А все же не так плохо было бы и заснуть, будить не станут, когда придут отдыхать другие, пожалеют, разбудят позже, все сделают, скажут Сейбе «С приветом», отправятся наверх, начнут гасить свечи, мять мокрыми пальцами горячий воск и его разбудят. И не расстроится он, не умрет от стыда, потому что все равно уже ничего не может, выложился, стрелка силомера мечется у предельной черточки и дальше не прыгнет. А у Терехова прыгает, прыгает, потому что…
Черный потолок качается, черные танцующие тени летят в небо и не могут улететь, трутся о потолок и исчезают в нем. Они все дальше и дальше, в другом, тающем мире, и вот…
— А-а? Что?.. Нет, нет, я не сплю…
«Не сплю, но чуть было не задремал. Хоть бы догадались сюда книжки и журналы принести, все было бы занятие». Впрочем, занятиями нынешний день их не обделил. Не жадный. Но день этот Олегу был не по душе. Как и все неожиданные шквальные дни, присваивающие себе инициативу. Ходи себе растерянным и подавленным, делай все, что тебе прикажет этот день, будь на побегушках в его игре, пока не приспособишься к ней и не перехитришь ее. Терехов удачливей, такие дни для него радость.
Все же взял куртку, и на самом деле стало теплее. И мысли уже не спешили, укутанные теплом. Всегда в такие сумасшедшие дни, когда летело к черту привычное, ему было скверно, и появилось ощущение, что он в этом мире ничего не значит, ну ничего, и ничего от него не зависит, как бы он ни хорохорился. Он чувствовал себя жалким и беззащитным, а на него наваливалось что-то огромное и слепое, вспоминались бомбежки, пережитые во влахермском детстве, и снова в том далеком грохоте мать тянула его за руку в убежище, и черный сырой подвал прятал их. «Ладно… хватит… все пройдет… вот привыкну…» Привыкнет, как это уже бывало сто раз, привыкнет, наверное. А вдруг в сто пятнадцатый не выдержит? Что тогда? Кто знает… Вот Терехову все нипочем, ему бы только дни пошумнее, лезет напропалую, и сегодня, мокрый, усталый, грязный, он красив, да так, что хочешь не хочешь, а залюбуешься им. Может, он супермен-самоучка. А может, он просто обыкновенный человек? Вот ведь какое дело.
Надя могла бы уже и спать, и это было бы к лучшему. Ему не хотелось, чтобы она видела его сейчас. Конечно, он бы собрался, он сжал бы всю свою слабость, он постарался бы выглядеть уверенным и сильным. Но ведь пьяные тоже пытаются выглядеть трезвыми, а что из этого получается? Нет, Надя, наверное, не спит, кто же сейчас в поселке спит, только бы она не пришла сюда в теплушку, и так…
И так у них с Надей неладно. Да, неладно, и он может себя не уговаривать. И все, о чем он думал раньше, пустяки, винегрет, а главное — Надя, она одна. Она его не любит. Нет, это уже слишком. Любит. Но, может быть, она любит и другого. А? Черт его знает… Может, все это шепчет ревность, чем он хуже других?
Но как он сейчас ни хотел переключить мысли, сделать это ему не удавалось, ощущение того, что у них с Надей неладно, было устойчивым и жило в нем, как электрический ток в проводах. Олег чувствовал это не из слов Нади и своих собственных, нет, на словах все было прекрасно, но немое отчуждение все еще существовало между ними, и избавиться от него не могли ни он, ни она. Всего несколько раз были они вместе, и у них выходило плохо, они говорили друг другу, что ничего, будет лучше, главное — любить друг друга, а он испытывал чувство растерянности и стыда, понимал, что и она нервничает и, как он, винит во всем себя. Он верил, что это пройдет и они будут довольны друг другом, и все же иногда Олегу казалось, что дело тут не только в этом, а и в чем-то другом, объяснить чего он не мог. Как не мог иногда объяснить мгновенных выражений Надиных глаз и даже ее движений, которые не только озадачивали, но и пугали его. Тайна не тайна, но что-то в них было спрятано, а слова являлись Олегу неточные и неуклюжие, и он боялся, как бы они не навредили, и предпочитал молчать и мучиться, и Надя молчала. Это было странно, потому что Надя молчать не любила, выкладывала все до мелочей и даже бывала болтливой, но тут что-то скрывала. Может быть, так и не вытравилось до конца ее чувство к Терехову, ведь он тут, рядом, и сейбинская жизнь все время заставляет Надю, пусть даже подсознательно, сравнивать Терехова и его, Олега. Впрочем, в любви не сравнивают. А может быть, все это бред, глупость, выходит так, что он не верит Надиным словам, а ведь она не из тех, кто врет, он это прекрасно знает. Он же собственную неуверенность в себе самом, свою слабость пытается прикрыть мыслями о том, что у них с Надей неладно. Выходит так…
«Прекрасно, — сказал себе Олег. — Хватит. Давайте прекратим. И так дождь, и так скучно…» И так шел дождь и шумело наводнение, и печать в сельсовете могли поставить теперь неизвестно когда. И вдруг он подумал, что это очень плохо, быстрее бы ставили печать, он бы чувствовал себя спокойнее. Может, и вправду стоит устроить свадьбу, невзирая ни на что, именно в среду, на самом деле в ней будет нечто красивое и романтическое, и она уж запомнится навсегда, свяжет их навсегда. А почему бы и не в среду?..
Там, на улице, все еще таскали камни, и Терехов стоял в цепи, и Олегу надо было идти, но он чувствовал, что не сможет сдвинуться с места, так и останется на лавке. Тени все танцевали, черные, гибкие, и смотреть на них было приятно и легко, и ты тоже плыл куда-то и становился все больше и больше, но черный потолок не пускал дальше, черное небо без звезд, черное небо…
— Все. Кончили. Теперь мост не снесет.
15
Дверьми хлопали так, чтобы тайга вздрагивала от испуга. Чеглинцев прихватил в сарае свечей побольше, благо никто не видел, сунул их в свой чемодан, а две поставил на стол в алюминиевую кружку и скребнул спичкой.
Испольновские сапоги валялись на полу в комьях грязи. Сам Испольнов спал на одеяле, так и не скинув одежды. Соломин приподнялся на локтях и улыбнулся Чеглинцеву.
— Давно легли? — спросил шепотом Чеглинцев.
— Только что.
— И он сразу уснул?
— Не сплю я, — повернулся Испольнов.
— А кто тебе мешает? — спросил Чеглинцев. — Золото, что ли, охраняешь?
— Дурень ты, — зевнул Испольнов и для наглядности покрутил пальцем около виска.
Чеглинцев ухнул на табуретку, вытянул ноги и закрыл глаза.
— Ну и денек, — вздохнул Чеглинцев. — Молотка у вас нет?
— Зачем тебе?
— Шею прибить.
— Машину-то где поставил?
— У крыльца. Веревочкой привязал, чтобы не убежала.
Помолчав, Чеглинцев спросил:
— Пожрать нечего?
— В столе хлеб и кусок сала.
Черняшка была худой и усохшей, в сухари готовилась переходить, а сало ничего, грело душу и желудок.
— Убили гады Патриса Лумумбу, — откушав, затянул с удовольствием Чеглинцев, — и закопали неизвестно где…
Дальше петь было лень, и нагибаться было лень, чтобы стянуть сапоги, и оставалось только жалеть, что не поймал он в свое время в проруби щуку, говорящую человеческими словами.
С кровати Чеглинцев все смотрел на свечки и все сравнивал, у какой из них пламя больше. Огненные язычки дергались нервно, словно их кто-то щекотал или они хотели переспорить друг друга. «Была бы у нас керосиновая лампа или хотя бы спиртовка, — подумал Чеглинцев, — все бы веселее было». Но сразу же он сообразил: «Нет, спирт тогда мы вылакали бы, стенки вылизали бы…»
Тут пришлось пожалеть, что и посуда уже свободна, и ни капли не опрокинешь в глотку, сразу бы тогда заснул. «А так чего тебе не спится, — сказал самому себе Чеглинцев, — раньше засыпал без звука после такого вкалывания. Нынче как профессор… Как член-корреспондент…»
— Деньги-то нам за сегодня заплатят? — спросил Чеглинцев и голову приподнял, но Испольнов с Соломиным не ответили, похрапывали, и тогда Чеглинцев заявил, успокаивая себя: — Заплатят. Конечно.
Он зевнул и тут же понял, что хочет обмануть себя, потому что растянул рот сам, и сон тут ни при чем. А уснуть ему следовало как можно быстрее, он боялся, что снова придут воспоминания и мертвой хваткой вцепятся в него. Они ему осточертели, а отвязаться от них он никак не мог. «Ни о чем не надо думать, — решил Чеглинцев, — свечки надо считать. Раз, два, три, четыре… А то, как о чем-нибудь подумаешь, сразу чего-нибудь вспоминаешь…» И, поворочавшись, он все же подумал и вспомнил первую свою ездку по Артемовскому тракту, и, как связка бумажных цветов из рукава фокусника, потянулись всякие подробности, без которых Чеглинцев вполне мог обойтись в последние свои саянские дни.
День тот был жаркий, санаторный, воскресенье. Накануне их привезли в поселок Кошурниково со станции Абакан, где на асфальтовом перроне уши Чеглинцеву заложило от буханий медных инструментов и барабана. Чего-чего, а локтями двигать Чеглинцев умел, но тут дал маху, трясся в дощатом фургоне у самой кабины и так и не смог увидеть, что это за распрекрасная страна, куда он прикатил из своей арзамасской колыбели.
Потому он и уговорил утром в воскресенье Соломина прокатиться по всей трассе и поглядеть, ради чего они сюда заявились. Для этого надо было увести машину с чеглинцевской уже автобазы, взять ее напрокат. Кабина оказалась открытой у серого потрепанного «ЗИЛа» с прицепом, прицеп этот и пришлось тащить Чеглинцеву как нагрузку, как банку мускулов морского гребешка, придаваемых в сергачском гастрономе к полкило вареной колбасы.
Все было ничего вокруг — и сопки, и елочки, и клокотливый Сисим, Сейба и Кизир, камушками играющие. Но Чеглинцеву было мало разглядеть все через стекло одолженного «ЗИЛа», ему хотелось пальцами прощупать неровности саянской земли, ногой поболтать в улетающей горной воде, цены посмотреть в магазинах и палатках на трассе, чтобы потом иметь их в виду. Он и останавливал все время машину и хлопал дверцей к неудовольствию тишайшего Соломина. В Кордове в книжной лавке Чеглинцев засмотрелся на рыжеволосую учительшу, болтавшую с продавщицей, и, сам того не желая, купил три длинные палочки мела. Подумав, он крупно написал на двух бортах прицепа: «Капремонт. Перегон». Потом, не удержавшись, вывел на заднем «Правительственные испытания». На дороге голосовали бабки с мешками, и Чеглинцев решил быть для них благотворителем. Потом, перед Курагином, два сердитых инспектора, которым, наверное, выпить было нечего, остановили машину и долго нудили насчет пассажиров. «Какие пассажиры? — удивился Чеглинцев. — Ах, эти бабки! Да они какие-то темные, несознательные, сами попрыгали. Я даже от них отворачивался, от таких бесстыжих». Деньги с этих испуганных теток инспектора все же вытянули, и Чеглинцев с досадой смотрел на бежевые бумажки, вынутые из его кармана.
В Курагине они с Соломиным насмотрелись на сварку. Старались, кряхтя, а парень из СМП за пол-литру сваривал. Держатель прицепа отошел, сачок какой-то машину в автобазе содержал, и ему Чеглинцев был готов сказать кое-что.
В Абакане пообедали, Чеглинцев сгреб в кассе сдачу двухкопеечными монетами и пообещал девочке за счетной машиной: «Я вам буду звонить на всю сдачу», и погнали «ЗИЛ» в хакасские степи, раз уж занялись географией, приходилось крутить колеса по шарику. В степи их напугал ветер, способный перевернуть машину с прицепом и перекати-полем протащить ее по рыжему шоссе. Вылезли из кабины размять ноги, и ветер тут же швырнул им в лицо по горсти песка, и потом надо было этот песок выгребать из глаз и ушей. Единственно, что привлекло внимание Чеглинцева в той степи, так это здоровенные глыбины, воткнутые в землю, с раскосыми лицами и выбитыми по камню словами.
— Может, наряды на них какие древние записаны, — предположил Чеглинцев.
— Их бы в музей свезти, — сказал Соломин, — и продать там…
— Ну-ка побросай их в кузов, а я посмотрю…
На повороте вытянул руку старый усохший хакас.
— Садись, дед, — кивнул ему Чеглинцев, — да нет, в кабину. Старость мы уважаем. Хоть и тесно будет, но все же заду полегче.
— Ай-яй, — закивал благодарно хакас.
Поехали.
— Куда, дедушка, едешь? — не выдержал Чеглинцев.
— Ай-яй, — сказал дед.
Помолчали.
— Куда-куда? — спросил Чеглинцев, подумав.
— Ай-яй.
— Ну чего ты к нему пристал? — сказал Соломин. — Дай человеку спокойно доехать.
Еще помолчали.
— Ты что, дед, ничего не понимаешь, что ли, по-русски?
— Ай-яй.
— Да отстань ты от него, — взмолился Соломин. — Ничего не понимает.
— Знаешь, дед, — раздумчиво сказал Чеглинцев, — уж очень, говорят, вредный народ хакасы.
— Ай-яй! — мотнул головой старик. — Очен гостеприимный народ.
Наползали сумерки. Соломин стал жаловаться, что у него глаза режет, и тер их все время. Чеглинцев ему сначала не верил, а потом и сам почувствовал, что с глазами у него какая-то ерунда, — может, от песка, а может, от сварки. На углу главной улицы Абакана у почты стояла будка с игривым названием «таксофон». Чеглинцев хлопнул дверью стеклянной будки и вызвал «Скорую помощь». В ожидании белой машины с красным крестом съели они с Соломиным по стаканчику абаканского пломбира, а Соломин все хныкал и предлагал, пока не поздно, смыться. Санитары выскочили из медицинской «Волги», очень деловые и ничем не взволнованные, и это Чеглинцева очень обидело, как человека и как гражданина.
— Ладно, — сказал Чеглинцев, — инвалидов тут нет, а вы нам как-нибудь глаза почистите.
Санитары шумели, они тоже были обижены и грозились вызвать милицию.
— Зачем вы хулиганили? — говорили они Чеглинцеву. — Вам же всего по капле на глаз капнуть надо.
— Ну и капните, — просил Чеглинцев.
— Нет у нас ничего для вас, хулиганов! — отрезал парень в белом халате.
И уехала «Волга», и остались у «таксофона» сердитые Чеглинцев с Соломиным, и чертыхались и ругали людей, которые им не капнули в глаза. И поехали дальше, а дальше было их родное Кошурниково.
Сколько раз потом проезжал Чеглинцев по той дороге и все мечтал, что, когда кончат они трассу и по серебряному костылю каждому доверят ударить молотком на длинной ручке, он привезет из пыльной хакасской степи камень, поставленный на ребро, камень с раскосой мордой, выскребет на нем хорошие слова и поставит его в саянской земле у самых рельсов, чтобы все пассажиры знали, что именно здесь, у Чертова моста, шофер Виктор Чеглинцев перевернулся на своем самосвале и сломал ногу.
Но до этой сломанной ноги и своего самосвала Чеглинцеву пришлось вытерпеть столько злоключений и просто скучных дней, что он долго ругал себя за памятную ознакомительную поездку. Потому что после нее рассвирепевший начальник автобазы за самовольный угон автомобиля, да еще с прицепом, чуть было не выгнал его с трассы совсем, а уж из шоферов-то без слов разжаловал. И мыкался Чеглинцев разнорабочим, столяром, плотником, пока в чайной за стаканом киселя не разговорился с бородатым старателем. Мыл тот золото на Амыле, километрах в двухстах от Кошурникова, и сколачивал теперь артель. Чеглинцев посчитал, что стаканом киселя его не купишь, а потому не стал отказываться распить со старателем пол-литру за его счет. Наутро он с трудом вспомнил, как его вербовали, а вспомнив, для очистки совести рассказал обо всем Испольнову и Соломину. Он думал, что Испольнов посмеется вместе с ним, но тот слушал серьезно и вдруг сказал: «А может, стоит податься на Амыл?» Чеглинцев расхохотался, но потом подумал: чем черт не шутит, никогда больше не будет случая увидеть столь темное и сказочное дело.
И они, к удивлению всех, уволились тогда из стройпоезда и подались на Амыл. На шустрой, болтливой речке ковырялись целое лето, сначала все им нравилось, а потом кому как, а Чеглинцеву стало скучно. Не было вокруг за сотни верст ни деревушек, ни магазинов, ни танцплощадок, а медведи стали приедаться, как будто Чеглинцев их каждый день посещал в зоопарке. «Я — животное общественное, — повторял Чеглинцев, — и мне одиночество действует на печень». Соломин ныл, потому что всего боялся, а Испольнов ходил хмурый, считая, что бородатый их обжуливает. В августе вернулись они в Кошурниково блудными сыновьями и готовы были на коленях постоять в кабинете Фролова. Но тот был неожиданно добр и не устроил шума. Кошурниковцы над ними смеялись, но Чеглинцев с Испольновым всегда могли отшутиться, а Чеглинцев еще и хвалился мешком золота, который они якобы привезли с Амыла. Ему, естественно, не верили, но мешок не мешок, а мешочек лежал в чемодане у Испольнова, и хранился в нем желтый крупитчатый песок.
Было там его мало, наверное всего полкило, но, может, и побольше. Впрочем, Испольнов не доверял его весам, стеснялся или боялся чужого глаза, однако часто, когда приносил домой буханку хлеба или пол-литровую бутылку, он вытаскивал из чемодана суконный мешочек и на ладонях сравнивал его с хлебом или водкой и, взвесив, говорил сыто: «Граммов шестьсот есть…» Даже если бы и потянул песок шестьсот граммов, все равно в обмен получили бы они целковых мало, но дело тут было в другом. Просто знали они втроем, что по возвращении домой все соседи и все жители ближайших травяных улиц Сергачского предместья обтолкуют их саянскую жизнь и, узнав о золотом песке, станут относиться к ним с уважением и приязнью. И отцы, учившие любую палку тащить в хозяйство, не будут ворчать, а посчитают, что их дурни сгоняли в Сибирь не зря, не легкомысленны они, как все нынешнее молодое поколение, прожить смогут. Было Чеглинцеву наплевать на всю эту чепуху, он относился к суконному мешочку скорее как к забавной игрушке для взрослых и поначалу уговаривал Испольнова получить деньги и купить на них вещь. Но потом привык к нему, и мешочек стал казаться ему чем-то важным, словно бы придающим им втроем какой-то особый человеческий вес и выделяющим их из всех остальных саянских трудяг, как людей солидных и с капиталом. И еще он понимал, что, не считаясь со всей его независимостью, желтые крупицы словно бы приклеили его к Испольнову, а почему — понять не мог и ругал себя за то, что не кончил в тот злополучный день разговор с бородатым старателем стаканом киселя.
— Вот жизнь, — проворчал Чеглинцев и, потянувшись, спустил ноги на пол.
Плечи болели, и спина болела, и это был в его жизни первый случай, когда после ишачьей работы предал его сон. «То ли нервы у меня чересчур тонкие стали, то ли в мозгах извилин прибавилось…» Думать о золоте и о влезшем на гору Сергаче Чеглинцеву не хотелось, но он понимал, что, если отделается от мыслей о них, тут же вцепятся в него воспоминания о пацане Воротниковых, о том, как перевернулся он у Чертова болота, о Терехове и…
— Вот жизнь! — Теперь уже он встал и ходил по комнате и курил.
И тут он вспомнил об Арсеньевой.
— Э-э, — сказал себе Чеглинцев, — надо будет пройти и посмотреть, как там она.
Чеглинцев надел сапоги, причесался на всякий случай и дунул на присевшие свечи. Фонариком выбирал себе тропку, черные вымершие дома стыли вокруг. Было тихо, к шуму Сейбы он привык, как привыкал к шуму станков в цехе. «Только бы Севки у нее не было, — думал Чеглинцев, — ради чего мокнуть тогда сейчас…» Он вдруг разволновался, и это было ему неприятно, он видел снова телячьи неземные глаза Арсеньевой и в них тоску по мужичьим ласкам, трудно ей привыкать к монашеству. «Или я, или Севка — все одно. Кто первый…»
Окно Арсеньевой было черным. Чеглинцев воровато подобрался к нему, приплюснул к стеклу нос и фонариком пошарил в черном аквариуме. Желтый луч наткнулся на Илгу и тут же метнулся к стене напротив. «Дрыхнут, — расстроился Чеглинцев, — и та и другая. А Севка чудак…» На всякий случай, сознавая всю безнадежность дела, постучал он по стеклу, ближе к стене Арсеньевой. «Спит…» — выругался Чеглинцев и очень обиделся на нее.
Медленно побрел он обратно, и ему было жалко себя, и о сне он думал с отчаянием. Одно окно в общежитии светилось. «Ага!» — сказал себе Чеглинцев. О железку в коридоре Чеглинцев попытался счистить грязь и быстро прошел к комнате Терехова. Постучал в дверь и толкнул ее.
— Входи, входи, — сказал Терехов.
Терехов сидел у стола и что-то чертил. Севка похрапывал, и этому Чеглинцев обрадовался.
— Сидишь? Ну-ну, — сказал Чеглинцев, стряхивая капли.
— Сам-то вот шляешься ночью, — буркнул Терехов. Он быстро убирал бумаги со стола и был чем-то смущен.
— Бессонница, — сказал Чеглинцев, — болезнь века.
— Чаю поставить? — спросил Терехов.
Печка у него трудилась, высушивала покоробившиеся ватники и помятые сапоги, пар подталкивала к серому потолку. Терехов сдвинул ватники и пристроил чайник на горячую железяку. Глаза у него были сонные, а вмятина на носу казалась глубоким черным шрамом.
— Варенье у меня есть, — сказал Терехов, — ежевичное. Три дня назад в Сосновке купил.
— Знаешь что, Терехов, — выпалил вдруг Чеглинцев, — решил остаться я. К едреной фене мне этот Сергач.
— Ну что ж, — сказал Терехов вяло, — оставайся. Я бумаги оформлю.
— Нет, я на самом деле… — начал Чеглинцев и тут же осекся. Ему снова стало жалко себя и обидно оттого, что Терехов не бросился к нему жать руку и не подскочил к потолку и не проснулись все зачуханные жители поселка, не прибежали качать Чеглинцева, простого и любимого всеми парня. Получалось так, что вроде бы сейчас Терехов делал одолжение Чеглинцеву, а не он, Чеглинцев, адский водитель, решил поддержать коллектив в трудную минуту. И Чеглинцев отругал себя за столь детское проявление чувств, надо было повести дело так, чтобы Терехов сам попросил его уважить народ, и уж тогда, соблюдая достоинство крепкого мужика, согласиться как бы с неохотой. — Надо еще подумать, — строго сказал Чеглинцев. — Взвесить все предложения.
— Ну подумай, — равнодушно кивнул Терехов.
— Нет, уж я решил, — заторопился Чеглинцев, вдруг испугавшись, что Терехов вспомнит о саянской гордости. — Чего уж тут, оформляй бумаги. Я волком бы выгрыз бюрократизм…
— Ну и добро, ну и хорошо, — оживился на секунду Терехов, — я рад, что ты остаешься.
Он шлепнул Чеглинцева по плечу, и тот забормотал что-то довольно, он был теперь растроган и очень хвалил себя за то, что не смог заснуть и забрел в эту комнату с непотушенной свечой.
— Сейчас я тебе чаю налью.
— А покрепче ничего нет? — поинтересовался Чеглинцев. — А то бы в самую пору, раз такое дело, раз такой поворот в автобиографии…
— Нет, — сказал Терехов, — ничего нет.
— Ладно. Давай эту простоквашу. Вот так. И мы для жизни новой имеем лишний шанс…
— Слушай, — сказал Терехов, — ты ведь был в бригаде Испольнова, когда мост ставили. Чего вы там наделали?
— Где? — насторожился Чеглинцев.
— На мосту.
— А чего мы там наделали?
— В бумагах бут в ряжах лежит…
Чеглинцев был сейчас добр и очень любил сейчас Терехова и сам себе очень нравился из-за того, что сумел отказаться от глупой и скучной идеи уехать из Саян, и теперь он сидел успокоенный и душевный и все думал о том, как хорошо он поступил и какой он молодец и какой молодец Терехов.
— Сам я ничего не знал, когда строили. Потом Васька проболтался. Он все дела с Будковым вел. Будков тогда спешил, нас все торопил. Очень ему мост нужен был. Все сидел у моста, все смеялся, сам бревнышки обтесывал. Срубы мы поставили, а начинки им не было, задержались с бутом. Его тогда чуть ли не из Абакана везли.
— А не из Минусинска?
— Откуда-то издалека. Там он все торговался, вышибал у снабженцев бут и не преуспел. Месяц или больше он должен был ждать. А там снег — и привет дороге. Он и велел сыпать гравий. Вон его сколько рядом. Нам-то что бут, что гравий. Сыпали. А сверху попросил булыжнику положить. Нашли, положили. А месяца через два пригнали бут, а он его тихо велел у Трола свалить, чтобы никто не знал.
— Зачем это ему все надо было? — расстроился Терехов.
— Испольнов знает. Ведь дорого яичко к…
— А в бумагах все в лучшем виде.
— А что же он, ребенок, что ли, пионер? Он и нам как-то работы приписал, мы денег больше получили и им довольны были.
— И молчали?
— А чего же нам, кричать?
— И ты молчал?
— А чего же я, прокурор, что ли, или депутат, или уполномоченный? Я тогда брюки купил.
— Зачем это ему все надо было?
Терехов встал.
— Пошли.
— Куда?
— К Испольнову.
— Он спит.
— Разбудим.
— Давай хоть чай допьем, — расстроился Чеглинцев.
— Вставай, и пошли.
— Допью и пойду. — Чеглинцев стал хмур и горячую воду тянул сердито, обжигался и вроде бы не обращал внимания на то, как Терехов топтался у двери.
— Ну пойдем, пойдем, — сказал Терехов.
— Вот тебе и хваленое русское гостеприимство, — проворчал Чеглинцев и налил себе еще стакан.
Терехов мотнул головой и вышел, и недолго слышны были его сапоги, а потом стукнула дверь, и Чеглинцев вздохнул и представил, как они там поговорят. Он был обижен на Терехова, потому что того больше волновало не его, Чеглинцева, возвращение, а темная история сейбинского моста. «Ничего, значит, для него переживания простого человека не стоят, — думал Чеглинцев и совал суповую ложку в банку с вареньем, — ну и пусть один у Испольнова все выспросит…» Но, думая так, Чеглинцев понимал, что с Тереховым он не пошел вовсе не из-за обиды на него, а из-за того, что побаивался разговора с Испольновым. Добросовестно выпил Чеглинцев три стакана чая и только тогда встал. «Ну ладно, — зевнул он, — пойду». Он поглядел на пыхтевшую печку, не наделала бы она пожара, и дунул на свечу. По коридору Чеглинцев шел тихо, хотелось ему, чтобы Терехов с Испольновым уже обо всем выговорились и даже бы Терехов сказал о его, Чеглинцева, решении.
Терехов стоял у кровати Испольнова, а тот сидел на одеяле, и ноги его в носках висели над плетеным ковриком.
— Привет, — сказал Чеглинцев.
— Ты чего там наболтал! — почти крикнул ему Васька.
— А чего я наболтал? — заробел Чеглинцев.
— Он ничего не хочет говорить, — повернулся Терехов.
— Нет, ты скажи, чего ты наболтал! — повторил грозно Испольнов.
— Ты не ори! — рассердился Чеглинцев. — Все, как было, так и рассказал.
Еще секунду назад у него было такое чувство, что на самом деле он зря проболтался и, может быть, это было даже предательством, и он боялся глядеть в глаза Испольнову, но теперь Васька разозлил его, и Чеглинцев стоял красный и готовый полезть в драку.
— Вот и отлично, — сказал Испольнов, — он тебе все объяснил, как было, а я помолчу.
И он завалился на кровать лицом к стене.
— Ну как хочешь, — сказал Терехов, — как хочешь.
Он был расстроенный и усталый и уходил из комнаты опустив голову и ссутулившись. «Гордый, гад!» — подумал в спину ему Чеглинцев.
— Что ж, — сказал самому себе Чеглинцев, — когда-то надо и поспать.
И он разделся, нырнул под одеяло и пропел для бодрости, оборачиваясь при этом в сторону испольновской немой кровати:
— Веселая старушка разделит наш баланс, и мы для жизни новой имеем лишний шанс.
— Чего ты ему там натрепал! — взвился Испольнов.
— Ты мне не груби! — сказал Чеглинцев назидательно. — Ты уважай во мне человека. Что натрепал, то натрепал. Он меня спросил, а я ему правду выложил.
— Ну и дурак, — вздохнул Испольнов, помолчав. — Сами пусть грызут друг другу горло.
Он поворочался и затих.
— Да, кстати, — начал Чеглинцев, стараясь говорить небрежно, — я ведь решил остаться. Да. Терехов мне уже все бумаги оформил. И премию выдал. Это я так, к сведению.