Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Камергерский переулок

ModernLib.Net / Отечественная проза / Орлов Владимир Викторович / Камергерский переулок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Орлов Владимир Викторович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – И их облапошил Васек-то! - возмущалась, но при этом и радовалась Людмила Васильевна. - Попросил дать ему бутылку водки, мол, посмотреть, какого завода, не осетинского ли, потом объявил, что деньги отменены с полвторого и утек. А в «Красных дверях» все рты пооткрывали и будто в полы вмерзли. Вот ведь жулик! Вот ведь молодец отчаянный! Но ничего! Я его достану! Я его обнаружу! Я знаю, где его форточка! Я на него еще трех гуманоидов натравлю! Вот с такими ниппелями!
      Следом в закусочной появились актер Николай Симбирцев, Прокопьев уже знал его фамилию, и первейший знаток прекрасного Александр Михайлович Мельников. Опять без церемоний они присели за столик Прокопьева. Об отмене денег они явно не слышали и к радости Люды оплатили выпивку и бутерброды. Кивнув Прокопьеву как несущественно знакомому, они продолжили разговор, возникший, видимо, по дороге в закусочную.
      – Врешь ты, Шурик, врешь! - радостно говорил Симбирцев, поднесший ко рту рюмку коньяка. - Все ты знаешь, а кто такой Пуговицын не знаешь. И никогда не знал. Хотя и совал рожу в книги.
      – Фу! Как ты неблагородно говоришь! - возмутился Мельников. - Ну груби мне, груби! Ничего не изменится! Конечно, я хорошо знаю Мишу Пуговкина…
      – Да не Пуговкина! А Пуговицына!
      – Какого такого Пуговицына?
      – Значит, ты плохо читал Гоголя.
      – Николай Васильевич мне как отец! - программно заявил Мельников. - Я знаю его наизусть!
      – Значит, не знаешь.
      – Знаю, знаю, - Мельников капризно и как бы даже устало взмахнул рукой. - Успокойся. Кого-кого, а уж Николая Васильевича…
      – Хорошо, - сказал Симбирцев. - Ответь на вопрос кроссворда. Персонаж комедии Н.В. Гоголя «Ревизор». Девять букв. Первая «п», последняя «н».
      – Мало ли какие идиоты составляли твой кроссворд! - поморщился Мельников.
      – Не важно какие, - сказал Симбирцев. - Я открыл томик Гоголя и нашел в «Ревизоре» Пуговицына.
      – И кто же этот Пуговицын? - Мельников, похоже, был удивлен искренне.
      – Выскажи предположения…
      – Наверное, кто-то из купцов с приношениями…
      – Полицейский! - объявил Симбирцев. - Полицейский. Один из трех. Держиморда, Свистунов и Пуговицын. Квартальный. Но в отличие от Держиморды и Свистунова слов не произносит, а вместе с десятскими подчищает тротуар.
      – Ну конечно же! - Мельников вскочил, вызвав недоумение в зале. - Я ведь перед тобой дурака разыгрывал! Ваньку валял! Будто я не знаю, кто такой Пуговицын! Я, когда ставил «Ревизора» в Твери… да, в Твери… Пуговицына сделал главным героем. Я ведь понял замысел автора. Понял! И он, Николай Васильевич, потом являлся ко мне в сны и мои догадки подтвердил. «Молодец, Шура, молодец! - по плечу меня похлопал. - Никто, Шура, не разгадал мой потайной замысел, а ты разгадал! Докумекал!» А как же? Главная сцена в «Ревизоре» - немая. И главный герой с объявленной фамилией Пуговицын - немой! Тротуар подчищает, да еще и с десятскими, для отвлечения смысла.
      – Какой репримант неожиданный! - рассмеялся Симбирцев.
      – Что ты имеешь в виду? - присев, поинтересовался Мельников.
      – Это не я имею в виду, а одна из дам в «Ревизоре». Как раз перед немой сценой.
      – Опять ты шутки шутишь! - обиделся Мельников. - Просто ты не можешь понять силу, нет, мощь моего замысла.
      – Да видел я твой тверской спектакль! - сказал Симбирцев. - И не было в нем никакого немого квартального Пуговицына!
      – Не было! Конечно, не было! - согласился Мельников. - Меня этот стервец Меньшиков подвел, Олег. Зазнался. Нос задрал. В Тверь не поехал.
      – Да что он у тебя делал-то бы?
      – Как что! Как что! - воскликнул Мельников. - Его немой Пуговицын присутствовал бы во всех сценах, и именно все сцены от того вышли бы столь же значительными, как и знаменитая финальная.
      – По-моему, ты все это теперь придумываешь, - в задумчивости произнес Симбирцев. - А прежде ты ни про какого Пуговицына не ведал и не думал.
      – А хоть бы и теперь! - все более воодушевлялся Мельников. - Осознай, какое смелое решение! Никому в голову такое не приходило. Даже Мейерхольду! Только мне. Ну и еще, конечно, самому Николаю Васильевичу. Конечно, и ему тоже. Послушаем Прокопьева, пружинных дел мастера. Прокопьев, Сергей…
      – Да просто Сергей! - вздрогнул Прокопьев. Произнесение звуков далось ему нелегко, он ощущал себя онемевшим персонажем.
      – Вот, вот! Что вы-то скажете о значении в «Ревизоре» немого квартального?
      – Я… Я и не думал… - растерянно заговорил Прокопьев. - Я и не помню, что Пуговицын есть в «Ревизоре»… Но по-моему вы, Александр Михайлович, все очень убедительно разъяснили…
      – Вот, Николай, вот! Простой-то человек как все чувствует! Ты - смеешься, а он - понимает! - Мельников разулыбался, он, похоже, гордился теперь Прокопьевым, будто достойным своим адептом. - Мастер - золотые руки! Кстати, а как обстоят дела с моим диваном и креслами? Я ведь звонил вам…
      – Вы звонили, - кивнул Прокопьев. - Мы договорились, что я зайду к вам вечером в среду. Я заходил. Но дверь мне не открыли.
      – В доме была одна собака, - вспомнил Мельников.
      – Она мне не открыла…
      – И правильно сделала! - одобрил собаку Мельников. - А то пришлось бы и в вас исправлять пружины!
      – Но ведь мы с вами договаривались, - произнес Прокопьев почти резко.
      – Да! Да! - героем «Разбойников» Шиллера принялся вышвыривать из себя слова Мельников, укор Прокопьева явно не понравился ему. - Да, я просил вас оказать услугу! Но в среду вечером тени мастеров прошлого заставили меня отвлечься от ваших пружин!
      И рука Мельникова словно бы отбросила от себя диванные пружины.
      – Хорошо, будем считать - моих пружин, - сказал Прокопьев.
      – Шура! - возликовал Симбирцев. - Ты как птица скопа над речным простором. Паришь в небесах над людьми!
      – Ты бестолочь и пошляк, Николай! - воскликнул Мельников. - Ты ввел меня в раздражение Пуговицыным, а теперь изводишь пружинами! Я не могу… Тебе стоит швырнуть в лицо перчатку с вызовом!
      Мельников вскочил и понесся из закусочной. Симбирцев рассмеялся, произвел рукой некое движение, как бы одобряющее Прокопьева и его пребывание на Земле, и степенно последовал за попечителем Теней.
      – А не вызовет ли он его теперь на дуэль? - тихо сказал Прокопьев, ни к кому не обращаясь. - Из-за Пуговицына и моих пружин…
      – Кто кого? - удивилась кассирша Люда.
      – Мельников Симбирцева…
      – Ой! Ой! - воскликнула Люда, но чувствовалось, что соображение о дуэли вызвало в ней радость. - Для них же деньги не отменили! Какие могут быть между ними дуэли? Это Васек Касимовский норовит перебить гуманоидов. Я ему устрою! Каков! Кафе и без кассирш! Ну ладно, без денег! Но как же без кассирш-то? Водила отчаянный!
      А в закусочную тем временем вошел знакомый Прокопьеву Арсений Линикк, объявивший себя днями назад печальным Гномом Телеграфа.
      – Сенечка к нам пожаловал! - обрадовалась Люда. - Душка ты наш!
      Прокопьев уважал людей обязательных, сам старался держать слово, а потому действия достопочтенного Александра Михайловича Мельникова породили в нем недоумения. Впрочем, ему ли судить о загадках натур из поднебесий искусства? Но то, что он уже не пойдет починять диван и два кресла, обитые кожей, он постановил. Даже если Александр Михайлович извинится перед ним и станет рассыпать бисер, он в его дом не пойдет. Деньги? Ну и что деньги? Митя Шухов, тот, в нынешнем случае и виду не подал бы, взялся бы возрождать диван с креслами, но вряд ли владелец мебели получал бы потом от нее удовольствия и комфорт.
      – Я присяду рядом с вами? - спросил Линикк.
      – Конечно, конечно! - сказал Прокопьев. - О чем речь!
      Закуской к водке Линикком был выбран бутерброд с красной икрой.
      – Это я теперь такой маленький, - объявил Линикк, - а еще совсем недавно я был девяносто метров в длину, двадцать в ширину и восемь в высоту…
      Прокопьев все еще был в соображениях о дискуссии Мельникова с актером Симбирцевым (высокомерие Мельникова к ремеслу пружинных дел мастера его уже не знобило, дело определилось и рассеялось). Но неужто приятели и впрямь могут затеять дуэль или просто разругаться, продолжал гадать Прокопьев, и оттого слова Линикка о каких-то метрах в высоту и длину всерьез воспринять он не смог. Но Линикк будто бы ждал сострадания, и Прокопьев пожелал возразить.
      – Какой же вы маленький! Ну по нынешним временам рост у вас небольшой. Метр шестьдесят три, на взгляд. Но в плечах и в теле вы - атлет. На Олимпиаде в штанге вы все медали могли бы отнять у турок. И усы у вас гренадерские.
      Линикк слов Прокопьева вроде бы не расслышал, вздохнул, отпил водки, укусил бутерброд и, помолчав, спросил:
      – Вы хотите знать, где теперь Нина и что с ней?
      – Какая Нина? - Прокопьев чуть ли не испугался. - И зачем мне знать о какой-то Нине?
      Линикк с минуту внимательно смотрел в глаза Прокопьева.
      – А что вы так волнуетесь? - сказал Линикк. - Если вы не помните о какой-либо Нине и ничего не хотите о ней знать, стоит ли вам волноваться?
      – Я и не волнуюсь… - стал утихать Прокопьев. - Нисколько не волнуюсь…
      «Нет, надо положить конец походам в Камергерский, - повелел себе Прокопьев. - Нелепости одна за другой. Деньги отменили. Мельников отчитал, будто я виноват в его затруднениях. Теперь Нина фантомная… Конечно, солянки здесь хороши, но ведь и в иных местах они, наверное, есть…»
      – От пола до потолка здесь сколько метров? - спросил Линикк.
      – Метров пять… - предположил Прокопьев. - Да, пять метров.
      – Вот, - сказал Линикк. - А каким существовал я? Девяносто метров на двадцать и восемь в ширину!
      – Какие же у вас тогда были усы? - удивился Прокопьев.
      – А-а-а! - махнул рукой Линикк. - Какие полагались. И все нутро мое завезли из Германии. Поверженной. В сорок восьмом. Прошлого века. Потом, понятно, заменили многое. А теперь у нас хозяева - паучки из сети-паутины. Меня же расписали в Гномы…
      «Ну ладно… - успокаивался Прокопьев. - Я-то забоялся, что он меня в тяготы Нины, той, разревевшейся, с дурной прической, пожелает втравить и действий потребует, а у него, похоже, здравого смысла в голове и на три гроша нет…»
      – У меня иные представления о гномах, - не смог все же удержаться Прокопьев.
      – Ваши представления, - сказал Линикк, - ничего не изменят.
      – Мое существование в мире, - вздохнул Прокопьев, - вообще ничего не может изменить.
      – Вот это вы напрасно, - покачал головой Линикк. - Это как сказать. Вы о многом не знаете. А кое-что от вас может зависеть не только в мебелях, но и в судьбах иных людей. Да.
      «Сейчас он опять начнет подсовывать мне Нину нечесанную», - возмутился Прокопьев.
      – И что же на телеграфе нашем Центральном вы так и числитесь Гномом? - съехидничал Прокопьев. - Об окладе гнома я не спрашиваю из соображений приличия…
      – Отчего же… - Арсений Линикк будто бы смутился, усы его углами потекли вниз, - отчего же… В штатном расписании я числюсь инженером по технике безопасности… Надзираю над кабельным хозяйством… оклад соответственный…
      – Простите за бестактность, - сказал Прокопьев, - я ощущаю, что вы проявляете ко мне некий интерес. Или я ошибаюсь?
      – Нет, не ошибаетесь.
      – И в чем же ваш интерес?
      – Вы жертвенное существо, - произнес Линикк, как показалось Прокопьеву, торжественно и печально. - Но вы в этой истории - не главный. Главные в нем - другие…
      – Вы сейчас - гном или этот… по технике безопасности? - спросил Прокопьев.
      – Именно этот… по технике безопасности! - захохотал вдруг Арсений Линикк.
      Он выглядел сейчас весельчаком, шляхтичем с кубком на попойке у пана Вишневецкого, но Прокопьеву стало не по себе.
      – А ты, Сенечка, опять про своих кобелей заливаешь, - заметила долго молчавшая кассирша Люда.
      – Ну вот вы снова, Людмила Васильевна, надо мной насмешничаете! - всплеснул руками Линикк. - У меня в хозяйстве кабели, кабели, а не собаки! До слез обидно, Людмила Васильевна, до слез!
      Однако никакие жидкости усы Арсения Линикка не омочили.
      – А тебя, Сенечка, днем Тоня спрашивала, - объявила кассирша.
      Линикк вскочил.
      – Чур меня! Чур! Что же вы меня раньше-то не предупредили! Бежать, бежать!
      И явно испуганный Линикк, переставляя ноги по утиному, унес из закусочной свое основательное тело.
      – Вот трепач-то! - рассмеялась кассирша. - Он теперь еще и Гном Телеграфа!
      – А разве не гном?… - будто бы и не к кассирше, а к самому себе обращаясь, произнес Прокопьев.
      – Какой же он гном! - хохотала кассирша. - Сколько лет его знаю, и Пилсудским был, и Маннергеймом, но гномом никогда!
      Однако Прокопьеву было не до смеха. Его била дрожь. «Вы жертвенное существо, - звучало в нем, - вы жертвенное существо…» Он пытался образумить себя, признать Арсения Линикка личностью несерьезной, мягко сказать, а то и ущербной и уж, конечно, по версии кассирши Люды, трепачом. Но что это меняло? Пусть даже вечернее явление некоей Тони могло сокрушить дух Гнома Телеграфа или погоняльщика энергий по медным нитям. Ущербные и блаженные умели предрекать… Кто же определил его, Прокопьева, в жертвенные существа? И за какие такие свойства натуры? Причем ведь не в жертвенного человека, а именно в существо. В барана, что ли, коему суждено рухнуть в день сабантуя? Или в агнца, еще не откормленного и невинного? За что ему такая участь? Но ведь история с агнцем - история символическая, в символ чего могли произвести его, Прокопьева Сергея Максимовича, и что нынешней жертвой намерены были искупить, уберечь или спасти? Или кого улестить? Никакие разумные разъяснения в голову Прокопьеву не приходили…
      – Да что это вы, - обеспокоилась кассирша Люда, - Сергей…
      – Максимович, - подсказал Прокопьев.
      – Сергей Максимович, что это вы так разволновались-то? Сенечка наш не только трепач и запуган подругой Тоней, у него еще и сотрясение было.
      – Сотрясения у всех были, - стараясь не выказать дрожь, выговорил Прокопьев.
      – И у вас сотрясение было? - удивилась Люда. - Ой! Ой!
      – Я не про мозги, Людмила Васильевна, - мрачно сказал Прокопьев, - я про иные сотрясения…
      – Ну те-то сотрясения всем известны, - уточнение Прокопьева вроде бы кассиршу разочаровало. - Те-то что! А вот Сенечка головой падал на камни, не нарочно, конечно, но с кровью… А вы, ишь, как взъерошились! Вы лучше еще солянку закажите. А к ней и сто граммов.
      – Солянку, пожалуй, отложим, - сказал Прокопьев. - А вот сто граммов, Дарьюшка, будьте добры, налейте.
      Дарьюшкой Прокопьев (отчасти смущаясь - слащавости, что ли, своей или даже угодливости) назвал двадцатитрехлетнюю буфетчицу, гарную хохлушку из-под Херсона, нашедшую приют у родственников в Долбне. Дома ее окликали Одаркой, да и в Камергерском она ощущала себя Одаркой, однако для Прокопьева, знакомого с комической оперой Гулак-Артемовского, Одарка была дородной и скандальной бабищей, проживавшей за Дунаем, и иной осуществиться не могла.
      Сто граммов дрожь Прокопьева отменили, но усатую рожу Арсения Линикка из его соображений не вывели. «И не главный я в этой истории, - вспоминал Прокопьев. - Да и отчего же мне быть главным, я всегда семистепенный… Главные - короли, ферзи, ладьи, а я пешка… Но принесение в жертву пешки - дело пустяшное… Неужели Линикк имел в виду шахматную партию? Вряд ли…» Шахматами Прокопьев не увлекался, а потому мысль о ферзях и пешках продолжения не получила.
      А внимание кассирши Люды, как и буфетчицы Дарьюшки (позже Прокопьев называл ее Дашей), было уже занято явлением шумной дамы с двумя раздутыми сумками. Дама была коммивояжеркой, хорошо знакомой в закусочной, привычнее говоря, толкачом-коробейником ходового товара. Она и ее сотоварки обслуживали в округе служительниц продуктовых магазинов и всяких, по их мнению, забегаловок. Производили они впечатление продувных бестий, в отличие, скажем, от хрустальщиц. Те предлагали свои хрустали и фарфоры не то чтобы смущаясь, а словно бы стыдясь всего мира. Им на заводах в дни расплат вместо денег выдавали изделия, и приходилось путешествовать в столицу в надежде на щедрости москвичей. Сегодняшней коробейнице стесняться было нечего. Сумку свою она набила халатами, юбками, колготами, бельем и прочими дамскими радостями. Сейчас же за буфетной стойкой и на кухне начались смотрины товаров, примерки, с восторгами, вздохами, шлепками, нервными похихикиваниями, будто бы вызванными щекотаниями. Понятно, что к поварихам и уборщицам не могли не присоединиться буфетчица и кассирша. «Сергей Максимович, за кассой приглядите», - было брошено благонадежному посетителю. Увы, увы, фейерверк жизни не состоялся нынче для Людмилы Васильевны. Ничто - ни шелковое, ни хлопчатобумажное, ни льняное, ни из искусственных волокон не оказалось безупречно приложимым к ее телу.
      – Да, Тонечка, ты уж извини, - говорила Люда коробейнице, вернувшись к кассе, - я бы взяла, но слишком низко приталено и цветочки идут чересчур наискосок.
      – Да чего извиняться-то! - весело отвечала ей коробейница, сумки ее чуть-чуть похудели. - Заказ твой я поняла. Во вторник твоя смена? Во вторник я тебе и принесу.
      – Была бы баба ранена! - прозвучало в углу закусочной, близком к окну.
      Над столиком со стаканом в руке воздвигся свирепый мужчина, седой, лет шестидесяти пяти, не частый, но заметный посетитель закусочной, объявлявший себя то летчиком-испытателем, то следователем по особогосударственным значениям. Может, где-то он и летал или что-то выпытывал, но здесь он чаще проявлял себя горлопаном и бузотером.
      – Была бы баба ранена! - прозвучало вновь, но уже как бы усиленное рупором.
      За столиком оратора сидели крепкие мужчины, с лицами и повадками ответственных работников, то ли бывших, то ли удержавшихся.
      – Но шел мужик с бараниной. И дал понять ей вовремя! - продолжал громобой. И заключил: - Так давайте выпьем за мужика с бараниной!
      Соседи громобоя сейчас же вскочили и с возгласами одобрения чествовали звоном стаканов мужика, спасшего от паровоза рассеянную бабу.
      – Николай Федорович, - оживилась кассирша Люда, - а где вы берете баранину? В нашем районе что-то она пропала…
      – Людмила Васильевна, Людмила Васильевна, - сокрушенно покачал головой Николай Федорович. - Это же Маяковский, облачный в штанах. Плохо вы изучали в школе пролетарскую литературу!
      – Я ее и вовсе не изучала…
      – Людмила Васильевна… - осторожно начал Прокопьев, - коробейница… Тоня… Она и есть… подруга… ну… Линикка с Телеграфа?
      – Да что вы, Сергей Максимович, - удивилась кассирша. - Та совсем другая.
      – Но она собиралась придти вечером…
      – Я Сеньку пугала! Вовсе она не собиралась. Что вы никак не можете забыть сенечкину блажь. Забудьте…
      «Как же, - грустно подумал Прокопьев, - забудьте… Дурь какая! Что нашло на меня?…»
      – Была бы баба ранена! - вновь прогремело в закусочной.

5

      В те дни у сантехника РЭУ № 6, что в Брюсовом переулке, Соломатина Андрея Антоновича, случилось некое приобретение. Вызов был из восьмого дома по Средне-Кисловскому переулку. Дом стоял на задах Консерватории. Соломатин, несмотря на малый срок службы коммунальщиком, успел его узнать. Строили дом, по тем временам - уважительного вида, в пять этажей, для профессорского состава детища Рубинштейна. Капитальный ремонт затевали в нем в тридцатые годы, позже усовершенствования были в нем эпизодические, и понятно, что нутро дома, особенно ведавшее перетеканием вод и других жидкостей, было дряхлое и больное. Поначалу квартиры устроили в доме истинно профессорские, да еще и с залами для инструментов, но в пору исторических воронок происходили здесь уплотнения. Случившиеся позже разуплотнения прежнюю натуру дому, однако, не вернули. Хотя и теперь проживали в нем консерваторские служители и просто музыканты, близость к Кремлю приманивала к зданию и благополучных господ, ценящих исторически-оправданное месторасположение Кисловской слободы. Солений на царский стол они, правда, не заготовляли, но позволяли себе закусить виски и текилы кадушечным огурцом.
      Вызов был простой. Третий этаж (еврованна, хозяин с фабриками, по слухам, и клюквенный король, родом с Вологодчины) протек на второй этаж и на первый. Основательно протек.
      На вызов Соломатин отправился в паре с Павлом Степановичем Каморзиным. Для дяди Паши Каморзина Соломатин поначалу был вовсе и не напарник, а так, ученичок. В прежние маршеобразующие времена его бы произвели в сан Наставника, о чем в коридоре ЖЭКа раскатали бы красными буквами на ватманском листе. Нынче дядя Паша ни в каких ученичках не нуждался, рядом с ним должен был быть работник и более никто. Соломатину тогда казалось, что Каморзин относится к нему с ехидством и даже полупрезрением, в первые дни он окликал Андрея исключительно «стюдентом», позже, вызнав некоторые подробности соломатинского жизнедвижения (или - жизненедоумения), стал именовать его «доктором». И в этом «докторе» ехидств, похоже, рассыпалось и подпрыгивало куда больше, чем в «стюденте».
      На вид Каморзин был совершенный злодей. Здоровенный, под метр девяносто дяденька сорока семи лет, ручищи свисают до колен, как у человекообразного с острова Борнео («Вам бы на виолончели играть!» - позволил себе как-то съязвить Соломатин. «В ручной мяч гонял…» - буркнул в ответ Каморзин). Шкаф, амбал, мордоворот, вурдалак. Волос имел короткий, но выглядел взлохмаченным, на манер лешего из Лосиного острова. Из-под косматых бровей, спадавших ниже ресниц, оба ока его будто прорывались на свет и буравили пространство и размещенных в нем людей. Хозяев квартир, к каким он приходил по водным и отопительным делам, громила-сантехник, мягко сказать, смущал, но чаще, особенно у тех, кто видел его впервые, вызывал страхи: этакий и без всяких разводных ключей раскурочит кого хочешь, надо бы против таких умельцев держать в доме автомат или баллончик с газом, но приходилось стоять рядом с ним и его клешнями, как бы чего не спер. А уж какие взгляды, пусть и мгновенные, бросал он на шкафы, безделушки в сервантах, на стены! Сразу было ясно: все рассмотрел. Даже тайники за обоями или в полу учуял, коли такие имелись. Наводчик. Дня через три прибудут грабители, или сам явится с отмычкой и мешком для добыч.
      А Соломатину сразу сообщили, что Павел Степанович в своем деле - волчище матерый, то есть, конечно, искусство судовождения никак нельзя было сравнивать с хлопотами жилищно-коммунального хозяйства, но бывают, наверное, не только морские волки и волчищи. Вот и в ЖЭКах положено им быть. При этом за двадцать с лишним лет трудов не случилось никаких порочащих Каморзина происшествий.
      Соломатин, чье первое впечатление от Каморзина совпало с впечатлениями расхожими, скоро открыл, что дядя Паша - не злодей (скажем так - видимо, не злодей), но уж во всяком случае - чудак.
      Однажды в минуты безделья в РЭУ Соломатин застал Каморзина за чтением «Избранного» Эдуарда Асадова (другие их сослуживцы стучали костяшками козлино-рыбной игры). Соломатин чуть было не удивился вслух и не выразил своего отношения к уровню виршей лирического резонера. Но промолчал, побоявшись оскорбить привязанности коммунального волчищи. Действительно, для него, Соломатина, хорош Роберт Музиль, почему же для Каморзина должен быть плох Асадов? А Каморзин тогда смутился, томик Асадова сунул под пачканую куртку. Но вскоре выяснилось (и не могло не выясниться), что для дяди Паши Каморзина самое святое - Сергей Александрович Есенин.
      Каморзин собирал не только сочинения, но и всяческие воспоминания, заметочки даже и в пять строк о нем и местах, где Есенин бывал, где что-нибудь сотворил или натворил. И это «натворил» было есенинское, а, стало быть, для Павла Степановича - тоже святое. Во всяком случае - возвышенно-оправданное. С удовольствием, но и как бы усмиряя гордыню приобщенного (может, даже незаслуженно) к щедростям кумира Павел Степанович поведал Соломатину (вместе они работали уже два месяца) о здешних, никитских, есенинских достопримечательностях. Вот здесь, метрах в ста от их домоуправления («слово-то куда лучше, чем РЭУ, или для вас - нет?») возле Консерватории Сергей Александрович торговал книгами. «Да здесь был магазин имажинистов. На стеночке доска об этом. А само-то здание по деньгам отдано каким-то парфюмерам, какой-то похабной греческой таверне с оскорбительными ценами, за взятки, конечно, выкурили оттуда "Оладьи", те студентикам были по карману, и водку там можно было пригубить за уместные бумажки. Ну да ладно…» А если пойти Брюсовым переулком вверх, к Тверской, увидим дом, в коем зарезали Зинаиду Райх. «Как он издевался над этой Зинкой, - будто бы с умилением принимался вспоминать Каморзин, - по мордам бил… Но резать бы, конечно, не стал…» А не доходя до Райхиного с Мейерхольдом дома жил Василий Иванович Качалов, ну да, собака, лапа на прощанье, сами знаете… «Нет, нет, - заторопился Каморзин. - Я понимаю, о чем вы подумали… Конечно, Качалов поселился здесь в начале тридцатых, когда уж и Маяковского не было, а Райх зарезали в тридцать седьмом. Но все это не имеет значения. Для Сереги нет времени. Для него нет пустяшных земных пределов и ограничений в перекрестьях с чужими судьбами…» Каморзин оборвал свои слова, сигарету поджечь никак не мог, он опять смутился и теперь, похоже, всерьез. Смущение его, как понял позже Соломатин, было вызвано не произнесением пафосных слов насчет земных пределов и чужих судеб, а именно этим «Серегой». И будто бы неловкость возникла не от проявления фамильярности, а приоткрылся некий секрет, особенное расположение в мире Павла Степановича Каморзина и обожаемого им поэта, при котором Павлу Степановичу называть поэта Серегой было позволительно. Почувствовав это, Соломатин сразу же скорыми и частными вопросами отвлек Каморзина от углублений в таинственные острова его души. Павел Степанович успокоился и стал называть Соломатину иные никитские дома и квартиры, в каких мог гостевать Есенин или хотя бы останавливаться на ночлег. «И в нашем Брюсовом переулке… - осторожно начал Павел Степанович, - в том доме, где "Ремонт обуви" и бар "У башмачника" с плохим пивом, он проживал…» Покурили. «Бочку-то он именно здесь…» - глухо выговорил Каморзин, явно вопреки воле и намерениям. В глазах Каморзина возникло пылание, какое не могли скрыть кусты бровеносца, рот открылся сладко, давая созидателю звука от диафрагмы и до кончика языка вытолкнуть в мир знаменательные слова. Но губы дяди Паши сейчас же будто бы в испуге прижались друг к другу, а пылание в глазах угасло. «Не достоин я узнать сокровенное Павла Степановича, - сообразил Соломатин. - Не достоин…»
      Прошел месяц, прежде чем бочка снова была упомянута в разговоре Каморзина с Соломатиным. Павел Степанович, видимо, все еще приглядывался к Соломатину. А впрочем начать свой рассказ он, возможно, не спешил не из-за каких-либо сомнений, а чтобы растянуть удовольствие.
      На взгляд обывателя или просто здравомыслящего человека, посчитал Соломатин, история бочки могла быть признана знакомо-житейской. У иных она вызвала бы усмешку, хотя и с долей симпатии - экий ухарь! Другие отнесли бы ее к числу дурацких, а участников ее назвали бы личностями безответственными. Впрочем, чего с кем не бывает… В сознании же Павла Степановича Каморзина, в его рассуждениях о жизни история с бочкой утвердилась воздушно-мифологической, все в ней было огромным и всемирным, она возносилась в выси над Брюсовым переулком, над Москвой, над Рязанской губернией, над муравейно-людской мельтешней.
      О бочке Павел Степанович (Соломатин впервые узнал о ней) то ли прочитал лет восемь назад в какой-то газете, то ли услышал о ней в культурной телепередаче. Сам Каморзин рассказал о ней так. Случилось это то ли в двадцать третьем году, то ли в двадцать четвертом. Воспоминатель, начинающий в ту пору литератор, юнец пришел за гонораром на Мясницкую улицу. А в очередь к кассиру за ним встал Сергей Александрович Есенин. Наш юнец так и обомлел. Ну да, конечно, вы сейчас усмехнетесь - юнец! А ваш Сергей Александрович - не юнец? Извините, извините! Если загибать пальцы, то несомненно - юнец! Но нет, он - по судьбе, по творениям - был уже Гёте! («И Гёте знает, - отметил Соломатин. - И что же он читал у Гёте?»). Так вот, продолжил Каморзин, червонцы они получили, кто сколько - не знаю, полагаю, что Есенин больше. Юнцу нашему следовало бежать куда-то по делам, а у Сергея Александровича время было. Он и предложил начинающему посидеть где-нибудь в трактире. Вы бы отказались от такого предложения? То-то и оно. Но нам такого предложения не последует. Сидели они хорошо. Объяснялись друг другу в любви и творческом уважении. К удовольствию Есенина собеседник его был не поэтом, а прозаиком и чтением стихов не утомлял. В ходе застолья Сергей Александрович вспомнил, что ему завтра ехать в Константиново. Тут небесные глаза его затуманились, а потом и повлажнели (Павел Степанович будто бы сидел тогда в трактире на Мясницкой за соседним столиком), матушку вспомнил Сергей Александрович, нищую улицу деревенскую, берег окский. «Надо сейчас же покупки делать! - кулаком по столу вышло постановление. - Самое ценное нужно везти! Как ты думаешь - что?» Юнец наш, прозаик начинающий, принялся бормотать что-то про кружева, монисты, серьги, отрез миткаля или ситца, а матери рекомендовал прикупить душегрейку на козьем меху. «Дурень! - будто бы вскричал Есенин. - Дурень городской! А потому и никогда не напишешь "Илиаду"!» (Соломатин позже не напоминал Каморзину об «Илиаде», и вышло бы бестактно, и само обращение Каморзина в нашем случае к «Илиаде» было для ума Соломатина явлением непостижимым). «Кружева, монисты, отрезы! - продолжал кричать Есенин. - Керосин, дурень! Керосин!»
      И они отправились в москательную лавку. (О запахи детства! О волшебные ароматы москательного магазина на Первой Мещанской! Это уже восклицает автор). «Бочку. Бочку керосина! - заказал Есенин. - Лучшего. А бочку самую большую!» Расторопным хозяином, признавшим Есенина, лучшим был объявлен керосин «Бакинского товарищества бр. Векуа». (Соломатин ничего не слышал о «Бакинском керосиновом товариществе» и братьях Векуа, но проверять сведения Каморзина не было у него нужды.) Наняли двух извозчиков, ломового, для бочки, и, как бы теперь сказали, легкового, для сопровождающих бочку лиц.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8