь, мало ли чем им в седьмом классе забивали голову. Стучат работнички, старые леса чинят, не спешат, не усовестились, хоть бы мелодию своим молоткам придумали посвежее, нет, все, как вчера, как и позавчера, как и всегда.
Но если молотки у пруда застучали, стало быть, кончилось утро и начался трудовой день.
А все равно веселее не стало. Скучно. И не скучно, а того хуже — тоскливо.
Хоть бы Сергей скорее вернулся. Уж больно долго длится его командировка. Ставит он теперь столбы высоковольтные в Тульской области, под городом Чекалином. И что это за Чекалин такой? Сергей писал: назван так город, бывший Лихвин, в честь пятнадцатилетнего паренька, то ли он немцев в войну убивал, то ли они его убили. И зачем этому городу Чекалину, бывшему Лихвину, держать Сергея? Столбов, что ли, в нем не хватает?
И хотя Вера знала точно, что Сергей вернется домой не позднее чем через три дня, а то и через два дня, она все же сидела теперь и ругала бессовестный город Чекалин, отнявший у нее Сергея, упрятавший его в свою неизвестную жизнь на месяц, на три месяца, на полгода, сколько там им еще жить в разлуке!
— Верка, козу-то не вывела… Все тебе загорать!
— Да сейчас. Ну что ты со своей козой пристала? Ничего с этой Дылдой не сделается…
— Матери так отвечаешь…
— Ну, сейчас, — проворчала Вера.
Но в дом и во двор, к козе, она все же сразу не пошла, потому что ей хотелось думать о Сергее, просто повторять про себя его имя, вспоминать, какой он, какие у него волосы и какие руки, вспоминать, как он ласкал ее и как говорил ей: «Здравствуйте пожалуйста. Извините, что пришел». Тяжкими выдались Вере последние ночи, и ведь уставала за день, а сон не шел, не шел — и все тут, так хотелось ей, чтобы Сергей был рядом, лежал рядом, так соскучилось по нему ее сильное, не девичье уже тело. И уж без поводов, а просто так, для собственной радости она рассказывала знакомым и случайным собеседникам, что есть у нее парень, вроде как муж, только для себя и говорила, потому что в Никольском все, наверное, давно знали, что они с Сергеем живут, да и мать если и не знала, то уж догадывалась.
— Верка! У-у, змея шелапутная…
— Ну ладно! — буркнула Вера. — И так тоскливо, а ты пристала!
— Идешь ты или не идешь?
— Ну, иду, иду! Отстань ты, ради бога!
Босиком, книгу положив на ступеньки крыльца, Вера по утоптанной дорожке между вишнями и папировкой проскочила на задний двор, где перед грядами в хлеву не в хлеву, в сарае не в сарае жила коза. Стадо в Никольском было скудное, коров дюжина, овцы да козы, вечное мучение с пастухами, вытравило их время в Подмосковье, как извозчиков, а те, что появлялись иногда и слаживали с никольскими, оказывались вскоре людьми несерьезными и пьяницами. Вот и теперь никольский скот сиротел без пастуха, и Вере приходилось выгонять козу на зелень. Лет десять назад, как и многие никольские, и они, Навашины, имели корову. После решили обойтись козой. Свиней откармливать не любили, к козам же, как и к картофельным огородам, выделенным возле железной дорога, они, да и все никольские, привыкли с военных времен. С козами и возиться не надо было много, и молоко шло у них пусть с привкусом, но жирное, а потом можно было пошить из их шкур и душегрейки. Правда, в войну и после нее все держали по нескольку коз, теперь же оставили по одной, рассчитывали на магазины.
— Ну, Дылда, вставай, — Вера схватила козу за рог, — пошли. И так уж поздно выходим…
Коза поднималась медленно, пошла за Верой нехотя, не имела желания из тени хлева, пахнувшего пометом и сеном, плестись куда-то по жаре. На дворе она спугнула кур, и те хоть и лениво, но заорали, закудахтали, к Вериному удовольствию, — мать, наверное, услышала их и успокоилась. Не Верино было дело выгонять козу, росли у них в доме хозяйки и помоложе — Надька и Сонька, но мать чувствовала, что Вера нацелилась нынче со своей подругой Ниной Власовой податься в Москву — деньги транжирить без толку или приключений искать, и уж мать со вчерашнего вечера придумывала Вере занятия, чтоб та намоталась по хозяйству и отсидела отгул дома. «Ну пусть, пусть себя потешит, — думала Вера без зла, — время у меня еще есть», — и легоньким прутиком подбадривала козу. Короткий сарафан свой Вера надела на голое тело, и не таким злым было для нее солнце, а уже когда набегал ветерок, совсем приятно становилось коже. Жаль только, что улицы вымерли и никто не мог оценить этот чудесный сарафан, сшитый ею самолично на прошлой неделе из дешевенького штапеля с белыми звенящими цветами на голубом поле, оценить и ее самое, и ее плечи, и ее ноги, и ее колени, выше которых подол сарафана был сантиметров на десять. От досады Вера стукнула козу прутом покрепче: давай поспешай, не глазей по сторонам.
У пруда было уже много подростков и ребятишек помельче, они плавали в темной воде, играли на траве в мяч и карты. На берегу валялись брошенные велосипеды, а в зеленой низинке за холмиком лежали сытые соседские козы.
— Верка! Иди мяч кидать!
— Да ну! — отмахнулась Вера. — Некогда.
Козу она привязала к колышку, вбитому в землю на совесть, колышек был их, навашинский, низина делилась невидимыми границами на зоны влияния никольских владельцев коз, длиной веревок хозяева каждый день обеспечивали своим животным свежую траву. Но Дылда к зелени интереса не проявила, она тут же залегла за кочкой и морду уткнула в землю.
— Лежи, лежи, — сказала Вера, — только к петуховской козе не суйся. И веревку не заматывай. А то будешь орать! За молоком Сонька придет. И воду принесет. Поняла?
Растянувшаяся на земле коза казалась еще внушительнее и длиннее. «Эко вымахала, дубина, лучше б молока давала побольше. Впрочем, что это я ее извожу? — подумала Вера. — Она ведь неплохая коза, губы мягкие и добрые, морду ее приятно гладить, и в глазах есть соображение».
— Ну, если поняла, — сказала Вера, — то хорошо. Насчет веревки помни, Дылда.
Мать могла бы уже и отойти, время Вера ей дала, — так нет, все еще нервничала.
— Я тебе поеду!
— А то не поеду! — рассмеялась Вера.
— Вырастила себе на голову. Во кобыла какая! Я ж тебе мать!
— У меня выходной, могу я им распоряжаться или нет?
— Дома дел, что ли, нет? Деньги только на ветер… Я в твои годы каждую копейку считала.
— Может, они у вас дороже были!
— Пожила бы ты в наше время…
— Я-то в любое время проживу!
— На какую-нибудь пустую дрянь выкинешь!
— Это мое дело. Деньги сама заработала!
— Вот как? Деньги, значит, только твои? А я тебе не мать? И девчонки с голоду полыхать должны?..
— Кто это с голоду подыхает? — рассердилась Вера.
— Замолчи!
— Нет, кто это с голоду подыхать будет?
— Только о себе и думаешь, о матери не думаешь! Ты мне жизнью обязана… В отца пошла, в беспутного!.. Я всю кровушку, все соки из себя выжала, чтобы на ноги поднять ее, чтобы одеть, накормить, — и вот тебе благодарность в старости… В отца пошла, господи…
— В какой такой старости? Что ты прибедняешься? В старости! В сорок шесть лет — в старости!..
Вера была сердита, не жалкие слова о том, что она кому-то чем-то обязана, ну хотя бы и жизнью, хотя бы и здоровьем, и красотой своей, не эти слова разозлили ее, нет, а вот деньгами-то зачем попрекать, будто она бессовестно вытягивает их из черной семейной шкатулки, будто не гробит себя, когда ее сверстницы все еще развлекаются в школах, или она такая маленькая, что не имеет права на самостоятельность?
— Знаешь что?.. — почти закричала Вера, но сдержалась. — У меня временя нет на всякие разговоры.
Повернулась резко, пошла в свою комнату, переодевалась с шумом, гремела лезшими под руку вещами так, чтобы мать слышала и чувствовала, как серьезна и грозна ее дочь. «У всех матери как матери, а мне повезло!» Настроение у Веры испортилось вконец, и теперь никольское утро представлялось ей не только тоскливым, но и жутким, и жить не хотелось, одна надежда оставалась на возвращение Сергея. «Вот уйду, вот уйду я к нему, — повторяла Вера, напяливая туфли, — вот уйду навсегда», — хотя и знала, что никуда не уйдет, уйти не сможет, потому что ни один загс их с Сергеем не распишет.
— Эх, жизнь!
Одетая, принаряженная для московской публики, для московской толпы, для кипящих, счастливых магазинов, черную сумочку подхватив, губу нижнюю поджав, хотела пройти мимо матери, гордая и самостоятельная, матери не заметить, бровью накрашенной не повести.
Нет, взглянула на нее, малодушная.
И встала.
— Начинается! Нет, ну что я тебе сделала такого, ну скажи, ну чем я тебя обидела?
Сумочку быстро положила на стол, бросилась к матери. Но не обняла ее, не прижала к себе, слов никаких не сказала горячих, а остановилась в шаге от матери, потому что мать сделала брезгливое движение, будто прикосновения дочери вытерпеть сейчас она не могла.
Мать была Вере ниже плеча, плакала рядом, сжавшаяся вся, груди-то у нее совсем нет, подумала Вера, высохла, совсем старушка, жалкая, простоволосая, несчастная. А она стояла рядом, разодетая, спелая да ухоженная, и так ей стало горько и стыдно, и такую любовь она ощутила к матери, что кинулась к ней, сжала ее, волосы принялась гладить. «Ну не надо, мамочка, родная, ну не надо, ну прости меня, ну успокойся, все хорошо будет, вот увидишь, вот увидишь…» Она повторяла эти слова, обещала хорошее впереди и сама не знала, что хорошее, то ли то, что своей поездкой в Москву она мать не огорчит, то ли то, что вообще в жизни их семьи настанут счастливые времена, спокойные и веселые, настанут скоро, и, может, даже отец их вернется с Дальнего Востока, блудный отец явится с повинной.
— Не плачь, ну, не надо, садись сюда, успокойся!.. Не поеду я, никуда не поеду. Ни в какую Москву не поеду! Вот сейчас переоденусь и Нине скажу, что не поеду…
И долго она так говорила, себя ругала за черствость и эгоизм, даже матери стало жалко ее, она принялась успокаивать Веру, называла сиротинушкой, вытирала слезы ее и, забыв прежние свод слова, советовала ей в Москву ехать сейчас же, а то Нина, наверное, ждет.
— Никуда я не поеду, — говорила Вера. — Зачем?..
Минут пятнадцать, а то и больше стояли они, успокаивая друг друга, жалея друг друга, мать говорила: «Иди, иди, Нина уж, верно, ждет тебя», а Вера твердила: «И не уговаривай, никуда я не поеду, не хочу я никуда ехать…»
И все же через полчаса, когда краснота сошла с лица и никому в автобусе и в голову не могло прийти, что эта рослая красивая девица недавно плакала, Вера уже ехала к станции и против желания прикидывала, на какую электричку она успеет, львовскую или серпуховскую, и сколько ждет ее рассердившаяся, наверное, Нина; впрочем, эти мелкие соображения казались ей кощунственными, и она отгоняла их и все повторяла себе, что в Москву она поехала только из-за матери, купит ей там что-нибудь ценное, купит непременно, все деньги истратит до копейки, себе на мороженое не оставит, ей перед матерью на коленях стоять, а она ей слезы приносит…
2
По платформе от скамейки к скамейке катался на велосипеде Колокольников.
Нины не было видно.
Львовская электричка прошла, а серпуховская должна была появиться через двадцать семь минут.
Ожидающих поезд было мало, и все они хоронились от солнца в тени болезненных пристанционных лип. Вера хоть и вспотела в автобусе, в сквер не пошла, она была жадной до солнца. Колокольников все катался по платформе, дурашливый все-таки малый, подумала Вера, хотя и красивый. Он бы сюда мог заехать и на грузовике, вон как веселится, вокруг всех столбов норовит объехать и объезжает их, виртуоз фигурного катания по асфальту, только перед кем старается, неизвестно. Нину Вера теперь ругала, называла ее беззаботной и готова была ее проучить за опоздание. Впрочем, может быть, Нина уже появлялась на станции, да ждать ей надоело, вот она и ушла домой или, того хлеще, уехала одна в Москву…
— Отстань ты от меня, змей подколодный, не дави мешок! Помоложе, что ль, нет, с кем играться… — взвыла жалостливо бабка Творогова, пенсионерка шестидесяти шести лет, Первомайская улица, четырнадцать, или просто Творожиха, в любое время года снабжающая московских, подольских, чеховских и серпуховских жителей сырыми и калеными семечками, взвыла, сидя на соседней скамейке, потому что Колокольников передним колесом попытался отодвинуть от ног бабки серый тугой мешок.
— Мотобол, знаешь, бабка, такая игра есть, — засмеялся Колокольников, — и еще пионербол…
— Васенька, мы же свои, никольские, я же старая, беспомощная…
— До чего ж ты, бабка, занудливая! — рассердился Колокольников и покатил дальше.
Скамейки и столбы он объезжал быстро и ловко, и Вера знала: если раньше он выказывал себя неизвестно перед кем, то теперь старается ради нее.
— Вась, — сказала лениво Вера, — подружки моей тут не было?
— Не видал, — бросил на ходу Колокольников.
— Верочка, внученька, ты тоже, что ль, куда едешь? — сиропным голосом обратилась к ней Творожиха, и глаза у нее засветились счастьем. — Какая ты вся красивая да сдобная! Мать-то твоя счастливая — такую кралю высидела! Ты уж этому извергу на велосипеде скажи, чтоб не шалил, а?
— Не задавит, — сказала Вера, — это он так, шутит он.
— Шутит, шутит! — закивала бабка, будто бы обрадовавшись тому, что Колокольников с ней просто шутит.
Творожиху Вера не любила, приторные ее слова и заискивающие взгляды терпела с трудом, и в другой день с удовольствием бы помогла Колокольникову поиздеваться над этой семечной предпринимательницей, что-нибудь выкинула бы озорное да ехидное, но нынче, после слов матери, после холодных и горючих ее слез, Вера, казалось ей, несла в себе чувство вины перед всеми старшими, она любила их, потому что мать была одной из них, и даже бабку Творогову она сейчас жалела.
— Ишь как гонит! — снова заволновалась бабка. — Ишь как! Прямо на меня! Прямо на мешки!
— Не задавит, — мирно сказала Вера.
И точно, не задавил, притормозив, замер у скамейки.
— Катаешься? — улыбнулась Вера.
— Ага, катаюсь, — сказал Колокольников.
— Делать, что ль, нечего?
— Нечего, — сказал Колокольников.
— Лучше бы стакан водички привез. Жарко!
— Еще ничего не желаешь?
— Съезди, будь человеком.
— Ну ладно, уговорила.
Небрежно, руки то и дело снимая с голубого руля, покатил Колокольников по платформе, а потом по лоснящимся шпалам и по красноватой земле, перебрался через две московско-курских колеи и прямо на велосипеде, тонком да хрупком, казалось, прогибающемся под его тяжелым, жилистым телом, прямо на легкой своей машине въехал в вокзальную дверь, а там уж, наверное, отправился к буфету.
— Ну и здоров, ну и ловок вымахал! — с радостью заговорила Творожиха, пересевшая со своими семечками на Верину скамейку. Радовалась она то ли вправду тому, что Колокольников, никольский житель, вымахал таким здоровым, то ли тому, что он уехал и не мог уже безобразничать с ее мешками.
А Колокольников, живший от Веры через три улицы, и верно, за последние годы сделался парнем необыкновенно сильным и рослым, образцовым покупателем магазина «Богатырь», расположенного у платформы Ржевская, за Крестовским мостом. Среди молодой поросли поселка Никольского, рождения конца сороковых годов и начала пятидесятых годов, по рассказам родителей, несытых, Василий Колокольников считался фигурой заметной, и не потому, что в нем обнаружились особые таланты или интерес к наукам, — чего не было, того не было, — выделялся он именно своей силой, широченными плечами и бицепсами. Сила и создавала ему авторитет, и хотя он редко применял ее, потому что был человеком добродушным, поселковые парни ее признали и хороводились вокруг Колокольникова. В атаманы Колокольников не рвался, но положение свое среди поселковой ребятни принимал, а потому и подражал сильным людям, вызывавшим его уважение. Поначалу повторял ягуарью походку Юла Бринера, кольты и смит-вессоны, казалось, торчали и покачивались за его широким великолепным ремнем, дядиным, армейским, но почти что ковбойским. А потом, через полгода, Колокольников окончательно влюбился в стокилограммового Рагулина, аж стонал, когда на чемпионате мира его кумир грудью принимал несущихся к нашим воротам на гибельной скорости раззадоренных канадцев и шведов и только улыбался, а рисковые парни в белых шлемах разбивались о его богатырскую грудь, падали кто на лед, а кто на борт с упоительным для Колокольникова треском. Колокольников тоже играл в хоккей и тоже в защите, старался получить у приятелей прозвище «Рагулин» и получил, ковбойская походка была забыта, ходил он теперь «как Рагулин», с небрежным и вроде бы ленивым выражением лица, плечи расправив, грудь намеренно выпятив и руки прямыми опустив к бедрам. Тонкими чертами лица он не был похож на флегматичного армейского гиганта, но обещал догнать его статью. Впрочем, Колокольников уважал еще и Старшинова и во время игр ремешок шлема по-старшиновски поднимал на подбородок, под нижнюю губу.
— Вот бы тебе его женихом, — расплылась в счастливой улыбке Творожиха.
— Каким еще женихом? — сказала Вера настороженно.
— И ладный, и здоровый, в техникуме учится…
— Нужен мне такой жених!
— И свой ведь, на стороне-то еще неизвестно кого найдешь…
— Ну ладно, бабка, не суйся не в свое дело, — резко сказала Вера.
Вера вспомнила, что эта приторная Творожиха приходятся Колокольникову дальней родственницей, неизвестно какой степени юродной, пятой водой на киселе, но родственницей, вовсе не способна была старуха на самостоятельные суждения и наверняка высказала сейчас отголосок слышанною в семье Колокольникова. Кроме того, она уж, конечно, как и все никольские сплетницы, знала о ее, Вериной, любви с Сергеем, и потому нынешние слова бабки иначе как наглыми назвать было нельзя. Вера и хотела поставить Творожиху на место, но тут открылась обитая рыжим дерматином вокзальная дверь и Колокольников выехал на размятый солнцем асфальт перрона. Левая его рука по-хозяйски держала руль, правая же самоуверенно, но и не без изящества несла полную кружку пива. Пена колыхалась, вываливалась мягкими кусками, таяла на асфальте.
— Разбавленное, — сказала Творожиха.
— Ох, и надоела ты! — рассердилась Вера. — Сиди да помалкивай.
Старуха обиделась, отодвинулась даже, принялась ворчать громко, но невнятно, и все же Вера смогла разобрать шипящие бабкины слова: «…шляется с голыми ногами, до грешного места задралась, тьфу, срамотища какая…»
— Сейчас ты у меня договоришься! — грозно пообещала Вера.
Замолкла Творожиха, негодующее шипение ее разом оборвалось, будто регулятор в радиоле остановил стертую корундовую иглу: знала ушлая никольская жительница, с кем следует связываться, а с кем нет. И все же не удержалась с разгону и, сама уже того не желая, пробормотала напоследок:
— Крапивой бы по этим местам…
И тут же испуганно заерзала на лавке, кончики черного вечного платка затеребила в ожидании кары, но, на ее счастье, подъехал Колокольников, привез кружку пива.
— Ну ладно, — сказала Вера Творожихе, принимая кружку, — мы к этому вопросу еще вернемся.
Пиво было теплое, разбавленное, кисловатое, не принесло облегчения.
— Верочка, внученька. — взмолилась Творожиха, — оставь глоточек.
— На, держи, — протянула ей кружку Вера.
— Пей, бабка, — сказал Колокольников, — но учти: пиво — опиум для народа.
— Спасибо, Вась. — Вера достала кошелек. — Сколько я тебе должна? Двадцать четыре копейки, что ли?
— Убери, — обиделся Колокольников. — Ты меня за человека не считаешь, да?
— Васенька, я молчу.
— Вот ведь люди пошли, — вздохнул Колокольников, — все на копейки мерят. А можно ли любовь копейками оценить?
— Чтой-то любовь у тебя такая кислая да жидкая?
— Какая-никакая, — сказал Колокольников.
— И за нее спасибо.
— Вечером к нам придешь?
Вечером дома у Колокольникова, отец и мать которого гостили у родственников в Люберцах, собирались Верины знакомые отметить день рождения бывшего ее соученика по никольской школе Лешеньки Турчкова.
— Не знаю, — сказала Вера. — Подумаем. Нет, мы, наверное, не успеем с Ниной вернуться.
— И Нина не вернется? — озаботился Колокольников.
— Ее, что ль, сейчас ждешь? — улыбнулась Вера.
— Ну ладно, — быстро сказал Колокольников, — кружку-то мне надо отвезти.
— А говоришь — любовь! — крикнула ему вдогонку Вера.
— Клянусь тебе — любовь! — подтвердил громко и торжественно Колокольников.
— Вася никогда не врет, — сказала Творожиха, — я его еще вот таким мальчиком помню…
— Помолчи. А когда электричка придет, садись в другой вагон. Поняла?
Творожиха, вздохнув, отодвинулась и драгоценный мешок притянула к себе.
— Слушай, Вер, приходите, а? — Колокольников стоял уже напротив, у вокзальной двери и просил Веру всерьез.
— Не успеем мы вернуться, Вась. Еще подарок надо искать, мороки-то…
— Вы без подарков! На кой черт ему подарки!
— Как же без подарков-то! — сказала Вера. — Нельзя.
«Ну, если без подарка, — подумала она, — тогда, может, еще и заглянем…» Тут и явилась Верина подруга Нина Власова, голову не повернув, прошагала к вокзальной двери, никого не замечая, но так, чтобы все ее заметили, прошагала летящей деловой походкой, рожденной любовью к полонезу и джайву, — года три Нина всерьез занималась в районной студии бального танца. Была она, как всегда, красивая, тонкая, с чуть полными икрами — они ее, впрочем, не портили, хотя и мешали носить высокие сапоги.
Минуты через две она уже подходила к Вере, молча шел за ней Колокольников, вел за собой велосипед, как ковбой присмиревшего мустанга.
— Совесть у тебя есть? — спросила Вера.
— А что? — удивилась Нина.
— На какую электричку мы договорились?
— А разве не на эту?
— Может, на вечернюю?
— Нет, правда? Не на эту? Ну, извини. Ну, не сердись.
— Придете сегодня? — спросил Колокольников. — Нина Олеговна, я на вас очень надеюсь.
— Вряд ли мы придем, — сказала Вера.
— А что, у вас ко мне особый интерес? — спросила Нина.
— Ну, так… — смутился Колокольников.
— У тебя вроде на Силикатной интерес есть, а?
— В общем — как хотите, — нахмурился Колокольников и оседлал велосипед.
— У тебя, говорят, скоро там дети появятся, — сказала ему вдогонку Нина, сказала громко и внятно, чтобы ее слова разобрали и Колокольников, и притихшая Творожиха.
Во время разговора с Колокольниковым Нина стояла не просто так, а приняв позу, приобретенную все в той же студии бального танца: ноги чуть-чуть расставив, проявив крепкое бедро, — а худое Нинино лицо с чуть широким книзу носом, но все же не утиным, выражения своего не меняло, застыло как бы, в глазах Нининых чувств никаких не проявлялось, лишь ее длинные синие ресницы поднимались иногда, чтобы выказать удивление. Говорила Нина сейчас непривычно для местных жителей старательно, четко, с идеальным московским произношением. Да и во всем ее облике, отполированном, обточенном, было нечто не здешнее, не никольское.
— Вечно ты меня подводишь, — сказала Вера.
Серым пятном на сверкающей стальной дороге в дальней серпуховской стороне возникла наконец электричка, разрослась, распухла, отодвинула от края платформы суетливых людей и уж затем остановилась на минуту, распахнула перед Ниной и Верой тугие двери.
3
На станции Царицыно, знаменитой своей крышей и четырехгранными, крашенными в белое фонарями каренинских времен, дверь распахнулась снова, и никольские подруги были вынуждены выпрыгивать на перрон, спасаясь от контролеров. Контролеры бежать за ними не собирались, только слова какие-то укоризненные говорили. Вера с Ниной остановились, Вера молчала, а Нина — высказывалась и показывала службистам язык, а потом и пальцем повертела возле виска. Уходящей электричке и контролерам она помахала изящной, наманикюренной ручкой, но те-то уехали в Москву, а они вдвоем остались в Царицыне.
— Опять из-за тебя, — сказала Вера.
— Отчего ж из-за меня?
— Смотреть надо было, а не этому старику глазки строить.
— Сразу вдруг и старику!
Действительно, было дело, без всякой корысти и перспектив, а просто так, из уважения к себе и чтоб в дороге было не скучно, быстрыми взглядами Нина ответила на нескрываемый к ней интерес сидевшего напротив лысоватого джентльмена с московской, видимо, пропиской. Джентльмен был и вправду стар и нехорош, с рыхлым, бабьим лицом, и Нине он не понравился, хотя она и оценила его манеры и ладно сшитый костюм. Но теперь, после Вериного замечания, Нина обиделась за «своего» старика и готова была защищать его. Появление контролеров она действительно просмотрела, как, впрочем, просмотрела и Вера, и перебегать в соседний вагон было уже поздно. Контролеры попались плохие, предпенсионного возраста, обаяние юности не произвело на них никакого впечатления.
И это был редкий случай, потому что обычно контролеры отпускали их с миром или же позволяли убежать, а чаще просто делали вид, что не заметили двух смазливых «студенток». Билетов Нина и Вера не брали никогда, как они считали, из принципа, а вовсе не из желания обворовать государство. В детстве привыкли экономить на мороженое — впрочем, и сейчас отдавать рубль шесть копеек за билет в два конца было бы досадно.
— Фу-ты, жарко, — сказала Вера.
— Скупнемся, что ли?
В Царицыне они полагали выйти на обратной дороге, сунули на всякий случай в сумки купальники, но теперь до того расплавила, разморила их утренняя жара, что оставалось только поблагодарить контролеров и вытоптанными в короткой, словно бы подстриженной, траве дорожками отправиться к прудам.
Берег, пологий, узкий, спускался от полотна железной дороги к темной, взбаламученной воде и, как ялтинский пляж, был усыпан коричневыми ленивыми и энергичными людьми. Раздевалок здесь так и не поставили, и теперь Нине и Вере надо было искать не общипанные пока кусты.
— Пригнись, пригнись же, дурочка, — зашептала испуганно Нина, — вот с этой стороны ветки жидкие, вон те сейчас на нас обернутся!..
— Да пусть смотрят, что они, баб, что ли, не видели? — сказала Вера. — А мне с ними на собраниях не сидеть.
— Ты уж готова, ловкая какая, а я в этом своем японском застряла, прикрой меня, а?
— Давай быстрее. — засмеялась Вера и легонько, но со звуком шлепнула подругу по голой спине.
— Вот глупая, что ты делаешь? — затараторила Нина, пригнулась, сжалась вся, платье, как рыцарский щит, прижала к себе.
Через минуту Нина королевой пляжа в японском купальнике, приобретенном по случаю, пусть и с переплатой, по царицынской мягкой траве, как на помосте показа мод, двигалась к пруду, а потом и в нагретой воде, чуть разбрызгивая ее босыми ногами, продолжала свой путь вдоль берега, романтическая неземная особа, бегущая по волнам, ноги ее ступали неспешно и с грацией, худенькие плечи были развернуты, а голова на трепетной шее откинута назад. Вера шла шагах в пяти позади подруги, не отставала, но и не спешила, к Нининой бальной походке она привыкла, относилась к ней с иронией и снисходительностью взрослого человека, приученного житейскими заботами к практической простоте во всем, но в то же время и завидовала Нине, и, сама того не желая, подражала. И сейчас она шла и смотрела на подругу, знала, что в воду они полезут не сразу, а пройдутся еще по берегу — и других посмотрят, и себя покажут.
Хождения по царицынскому берегу подругам нравились, зрителей в жаркие дни набиралось много, и все они видели двух ловких, красивых девиц, и не каких-то никольских провинциальных растерях, а московских, чуть надменных» умеющих вести себя с достоинством, готовых в случае нужды пресечь ухмылки и приставания. Впрочем, даже если и слышали они лошадиные восторги в свой адрес или грубые предложения познакомиться, в ответ слов не тратили, а выразительными движениями губ и бровей давали понять, что они выше пляжной пошлости. Про себя при этом отмечали не без удовольствия: «Дураки, конечно, грубияны, а нас заметили, вкус имеют, значит, не конченые люди».
Но сегодня Вера не намеревалась тратить много времени на купание, о чем сказала подруге и, не выслушав ее возражений, пошла в воду. На зиму воду в пруду спускали, а теперь заполнили яму не до краев — к глубокому месту пришлось шагать долго. Вода была темная, теплая, пахла водорослями. Вера поплыла осторожно, чтобы не замочить лицо и волосы, по-лягушачьи, будто по-иному не умела, старалась не делать брызг.
— Нинка! Ну чего ты там жаришься?
Через минуту Нина уже плыла рядом, и удивительные синие ресницы ее изображали недоумение.
— Чего ты вдруг сорвалась? Ну, не брызгай, не брызгай!
— Я и не брызгаю, отстань, плавай от меня подальше.
— Нет, обязательно надо спешить.
— Спешить, спешить! Ты хоть чувствуешь, как здесь здорово!
— Здорово, Верк, здорово! Вода прелесть какая, я помолодела на десять лет!
— А не на пятнадцать?
— Верочка, а вот почему, когда я плаваю, я думать ни о чем не могу?
— Отстань ты со своими глупостями. И не фыркай!
— Давай останемся, а? Не поедем в Москву? А?
Плавали подруги не напрягаясь, на одном месте, недалеко от берега, лицом к нему, так, чтобы все происходившее на земле заметить и в случае, если бы кто-нибудь заинтересовался их вещами, успеть выскочить из воды. По правде сказать, надо было им разделиться и купаться по очереди, но нынче они приглядели пожилую семейную пару, вызывавшую доверие, и попросили последить за их платьями, туфлями и сумочками. Какая была вода, жизнь делала сносной. «Счастливчики, — думала Вера, — рождаются и живут у моря, вот скоплю денег и в августе вырвусь на юг, в Крым или под Сочи, завтра же сяду за пляжные платья и сарафаны, чтобы в сверкающем, безалаберном краю Никольское не опозорить». Но тут Вера вспомнила о матери.
— Вылезай. Поехали. Совесть надо знать.
В электричке они сидели молча и были сердиты, а жара плавила вагон.
— Таким манером только к вечеру и доедем, — сказала Вера.
— Что ты на меня шипишь, что ты злишься?
— Ничего, — сказала Вера резко. Потом смилостивилась: — Это я на себя злюсь. По одной причине.
Уже узкая и тихая Москва-река осталась позади, и пролетели гремящие, забитые составами пути люблинской сортировочной горки, и явились под окна белые и желтые дома Текстильщиков, и раскаленная, с пеклом коричневых корпусов «Серпа и молота», вставших у железной дороги, приняла электричку Застава Ильича.
— Времени-то не так уж много, — сказала Нина, но уже миролюбиво, — а там, на пляже, один парень, студент, рыжеватый такой, развитой, как культурист…
— Ну и что парень?
— Очень недурной парень, москвич, царицынские-то — они все теперь москвичи…
— Ну хорошо, ну, москвич…
— Ну и ничего, — обиделась Нина. Потом сказала: — Уж совсем было мы с ним познакомились в прошлый раз. «Давно, говорит, я вами любуюсь». Мной… И тобой тоже.
— Невидаль какая. Где сходить-то будем — на Курской или на Каланчевке?
— На Курской. Там «Людмила» рядом. А на Каланчевке одни овощные ларьки.
На серой горбатой Курской площади, урезанной, ужатой ремонтными работами, была толчея, была давка, извинения и ругательства, плотное, утрамбованное движение народа во встречных потоках, тишайших, а потому и утомительных и для нетерпеливых москвичей, опаздывающих куда-то, и для транзитных людей, едущих в солнечные, фруктовые и виноградные края, измученных кассовыми хлопотами, столичными ритмами и звуками. А на берегах потоков было спокойствие, была работа, справа у забора стояли десятки южных людей в кепках-аэродромах, весельчаки и оптимисты, они зазывали кавалеров приобрести для своих красивых женщин кавказские пахучие розы. На другом берегу теснились такси, и хитроумные водители молча, но уж внимательно и по-хозяйски, горными орлами, высматривали подходящих клиентов, попростодушнее и попровинциальнее. Подруги наши были в московской толпе своими, действовали локтями и языком, энергично и быстро пересекли оба потока без ущерба для платьев и сумок. Идти им надо было влево, к большому дому, белому с зеленым, где и находился неплохой, с их точки зрения, магазин «Людмила».
— Этот дом кооперативный, — сказала Нина, — тут живут с телевидения, дикторы всякие, вот тот, который волосы нарастил, знаешь, и женщины…
— Ты уж мне рассказывала.
— Деньги у людей есть, — вздохнула Нина, не осуждая хозяев кооперативных квартир, а с сочувствием к самой себе.
— Девушки, здравствуйте, — сказал проходивший мимо модный молодой человек и, как показалось Вере, поклонился ей.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ответили подруги.
— Это он кому? — шепотом спросила Нина, а сама как бы невзначай глаза скосила на молодого человека. — Мне или тебе?
— Тебе, наверно.
— Да нет, тебе. Знакомый твой? Верка, познакомь.
— Первый раз вижу. Это он на тебя глядел…
— Нет, на тебя, — расстроилась Нина. — На тебя все всегда в первую очередь внимание обращают…
Это было правдой, и Вера знала, что так оно и есть. Всегда, если они были с Ниной на людях, внимание парней, а уж пожилых мужчин тем более, привлекала она, Вера. Она это чувствовала, и Нина это чувствовала. Разумных объяснений этому Вера подыскать не могла, на Нину, с ее точки зрения, каждый прохожий должен был бы смотреть с восхищением — такая она вся ухоженная, стильная и ритмичная. Однако Нину по справедливости оценивали не сразу и не все, а она, Вера Алексеевна Навашина, вызывала тут же восклицательные знаки. «Яркая ты больно, — объясняла Нина, — у меня одни кости, а ты вон какая». И жестами показывала какая.
— А чего в «Людмиле» будем покупать?
— Ничего, — сказала Нина. — Зайдем просто так, для разгону. Кто же в первом магазине что-нибудь покупает?
Действительно, в «Людмиле» ничего они не купили, хотя там и было кое-что, и красивое, и фирменное, и недорогое. Позже они, естественно, жалели, что не купили ничего в «Людмиле», но сейчас выходили из стеклянного магазина спокойные, рассудив, что раз это торговое заведение расположено у вокзала, значит, первым делом в него бросаются суматошные приезжие люди.
Метро привезло подруг к ГУМу.
Вера звала идти в секции, где продавали шерстяные вещи и белье, а Нина тянула через переулок, к грампластинкам. Побыли у грампластинок, потолкались среди досужего люда, походили от одной секции к другой и к третьей, прислушивались к мелодиям — не брать же им Кобзона или Миансарову, — получили удовольствие от ритмов джайва и гоу-гоу, и уж потом Нина за рубль шестьдесят в блестящем супрафоновском конверте приобрела Матушку и Карела Готта. Верины секции оглядывали серьезнее и внимательнее. Вера все думала о матери, прикидывала, что бы практичнее и по ее вкусу купить — шерсти, что ли, на кофту или саму кофту фабричной вязки, или белье, теплое, но такое, чтобы мать, непривычную к моде, не испугало. Однако же цены были для Вериных средств неподходящие, Вера нервничала, а Нина не понимала, почему на все ее слова Вера отвечает с раздражением.
— Ну ладно, пошли из этого ГУМа, — сказала Вера.
Пошли-то они пошли, и все же не удержались и купили по паре клипсов с длинными подвесками, подешевле, и, проходя туннелем под Манежной площадью и Охотным рядом, радовались им, потому что клипсы и впрямь были удачные.
— Что-то мы с тобой одни клипсы только и покупаем, — сказала Нина. — Словно уши зря кололи.
Прошлой осенью они холили в районную поликлинику, хирург проколол им уши. А серы и они так и не носили.
В ЦУМе, душном, стесненном решительной реконструкцией, Нина заволновалась, как борзая, учуявшая за мокрым кустом зайца. И действительно, что-то несли.
Нина бросилась куда-то, исчезла на пять минут, растворилась в бурлящей суетне готического магазина, и потом вынырнула из-за колонны, из-за снежной бабы — продавщицы пломбира — и схватила Веру за руку:
— Пошли! Быстрее! Я заняла очередь! Они еще есть!
— Где? Что? — не поняла Вера, но вопросы она задавала зряшные, по инерции, а сама уже бежала за Ниной, волнуясь, как и подруга.
Нина притащила ее почему-то к фотоотделу, обрадовала женщин, стоявших в очереди: «А вот и мы!» Давали сумки, черные и коричневые, прямоугольные, с карманом, на длинном узком ремне, с двумя блестящими металлическими замками, кожаные, немецкие. Ах, какие это были сумки! Нина вытащила из своей несчастной, обреченной сумочки деньги и пересчитала их, хотя надо было еще выписать чек, а уж потом идти в кассу.
— Хватит, — сказала она и обернулась к Вере.
И, увидев Веру, она расстроилась и спросила испуганно:
— Ты тоже, что ль, хочешь такую?
— Ну а что же! — сказала Вера.
— Верк, ну зачем тебе-то! Это ведь не твой стиль…
— Ты так думаешь? — засомневалась Вера.
— Конечно! Ты прости, но смешно будет смотреть на тебя с такой сумкой. У тебя сила в другом. Я тебе как подруга советую. Ты же что-то другое хотела купить.
— Ты права. — сказала Вера.
Продавец, светловолосый парень лет девятнадцати, каждый новый чек выписывал морщась и покачивая раздосадованно головой. У него хватало терпения разъяснять покупательницам, что сумки эти не какие-нибудь, а специальные, кофры для фоторепортеров и фотолюбителей, знающие люди смеяться будут. Он и Нине сказал:
— Хоть вы-то каплю здравого смысла имеете? Или еще купите фотоувеличитель и привяжете к бедру?
Нина поглядела на него снисходительно и с жалостью.
— У меня дядя фоторепортер, — сказала Нина, — я ему в подарок.
— Ну, берите, берите, — махнул рукой продавец. — Я думал, хоть вы с соображением.
На эти слова продавца Нина не ответила: что он о ней думает, ее не волновало, а волновало, какую сумку брать — черную или коричневую. Она уж и ту и другую устраивала и на левом плече, и на правом, крутилась с обеими сумками перед Верой, раздражая очередь и продавца, и следы столкновений больших страстей отражались на Нинином лице. Наконец она сделала выбор, со страдальческим выражением глаз сказала: «Черную», — однако на полдороге к кассе она воскликнула: «Ах, что я, дура, наделала!» — побежала к прилавку и зашептала: «Коричневую, будьте добры, коричневую…»
Она и потом изводила Веру своими сомнениями, все корила себя за глупость: «Надо было черную, а теперь не обменяешь, все разберут», — и заглядывала в Верины глаза, выпрашивала у нее слова, которые подтвердили бы правильность ее выбора.
— Брось ты причитать, — сказала наконец Вера, — купила и купила. Этот цвет лучше.
Сомнения были отброшены, яркие перспективы, связанные с сумкой на длинном ремне, открывались перед Ниной.
— Нет, здорово, здорово! — сказала Нина. — А?
— Что «а»? — спросила Вера.
— Как что? Я про сумку. А ты меня не слушаешь, да? Ты расстроилась, что ли? Ты на меня обиделась?
— С чего мне обижаться-то?
— Нет, серьезно, эта сумка тебе не к лицу. У тебя же другой стиль, я правду говорю.
— Ну и хорошо, — сказала Вера, — и кончим о сумке.
Словами этими она призывала подругу к непосильному подвигу, и та, поколебавшись, замолчала, потому что чувствовала Верино раздражение. Нина и сама страдала теперь оттого, что расстроила подругу, но не сосуществовать же в Никольском двум одинаковым сумкам. Вера думала о приобретении подруги с завистью, к тому же ее обидели слова: «Сумка тебе не к лицу», — почему вдруг не к лицу? — но тут она снова вспомнила о матери, о своих сегодняшних намерениях и сказала резко:
— Нужна мне такая сумка! Мне матери что-нибудь купить надо, поняла?
— С чего ты вдруг? Именины, что ли?
— Не именины. Просто так. Просто жалко мне ее стало.
Нина посмотрела на подругу с удивлением, но потом вроде бы все поняла, ни о чем не спросила, а принялись они обсуждать, что Вериной матери купить и в какие магазины зайти, — может, отправиться на ярмарку в Лужники?
— И мне-то, — вздохнула Нина, — зазря бы денег не тратить, а маме…
И тут они богатым, сверкающим боками Столешниковым переулком вышли на улицу Горького.
Как хорошо, как празднично было на Горького, как любила эту улицу Вера, утренние никольские страдания забылись, и жизнь не казалась тоскливой, и если бы вспомнила Вера о своих мыслях на крыльце родного дома, наверное, посмеялась бы сейчас над собой. Но до воспоминаний ли было! Толпа двигалась великолепная, разодетая, уважающая себя, не то что у Курского вокзала или ГУМа. Конечно, и тут спешили, но больше прогуливались. И все были одетые по моде, и отличить нашего от иностранца не было никакой возможности.
— Зимой еще своих заметишь, — сказала Нина, — а летом — нет.
А уж речь на улице звучала такая разная, наверное, и французская, и арабская, и индийская, и испанская, и всякая; впрочем, какая именно — определить Вера не могла, знала только по-английски несколько выражений из учебника пятого класса и песен битлов, но все говорили вокруг удивительно интересно и красиво.
— Смотри-ка, Верка, смотри…
— Чего ты?
— Да не туда… Тихонов! Вон!
Прямо на них шел Тихонов. Вера на секунду остановилась, рот открыла от удивления и восторга, но тут же пошла за подругой, поджав губы.
— Я думала, он красивее, — сказала она, — и ростом выше.
— Ничего, ничего, — прошептала Нина, — все равно красивый.
— И с ним идут какие-то все невзрачные…
— Ну брось ты!
Нина стояла на своем, а Вера пожимала плечами. «Подумаешь!» — ворчала она, а все равно несколько раз оборачивалась, и смотрела в спину Тихонову, и понимала, что вечером в Никольском она будет рассказывать знакомый девчонкам и парням, как попался им навстречу сам Тихонов, понимала и то, что рассказы эти доставят ей удовольствие. И еще она чувствовала себя в этой великолепной разноязычной толпе своей, со всеми равной — и со знаменитым артистом, чьи фотографии вымаливали они в ларьках Союзпечати, равной и вот с этой заграничной тонконогой дамой в замше — равной, а может, еще и повальяжнее ее. «Смотри-ка, — толкнула ее в бок Нина, — какой фасон!» И правда, плыло перед ними пятнистое короткое платье, ловко так приталенное и расклешенное внизу необыкновенным способом. Нина вся напряглась, нервно извлекла из сумки блокнот и карандаш, на ходу принялась зарисовывать фасон, норовила женщину в удивительном платье обойти, взглянуть на все сбоку и спереди, а Вера не спешила, шла с достоинством и думала: «Ну и что, и впрямь хорошее платье, ну и что, и мы такое сшить можем, и даже еще лучше. Да и сейчас мы никого не хуже. Вон и на нас смотрят…» Кое-какие мужчины и парни и в самом деле обращали внимание на них с Ниной, и от этого прогулка по улице Горького Вере все больше нравилась, и было ей хорошо и празднично.
— Все, — сказала Нина, — завтра же начну кроить. У меня приличный материал. Только посветлее этого.
— С цветами, что ли?
— Ну да, с такими размытыми… Пошли в туннель… Заскочим в рыбный? Я уж проголодалась.
В переходе она все посматривала в блокнот и шептала что-то — может, прикидывала, хватит ей отреза или нет. Рыбный магазин, самый знаменитый в столице и самый богатый, с довоенным аквариумом в витрине и с декоративными горками консервных банок, вытеснившими осетров из папье-маше, встретил их запахом селедки и шумом очередей. В последнем зале очереди были за рижской салакой горячего копчения.
— Ну, повезло! Скажи? — обрадовалась Вера.
— Ты — в кассу, а я — к прилавку, — сообразила Нина, — и поесть возьмем, и домой. Как чек выбьешь, в Филипповскую сходи, будь доброй, булку возьми посвежее, страсть как голодно.
Всегда она подчинялась Вере, а в очередях была решительнее и предприимчивее подруги.
Копчушкой и филипповскими булками наслаждались во дворе за магазином рыбы.
— Мое железное правило, — говорила Нина, отрывая салаке голову, — сколько б денег ни было, а на хорошую рыбу не жалеть. А уж если севрюга попадется, или семга, или лосось — ничего жалеть не буду…
Дальше они жевали молча, ели много и жадно, и хотя прошел момент первого удовлетворения пищей, все равно какой, а тут — копченой салакой, удовлетворения судорожного и блаженного, хотя сытость и принесла, как всегда, разочарование, настроение у Веры не ухудшилось и сонное благодушие не размягчило ее.
— Хорошо, — протянула Вера.
— Хорошо, — поддержала ее Нина. — И я тут должна жить… Может, в этом самом доме… Нет, не в этом. У Покровских ворот.
Следом могли пойти всегдашние Нинины сетования о несправедливом со стороны судьбы поселении ее, Нины, в пригородном поселке Никольском. Вера пропустила бы ее слова мимо ушей по привычке, но Нина на этот раз промолчала. После гражданской Нинин дед, чей род, по семейным преданиям, не один век на плечах держал Москву, в голодный год вместе с Нининой бабушкой бросился искать хлебные деревни. Потом пришел нэп, а дед с бабушкой так и не вернулись в Москву, не смогли или не захотели, осели в Никольском, в сорока верстах от столицы. Покойного деда Нина иногда ругала, работать устроилась ученицей в парикмахерскую у Каланчевки, собиралась в Москве стать дамским мастером и не раз говорила Вере, что замуж выйдет непременно за москвича. А если даже и не выйдет, то все равно переберется в Москву, как — посмотрим. В компаниях парней она тут же выделяла именно москвичей, они сейчас же нравились ей больше других, и дело тут было не в лисьем расчете, просто так получалось само собой, словно бы Нина в людях с городской пропиской открывала родственные души.
— Нет, Верочка, не зря мы с тобой сюда приехали, — заговорила Нина. — Ради одной этой рыбы стоило! Не жалеешь? Ведь хорошо, да?
— Хорошо, — сказала Вера.
Для продолжения сегодняшних удовольствий они заглянули в соседний сладкий магазин, насмотрелись на фантазии кондитеров, а потом двинулись в «Армению», отведали восточных лакомств подешевле, запили благословенную рыбу газированной водой и пошли в Елисеевский. Там они просто потолкались, как в театре или музее, посмотрели на люстры, похожие на салютные грозди ракет, на великолепие сверкающей в огнях лепнины и звенящих зеркал. Дальнейшее их движение по улице Горького было путаным и долгим, Вера с Ниной заходили в магазины, потом возвращались на несколько кварталов назад, в магазин, ими пропущенный, потом опять спускались к Советской площади и ниже, а изучив «Подарки», вспоминали, что они проскочили «Синтетику», и спешили в «Синтетику». Движение их вовсе не было нелогичным, оно подчинялось стихии нынешнего праздничного похода и своей безалаберностью именно и приносило им удовольствие. Выйдя из «Синтетики», Вера с Ниной ринулись в отделанную по последней моде «Березку». Витрины «Березки» были громадны, пугали и притягивали роскошью, пламенем и холодом драгоценных камней, легкой игрой цен, недоступных, а потому и ничего не значащих. В магазине этом подруги ничего не собирались купить, их фантазию не связывали расчеты и реальные возможности, а потому они владели здесь всем и все могли примерить на себе в мыслях. Ах, какие тут были камни, какие браслеты и кулоны, какие ожерелья из янтаря и какие колье с рубинами на золотых цепочках! «Видала, Нин? А это видала? Блеск!» Словно бы брожение происходило в тесноте сверкающего магазина, и Вера с Ниной вместе с другими кидались от прилавка к прилавку, все замечая, все выщупывая глазами, холодея от восторга, пропуская витрины с расплодившимися часами, небрежно и свысока поглядывая на длинную очередь конченых людей — давали обручальные кольца. Глаза их горели, спорили с дорогими камнями, азарт захватил подруг. Остановиться они теперь уже не могли, все осмотрели в соседних магазинах, а потом втиснулись, ворвались, стекло в дверном проходе чуть не выжав, в актерскую лавку у Пушкинской площади.
Магазин был маленький, забитый, лишь к прилавкам с книгами и текстами пьес можно было подойти без борьбы, а напротив жалась шумная толпа и теснились в ней охотницы, отчаянные, настырные, азартные, с Верой и Ниной одной породы. Духота томила продавщиц, большие лопоухие вентиляторы гоняли по магазину подогретый воздух. Не сразу, с терпением и упорством, подруги протиснулись вперед. Чего только не лежало перед ними: и цветные поролоновые куклы, и круглые блестки в целлофановых пакетах, и тапочки для воздушных ног балерин, и металлические стаканчики с помадой всех оттенков, и баночки, коробочки, тюбики с пудрой, тонами, кремами, лаками, тушью, мастикой для ресниц, и прочие удивительные вещи, любезные душе, видеть которые — одно удовольствие, и уж уйти от них не было никакой мочи. Нина так и стояла, с места не двигаясь, принимая решение, а Вера уже вцепилась глазами в темно-коричневые шкафы, похожие на аптекарские, с медными накладными украшениями, за стеклами которых лежали парики. Парики были один краше другого, для королев и их фрейлин, пышные и прямые, с буклями и башнями-пучками, розовые, рыжие, зеленоватые, золотистые, черные — немыслимые. У Веры в горле пересохло. Она не могла произнести ни слова, а все глядела теперь на тридцатилетнюю женщину, актрису, наверное, примеривающую парик. Как прекрасна была женщина! Естественно — из-за парика! Это был из всех париков парик. Лиловый и фиолетовый одновременно, и вместе с тем в нем были явно заметны серый, стальной оттенок и золотистый тоже. Форму он имел необыкновенную, словно бы многоярусную, женщина выглядела в нем благородной дамой из окружения Екатерины. Вера ее сейчас же возненавидела. Она готова была закричать: «Отдайте парик! Вы не имеете на него права! Он — мой!» Женщина осматривала себя в парике деловито, не было в ней трепета и азарта, и это Веру ужасно возмущало, женщина сняла парик и положила его на прилавок, Вера похолодела. «Сколько он стоит?» — спросила женщина. «Восемнадцать». — «Нет, не подойдет…»
— Я возьму, — подалась вперед Вера. — Я сейчас. Чек выбью…
— Подождите, — сказала продавщица. — Вы сначала примерьте. Может, размер не ваш…
«Мой!» — хотела крикнуть Вера, но не крикнула, а произнесла что-то невнятно, протянула руки за париком, пальцы ее дрожали; надевая парик, она понимала, что все смотрят на нее, ждала усмешек, ждала вопроса: «Зачем он вам?», готова была в ответ сказать, что ей в народном театре поручили роль… господи, чью роль, из восемнадцатого века, кажется, но чью? А-а! Все равно парик будет ее, его теперь не отберешь и с милицией, и насмешки не испугают, парик ее — и все тут. Но никто не смеялся, и продавщица ни о чем не спросила, сказала скучно: «Ваш размер. Вам идет», — и Вера, выдохнув воздух, кинулась в расступившейся толпе к кассе, бросила на черную тарелку со вмятиной восемнадцать рублей.
4
— Ну что, пойдем на день рождения? — спросила Вера.
За окном электрички проносились дома и дачи Битцы и на пологих холмах гомеопатические плантации института лекарственный растений.
— Не тянет, — сказала Нина.
— Вечером-то делать нечего.
— Ты же сама утром не хотела.
— Настроение появилось. Пошли?
— Посмотрим, — уклончиво сказала Нина.
Была она вялой, уставшей, на Веру не смотрела, словно обиделась на нее всерьез и надолго. К смене Нининых настроений Вера привыкла, сколько раз уж наблюдала, как бойкая, предприимчивая, озороватая девчонка в минуту становилась нервной и капризной, готовой заплакать, а то и плакавшей на самом деле. «Эва, кровь в ней как бунтует!» — говорили в Никольском. И сейчас Нина нервничала и злилась на что-то. По дороге домой Веру она раздражала — и прежде всего потому, что Вера не могла уяснить причину Нининого преображения.
«Из-за парика, что ли? — думала Вера. — Неужто из-за парика?..»
Возбужденная, счастливая неслась она час назад по улице Горького, удивленная, спешила за ней Нина, смеялась и говорила: «Ты что? Вот выкинула! Зачем тебе парик-то, да еще таких древних времен! Я понимаю — настоящий парик. А то — театральный! Деньги, что ли, девать некуда?» — «Отстань! — отвечала ей Вера, впрочем, не особенно сердито. — Душу не трави. Купила и купила. Захотела и купила». Никаких объяснений она не могла дать Нине и себе тоже, действительно, желание приобрести парик было таким неожиданным и нестерпимым, что в актерском магазине все соображения здравого смысла исчезли из Вериной головы. Но пока, на улице, Вера не жалела о своей покупке. Коричневая сумка висела на тонком ремне, стучала по крепкому Нининому бедру, напоминая Вере, на что стоит тратить деньги, на что не стоит, а Вера все шагала, несла осторожно мягкий пакет и думала: «Дома примерим. Может, и пригодится…»
Но долго вытерпеть душевное томление и Нинины колкости она не смогла, увидев буквы общественного туалета, спустилась по лестнице, казавшейся вечной, заняла кабину и там, спеша, но и бережно, надела парик, нетерпеливыми пальцами напит в сумке пухлую кожаную пудреницу, взглянула в ее зеркальце и губами причмокнула от удивления: «А что? Ничего!» Фантастическая прекрасная женщина с сединой в лиловых локонах отражалась в овале походного зеркала. Зашумела вода в соседней кабине, но шум ее и вся обстановка примерки не разрушили Вериного вдохновения, она все поворачивала голову, смотрелась в зеркало, позы принимала и радовалась себе: «Ничего, ничего…» Заскреблась в дверь Нина, зашептала: «Вера, что ты так долго?» — «Примериваю…» — «Пусти меня, — взмолилась Нина, — пусти поглядеть». Дернула Вера задвижку, впустила подругу, и та заахала в тесноте кабины: «Как здорово! Какая ты красивая!» — «Нет, правда?» — волнуясь, спрашивала Вера. «Ты просто преобразилась. Как Иван-дурачок в горячем молоке. Зачем мне врать-то!»
То, что она восхищалась ею искренне, Вера поняла позже, на улице, выражение лица у Нины стало растерянным, если не расстроенным, покупку Верину она больше не хвалила и словно бы сникла, лишь однажды сказала с жалостью к самой себе: «Везет тебе, Верка, вон мать тебя какой родила. Повое наденешь — и каждый раз на себя не похожая, а красивая. А я…» Вера попыталась ее переубедить и уверить, что она, Нина, и без всяких париков хороша и ей нечего расстраиваться. После торопливых смотрин в туалете покупка уже не казалась Вере безрассудной, она и не смогла бы приобрести ничего лучшего, — надо же, как к лицу оказался ей парик. Она и в электричке все радовалась про себя своей покупке, а поделиться радостью с подругой не отваживалась — та сидела мрачная. Районный город сверкнул над узкой и смирной рекой, белой колокольней, и тут Нина сказала:
— А насчет матери-то забыла? Все матери вещь купить хотела…
В иной день Вера обиделась бы и сразу поставила Нину на место, а сейчас была настроена благодушно.
— В следующий раз куплю, — сказала Вера.
Себя она уверила в том, что матери, уж точно, хорошую вещь купит в следующий раз и подороже, накопит денег и купит обязательно, без суеты и со смыслом. Вера не чувствовала никаких угрызений совести: ну мало ли чего она собиралась делать утром, после слез матери, сгоряча, конечно, надо относиться к матери повнимательнее, но глупо было бы упустить такой замечательный парик. Сама судьба привела ее в актерскую лавку и не дала потратить деньги в других магазинах, а от судьбы не убежишь и не отвернешься. Никольской платформы Вера ждала волнуясь, ей не терпелось показать себя в парике на людях. Вера теперь желала появиться в клубе, на танцах, или же у Колокольникова, на дне рождения Лешеньки Турчкова, но одной идти не хотелось.
— Нин, а сумку ты вправду купила завидную, — сказала она на всякий случай, — не то что я…
Словами этими Вера ничего не добилась. Нина промолчала, на сумку, правда, взглянула, но скорее машинально, а взглянув, вздохнула.
Электричка наконец привезла их в Никольское.
— Нин, пойдем на день рождения-то или как? — сказала Вера на автобусной остановке, одергивая платье, и было заискивание в ее голосе. — Ждут ведь. Колокольников-то именно тебя звал…
— Нет, — сказала Нина, — не пойду.
— Может, тогда на танцы? Чего дома-то кукситься? И по телевизору, кроме оперы, ничего нет…
— Не знаю… Если на танцы… Подумаю…
— Пойдем, пойдем, Нинк, на танцы! — обрадовалась Вера. — Я сейчас, мигом, домой, матери покажусь, перекушу — и в клуб… Где встретимся и когда?
— В восемь, на нашем месте, — сказала Нина неожиданно твердо, в липе Нинином, в глазах ее была твердость, будто она что-то задумала.
К дому Вера подходила в некотором смущении. Надо было показаться матери, чтобы не беспокоилась, но лучше бы ее не было дома. Ее и не оказалось дома. Соня хозяйничала, а Надька бегала во дворе.
— Мать где? — спросила Вера.
— Она сегодня в кассе.
Мать работала на крохотной никольской пуговичной фабрике, давила теплую пластмассу прессом, а для поддержания семейного бюджета стирала на соседей побогаче и иногда, в дни кино и танцев, подменяла тетку Сурнину в кассе клуба. Значит, можно будет отметиться перед матерью в клубе, а потом и проскочить на танцы без билета.
— Чего ели? — спросила Вера.
— Гороховый суп и котлеты с картошкой, — сказала Соня. — Хочешь?
— Давай.
Обжигаясь, торопясь, Вера все же сказала наставительно, на правах старшей сестры:
— Небось весь день бездельничали, болтались с сестрицей-то? Матери помогали? Козу доили?
— Доили, — сказала Соня мирно, но и вроде бы с иронией к старшей сестре.
Сидела она тихо, пальчиком почесывала черную расцарапанную коленку, платье на ней было выгоревшее, дрянное, латаное, а глядела она на Веру спокойно и устало, светло, по-матерински, схожести выражений лиц их Вера удивилась, и ей стало жалко Соню: такая же она росла терпеливая и безропотная, как мать, неужели ей и судьба уготована материна?
— Суп ничего, — сказала Вера. — Ты, что ли, варила? Хороший суп. В следующий раз только перцу положи побольше. И свиные ножки не помешали бы.
— Откуда ж у нас свиные ножки? — улыбнулась Соня.
— Это я так… фантазии… А для духу стоило хоть кусочек корейки добавить… Давай котлеты… Ничего, вы, Софья Алексеевна, делаете успехи в кулинарии… Я тут вам всем копчушки привезла. Но до матери не трогать, поняла?
Соня кивнула.
Время бежало к восьми, а духота не отпускала. Вера встала, сказав сестре «спасибо», ноги ее побаливали от долгих и везучих московских хождений. Прошла в свою комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Показываться Соне в парике она не хотела, не потому, что стеснялась — вдруг будет смеяться, — просто знала: покупку Соня осудит, как мать, и расстроится тихо, про себя. Зеркало снова обрадовало Веру, снова взволновало ее предчувствие успеха на людях, может, даже и со скандалом, ну и пусть, нетерпение снова поселилось в ней. «Скорее, скорее!» — говорила она себе. Платье не следовало бы менять, но Вера уступила желанию увидеть себя и в других нарядах, она ловко надевала перед зеркалом платья, сарафаны и кофточки, приличные и ношеные, и все ей шло, и все приносило удовольствие, и даже опостылевшие вещи были сегодня прощены. Из комнаты своей Вера вышла в красном платье, узком и коротком, чуть не танцуя, парик несла в пакете. Сказала Соне голосом старшей сестры:
— Остаешься за начальство. Ясно?
Соня мыла на террасе посуду, ничего не ответила и ни о чем не спросила, хотя могла о чем-нибудь и спросить, зато в кухне, служившей в будние дни и столовой, уже вертелась семилетняя Надька, наглая, в отца. На ее скачущие вопросы: «А где ты была? А чего ты себе купила? А чего ты мне купила?» — пришлось отвечать решительно и строго. «Палец вынь изо рта и щеки вымой в рукомойнике! — сказала наконец Вера. — На кого похожа!» Считалось в Никольском, что Вера и Надька пошли в отца, а Соня — в мать. Надькино смазливое личико, озороватый прищур глаз и даже движения головы на тонкой, петушиной шее и вправду напоминали об отце. «Неужели и я такая? — думала Вера. — Нет, я не такая». Когда она смотрела на Надьку, ей не хотелось быть похожей на отца, ей казалось, что она и впрямь на него не очень похожа, что она и в движениях мягче и ленивее Надьки, и шея у нее не такая петушиная, и нет в глазах навашинской бесстыжести.
— Пригляди за этой отравой. И за домом, — сказала Вера Соне, той все же было двенадцать.
Нина уже ждала в привычном месте.
— Опаздываешь, — сказала Нина строго.
— Подумаешь, пять минут.
— Семнадцать минут.
Вера поглядела на нее с удивлением. Стало быть, подруга не отошла? Губы Нина сжала, а взгляд у нее был тяжелый, такой, словно она после колебаний и мучений решилась на отчаянный шаг и изменить ее решение нельзя было никакими силами. Вера ожидала увидеть на Нине особенное платье, подобранное специально к купленной нынче сумке, а на плече и самое сумку, но ее не было, и это Веру насторожило.
— Не надумала после танцев пойти к Колокольникову? — спросила Вера на всякий случай.
— Я и на танцы не пойду, — сказала Нина.
— Что так?
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Ну, поговори…
— Не здесь. Пошли за угол.
— Ну, пошли. — Вера пожала плечами.
За углом глухие крашеные заборы четырех хозяев образовали тупик. Вера несла пакет с париком осторожно, он сейчас смущал ее, будто она держала в руке пирожное и боялась смазать крем.
— Здесь, — сказала Нина.
— Здесь так здесь.
— Если ты мне подруга, — сказала Нина, и голос ее был уже не так тверд, как прежде, — если ты мне настоящая подруга, отдай мне Сергея.
— Вот тебе раз…
— Он мне нравится.
— А я с ним живу…
— Кто тебя познакомил с Сергеем? За кем он ухаживал сначала? Ты у меня его отбила!
— Прямо уж и отбила…
— Будь хоть раз в жизни честной!
— Что ты говоришь! — Вера начинала сердиться, поначалу слова Нины не только удивили, но и рассмешили Веру, теперь ей уже было не до шуток, и все же она до конца не могла поверить в серьезность Нининых заявлений, чувство, что подруга разыгрывает ее, не уходило.
— Зачем тебе Сергей? Ну, зачем? — сказала Нина, глаза ее были влажные. — Каждый парень на тебя смотрит, а я… Ну, хоть пожалей меня, если ты подруга, ну, забудь о Сергее!
— Пошла ты знаешь куда! — зло сказала Вера.
Теперь она злилась всерьез, никакого разговора дальше вести не была намерена, хороши шутки, даже если Нина расстроилась умом, терпеть ее слова Вера не хотела и не могла, трудно было вывести ее из себя, редко это кому удавалось, а тут, не стой перед ней подруга, помешавшаяся или в ясном уме, попробуй разбери, не стой перед ней подруга, ударила бы Вера обидчицу по физиономии. Молча Вера повернулась и пошла в клуб, но Нина догнала ее, схватила за руку. «Ах, так, ты и разговаривать со мной не хочешь!» — «Не хочу, — сказала Вера и отвела руку, — нечего мне о глупостях разговаривать. Иди проспись!» И пошла решительно, грудь выпятив, но Нина снова ухватила ее руку ниже локтя, говорила что-то и опять о Сергее, произносила и обидные слова; обернувшись, Вера увидела Нинино лицо жалким и некрасивым, сочувствие к ней возникло на секунду и истлело тут же; для того чтобы утешать подругу или постараться понять ее, у Веры уже не было ни нервов, ни терпения. Она оттолкнула от себя Нину, не сильно, чтоб отстала, но та, пошатнувшись, рванулась к Вере, отчаянная, смелая, словно бы готовая вцепиться ей в волосы. «Ты что!» — растерялась Вера и толкнула Нину сильнее, почти ударила ее, думала, что эта неженка Нина отвяжется наконец, но та бросилась на нее снова, ответила тычком худеньких своих кулаков. Ударила еще раз и еще, кричала что-то. Вера оборонялась правой рукой, левую с пакетом отвела в сторону, но вскоре поняла, что пакет придется бросить на траву. Нина, быстро нагнувшись, стянула с правой ноги туфлю, французскую лакировку с бантом, с туфлей в руке она шла теперь на Веру, и Вера тоже, прыгая на одной ноге, сбрасывала носком другой черную, размятую уже туфлю — проверенное в никольских стычках девичье оружие. Грозный Верин вид Нину не остановил, поднятая Верою туфля как будто еще сильнее раззадорила ее, с отчаянием она рвалась к Вере, размахивала туфлей, кричала: «Так тебе! Вот тебе!» — получала сдачи, но боли вроде бы не чувствовала, хромать ей было неловко, она и вторую туфлю скинула, располагая, видимо, сражаться до последнего. Она нападала, теснила Веру к забору, а та отбивалась вполсилы, хотя и была зла на подругу, знала, что, если ударит всерьез, может прибить Нину или покалечить. К тому же Вера имела преимущество — туфли ее давно вышли из моды, Нининым же редким туфлям завидовали и москвички, но сейчас, в бою, тонкие, крепкие каблуки Веры были опаснее тупых и толстых, как ножки белых грибов, Нининых каблуков. «Кончай, хватит! — кричала Вера. — А то я тебя так сейчас уделаю — век помнить будешь!» Но Нина, казалось, не слышала ее, не унималась, и только когда она крепко задела Веру каблуком по щеке, а Вера, разъярившись, ударила сильно, и Нина, выпустив туфлю из разжавшихся пальцев, согнувшись, закрыла лицо ладонями и заплакала беззвучно, вздрагивая плечиками, Вера опустила руку, дышала тяжело, глядела на Нину сердито, а Нина повернулась и пошла от нее, так и не отнимая ладоней от лица.
— Эй ты, вояка! — крикнула ей в спину Вера. — Туфли-то забери! Мне трофеев не надо.
Нина вернулась, Вере на миг показалось, что она собирается ей что-то сказать, ей и самой хотелось, чтобы Нина ей что-нибудь сказала, но Нина не произнесла ни слова, когда же нагнулась за туфлями, взглянула на Веру затравленно, словно боялась, что та ударит ее, беззащитную, а подняв лакировки, надевать их не стала, босиком по пыли, по траве побежала пустынным тупиком к людной клубной улице, огородами ей бы уходить с поля боя.
Вера хотела крикнуть ей вслед какие-нибудь слова, но слова она могла найти сейчас только ругательные, обидные, великодушие победительницы остановило ее. «Глупая, ну и глупая! — подумала Вера. — Сама жалеть будет. Придумала черт-те что!» Вера подняла пакет с париком, ощупала его пальцами, не нашла ущерба, и это ее обрадовало, она оттерла листом лопуха отвоевавшую туфлю, надела ее и принялась охорашиваться. Поправила платье, складок и дыр на нем не оказалось, зеркальцем кожаной пудреницы обнаружила ссадину на щеке, ваткой оттерла засохшую кровь, но ссадина была все еще заметной. Вера попыталась забелить пудрой на щеке след Нининого каблука, но как ни растирала пудру, толку было мало. «Ну и черт с ним! — подумала Вера. — Как-нибудь обойдется. А этой Нинке я теперь покажу!»
Под платьем, на плечах и у шеи болело. Наверное, и там были ссадины и синяки. Возвращаться домой Вера не хотела, решила, несмотря ни на что, идти на танцы, только надо было немного отдышаться, отойти, успокоить себя.
И хотя она была возбуждена и нервничала, как нервничает актриса, которой завистники перед началом премьеры за кулисами устроили скандал, нервничала оттого, что стычка с Ниной погасила ее праздничное вдохновение, теперь она была как бы не в форме и своим париком могла, наверное, только рассмешить людей, все же, несмотря на эти свои переживания, она думала сейчас не о том, как появиться ей в клубе и как потом вести себя на людях, — все резче и резче думала она о Нине и о ее странной выходке. Двадцать минут назад слова о Сергее Веру просто обожгли, но теперь она хотела понять: были ли эти слова выдумкой, разрядившей Нинино дурное настроение, или же ее бывшая подруга выложила правду, которую она скрывала от нее, Веры, а может быть, и от самой себя? Неужели Нина любит Сергея («Он ведь и не москвич», — мелькнуло секундное соображение), неужели все эти последние четыре месяца с тех пор, как Вера познакомилась с Сергеем («Ну да, с помощью Нины, это с ней он приехал из Щербинки, ну и что из этого?»), неужели все эти четыре месяца Нина так умело скрывала свои чувства, что ни у Веры, ни у Сергея не возникло никаких подозрений, никаких интуитивных сигналов, а ведь, несмотря на их жаркую любовь, они с Сергеем обостренно и даже болезненно относились ко всем движениям и словам окружающих их людей. Неужели Нина любит Сергея и четыре месяца назад любила его? Выходит, что она, Вера, и в самом деле отбила Сергея у подруги? Впрочем, Нина по взбалмошности могла сочинить сегодняшние слова и уверить себя в их правде, чтобы смягчить страдания, вызванные бог знает какой чепухой.
То ли, это ли было причиной нынешнего взрыва или истерической вспышки — неважно, Вера теперь была сердита на Нину крепче, чем в драке, и говорила себе, что Нину не простит, ни за что не простит, руки ей не подаст. Все теперь. Еще вчера Вера любила Нину, и утром она была ей как сестра, сейчас же Вера вспоминала Нинины глаза во время стычки, и они казались ей ненавидящими, вражескими. И все прежние свои отношения с Ниной Вера теперь просматривала заново, выискивая все ранее скрытое в них, высвечивая это скрытое рентгеновскими лучами собственной обиды и раздражения. Да, их в Никольском считали неразлучными, а вон как все обернулось. Теперь Нина представлялась Вере человеком дурным, противным, все, что было между ними хорошего, забылось или же казалось ложью, свойства Нининого характера, на которые прежде Вера не обращала внимания, приобретали совсем иной смысл, распухали, возводились в высшую степень. «Ах ты гадина, ах ты стерва!» — разъярялась Вера и уж конечно вспоминала с моментальными прояснениями и догадками все, что касалось отношения Нины к Сергею: и то, как она на него глядела, и как о нем говорила, и что выспрашивала. В прежних Нининых действиях и словах Вера усматривала сейчас вред для себя, Нинину корысть и хитрый маневр, только слепая дура ничего не могла вовремя заметить! И сегодня, конечно, Нина вокруг пальца обвела ее со злополучной сумкой, да еще и поиздевалась, наверное, в душе, язык свой ехидный высунула, личико у нее в ЦУМе было, несомненно, лисье. Это соображение еще горше расстроило Веру, ей вдруг явились мысли о Сергее, вдруг и он от нее скрывает что-то, — тоскливо стало Вере, тоскливо и страшно, глаза ее повлажнели, руки повисли, почувствовала она, что в рассуждениях своих может зайти далеко и лучше отправиться в клуб.
И когда она пошла в клуб, горечь словно бы разбавилась целебной медовой настойкой. Она уже думала, как хорошо ей будет на людях, а пройдя метров сто, уверила себя в том, что Сергей и знать ничего не знает о Нининых симпатиях, приедет через два или три дня, все объяснит, посмеется над Ниниными претензиями и отгонит злые сомнения.
Мать сидела в комнате кассира.
— Ну вот и я, — сказала Вера. — Дома скучно стало, я решила сходить на танцы. Сонька там хозяйничает.
Встала она к окошечку кассы боком на всякий случай, чтобы не углядела мать ссадину на левой щеке. Хотела было придумать причину, по которой не купила матери в Москве обещанную обнову, но ничего путного не придумала. «Завтра ей чего-нибудь наговорю», — решила Вера.
— Потанцуй, — сказала мать миролюбиво и устало. — Недолго гуляй-то. Завтра тебе с утра. Я скоро домой пойду. Съездили-то хорошо?
— Ничего… С Нинкой мы, правда, чего-то поругались. Мы теперь не подруги больше.
— Как же так? — забеспокоилась мать.
— Да так, — сказала Вера. — Ну ладно, давай билет, музыку хорошую завели.
— Ненадолго, слышишь? И с Ниной ты…
— Ну, привет. Я, может, еще к Колокольникову на день рождения забегу…
В дверях стояли билетерша Мыльникова и дружинник Самсонов. «Эх, черт! — подумала Вера. — Значит, нынче смена Маркелова!» Дружинники в Никольском, следившие за вокзалом и клубом, были разные — обыкновенные и принципиальные. Первые, но мнению Веры, занимались именно хулиганами, а порядочным людям не мешали, при них, как правило, происшествий на танцах не случалось, а мелодии в клубе звучали самые что ни на есть насущные и ходовые. Принципиальные же любили, чуть что, показывать власть и силу. То ли они были искренними ревнителями благонадежных бальных танцев, то ли именно на танцплощадке им легче было командовать своими же никольскими, володеть и править ими четыре часа. Маркелов как раз был принципиальный дружинник, и ребята из его патруля тоже. А с Верой у них установились отношения, известные в поселке под названием «дружбе крепнуть». «Ничего, — сказала себе Вера, — разберемся».
Пока же Самсонов ей улыбался и билетерша Мыльникова тоже. В фойе, украшенном плакатами и обязательствами пуговичной фабрики, называемой, впрочем, пластмассовым заводом, Вере встретились знакомые. Она подумала: сразу ей появиться на танцах в парике или же, показавшись людям, выйти на минуту и вернуться в зал преображенной? Последнее было заманчивее, Вера протанцевала танго, обошла зал так, чтобы все ее заметили в естественном виде, и забралась в темную комнату за сценой. Минуты через две появилась оттуда и вела себя так, будто бы уже сто лет носила эту пышную, красивую прическу. Подошла к компании Татьяны Дементьевой: «Привет, девочки. Я с вами посижу, если не возражаете». Дементьева смотрела на нее, рот открыв. «Чегой-то ты?» — «А чего? — сказала Вера. — Я ничего… Как прическа-то?» — «Ну! — восхищенно выдохнула Дементьева. — Люкс!» Начались расспросы, восторги, советы. «Да чего вы, девчонки, ни о чем другом, что ли, не можете говорить! — сказала как бы смущаясь Вера. — Подумаешь, парик! Эка невидаль…» Она была вовсе не из тех, кто подпирает на танцах стены и, томясь, ждет счастливой минуты, когда наконец возникнет великодушный молодой человек и скажет: «Разрешите пригласить?» Чего-чего, а кавалеров хватало, Вера не ломалась, а принимала все приглашения и танцевала, танцевала всласть. Музыка и впрямь была постная, дозволенная Маркеловым, вальсы, фокстроты и даже падеспани, только в летке-енке и чарльстоне можно было отвести душу, не дожидаясь, пока Маркелов с товарищами спохватятся и напомнят о культуре поведения. И все же Вера танцевала с удовольствием и успевала разглядеть весь зал: знала уже, что своего добилась, что все на нее смотрят — кто с удивлением, кто с восторгом, кто с завистью, а кто фыркая, ей-то что, ей хорошо, она себе позволила сделать то, что хотела, и она довольна собой и тем, что на нее все смотрят, и все о ней говорят, и завтра будут говорить, и послезавтра, на долгие годы останется в памяти Никольского ее появление в диковинном парике.
— Ну, ты даешь! — сказал шалопай Корзухин, никольский битл, глядя на Веру влюбленными глазами. — Мне потом дашь на день поносить?
— Как же, для тебя, дурного, только деньги и тратила! — заявила Вера.
— Не, я серьезно, походишь с ним, надоест, мне дашь на денек напрокат, вот радости будет!
— Издеваешься!
— Да ты что! Завидую! Вон как на тебя Маркелов смотрит, на меня бы так смотрел, я бы пятерку отдал…
Маркелов действительно смотрел на Веру с раздражением, но придраться к ней он не мог.
— А-а, плевала я на Маркелова, — сказала Вера, — мне хорошо — и все…
— Правильно живешь, — обрадовался Корзухин. — Вина хочешь выпить?
— Пошли.
Вышли на улицу, пробирались зарослями крапивы и лопухов к деревянному крыльцу, ведущему на второй этаж, в будку киномеханика. На лестнице под лампочкой сидела нешумная компания парней и девчонок. Гитары чуть слышно выводили доморощенный никольский шейк, явление Веры смутило гитаристов, пальцы их перестали трогать струны. Снова выслушивала Вера слова одобрения, принимала позы, соображала, где бы встать повыгоднее, так, чтобы и здесь все могли разглядеть ее голову. Корзухин поднес Вере стакан вермута, теплого и терпкого, рубль семь копеек бутылка. «Закуси нет, — предупредил Корзухин, — извините». — «Спасибо, — сказала Вера. — Чего вы тут сидите-то в скуке? Допивайте — и пошли опять на танцы».
Повалили в клуб, добавили там шуму. Снова Вера принялась танцевать — плясуньей она считала себя посредственной, неуклюжей, завидовала Нине, ту хоть в ансамбль к Моисееву бери, и обычно, стесняясь публики, танцевала где-нибудь на задах, сейчас же разошлась, совсем не следила за тем, правильно у нее выходит или нет, ей казалось, что все у нее получается красиво и легко и что люди вокруг этой красоты и легкости не могут не заметить. «Ты сегодня в ударе», — говорили ей парни. «А что? Я такая! — смеялась Вера. — Я еще и не это могу!» Она веселилась, была довольная жизнью, о драке с Ниной и не помнила, то есть помнила, но так смутно, словно подруга ее обидела или она ее обидела давным-давно, в туманной юности, никакие сомнения в Сергее уже не бередили ей душу.
Одно Веру расстраивало — то, что Сергея не было рядом и они не могли уйти с ним вдвоем с танцев куда-нибудь. Чувство это было резким, Вера осознала его, когда танцевала танго с Корзухиным и он прижал ее к себе властно, а она не отстранилась, думала: вот бы Сергей появился сейчас в клубе, вот бы явился он из Чекалина, — но он не мог явиться по ее хотению, оставалось терпеть два дня, ждать два та. «Ну ладно, — сказала себе Вера, — потерпим…»
Заспешила музыка, нервная, громкая, ноги сами пустились в пляс, плечи и согнутые в локтях руки ходили резко, рывками, подчеркивали капризные толчки ритма. «Давай, давай, Навашина!» — подзадоривал ее Корзухин, заведенный, как и она, шейком. Вера старалась, ошибок как будто не делала, торопилась и, не ломая танца, двигалась чуть вбок, в сторону, метр за метром вела Корзухина в центр зала, на лобное место, где все могли ее видеть, где все могли снова рассмотреть ее красоту и ее наряды. «Кончайте, кончайте безобразничать! — возник из ниоткуда дружинник Самсонов, сам по себе или посланный Маркеловым. — Добром прошу». Раз добром просил, успокоились, но как только вырвалась из динамика ветреная мелодия молдавеняски, на шейк ничем не похожая, разве что темпераментом, забыла Вера о предупреждении и потащила Корзухина танцевать, и начали они шейк, не все ли равно подо что! Музыка была быстрая, разошлись пуще прежнего — где наша не пропадала, — то изгибались Вера с Корзухиным картинно, то раскачивали себя в прыжках, эх, хорошо… И вдруг чьи-то руки оказались на их плечах, суровые отеческие глаза уставились на них в строгости. Маркелов с товарищами. Вере с Корзухиным за безобразие в общественном месте, за нарушение эстетики быта предложили пойти с танцев прочь.
Вере было обидно. Сорвали ее развлечения, так и не получила она настоящего удовольствия от сегодняшних танцев.
И тут она вспомнила, что может пойти к Колокольникову, на день рождения Турчкова.
5
Сначала Вера полагала зайти домой и нарвать для Турчкова, ради приличия, цветов, но потом сообразила, что в палисаднике Колокольникова растут цветы ничем не хуже навашинских, и, подумав так, свернула на Севастопольскую улицу.
Дом Колокольникова стоял в духоте июньского вечера — душа нараспашку, все окна настежь, шумел, веселился, смущал соседей беззастенчивым ревом магнитофона. Вера открыла калитку с фанерным почтовым ящиком и по дорожкам, посыпанным песком, стараясь остаться незамеченной, прошла к клумбе. Отцвела черемуха, отцвела сирень, впрок тянули соки из земли гладиолусы, георгины, астры, чтобы к закату лета проявить себя и удивить мир, раскрасить его на месяц, вспыхнуть и отжить, впустив осень. Теперь же Вера нарвала букет мелких, неярких, но пахучих цветов на тонких стебельках. «Ну ничего, — решила Вера, — и этому букету он должен спасибо сказать. Сколько ему лет-то? Семнадцать…» Тут она вспомнила, что мать не раз рассказывала ей, как она гуляла с ней, грудной, по никольским улицам и как мать Лешеньки Турчкова гуляла рядом со своим сыном, завернутым в голубое одеяло.
Стучать в дверь было бессмысленно, и хотя дверь не заперли, Вера надумала попасть в дом Колокольникова через окно, подтянулась, чуть платье не порвала от усердия, но все вышло хорошо, на пол с подоконника Вера спрыгнула мягко и затем картинно взмахнула букетом. В комнате зашумели, обрадовались, стали лить вино и водку в рюмки и стаканы, требуя: «Штрафную!» Вера, церемонная, галантная, подошла в Лешеньке Турчкову, поклонилась ему, вручила цветы, при этом произнесла ласковые слова, расцеловала Лешеньку, и тот, бедный, порозовел от смущения. Стол был небогатый — консервы, вареная картошка, соленые огурцы, грибы и селедка, «Экстра» тульского завода и знакомый вермут по рубль семь. Гостей было человек двадцать, а то и меньше, все знакомые — парни и девчонки из Никольского и соседних станций. Присутствовал, естественно, и хозяин — Василий Колокольников, возле Колокольникова вертелся его приятель из Перервы — Юрий Рожнов, парень лет девятнадцати, с залысинами, мужиковатый, тертый, охочий до баб. Он сразу же стал подмигивать Вере, будто хороший знакомый, будто у них с ней имелись какие-то общие секреты. «Наглая рожа, — отметила про себя Вера, — пусть только пристанет!»
Ей радовались, Вера это видела, но ее удивляло то, что ей радуются просто так, как радуются всегда свежему человеку, явившемуся в благодушную компанию, где все от выпивки добры. Так оно и было на самом деле, сначала компания приняла ее, согрела, напоила и уж потом рассмотрела. То есть многим сразу бросилась в глаза необычность Вериной прически, но мало ли на какие чудеса за умеренную даже плату способны московские парикмахеры! Когда же было замечено, что на Вере диковинный парик, тут и пошли удивления, потому что свои волосы, пусть даже и в наилучшем виде, — это одно, а приобретенный за деньги парик, может быть, даже иностранный, — это другое. Девчонки расспрашивали Веру — кто громко, а кто на ушко, смущаясь, и Вера рассказывала, где она купила парик и сколько он стоит, как мечтала приобрести его знаменитая актриса, подруга самого Вячеслава Тихонова, он был с ней в магазине и советовал ей непременно купить этот парик, но что-то там у них не вышло, вроде бы деньги они дома забыли или еще что. Вера объясняла, где находится актерский магазин, и добавляла, что покупать такие парики сумасбродство, пустая трата денег, вот Нина сумку приобрела — это да! Так говорила Вера, а сама все радовалась своей покупке и замечала, что девчонки ей завидуют, парни же смотрят с восхищением, будто бы в первый раз видят ее. «Пусть, пусть посмотрят!» — думала Вера.
— Ну, ты даешь! — сказал ей восторженно Колокольников, и Вера вспомнила, что эти слова она уже слышала от кого-то на танцах.
— Голубушка, как ты хороша! — вынырнул из-за плеча Колокольникова лысоватый крепыш Рожнов и опять подмигнул Вере, словно на самом деле между ними было что-то тайное и важное.
— Не имею чести знать, — сказала Вера.
— Ишь ты, зазналась, мадам! — рассмеялся Рожнов.
— Ну как же, это же Юра Рожнов, мой приятель из Перервы, — сказал Колокольников, — я тебя с ним знакомил однажды…
— Это тот слесарь, что ли? — поморщилась Вера. — Слесарь, токарь, пекарь… Уж больно нахальный…
— Точно! — обрадовался Рожнов. — Нахальный!
Он в подтверждение своих слов тут же схватил Верину руку, смеялся и был уверен в успехе, сказал: «Пошли станцуем», — но Вера руку его отвела, заявила: «Не имею с вами желания» — и, помолчав добавила, чтобы смягчить резкость: «Вот с Лешенькой я потанцую, он ведь сегодня новорожденный».
С Лешенькой они протанцевали вальс, сказали приятные слова друг другу, и, когда мелодия стихла, Леша отвел ее к столу и усадил галантно.
Тут Вера почувствовала, что она устала, очень устала, находилась, нагулялась по Москве, ноги ее гудели, ей захотелось прилечь сейчас дома, в саду, под папировкой, в тишине и прохладе. Ей вдруг стало скучно, все надоело, и парик надоел, и успех надоел, сыта она им была по горло, хорошего и вправду полагается понемножку, надо было выбрать мгновение и невидимкой ускользнуть с вечеринки домой — ведь завтра утром ей ехать на работу в Столбовую. Никто ее вокруг не радовал, а уж развеселый слесарь Рожнов, со своими наглыми глазами, неотразимыми якобы баками провинциального цирюльника, ужимками первого парня на деревне, просто раздражал.
— Ты что?
— Я? — очнулась Вера.
— Что с тобой? — обеспокоенно спрашивал Турчков. — Что ты сникла?
— Устала я, Лешенька, — виновато улыбнулась Вера. — В Москву ездила.
Турчков сидел рядом, был вроде бы трезв, на щеках его, правда, появились розовые пятна, и уши покраснели. Лицо у Турчкова было нежное, девичье, парни в Никольском называли его малолетком и маменькиным сынком, девчата же ласково — Лешенькой.
— Выпей для бодрости, — сказал Турчков. — За меня выпей.
— Что ж, и выпью!
Чокались, глядя друг другу в глаза. Вере показалось на секунду, что Лешенька смотрит на нее своими кроткими синими глазами не как всегда, а по-особому, чуть ли не влюбленно; ну и пусть смотрит так, подумала Вера, дурачок. Стало чуть веселее, захотелось еще выпить, опьянеть Вера не боялась — сколько бы она ни пила, пьяной обычно никогда не бывала, вокруг все хмелели, и здоровые мужики тоже, а она, выпив с ними наравне, всегда оставалась почти трезвой.
— От матери-то с отцом не попадет? — спросила Вера.
— За что?
— За это чаепитие-то?
— Они знают.
— И сколько вина тут стоит, знают?
— А зачем им знать-то? — важно сказал Леша. — Я и сам взрослый. И деньги кое-какие получаю…
— Прямо тысячи?
— Ну, не тысячи…
Лешенька старался и в самом деле выглядеть человеком взрослым и независимым, но в своих стараниях был смешон, понимал, что на него смотрят с улыбкой, снисходительно, и пыжился от этого еще больше. Вера сдерживалась, чтобы не рассмеяться, — впрочем, теперешними ребяческими стараниями Лешенька вызывал у Веры чувства чуть ли не материнские и был ей приятен.
— Еще налей, — сказала Вера, — может, усталость и вправду снимет…
— С удовольствием! — обрадовался Лешенька.
Он хотел сказать ей что-то, но замолчал, растерялся, а хотел сказать, видимо, важное, и когда уже решился сказать это важное, затих магнитофон, и с шумом прихлынула ватага танцоров, и все принялись корить Веру и Лешеньку за уединение, за измену товариществу, делались при этом и намеки.
— Ох, и глупые же вы! — смеялась Вера лениво. — Болтуны! Нельзя уж и с именинником посидеть!
Потом гости пристали в Турчкову, упрашивали его сыграть что-нибудь на гитаре, и хотя он объяснял, что учился в музыкальной школе в классе фортепьяно и не знает гитару, все же инструмент ему вручили и теперь просили исполнить модные песни. Лешенька забренчал потихоньку, Колокольников, тоже с гитарой, стал его энергично поддерживать, песни зазвучали знакомые по туристским компаниям, иногда на ломаном английском языке, вроде бы от битлов. Вера, если слова знала, хору подпевала, она любила и умела петь, но больше русские протяжные песни, с печалью и слезой — «Лучину» или «Накинув плащ…», — звучавшие в их доме, когда отец еще жил с ними: для тех песен нужны были слух и душа, сегодняшние же требовали только знания слов. И все же Вера подпевала, как бы отогреваясь, снова забыла об усталости и своем намерении уйти домой. Потом опять включили магнитофон, Рожнов пригласил Веру, теперь уже вежливо, но и это приглашение она не приняла, а пошла с Колокольниковым.
— Где Нинка-то? — спросил Колокольников.
— Не знаю, — сказала Вера. — Мы с ней подрались.
Слова Верины, может, показались Колокольникову шуткой, а может, он посчитал: подрались так подрались; во всяком случае, слова эти в нем не пробудили никакого интереса.
— А ты ее ждешь? — спросила Вера.
— Нет, — сказал Колокольников. — Не пришла и не пришла. Вот ты здесь — и хорошо.
— Так я и поверила…
Колокольников принялся ее расхваливать, говорил, что он чуть ли не влюбился в нее, такая она сегодня красивая, выглядит хорошо, и парик ей идет, и вообще она женщина, каких ему никогда в жизни не найти. Вера смеялась, похвалы парика ей были неинтересны, она уже собиралась снять его, показать, что не потускнеет и без сумасбродной обновки, поигрались — и хватит, прочие же любезные слова Колокольникова ей нравились. Она не прерывала Василия — наоборот, репликами своими подталкивала его к новым комплиментам и излияниям души. Вера не отстранилась, когда Колокольников прижал ее к себе, обняв руками талию, и поцеловал в щеку как бы невзначай. Ни в чем дурном она упрекнуть себя не могла, и все это никак не влияло на их отношения с Сергеем, это было просто так, на минуту, на секунду, а с Сергеем у них — на всю жизнь. Колокольников был нежен и добр, и Вере не хотелось, чтобы блюз кончался.
Потом плясали шейк, и не один, Вера уморилась, не выдержав, выскочила на террасу, с шумом плескала воду из рукомойника на ладони и на лицо, парик стал ей уже в тягость, она стянула его, но вокруг зароптали, забеспокоились, и Вере пришлось надеть парик, пришлось терпеть его дальше, но не из-за просьб гостей, а из-за того, что собственные ее волосы неисправимо смялись и приводить их в порядок пришлось бы долго. Вокруг Веры опять суетились парни — и Колокольников, и наглый по-прежнему Рожнов, и узколицый рассудительный Саша Чистяков, учившийся классом старше, и прочие ребята. Суетились они вокруг нее к досаде остальных гостий, но досады своих приятельниц Вера не замечала. Зато увидела она, что Лешенька Турчков как будто бы чем-то расстроен, держится в стороне и изредка поглядывает на нее застенчиво, но вместе с тем и с укором, словно бы давая понять, что расстроен он именно из-за нее. «Что это он? — подумала Вера. — Я и повода не давала…» Она принялась вспоминать, чем могла удручить Турчкова, но ничего не вспомнила и со смехом потянула новорожденного к столу. Толстые губы Лешеньки вздрагивали, в волнении он приминал рукой белые кудри. Пили снова. Рожнов оживился, заранее хихикая, стал с выражением рассказывать анекдоты, которые в Никольском привыкли называть «рожновскими», анекдоты были неприличные, рискованные, девицы фыркали, конфузились, но все же слушали Рожнова с интересом.
— Вот дурак, вот нахал! — говорила Вера, как бы осуждая Рожнова, а сама смеялась. — Слесарь, токарь, пекарь!
Лешенька Турчков как-то странно посмотрел на Веру, встал и быстро вышел из комнаты, гости переглянулись, примолкли было, но разговор тут же возобновится и зашумел. Вера опять смеялась, рассказывала истории про своих сумасшедших, но потом любопытство подняло ее с места и привело на террасу, ей казалось, что Лешенька ушел из-за нее, и хотелось узнать, что с ним происходит, совсем ведь мальчишка, как бы чего не выкинул.
Лешенька стоял на террасе опустив голову.
— Отчего ты убежал? — спросила Вера.
— А тебе что? — сказал Турчков, стараясь быть грубым.
— Интересно.
— Очень я тебя интересую!
— Почему бы и нет?
— Как ты можешь так со всеми! — сказал Турчков зло.
— Что со всеми? — подняла ресницы Вера.
— Сама понимаешь — что!
— Я ничего не понимаю.
— Не прикидывайся дурочкой!
— Ты пьяный, что ли?
— Я трезвый.
Вера не выдержала, подошла к Лешеньке, стала гладить его мягкие, кудрявые волосы, хотела успокоить, ласково говорила: «Ну, не смотри на меня волчонком, будь добр, вот ты какой смешной…» — была готова поцеловать его, но Лешенька резко повел плечом, крикнул нервно: «Отстань!» И, голову подняв, быстро ушел с террасы. Вера смотрела ему вслед, улыбаясь. Лешенька выглядел сейчас вовсе не волчонком, а щенком, побитым, сбегавшим с перепугу, поджавши хвост. Отношения их с Верой были спокойные, соседские, ни о каких Лешиных чувствах Вера не знала — и вдруг сегодня он устроил ей сцену. Вера не обиделась на Турчкова, то, что он нервничал именно из-за нее, ей представлялось естественным, она бы удивилась, если бы причиной страданий Турчкова оказалась другая девчонка. Она жалела Лешеньку и пообещала себе при случае приголубить и утешить его.
«Скорей бы Сергей вернулся!» — снова вздохнула Вера.
Тут она вспомнила туманные Лешины упреки и подумала, не совершила ли она нынче чего-либо, что противоречило бы их любви с Сергеем, и, перебрав все случившееся за день, ничего дурного не нашла.
В столовой опять танцевали. Лешенька сидел на стуле у окна и курил. Кажется, он и на самом деле не был пьян, отметила Вера, в компании вообще все, кроме Эдика Стеклова и двух девчат с Лопасненской улицы, были лишь навеселе, Вера подсела к столу, ей вдруг захотелось есть.
— Сейчас, — сказала Вера Колокольникову, манившему ее на танец, — сейчас перекушу.
Усталость пропит, а с ней вместе прошли и неприятные мысли и об утренней тоске, и о слезном разговоре с матерью, и о глупой стычке с Ниной. Вера с удовольствием вспомнила свои сегодняшние дела и путешествия. День выдался удачный. Он был долгий, это даже был вовсе и не день, а несколько дней, слитых в один. Вера вспомнила сейчас сегодняшние звуки, запахи и краски, обрывки разговоров, застывшие и живые картины бурной, деятельной, счастливой жизни, в то же самое время жизни беззаботной и безалаберной, а значит, и еще более привлекательной. Снова блестела на солнце вода царицынского пруда, в парке напротив, как всегда, берегли свои печальные тайны красные развалины екатерининского замка, а они с Ниной, разбрызгивая босыми ногами воду, шли вдоль берега, удивляли публику грацией и красотой движений. Снова шумела рядом улица Горького и ее магазины, искушали витрины, зазывали рекламы, двери распахивались перед Верой с заискиванием и радостью все до одной, толпа, разодетая, веселая, считала Веру своей и провожала от магазина к магазину. Снова лежали за стеклом в аптекарском шкафу с бронзовыми виньетками диковинные парики, один краше другого, а уж тот, что примеряла актриса, был словно волшебный. Снова Вера, глядя в зеркальце кожаной пудреницы, обмирала в кабине общественного туалета, а Нина жалостливо скреблась в дверь.
Ах, какой нынче хороший день, думала Вера, добрый и удачливый. Это был ее день, может быть, и езде чей-то, но ее-то в первую очередь. Уже одно то, что с утра она была на людях, ее радовало, кому-то нравится одиночество, келья с узким оконцем, избушка в дремучем лесу, а ей подавай толпу — живописную, шумную, суетливую, где каждый как бы сам по себе, но все вместе образуют стихию, движение, праздничной мелодией отзывающиеся в душе, стихию, где она, Вера Навашина, вовсе не песчинка, а со всеми равная, нарядная и красивая женщина, не оценить которую не могут люди со вкусом. Веру всегда хмелило движение народа, толпа, и она с удовольствием бывала на стадионах, на пляжах, на танцплощадках, на рынках, в парках на массовых гуляньях и на московских улицах. Она сидела сейчас за столом, снова представляла сегодняшнюю улицу Горького и улыбалась.
Конечно, она понимала, что ничего этакого большого, что стало бы вехой в ее жизни или вызвало уважение к ней людей, окружающих ее, нынче не произошло. Но кто знает, что в жизни значительно, а что нет… Есть, правда, безупречные, с точки зрения матери, нормы жизни, о которых она напоминала Вере всегда, но такие ли уж они безусловные и естественные? Людей миллионы, и у каждого свои правила и законы, свои привычки и свои удовольствия, иначе какие же они люди! И она, Вера, человек, и жизнь не должна быть ей в обузу, не должна ее мучить, старить раньше положенного и сушить, как высушила мать. Естественно, она не уйдет никуда от насущных забот и хлопот жизни, от своей работы, не будет жить за счет других, не будет подлой и бесчестной, но уж постарается и не стать старухой в сорок шесть лет. Нынешний день тем и был хорош, что не принес ей никаких тягостей, ни в чем ее не сковывал, не перечил ни в чем, а позволял делать то, что она хотела; это был день легкий, как яркий, летящий над улицей шар, или, еще вернее, легкий и счастливый, как танец жаворонка над теплым июньским полем. И ей хотелось, чтобы все дни ее жизни были как нынешний, легкие и свободные, и чтобы воспоминания о них ничем ее не укоряли. Она понимала — такого не будет, — но хорошо бы так было.
Вера подняла голову. В комнате происходило движение. Чистяков и Колокольников выводили под белые руки побледневшего Лешеньку Турчкова. «Нашатыря ему, нашатыря!» — советовали им вслед. Вскоре Саша Чистяков вернулся, успокоил гостей: «Все в порядке, стало легче». Потом появились и Колокольников с Турчковым. Лицо у Турчкова было мокрое и белое, дышал он трудно, голову нес виновато. Снова Вера пожалела его, хотела подойти к нему и сказать что-нибудь, но Турчков, предупреждая ее намерение, посмотрел в ее сторону, и Вера удивилась его взгляду, по-прежнему обиженному и как будто бы даже брезгливому. Раздражения Вериного этот взгляд, однако, не вызвал, наверное потому, что снова Турчков показался Вере жалким лопоухим щенком.
Колокольников опять позвал ее танцевать, и она пошла с охотой. Обычно она предпочитала быстрые, озорные танцы, ее горячая кровь требовала удали, сейчас же Веру больше устраивали танго и блюзы — то ли потому, что она устала, то ли оттого, что томила духота, то ли по какой иной причине.
Пела Элла Фицджеральд, Колокольников прижал Веру к себе, и она ничем не выразила ему своего неудовольствия, наоборот, своей улыбкой она как бы поощряла старания Колокольникова, и он смотрел на нее пьянящими глазами, и она не отводила глаз, чувствовала его тело и его желание, рискованное хождение по краю обрыва ей нравилось и волновало ее.
— Мне себя жалко, — сказал Колокольников.
— Отчего?
— Ты вот рядом и далеко. И никогда не будешь рядом.
— Уверен в этом?
— Уверен. Из-за своего Сергея уж ни на кого ласково и не взглянешь.
Колокольников играл, и Вере нравилась его игра.
— Неужели у меня и у Сергея будет такая скучная жизнь? — сказала Вера.
— Скучная-то скучная, зато праведная. Ты женщина нравственная, Сергею не изменишь, даже если захочешь.
— От этого тебе жалко себя?
— От этого…
— И ни на что не надеешься?
— Чего зря надеяться! Ты скупая на любовь.
— Может, еще буду щедрой?
— Давай, давай! Главное, чтоб человек был хороший.
— Какой человек?
— Ну, тот, с кем ты будешь щедрой.
— Вроде тебя, что ль?
— Вроде меня. Но не лучше.
— Дурачок ты, — засмеялась Вера, — и нахал. У Рожнова, что ли, учишься?
— Сами грамотные.
Следовало бы оборвать разговор, подумала вдруг Вера, отчитать Колокольникова всерьез, да и себя заодно, но эти соображения продержались в Вериной голове недолго, разговор с Колокольниковым был ей приятен и необходим, отказать себе в удовольствии любезничать с ним она не могла. И после танцев, когда они вдвоем уселись на диван, Вера, улыбаясь, выслушивала легкие слова Колокольникова и говорила что-то ему в ответ, порой двусмысленное, доставлявшее Колокольникову и ей радость, а сама думала о том, что неужели действительно их с Сергеем жизнь сложится скучной и они до беззубой старости будут в умилении сидеть друг против друга, как жалкие старосветские помещики. Вера не имела привычки заглядывать в собственное будущее, представлять его себе в мелочах, а тут она представила и не то чтобы ужаснулась, но, во всяком случае, опечалилась. «Неужто и изменять друг другу не будем? — сказала себе Вера. — Наверно, будем. Для интересу. И я его прощу в конце концов, и Сергей меня небось простит, так что крепче потом станем любить друг друга».
Может быть, в иной раз, в иной обстановке, в ином настроении Вера посчитала бы эти мысля возмутительными и безрассудными, но сейчас они казались ей самыми что ни на есть разумными, подходящими ко времени. Она даже обрадовалась этим мыслям, обрадовалась своей смелости и тому, что искреннее обещание себе самой всегда быть свободной от пережившей себя морали, о которой ей напоминали все, и Нина в частности, и к которой она иногда по инерции относилась почтительно, обещание поставить себя выше этой морали далось ей без особых сомнений и унизительной душевной борьбы. Она даже себя зауважала. Значит, она человек не хуже других. Некоторых и за пояс заткнет. Достать бы еще пояс из золоченых колец, какой недавно с рук купила Нина. Впрочем, когда Сергей вернется, надо будет попросить, чтобы он в какой-нибудь мастерской сделал ей пояс из колец, он сделает и не хуже парижского. О Сергее она подумала спокойно, хотя и изменила ему в мыслях, а ведь прежде даже летучие опасения, что Сергей заведет другую женщину или она, Вера, увлечется каким-то парнем, казались ей чудовищными и пугали ее всерьез. «Может, я пьяна?» Нет, пьяна она не была, хотя, конечно, не была и трезва. Легкость и удачливость нынешнего дня жили в ней, будоражили ее, подзадоривали совершить нечто такое, что бы всех удивило, а ей принесло удовольствие. Мучительное и оттого сладкое желание шевелилось в ней, дразнило ее, терзало ее, желание рисковать, доказать самой себе, что она не только на словах может стать свободной и смелой. Она понимала, что если бы Колокольников действовал решительнее, она бы пошла за ним и ей, наверное, было бы хорошо, а уж назавтра она бы разобралась с совестью и прочим. Колокольников ей нравился, волновал ее, но если бы на его месте сидел и шутил другой парень, не менее приятный, и тот парень нравился бы ей теперь и волновал бы ее, и с ним Вера могла уйти. Испарились, исчезли, провалились в расщелины памяти соображения о том, кто такой Колокольников и какая у него жизнь и кто она, Вера Навашина, и какая жизнь у нее. Все уже ничего не значило, а вот она ощущала руку мужчины на своей руке, видела его ласковые глаза, слышала его близкое дыхание и его слова, которые были уже не словами, обозначавшими какие-то понятия, а сигналами, вроде биения пульса.
Кто-то уходил, прощался с Турчковым и остальными, вообще гостей, оказывается, было уже не так много. Зоя Бахметьева звала Веру пойти с ней. Вера, поколебавшись, отказалась. Колебалась она так, для приличия, сама и не думала уходить раньше времени и была довольна тем, что, несмотря на соображения здравого смысла — вставать завтра рано, да и вообще хватит гулять, — она позволяет себе делать то, что ей хочется. Колокольников поблагодарил ее, и возникший откуда-то Рожнов покровительственно похлопал по плечу: «Молодец. Девка что надо!»
— Но-но, не хами, — строго сказала Вера, — а то как врежу.
Опять танцевали, девчонок осталось три, их приглашали по очереди, однако веселья и шума не убавилось. Вера по-прежнему пользовалась успехом, но временами она чувствовала какую-то перемену в отношении к ней парней, что-то произошло, а что — Вера понять не могла, да и не успевала подумать об этом как следует. Танцуя, она видела, что парни за столом, дожидаясь партнерш, шепчутся заговорщически и поглядывают на нее совсем не так, как прежде. Удивляло ее и то, что Колокольников, минутами назад любезничавший с ней, сейчас, сидя между наглецом Рожновым и все еще дувшимся на нее Лешенькой Турчковым, о чем-то шептал, глядя на нее, и парни, довольные, смеялись, выслушивая, видимо, пошлости или сплетни. Впрочем, все это, может быть, только мерещилось ей, а если даже и не мерещилось, то черт с ними, она сама по себе, они — тем более, и в завтрашней жизни они не будут ее интересовать вовсе, и что Колокольников говорит сейчас о ней или еще о ком-то, ей все равно, тем более что, когда он снова танцевал с ней, он был опять мил и опять волновал ее.
— Дура Нинка-то, не пошла со мной, — смеялась Вера, будто бы уж совсем забыла, почему Нина не пошла.
— А зачем она нужна-то здесь? — говорил Колокольников. — Мне, кроме тебя, здесь никого и не надо.
— Ну уж, ты скажешь! — возмущалась Вера, а сама радовалась его словам.
— Хочешь — верь, хочешь — нет.
— Не уверен — не обгоняй, — вспомнила вдруг Вера.
— А если уверен?
— В чем же ты уверен?
— В самом себе, — сказал Колокольников.
— Это ты к чему?
— А ни к чему.
Вера чувствовала, что никакой намек Колокольникова и никакая двусмысленность ее сейчас не смутят и не обидят. А он как раз замолчал. Вера глядела на стены — на них висели картинки, вырезанные из «Огонька»: сосна в поле и Аленушка у воды, плачущая о погубленном брате, а рядом грамота под стеклом и на грамоте голубой игрушечный электровоз. И тут же в рамках фамильные фотографии и на них непременно Вася Колокольников — и в распашонке, и с клюшкой в руках.
— Слушай, а где девчонки? — спохватилась Вера.
— Ушли, — сказал Колокольников. — Тебе махали, а ты не видела, что ли? Я думал — видела.
— Просмотрела. Ребята их провожать пошли?
— Наверное, — не очень решительно сказал Колокольников.
— И мне, что ль, пойти?
Твердости не было в ее словах, ей на самом деле стоило идти домой, но отчего-то и не хотелось. Скорее всего жаль было заканчивать нынешний удачный день, отрывать напрочь листок численника со скучными для всех сведениями о восходе солнца и сроках полнолуния, но такой счастливый для нее. Потому-то она и желала продлить этот день еще хотя бы на пять минут, желала, чтобы Колокольников опять нашел хорошие слова и попробовал уговорить ее остаться, а она, полюбезничав бы с ним, все равно пошла бы домой. Колокольников и принялся ее уговаривать, обещал напоить напоследок чаем. Вера повторяла: «Да что ты! И пить-то на ночь вредно, да и спать уж пора», — но сама не уходила.
Колокольников сидел рядом, глядел ей в глаза, гладил руку и уже не казался ей соседским мальчишкой из детства, он был приятным, даже обаятельным мужчиной. Вера жила сейчас ощущениями каждой улетающей секунды, не забегая ни на шаг вперед, положив: «Пусть все будет как будет», но уверив себя в том, что ничего дурного и постыдного у них с Колокольниковым не случится.
Колокольников вдруг встал — то ли испугался чего-то, то ли вспомнил о неотложном деле, — молча вышел из комнаты. Вера поднялась тоже, платье оправила на всякий случай, решила: «Хватит. Надо идти», — успокоилась, хотя как будто бы в чем-то и была разочарована. Но тут Колокольников вернулся и вновь принялся кружить ей голову. Отвечая на его приятные глупости смехом или же пустыми, легкими словами, Вера видела, что Колокольников стал как будто более решительным и в то же время нервным. «Чай, что ли, поставил?» — спросила Вера. «Что? — рассеянно сказал Колокольников, но тут же спохватился: — Чай? Да, чай!» Вера неожиданно зевнула, рот ради приличия прикрыла ладонью, рассмеялась: «Ух, батюшки!» Хотела сказать, что все, она едет домой и чай ей не нужен, но тут Колокольников шагнул к ней, схватил ее огромными своими руками и стал целовать. Вера хотела вырваться из его объятий, колотила легонько его по спине, говорила: «Отпусти, Васьк, не дури!», говорила добродушно и даже виновато, как взрослая, опытная женщина мокрогубому мальчишке, которого сама же от нечего делать ввела в заблуждение, расстроила и дала повод подумать бог весть что. Ласки Колокольникова стали ей вдруг неприятны, она отводила свои губы и глаза от его распаленных губ и глаз, верила, что сейчас он образумится, остынет, отпустит ее, вспомнит о себе и о ней, кто они, где и как они живут, вспомнит и успокоится. Но он не остывал и не отпускал ее. «Да ты что! А ну, отстань, а то сейчас…» Она пыталась освободиться уже отчаянно, злилась, била Колокольникова по спине, а он не отпускал ее, шептал что-то то ли растерянно, то ли стараясь ее улестить и припугнуть одновременно; платье трещало под его пальцами, и все же Вера сумела вырваться, локтем задела при этом Колокольникову по носу, раскровенила его, отскочила вправо, искала глазами дверь, но дверь была за спиной Колокольникова. «Васька, сволочь, а ну, выпусти! — крикнула Вера. — Завтра будешь плакать, прощения придешь просить, пошутил — и хватит, сделай только шаг ко мне — убью сгоряча!..» По Колокольников не слушал ее просьб и угроз, смотрел зверем, надвигался на нее, плечо выдвинув вперед, напряженный, собранный, готовый к броску или удару. Вера схватила с буфета попавшую под руку тонкую вазу, жалкое, ненадежное оружие, цветы уронила на пол, наступила на них, истоптала хрусткую память об отшумевшем беспечном веселье, отступила к окну, размахивала вазой, грозила: «Опомнись, дурак! Убью! Всем расскажу! Сергею расскажу! И твоей девчонке в Силикатной!» Колокольников ничего не слышал или не понимал, шел на нее, был уже рядом, и тогда Вера, губы скривив, плеснула Колокольникову в лицо, в глаза ему, будто соляной кислотой, цветочной водой из вазы, пахнувшей затхлым, жаль, что не в соляной кислоте держат цветы, жаль! Капли смахнув с лица, Колокольников замер лишь на секунду и двинулся снова. Вера вскинула вазу, закричала: «Убью!» — и Колокольников, остановившись, тоже закричал что-то, произнес какие-то испуганные и волчьи, проклятые слова и в комнату вбежали трое — Рожнов, Чистяков и Лешенька Турчков. «Откуда они?» — возникла в Вериной голове мысль, и пришла другая, несуразная, тоже на миг: не ей ли на помощь явились из ночи парни? — но тут же Вера поняла, что не ей на помощь: и у этих троих были волчьи глаза. Вера метнулась к окну — оба окна были закрыты.
Вера рвала задвижку, но лишь заклинила, умертвила ее, выпустила вазу из рук, последнюю случайную защиту, последнюю надежду, никак не могла поверить, что все происходит не во сне и с ней, и тут сильные руки схватили ее, оторвали от окна…
6
Назавтра утром Вера лежала в своей душной комнате и смотрела в окно. Вернее, она смотрела в сторону окна, но лишь на секунды понимала это и тогда видела отцветший развалившийся куст сирени у забора и небо, по-прежнему праздничное, голубое, с печальными заблудшими облаками, тающими на глазах. Именно это небо и было обещано никольскими старухами на долгие недели в жаркий троицын день.
Будильник на столе пощелкивал грустно и показывал время, когда привычная электричка отправилась в сторону Серпухова, та самая, что в дни утренних Вериных дежурств в больнице отвозила ее в Столбовую, и показывал время обеденное, а Вера все лежала.
Заглядывала мать, и не раз, но Вера говорила ей тихо и зло: «Уйди!»
Сестры дверь не открывали, даже Надька.
Мать Вера гнала потому, что боялась разговора с ней, боялась ее слез и ее сочувствия, боялась ее крика и ее проклятий, не смогла бы вытерпеть и простых тихих слов, которые назвали бы то, что произошло с ней ночью.
Глаза у Веры высохли, она наплакалась всласть в рассветные часы.
Мысли ее были отрывочны, бились, отыскивая успокоения, но бежать им было некуда и они возвращались к прежнему. Временами Вере казалось, что страшное ей приснилось, а наяву ничего не произошло, а если и произошло, то не с ней. Но боль, затихавшая ненадолго, приходила истиной.
Глаза Вера старалась не закрывать, потому что в ее мозгу тут же возникали лица тех четверых, каждого из которых она без жалости готова была сейчас убить. Она знала, что лица эти — наглые, растерянные, жалкие, волчьи — врезаны в ее память навсегда и забыть, стереть даже мгновенные выражения этих лиц она не сможет.
Парни разбежались, и Вера пробралась к родному сонному дому — знала тропинки и закоулки, где ничей взгляд не мог мазануть ее дегтем. Позже, часов в восемь, кто-то перекинул за их изгородь мятый вчерашний парик, мать принесла его в Верину комнату и положила на табуретку.
Положила молча, и Вера не знала, что у матери на сердце, ей показалось, что глаза матери в ту минуту были брезгливыми, и это Веру испугало. Ночью Вера плакала в своей комнате, лежала на кровати, пришла мать — то ли разбудили ее Верины всхлипывания, то ли она не спала вовсе, может быть, ее изводила бессонница предчувствий, — она пришла и, посмотрев на дочь, догадалась обо всем. Мать спросила: «Кто?», и Вера назвала тех четверых, хотела уткнуться матери в грудь, выплакать: «Что же делать-то мне теперь?», но едва мать присела к ней на кровать, она чуть ли не закричала: «Уйди!» — и после гнала мать.
Когда Вера перестала плакать, в мире, в поселке Никольском была тишина. Тишина и нужна была сейчас Вере, нужна, и надолго, она томилась по ней, ждала ее с надеждой. Вчера Вера искала толпу, сегодня мечтала жить одной, совсем одной, на огромной земле одной, в тишине и без никого. Но тишина была недолгой. Зашумели, проснулись худенькие, крепкие июньские листья, распелись птицы, крикливые и сладкие, каждая с гонором и умением виртуоза. Вера раньше их вроде бы и не слышала, теперь же их оказалось удивительно много, и они звенели, разбив, разнеся тишину вдребезги, и весь воздух в Никольском, нагретый встающим солнцем, наполнился звуками, зашелестел, засвистал, забулькал, будто бы вскипел, и кипел так долго без умолку, шумел, словно, оставшийся без присмотра чайник. Вера вдруг удивилась тому, что она способна сейчас слушать пение птиц и шелест листьев, и еще больше тому, что звуки сегодняшнего утра действительно напомнили ей кипение воды в чайнике. Впрочем, эти звуки она еще могла терпеть, но потом проснулся поселок Никольский, завел свою петую-перепетую песню, слышанную сотни раз, принес запахи деловитого, суетливого завтрака, захлопал в нетерпении калитками, потянулся на работу и на подсобный промысел, и Вера опять ощутила, что — все, как себя ни успокаивай, ни от чего, что с ней случилось, она уже не сможет уйти. Ночь была и будет с ней навсегда.
Снова видела Вера ненавистные лица тех четверых и фамильные фотографии на стене столовой Колокольниковых, видела согнутые спины убегавших парней, представляла она и себя, бредущую никольскими закоулками с позором домой, жалкую, оборванную, погубленную, ей делалось жутко. Но время шло, и тяжелее боли, мучительней мыслей о том, что с ней случилось, становились думы о том, что с ней будет.
Она и не пыталась представить себе дальнейшую свою жизнь, наоборот, она гнала в испуге непрошеные озарения, вспыхивающие в мозгу мгновенные, но и подробные картины будущих несчастий, она знала, что судьба ее сломана и помочь ей никто не сможет. Хоть бы она попала под машину или электричка проволокла бы ее по бетонным ребрам полотна, отрезала бы ей ноги, сделала бы ее уродом, калекой, только не это… Ей было больно, стыдно, мысль о том, что рано или поздно ей придется выйти из дома, ее страшила. Еще вчера ей было безразлично, как к ней относятся никольские жители, осуждают они ее или любят, сейчас же в воображении ее возникали многие из них, причем и малознакомые, — одни из них смотрели на нее презрительно, чуть ли не собираясь при этом плюнуть, другие ехидничали, острые, как камни, и меткие слова бросали в нее, третьи сочувствовали, но так, будто терли наждачной бумагой по кровоточащим рваным ранам. Помнила Вера и о девочках из ее медицинского училища, и о преподавателях, и о сослуживцах из ее больницы, — все они, все до единого не сегодня, так завтра, в счастливые свои часы, должны были узнать, что случилось с Верой Навашиной. Любой человек мог теперь шепнуть, показав пальцем в ее сторону: «Вон, обрати внимание на девицу. Знаешь, она…»
Но все это были дальние люди…
Мысли же о том, как у них все пойдет дальше с матерью и Сергеем, были совсем скверными, тут уж Верино несчастье разбухало, становилось огромным и безысходным, и являлось отчаянное, сладкое желание оборвать все. Но Вера знала, что она не сможет наложить на себя руки, и не из-за малодушия, а из-за того, что тех четверых было необходимо, ради справедливости, наказать и сделать это должна была она и никто другой. Она ненавидела их и была уверена, что не успокоится, пока не отомстит им, пока не увидит, что и им, сволочам, плохо. Она называла их предателями, бандитами, подонками, в минуты сомнений пыталась выяснить, припомнить, не виновата ли в чем она сама, и выходило, что ни в чем не виновата. А может быть, и виновата? Она ругала себя за безрассудное вечернее веселье, за неумение блюсти себя, но ведь ни вчера, ни раньше она не выказывала себя как продажная, доступная женщина, не напилась же она до бесчувствия и бесстыдства, была трезва, все помнит, а если и шутила с Колокольниковым, то так, легко, не всерьез, и он должен был понять это. Парни вели себя вчера как подонки, предатели и бандиты, и умягчить свое теперешнее отношение к ним Вера не желала.
Как она будет мстить четверым, Вера не знала. Она знала одно: раз они погубили ей жизнь, значит, и их жизни должны стать не слаще. При этом она считала, что мстить обязана сама. Те четверо — преступники только для нее, и только она для них милиция, суд и палач. Она сознавала, что все происшедшее с ней, ее страдание и ее позор могут заведенным порядком попасть в настоящую милицию и настоящий суд, и это было бы худо, потому что тогда в ее дело, в ее жизнь, в ее душу вмешались бы чужие посторонние люди, которые все равно не смогли бы поставить себя на ее место и прочувствовать все, как прочувствовала она, а только бы измучили ее своим должностным интересом. Даже если бы они и поняли, в конце концов, все по справедливости, и тогда, казалось Вере, вряд ли бы они смогли заплатить ее погубителям по ее счету. И Вера решила твердо, что все устроит сама, не страшась последствий. Единственно, кто имеет право ей помочь, — это Сергей, если, конечно, он все поймет, поверит ей и захочет помочь.
Последнее Верино соображение вдруг раздробилось. «Ну да, — подумала она, — если, конечно, он захочет…» — и в этих невысказанных вслух словах был вызов Сергею: посмотрим, на что окажется способен в горькую минуту этот парень и что вообще он за человек! Вызов был искренним, но с долей наигрыша и отчаяния, и тут же Вера испугалась за Сергея, испугалась, как бы он, узнав обо всем, сгоряча не пустился в рискованные затеи, он здесь ни при чем, зачем ему-то ломать жизнь, это ей хочешь не хочешь, а надо давать сдачи. Однако новая мысль обдала Веру холодом: «А если он не погорячится, не бросится искать обидчиков, значит, он не любит меня, да?» И тут Вера поняла: тревожит, жжет ее ожидание не того, как отнесется Сергей, вернувшись из Чекалина, к четверым, а как он отнесется к ней, поймет ли ее по правде, обнимет, скажет ли, успокаивая: «Здравствуйте пожалуйста, извините, что пришел» — или отвернется в презрении. «Ну и пусть, ну и пусть отвернется, — подумала Вера мрачно, заранее обидевшись на Сергея, — уж как-нибудь одни проживем, обойдемся…»
Слезы появились на Вериных глазах, и она принялась рассуждать, как придется ей жить без Сергея и вообще как ей придется жить дальше: ведь она уже решила, что — все, что жизнь ее погублена, и если бы не нужда мстить, надо было бы убить себя, и вот, положив на душу такое, она тем не менее теперь высматривала свое будущее, и в том будущем она существовала, пусть не в ярких, цветастых платьях, пусть в черных и дешевых, но существовала и не собиралась ни исчезать никуда, ни прятаться от людей.
«А чего я буду прятаться-то от людей? — подумала Вера. — Я ни в чем не виновата. Я опозорена, но я ни в чем не виновата…» И она посчитала, что нигде — ни в поселке Никольском, ни в Москве, ни в каком другом месте — она не должна появляться такой, какой она себя чувствовала теперь, — униженной, разбитой, опозоренной. Она решила, что, наоборот, повсюду будет прежней, независимой, шумной, в случае нужды не полезет за словом в карман, не станет опускать голову, не подаст виду, если заметит чьи-нибудь жалостливые или брезгливые глаза. А появись она на улице несчастной, заплаканной, с печатью позора на лице, так сейчас же посчитают, что она-то во всем и виновата, напилась и согрешила, а те четверо — совращенные ею херувимы. И станут сочувствовать тем четверым, а уж она будет клейменной на век. «Ладно, — сказала себе Вера, как ей показалось, твердо, — хватит… Надо жить дальше».
Она встала с намерением привести себя в порядок, пересилить боль и бесконечные, неотвязные мысли, смыть с себя следы вчерашнего позора, вчерашней жизни. Она сняла разорванное красное платье, надела чистое, стиранное недавно, простенькое, но не траурное, в зеркало не глядела, не видела синяков и ссадин, не хотела их видеть, а они давали о себе знать. Одевшись, Вера покосилась на дверь, к умывальнику в сени надо было идти через столовую, но там могли быть сестры и мать, а встретиться с ними Вера сейчас не хотела. Она тихо, морщась от боли, вылезла в окно, обогнула дом, беззвучно пробралась к крыльцу. В сенях было пусто, Вера умывалась не спеша, со старанием намочила волосы, чтобы потом придать им, мокрым, хорошую форму. Она вернулась в свою комнату опять же через окно и, усевшись на стул, долго не двигалась с места. Ей было тяжело и муторно, в горле стояла тошнота. Потом Вера достала свои кремы, помаду, краску для ресниц и лак для маникюра, но взглянула в зеркало и ужаснулась, руки опустила. Бледная, несчастная, в синяках и царапинах, с оплывшим глазом, она походила на горемычную пропойцу, которая то ли вернулась недавно из вытрезвителя, то ли еще держала туда путь. Руки парней оставили следы на ее лице, а может быть, и каблук французской лакированной туфли, отчаянного оружия бывшей подруги, которая уж непременно все знает и наверняка радуется Вериному несчастью, а то и судачит о нем со знакомыми и незнакомыми людьми. «Дожила, доплясалась», — горестно вздохнула Вера, лицо ладонями закрыла, и опять тоска, безысходная, свинцовая, прихлынула к ней. «Докатилась, похожа-то на кого…» И тут Вера поняла, что она пыталась привести себя в порядок, вернуть прежний свой облик, а главное — прежнее самоощущение, через силу, и вот не потянула. Вера легла на кровать и закрыла глаза. Двигаться она не могла, идти никуда уже не хотела. Она подтянула ноги, сжалась, будто от холода, сама себе казалась сейчас такой маленькой, несчастной и затравленной, беззащитной зверюшкой, окруженной яростными, исступленными охотничьими собаками — пена на губах, клыки остры и безжалостны, — и весь мир представлялся Вере враждебным, все люди были теперь ее врагами, даже мать и Сергей.
Полежав немного, Вера все же встала и попыталась, не глядя в зеркало и даже на свое смутное отражение на оконном стекле, поправить прическу и вроде бы ее поправила, потом она снова улеглась на кровать, но так, чтобы волосы не примять, и опять явились к ней мысли горькие, путаные, скачущие, тоскливые. Тут в соседней комнате заговорила мать и еще кто-то, тише матери. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|