Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Орлов Владимир Николаевич / Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Чтение
(стр. 37)
Автор:
|
Орлов Владимир Николаевич |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(629 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|
Разговор с французом Блок тогда же записал. Так 18 апреля 1917 года (в самый день опубликования милюковской ноты) в записях Блока появляется имя Ленина.
На следующий день Блок пишет одному своему знакомому: «Жизнь кругом совершенно необычная, трудная, грозная и блистательная. Вчера, в день Интернационала, город представлял зрелище, какого мы никогда не видали: Невский запружен людьми, лошадей и повозок нет, точно Венеция. При всем том тишина и порядок, благодаря отсутствию полиции. «Буржуа» только и делают, что боятся: то хулиганов, то немцев, то Ленина, то анархии».
Ближайшим образом Блок имел в виду буржуазную прессу, во главе с кадетской «Речью», которая без устали твердила об угрозе «анархии». На эту роль «Речи» обратил внимание Ленин в заметке «Запугивание народа буржуазными страхами».
«Бояться народа нечего», – писал Ленин. «Какое мы имеем право бояться своего великого, умного и доброго народа?» – спрашивал Блок.
Вряд ли он в это время читал Ленина, – хотя, конечно, в общей форме был знаком с его позицией, пусть даже по буржуазной прессе. (Вскоре Блок, по всем данным, стал внимательным читателем большевистской «Правды».) Тем более знаменательно, что он по-своему, со своей позиции, близко подошел к трезвому пониманию происходящего.
Это было время, когда Ленин, только что вернувшийся в Россию, выступил с Апрельскими тезисами, определившими политику партии большевиков в условиях февральского режима. Первое место в ленинских тезисах было отведено вопросу о войне – о необходимости сейчас же, немедленно кончить преступную бойню, истощившую человечество. Единственную реальную возможность прекращения войны Ленин видел в перерастании революции буржуазно-демократической – в социалистическую. «Нельзя выскочить из империалистической войны, нельзя добиться демократического, не насильнического, мира без свержения власти капитала, без перехода государственной власти к другому классу, к пролетариату».
Для Блока прекращение войны – вопрос вопросов: «Война внутренно кончена. Когда же внешне? О, как мне тяжело».
А между тем вокруг еще «пахнет войной, то есть гнилью и разложением». Он и сам это видит, и заключает из писем Любови Дмитриевны (она – в Пскове, играет в тамошнем театре), которая делилась с ним обывательскими слухами, например – об «угрозах ленинцев». Блок выговаривает ей: «Как ты пишешь странно… Неужели ты не понимаешь, что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах».
А сам он живет только новым и ждет еще более нового, небывалого: «Нужно нечто совершенно новое», «Не знаешь, что завтра будет; все насыщено электричеством», «Каждый день приносит новое, и все может повернуться совершенно неожиданно».
Как повернется и куда, в какую сторону, – этого он не знает. Существенно другое: в итоге своих раздумий, сомнений, ожиданий он задается вопросом: а что, если то, что произошло в феврале, вовсе и «не было революцией», настоящей революцией?
В конце мая в Петрограде происходили выборы в районные городские думы – первые выборы после свержения самодержавия. Они превратились в своего рода пробу политических сил. Известному поэту Александру Блоку на дом доставили кадетскую рекламную листовку.
Она попала не по адресу. Блок долго думал и проголосовал за объединенный список эсеров и меньшевиков.
Ленин разоблачал истинное лицо этого объединения, но признавал, что за ним в то время стояло подавляющее большинство народа.
Именно это обстоятельство и привлекло Блока: народность, массовость. Он был рад, когда выяснилось, что швейцар, кухарка, «многие рабочие» тоже подали голоса именно за этот список. Опустив бюллетень, он записал в дневнике: «Кажется, я поступил справедливо. Жить – так жить. И надо о них, бедных и могучих, всегда помнить».
Пусть он слабо разбирался в противоречиях классовой борьбы, в программах и установках политических партий, но он уже ясно понимал, что с либеральными «друзьями народа» ему не по пути. Он чувствовал свою «кровную» связь с кадетами, но ему «стыдно» быть с ними, а не с социалистами.
Эта этическая сторона блоковского подхода к революции крайне важна. Как всегда, он доверялся голосу своего сердца, но нельзя не признать, что голос этот, в основном и главном, его не обманывал.
Лидеры кадетской партии задумали привлечь писателей к делу подготовки Учредительного собрания. Мадам Кокошкина, по поручению мужа, по телефону пригласила Блока и долго распространялась о прелести его стихов и о его любви к России. Блок же старался внушить ей, что именно любовь к России влечет его к «интернациональной точке зрения» и что вообще он склоняется к эсерам, «а втайне – и к большевизму». Кадетская дама приняла это признание как милую шутку, не более того.
В другом случае Блок сказал о своем «тяготении к туманам большевизма», добавив в пояснение так много говорившее его сердцу слово «стихия».
Да, представление о большевизме было у него особое. Лозунги большевиков подкупали его ясностью: мир – народам, земля – крестьянам, власть – советам. И все же, когда он размышлял о «русском большевизме», меньше всего интересовали его программа, стратегия и тактика самоопределившейся фракции социал-демократического движения. Это была «только политика», то есть, в его понимании, нечто лежащее на поверхности лшзни.
Его же тревожил и привлекал «большевизм без всякой политики», позволявший, как ему казалось, заглянуть в «бездны русского духа». Это – явление именно и только русское, глубоко национальное, та самая «лава под корой», катастрофическое извержение которой предвещал он десять лет тому назад.
«Русский большевизм», как по-своему понимал его Блок, – это грозная стихия народного мятежа и праведной народной расправы. Века угнетения, социального и духовного рабства искалечили и ожесточили русского человека. В миллионах душ тлеет «пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести». Когда пламя вспыхивает – это «русский большевизм гуляет».
И теперь, как и за десять лет до того, проблема народной революции осмыслялась Блоком в значительной мере в духе бакунинской утопии о всеобщем «мужицком бунте». Верный своим исконным представлениям, он по-прежнему возлагал надежды главным образом на крестьянскую Россию. В ней он видел национальную бунтарскую силу, рождающую Буслаевых, Разиных, Пугачевых. И большевиков – тоже. «Большевизм – настоящий, русский, набожный» не следует искать ни в Москве, ни в Петрограде; он «где-то в глуби России, может быть, в деревне. Да, наверное, там…» Так передали нам его слова.
Луначарский тоже запомнил, как Блок говорил ему (это было весной 1919 года): «Хочется постараться работать с вами. По правде сказать, если бы вы были только марксистами, то это было бы мне чрезвычайно трудно, от марксизма на меня веет холодом; но в вас, большевиках, я все-таки чувствую нашу Русь, Бакунина, что ли. Я в Ленине многое люблю, но только не марксизм».
Далекий от жизни и интересов рабочего класса, не видевший в нем главную и направляющую силу общественного развития, не принимавший теорию революционного марксизма, Блок искренне заблуждался насчет большевиков. Он сочувствовал им, понимал, что они представляют «разъяренный народ», не обольстившийся февральскими свободами, но представление о них было у него, по меньшей мере, неполным. Для него это только стихия бунта и мести, только сметающая все на своем пути «буйная воля», только выжигающий все кругом «огонь».
В процессе строительства новой жизни, «Великой Демократии» предстоит обуздать буйную волю, но необходимо и взять от нее все, что можно и нужно: «Сковывая железом, не потерять этого драгоценного буйства, этой неусталости». Размышляя на данную тему, Блок записывает: «И вот задача русской культуры – направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напора огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю». Иными словами – применить ее к всемирно-историческому делу революции.
Здесь – первый у Блока проблеск мысли о новом соотношении стихии и культуры перед лицом всемирно-исторических задач, поставленных русской революцией, о возможном союзе мастеров культуры с наиболее активной революционной силой – большевиками.
Ленин говорил, что во время революции люди «учатся в каждую неделю большему, чем в год обычной, сонной жизни». Так и Блок в короткое время в одиночку прошел ускоренный курс – не политического просвещения, но прогревания. В захватившем его «вихре мыслей и чувств» он делал для себя удивительные и важные открытия. Слово «Труд», например, написанное на красном знамени революции, это, оказывается, совсем другое понятие, нежели тот рабский труд, который он проклинал в своих стихах. Теперь это слово означает «священный труд, дающий людям жить, воспитывающий ум, и волю, и сердце».
Да и в том душевном подъеме, который он испытывал, было нечто новое, необыкновенное – как все, что творилось кругом. «Нового личного ничего нет, – пишет он Любови Дмитриевне, – а если б оно и было, его невозможно было бы почувствовать, потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция, во главе которой стоит Россия».
Содержанием всей жизни!
Это было написано под впечатлением от Первого Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов. Блок был на одном из заседаний съезда (16 июня} – в старинном здании кадетского корпуса на Васильевском острове. Обстановка ему понравилась: часовые с ружьями в длинных коридорах, громадный, битком набитый зал, украшенный красными лентами, особенно нарядно в том месте, где еще недавно торчал царский портрет. Сейчас здесь красовался громадный плакат во всю стену: солдат и рабочий. Блок сел под самой эстрадой.
Сперва говорил приезжий американский социалист. Речь его была полна общих мест, обещаний «помочь», высокомерных и успокоительных советов. Съезд отнесся к американцу безразлично, проводил его смешками и жидкими аплодисментами. Зато когда следующий оратор заговорил о необходимости кончать войну, – «тут уж аплодисменты были не американские». Блок подумал про заокеанского гостя: «Давно у них революции не было…»
Потом он долго сидел в съездовской столовой, пил чай («черный хлеб и белые кружки») и хорошо поговорил с молодым солдатом-преображенцем, который просто и доверчиво рассказывал о фронте, о том, как ходят в атаку, как умирают, а также и о земле, о помещиках, о том, как барин у мужика жену купил и как барские черкесы загоняли крестьянскую скотину за потраву… Блок эти рассказы запомнил; вскоре они ему пригодились.
… Между тем обстановка в стране быстро и резко менялась, ясно обозначился «поворот вправо», вселивший в Блока страшную тревогу за судьбу революции.
«В городе откровенно поднимают голову юнкера – ударники, имперьялисты, буржуа, биржевики, «Вечернее время». Неужели? Опять – в ночь, в ужас, в отчаянье?»
Наступили грозные июльские дни. Предпринятое Временным правительством новое наступление на фронте провалилось. В Петрограде власти пулеметным огнем разогнали грандиозную антивоенную и антиправительственную демонстрацию и перешли к репрессиям. Главный удар был обрушен на большевиков. В ход была пущена грязная фальшивка о шпионаже, о «немецких деньгах». Юнкера разгромили редакцию «Правды». Был отдан приказ об аресте Ленина. По решению ЦК партии Ленин перешел на нелегальное положение.
Столица напоминала военный лагерь – бронемашины на улицах, миноносцы на Неве, разведенные мосты, остановившиеся трамваи, закрытые лавки, юнкера, казаки, всюду конные и пешие патрули…
Тревожно в городе. В душную, грозовую ночь, когда особенно сильно тянет гарью (где-то близко давно уже горит торф), тишину распарывают ружейные залпы, пулеметные очереди, люди выбегают на улицу, толпятся на углах, со двора доносятся «тоскливые обрывки сплетен».
Не спит город… В нем творятся фантасмагории, воскресают Поприщины. Среди ночи вопит на улице сумасшедший: «Темные силы! Дом сто сорок пять, квартира сто шестнадцать, была хорошенькая б… Надя, ее защищал полицейский!» Требует, чтобы его отвели в комиссариат, а его ведут к Николаю Чудотворцу, уговаривают: «Товарищ, не надо ломаться…» Он кричит: «Прикрываясь шляпой!»
Блок после июльских событий приходит в крайне нервное, взвинченное состояние: «Трудно дышать тому, кто раз вздохнул воздухом свободы».
Керенский заявил, что государство не может обойтись без смертной казни (она уже введена на фронте), В России «все опять черно»: казаки, цензура, запрещение собраний, юнкера с офицерами пьют за здоровье царя. «Ничтожная кучка хамья может провонять на всю Россию».
Следственную комиссию тоже трясет обывательская истерика. Блоку не по себе в этом кругу, да и сама работа, увлекшая его было, начинает тяготить. «Как я устал от государства, от его бедных перспектив, от этого отбывания воинской повинности в разных видах. Неужели долго или никогда уже не вернуться к искусству?»
Порой ему кажется, что в изменившейся обстановке он и сам притупился и утрачивает «революционный пафос». Но тут же оговаривается: «Это временно, надеюсь».
Так оно и было.
Корниловский мятеж показал воочию, что ждет Россию в случае победы бонапартизма. На знамени Корнилова Блок прочитал: «продовольствие, частная собственность, конституция не без надежды на монархию, ежовые рукавицы».
С разгромом корниловщины начался новый мощный подъем революционной активности широких народных масс, и Блок сразу это почувствовал: «Свежая, ветряная, то с ярким солнцем, то с грозой и ливнем, погода обличает новый взмах крыльев революции».
Он снова собирает душевные силы, обретает веру.
В октябре Савинков, исключенный из партии эсеров за двойную игру во время корниловского мятежа, затеял издание антибольшевистской газеты «Час». Ближайшее участие в этом деле приняли Мережковские, давно и тесно связанные с Савинковым. Крах Корнилова они, как выразилась Зинаида Гиппиус, «переживали изнутри, очень близко». Оба они обратились к Блоку. О своих переговорах с ним рассказала Гиппиус:
«Почти все видные писатели дали согласие. Приглашения многих были поручены мне. Если приглашение Блока замедлилось чуть-чуть, то как раз потому, что в Блоке-то уж мне и в голову не приходило сомневаться… Зову к нам, на первое собрание. Пауза. Потом:
– Нет. Я, должно быть, не приду.
– Отчего? Вы заняты?
– Нет. У вас Савинков. Я и в газете не могу участвовать…
Во время паузы быстро хочу сообразить, что происходит, и не могу…
– Вот война, – слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. – Война не может длиться. Нужен мир…
У меня чуть трубка не выпала из рук.
– И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
– Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира, они…»
Вот какой любопытный разговор состоялся 15 октября 1917 года по петроградскому телефону…
В эти дни, когда напряжение в стране достигло предела, в разноголосице ожесточенной политической борьбы неискушенный в политике Блок сумел, однако, различить один твердый, уверенный голос, громко говоривший о будущем, – и это был голос Ленина.
В связи с проникшими в печать слухами о том, что большевики готовят вооруженное восстание, Блок записал в дневнике (19 октября), что «один только Ленин» (Блок подчеркнул эти слова жирной чертой) верит в будущее «с предвиденьем доброго», верит в то, что «захват власти демократией действительно ликвидирует войну и наладит все в стране».
Запись эта поистине замечательна. И не потому только, что Блок ссылается на Ленина, но и потому, что в его представлении настоящая демократия – это большевики и никто другой. Блок поверил, что за большевиками будущее, потому что видел, как неотразимая правда их лозунгов сплотила весь трудовой народ – «сам державный народ, державным шагом идущий вперед к цели».
УРАГАН
1
Через неделю после того как Блок записал в дневнике насчет захвата власти демократией, Ленин в актовом зале Смольного провозгласил Советскую власть и обнародовал первые ее декреты – о Мире и о Земле. Второй съезд Советов образовал рабоче-крестьянское правительство.
Социалистическая революция в России свершилась.
Что делал Александр Блок в ту знаменитую ночь, в те десять дней, которые потрясли мир, и в первые пооктябрьские недели – мы в точности не знаем: как нарочно, за это время нет ничего ни в дневнике, ни в записных книжках, нет и писем. Очевидно, было не до того.
Но о душевном его состоянии мы кое-что знаем со слов близкого человека: «Он ходил молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами». Бесспорно, он мог бы сказать о себе словами Гоголя: «Вдруг стало видимо во все концы света».
Наконец-то они пришли – действительно неслыханные перемены, которые он предчувствовал, которые предрекал, которых ждал…
Что ж, человек? За ревом стали, В огне, в пороховом дыму, Какие огненные дали Открылись взору твоему. Так, очевидно, не случайно В сомненьях закалял ты дух, Участник дней необычайных! Открой твой взор, отверзи слух, И причастись от жизни смысла, И жизни смысл благослови…
Зная Блока, трудно, просто невозможно предположить, что в эти дни он мог усидеть дома.
Попробуем представить себе промозглую осеннюю петербургскую ночь, с дождем и порывистым холодным ветром с моря, тяжело бьющуюся в гранитном ложе Неву, «Аврору» перед Николаевским мостом, непроглядную тьму, редких прохожих, жмущихся к стенам, солдатские, матросские и красногвардейские патрули, пулеметы на широких ступенях Смольного, его не погасавшие во всю ночь окна…
Маяковский запомнил (и потом описал в поэме «Хорошо!») встречу с Блоком в одну из таких ночей – у костров, разложенных на Дворцовой площади.
…ладони держа у огня в языках, греется солдат. Солдату упал огонь на глаза, на клок волос лег. Я узнал, удивился, сказал. «Здравствуйте, Александр Блок..»
Блок и после дружины продолжал ходить в шинели и сапогах. Исхудавший, коротко подстриженный, в поношенной, выцветшей, но ладно пригнанной гимнастерке, он и впрямь был похож на солдата…
Блок посмотрел — костры горят — «Очень хорошо».
(Из тогдашнего ночного разговора, – они обогнули Зимний дворец, дошли до Детского подъезда, – Маяковский сделал неверный вывод о «двойственном» будто бы отношении Блока к революции. Здесь не место опровергать и поправлять Маяковского, – скажем ему спасибо за то, что память его сохранила блоковское «Очень хорошо».)
… Еще не вышиблены казаки Краснова из Царского и Гатчины, еще не усмирены мятежные юнкера, еще десятки тысяч рабочих строят баррикады и роют окопы за Московской заставой, а А.В.Луначарский, назначенный народным комиссаром по просвещению, уже публикует воззвание к гражданам новой России: «Залог спасения страны – в сотрудничестве живых и подлинно демократических сил ее. Мы верим, что дружные усилия трудового народа и честной просвещенной интеллигенции выведут страну из мучительного кризиса и поведут ее через законченное народовластие к царству социализма и братства народов».
Примерно в те же дни ВЦИК, только что избранный на Втором съезде Советов, сделал первую попытку собрать наиболее видных представителей столичной художественной интеллигенции – чтобы познакомиться и столковаться.
Пришло в Смольный всего несколько человек, – все они, как передает очевидец, могли бы разместиться на одном диване.
Поименно мы знаем шестерых: Всеволод Мейерхольд, Лариса Рейснер, художники Кузьма Петров-Водкин и Натан Альтман и два поэта – Александр Блок и Владимир Маяковский.
Факт, характеризующий судьбу русской поэзии в новом мире!
Никто из бывших на этом, смело можно сказать – историческом, совещании не удосужился рассказать о нем хотя бы кратко. Но самое главное известно: те, кто пришел, заявили, что поддерживают Советскую власть и готовы сотрудничать с нею.
Приятель Блока В.А.Зоргенфрей, свидетель добросовестный и точный, рассказал о том, как он навестил его вскоре после Октябрьского переворота.
Вечер. Темная пустынная Офицерская, наглухо запертые ворота, испуганная домовая охрана, проверка документов… Под окнами – выстрелы. Блок объясняет: это – каждый вечер; где-то поблизости громят винные погреба…
Речь, конечно, заходит о том, что произошло. Гость – в сомнении и смятении. Блок же говорит, что все продумал и прочувствовал «до конца» и что все свершившееся «надо принять».
… Он сразу же решил работать с большевиками. «Крылья у народа есть, а в уменьях и знаньях надо ему помочь» – с этой мыслью он жил и не отказывался ни от какого дела, в котором мог быть полезен.
Все, что делается во имя революции, все, что делается для народа, – все одинаково важно. Возникает ли вопрос о перестройке театра, затеваются ли (в небывалых масштабах) народные издания классиков, Блок отдается работе так, как он умел: аккуратно, деловито, с чувством величайшей ответственности.
Но не только о практической работе на пользу революции и народу думал Блок. Свой долг художника видел он в том, чтобы постичь смысл происходящего, проникнуть в душу революции и сказать об этом людям, России, всему миру.
С июня 1916 года он не написал ни строчки стихами. Такого с ним еще не случалось, и свое затянувшееся молчание переживал он тяжело. Нужно думать, ему изрядно досаждали бестактными расспросами…
«Пишете вы или нет? – Он пишет. – Он не пишет. Он не может писать. – Отстаньте. Что вы называете «писать»? Мазать чернилами по бумаге? – Это умеют делать все заведующие отделами 13-й дружины. Почем вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю».
Лишь в самом конце 1917 года что-то зашевелилось в самой глубине слухового сознания – ничего отчетливого, только какие-то издалека набегающие музыкальные волны…
И плыл и плыл Затерян в снах Души скудельной Тоски смертельной Бросаясь в вихорь вихревой (Сребристый) месяц, лед хрустящий, Окно в вечерней вышине, И верь душе, и верь звенящей, И верь натянутой струне…
Потом Блок пометит на этих набросках: «Вихрь зацветал».
.. Один из советских правительственных комиссаров рассказав о своей встрече с Блоком, – как раз в ту пору, когда вихрь уже зацвел. В том же Зимнем дворце, где Блок еще так недавно выслушивал исповеди царских сановников, теперь идут мирные споры о реформе русской орфографии, о том, как нужно издавать для народа Пушкина, Гоголя и Некрасова (Ленин уже в третью ночь после переворота призвал безотлагательно приступить к этому делу!).
Блок расспрашивает комиссара: «Вы не из Смольного? Есть тревожные новости?»
Комиссар, долго пропадавший в эмиграции и плохо знающий новых русских писателей, с интересом приглядывается к одному из них, слывущему и мистиком, и эстетом, и декадентом.
Блок стоит неподвижно, слегка склонив набок русую голову, держит руку за бортом плотно застегнутого военного френча.
Завязывается беседа. Глядя прямо в глаза собеседника, Блок говорит с несвойственной ему порывистостью: «Вас интересует политика, интересы партии?. Я, мы – поэты, ищем Душу революции. Она прекрасна. И тут – мы все с вами».
Однако были ли у него основания говорить: «мы все»? Или он мог сказать это только за себя?
2
В Октябрьской революции Блок увидел торжество музыки – не искусства звукосочетаний, а той не поддающейся строгим определениям музыки, под которой он понимал первооснову и сущность бытия.
Ко всему, что окружало его в жизни, он привык применять один решающий критерий: музыкально или немузыкально.
Музыкальны – дух искания и творчества, движение, культура (как форма духовной энергии человечества), народ, революция. Немузыкальны – застой, реакция, механическая цивилизация (превратившаяся в орудие массового истребления человечества), власть олигархии, весь буржуазный строй в целом.
Блок всегда ненавидел, презирал и высмеивал буржуа, его сытое благополучие, бездуховность и бестревожность. Теперь эта ненависть, это презрение достигли апогея.
За стеной у Блока жила некая респектабельная чиновничья семья. На этих людях, которые лично ему не сделали ничего дурного, сосредоточилась вся его «святая злоба» ко всему темному, косному, мещанскому, что стояло на пути революции.
Он слышит из-за стены самодовольный тенорок расторопного соседа, от которого «пахнет чистым мужским бельем» – и им овладевает чувство омерзения, приобретающее характер едва ли не патологический.
«Господи боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, который мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли… Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана».
Даже ни в чем не повинную дочку соседа, тренькающую на рояле и распевающую романсы, он поносит грубейшими словами, несвойственными для его речевого обихода: «Когда она наконец ожеребится? Ходит же туда какой-то корнет. Ожеребится эта – другая падаль поселится за переборкой, и так же будет выть в ожидании уланского жеребца».
Но что до них – до благополучных обывателей, чей муравейник разворошила революция! Ведь они не владеют никакими «духовными ценностями»… Что до них, когда люди, казалось бы владеющие этими ценностями, оказались ничуть не лучше, а если приглядеться внимательней, – то и гораздо хуже…
«Происходит совершенно необыкновенная вещь (как всё): «интеллигенты», люди, проповедовавшие революцию, «пророки революции», оказались ее предателями. Трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи».
Блок не сгустил краски. Лишь очень немногие из старой кадровой интеллигенции сразу и открыто приняли Советскую власть. Такие люди, как, скажем, Мейерхольд или Климент Аркадьевич Тимирязев, были редким исключением. Подавляющее же большинство заслуженных интеллигентов занимало в лучшем случае выжидательную позицию либо отнеслось к пролетарской революции враждебно.
Рупором антисоветских настроений служила все еще не прикрытая (до августа 1918 года) буржуазная пресса. На страницах многочисленных газет и журналов – и старых, часто менявших названия, и новых, плодившихся как грибы, – витии всех окрасок и оттенков оплакивали погибающую культуру, кликушески предвещали России одичание и полный развал.
Ограничимся беглым взглядом на положение дел в литературной среде. Многие видные писатели, еще накануне, в дни февральского режима, клявшиеся в верности народу, очутились в рядах его открытых либо прикровенных врагов. Непримиримо были настроены Иван Бунин и Леонид Андреев, Куприн и Зайцев, Шмелев и Амфитеатров, Чириков и Арцыбашев, Аверченко и Тэффи. Нераздельная троица – Мережковский, Гиппиус и Философов – была тесно связана с самыми темными силами реакции. Сологуб замкнулся в молчаливом, но решительном неприятии Октябрьской революции. Вячеслав Иванов резко осуждал ее как безбожное, греховное дело в своих «Песнях смутного времени». Бывший мистический анархист Чулков отводил душу в трескучих антисоветских фельетонах. Бальмонт, Цветаева, Волошин, Садовской, Пяст, Игорь Северянин и множество других, кто покрупнее, кто помельче, изображали Октябрьскую революцию как восстание сатанинских сил, обрекающее страну на позор и гибель.
Недвусмысленной была и позиция эстетствующих стихотворцев, кичившихся своим якобы презрением ко всякой политике. Джон Рид в своей прекрасной книге «10 дней, которые потрясли мир» заметил, что русские поэты после Октября продолжали писать стихи – «но только не о революции».
Гумилев демонстративно сосредоточился на своих любовных переживаниях и африканских впечатлениях. А один из его оруженосцев, Георгий Иванов, печатал под издевательским заглавием «1918 год» такие бесстыдные стишки в прославление богемского кабака:
На западе гаснут ленты. Реки леденеет гладь. Влюбленные и декаденты Приходят сюда гулять. Но только нет нам удачи, И губы красим мы, И деньги без отдачи Выпрашиваем взаймы.
Поведение писателей, впавших в антисоветскую истерику, не могло не произвести на Блока гнетущего впечатления. Когда решается судьба родины и революции, проверяются люди, в том числе – некогда небезразличные и даже близкие.
По крайней мере, все стало отчетливо ясным. Что ж, если не помогает лекарство, лечит железо; если не помогает железо, лечит огонь. Блок дополняет древнюю пословицу: огонь революции. Так он и скажет вслух, громко, во всю силу голоса. Он все продумал и все решил: да, так, трижды так и только так.
Он нисколько не заблуждался насчет того, как встретят его выступление. Он предвидел, знал, что сейчас на него обрушится шквал посильней, нежели тогда – десять лет тому назад. Ему, вероятно, «не простят»… Но он, конечно, не догадывался, какой силы достигнет нынешний шквал.
Он давно уже решил для себя, что «все самое нужное в жизни человек делает сам через себя и через большее, чем он сам (любовь, вера)».
Вот он и остался один – со своей любовью и верой.
Правда, есть же в России люди, которые должны его понять и поддержать. Их немного – Есенин, тот же Мейерхольд, еще несколько человек.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|