Зато Питер был в восторге от их плавучего дома и от того фантастического факта, что здесь действительно, взаправду живут. Роберт же умирал от зависти, вспоминая стены из красного кирпича, садик с изгородью, ступенчатую террасу и незыблемость дома в Ханслоу, где жил Питер. Никакой тебе ночной качки, никакого скрипа или треска, когда лодка трется о соседний борт. И все-таки Роберт сохранил очень теплые воспоминания о тех днях, когда они с Питером рулили на крохотном ялике Бонни, воображая себя по очереди то Христофором Колумбом, то Васко да Гама. Конец у путешествий был, как правило, один и тот же: Бонни звала их домой, одной рукой удерживая развевающиеся длинные волосы, а другой – узкое полосатое полотенце, едва прикрывающее ее спереди. О том, какой вид открывается сзади соседям, она не тревожилась. Роберт краснел, но утешался тем, что соседи если и не затмевали его мать в эксцентричности, то уж соответствовали точно. Зато вечеринки они устраивали самые лучшие во всей округе.
Вечеринки вечеринками, но с плавсредства Роберт съехал, как только смог внести первый вклад за коттедж на две спальни в Старом Айлуорте, в нескольких кварталах от реки. Для Роберта в нем воплотилось все, чего можно ждать от дома, – викторианский стиль, аккуратная терраса, подъемные окна на втором этаже и изящный эркер внизу. Всю первую ночь в собственном доме новоиспеченный хозяин заполнял землей ящики на подоконниках, высаживал цветы, драил кафель в ванной и просто валялся на полу, впитывая чудесное ощущение устойчивости нового жилища. Ни качки, ни криков чаек, ни беспрерывных ночных звонков. Тишина и покой, только ветер толкается в кирпичные стены и шелестит по стеклам. Прошло еще месяца два, прежде чем к Роберту вернулся нормальный сон.
Бонни родилась и выросла в окрестностях Нью-Йорка. Устроившись в девятнадцать лет на работу мороженщицей, она накопила денег на поездку в Европу, добралась до Лондона и домой уже не вернулась. Невелика потеря в семье с тринадцатью ребятишками, со смешком говорила она маленькому сыну. Небось и не заметили пропажи. Дочь ирландки и итальянца, она на полную катушку пользовалась языком и жестами, зачастую, по мысли Роберта, в ущерб мозгам. Его собственный отец – судя по рассказам Бонни – был достаточно хорош, но исключительно в малых дозах. Что это значит, известно, пожалуй, лишь самой Бонни. В ранней юности Роберт не раз задавался вопросом, насколько велика была доза, создавшая его. Или насколько мала. Дозировка оказалась определенно не слишком существенной, поскольку его отец удрал от Бонни сразу же, как только она упомянула о беременности.
«Это была моя первая и единственная любовь», – не раз заявляла она сыну. Роберт верил каждому слову матери до тех пор, пока она не меняла точку зрения, что, кстати, случалось нередко. Верил он и тому новому взгляду, который она доказывала с извечным ярым рвением. Так ему было проще. Хранить молчание тоже было проще, что он и делал, держа язык за зубами тем прочнее, чем голосистее становилась Бонни, пока однажды не задумался, а способен ли он вообще произносить звуки или голос – всего лишь игра его воображения. К тому времени в гардеробе Роберта завелись классические костюмы с подходящими по тону – одноцветными – носками; Питер же отрастил длинные рыжие локоны и жидкие бачки, одевался в кричащие тряпки и копировал фразочки Бонни с американским акцентом.
И все же… Характер Бонни стал сквернее некуда, она третировала Роберта пуще прежнего, а ему на память все чаще приходил уютный запах матери – запах его детства. Он все чаще вспоминал, как Бонни пичкала его молоком с печеньем; как каждый вечер сидела рядышком, пока он делал уроки; как силком заставляла участвовать во всех конкурсах на стипендии; как каждый месяц возила его в книжный магазин Ричмонда, украдкой, чтобы он не заметил, следила за его взглядом и без звука выкладывала немалые деньги за понравившуюся книгу… деньги, которые потихоньку откладывала из скромного жалованья больничной буфетчицы или чего-то в этом роде.
– Говядина, к твоему сведению, натуральная, – ворвался в его мысли голос Бонни.
Роберт, привычно взявшийся убирать со стола, обернулся. Мать еще не двинулась с места, подбирая с блюда остатки, – довольно жалкие остатки, чтобы не сказать крохи. Ее пухлые щеки, от которых наверняка пришел бы в восторг Хичкок, ритмично подрагивали. Сквозь когда-то густые волосы проглядывала небольшая плешь. У Роберта заныло сердце, и он едва сдержал порыв прикоснуться губами к этому розовому пятнышку.
– Роберт? – Бонни повернула голову, встретив взгляд сына. Озабоченная морщинка перерезала ее лоб. – Ты ведь больше не… как бы это сказать… не стесняешься? Правда?
– Ну что ты, Бонни. Как тебе такое только в голову пришло? Я в жизни тебя не стеснялся, – без запинки соврал он.
– Я имела в виду лодку, – отозвалась она безмятежно.
Глава четвертая
– Эта луна определенно обещает дождь, – проскрипела из кресла у окна тетя Мэйзи.
Тетя Брайди прошуршала к ней, заглянула в окно и выдала свой вердикт:
– Ни намека.
Тетя Мэйзи, с пылающими от праведного гнева и жары щеками, лязгнула щеколдой, распахнула окно и высунулась наружу.
– Сама посмотри, да хорошенько! Ну? Что теперь скажешь? Скажешь, не будет дождя?
Тетя Брайди оперлась на подоконник, выглянула. Анжеле видны были только ноги и объемистые зады сестер, колыхавшиеся в родственном ритме. Тетушка Брайди выпрямилась первой.
– Ни намека! – торжествующе повторила она, поправляя растрепанные ветром волосы. – Помяните мое слово, дождя не будет.
– Тетя Мэйзи, закрой окно, дует, – приказала Анжела наисуровейшим тоном из своего арсенала и поймала взгляд третьей сестры – своей матери, Бины.
Подобный спор, если ему не положить конец, мог продолжаться часами, до самого сна. Бина, однако, пропустила перепалку мимо ушей; как всегда, в заботах, она сейчас накрывала на стол.
Кругляши куриного рулета, треугольники плавленого сыра и ломтики подкопченной ветчины уже лежали на большом овальном блюде. На другом, поменьше, – десерт: пончики с маслом. Анжела хотела заварить чай, но мать ее опередила, накрыв ручку чайника широкой, натруженной ладонью.
– Кто за меня мою работу сделает? – Она обвиняюще посмотрела на дочь.
– Я хотела помочь. – Анжела вернулась к столу.
До этой минуты (прошел лишь день) ей удавалось избегать или хотя бы сглаживать мелкие распри, что курсировали из кухни в гостиную и обратно, будто тысячи мелких ручейков в поисках реки. Спор между двумя тетками, зародившись в одном углу, ширился и обострялся, пока не овладевал всей комнатой. Враждующим сторонам случалось объявлять перемирие, но время от времени они все равно ощетинивались, пуская пробные стрелы в противника. День ведь нужно как-то проводить.
С гримасой великолепно разыгранного недовольства Мэйзи закрыла окно, хмыкнула, уселась обратно в кресло и уставилась на луну. Торопиться ей некуда, а время покажет, кто был прав.
Из другого угла послышалось чмоканье. Анжела подошла к третьей тетушке.
– Что такое, Реджи? – не спросила, а проорала она, сложив ладони рупором, – Реджина была, мягко говоря, туговата на ухо. – Ноги болят, да?
Реджина попыталась улыбнуться, приподняв уголок рта. Бедняжка. После второго удара одна сторона у нее была парализована, и она радовалась всякий раз, когда кто-то угадывал ее боли и желания. Анжела осторожно пригладила старческий пушок.
– Мозоли ей нужно как следует распарить и потереть, – подала голос Брайди, разглядывая свои ноги. – Мне бы тоже не мешало. – Она скуксилась, обратив на Анжелу умоляюще-жалобный взгляд.
– Нет у тебя никаких мозолей. Это подагра, – буркнула Бина, опуская на стол заварочный чайник. – Так и будете сидеть? Может, мне и поесть за вас?
Сестры выползли каждая из своего угла и двинулись к накрытому столу – процедура длительная, театрально обставленная стонами и кряхтением.
– Косточки у меня есть, верно, но и мозоли тоже. – Брайди была оскорблена до глубины души.
– Завтра взгляну, тетушка, – быстро, чтобы не дать разгореться перебранке, пообещала Анжела.
В гостиной воцарилось недолгое молчание, пока сестры намазывали тосты маслом и разворачивали плавленые сырки – задача не из простых, учитывая исковерканные артритом пальцы. Анжела порезала порцию Реджины на крохотные кусочки и положила первый в беззубый рот тетушки. Вытерла струйку слюны и положила второй кусочек. Реджина криво улыбнулась – благодарно и виновато из-за того, что случайно зажала палец Анжелы между десен. Мэйзи все поглядывала на луну, упорно ожидая от строптивого светила обещанного ею дождя. Бина, по-прежнему «младшенькая» в свои шестьдесят четыре, опустилась на свое место последней и на скорую руку перекрестилась, прежде чем разлить по чашкам чай. Наполнив первую, вновь вскочила и прихрамывая, но вприпрыжку, будто слегка пришибленная дворняжка, метнулась на кухню за позабытой «бабой» на чайник.
– Ну давай, расскажи нам о своей славненькой лондонской школе, – сказала Брайди.
– Это не школа, тетя, – в стотысячный раз поправила Анжела, – а приют для бездомных. Мы там никого ничему не учим.
– А разве вы не учите их вести себя как нормальные люди, прятаться от холода и искать себе крышу над головой в непогоду?
– Не совсем.
– Хм. Чем же вы там занимаетесь? – Брайди просто-напросто чесала языком; ни ответы, ни тем более возражения племянницы ее не интересовали. Она желала продемонстрировать сестрицам, что уж она-то о положении в Лондоне знает все, сколько бы они ни поднимали ее на смех. Положение в Лондоне, положение на чердаке – вот и все, о чем вообще стоило говорить. – А первую клятву скоро дашь? – явно подлизываясь, спросила она.
– Скоро. Теперь уже точно скоро.
– Ты ведь в прошлый раз заболела, детка, да? Ну конечно, заболела. Еще бы не заболеть.
– Я вовсе не заболела, тетя, – сердито возразила Анжела. – Просто Мэри Маргарет… попросила подождать. Сказала, что я не… не… словом, не совсем готова. Но теперь уже скоро.
– Придет твое время, лапочка, придет. Бина, дорогая, будь добра, свари мне яичко вкрутую. Что-то так яичка захотелось, уж и не пойму, к чему бы это? Вчера только ела – и вот пожалуйста…
Шумно вздохнув, Бина поднялась. Анжела тоже подскочила:
– Я сварю, мама. – Ее попытка усадить мать на место была вознаграждена убийственным взглядом. Анжела упала на стул.
– Кто за меня мою работу сделает? – уже направляясь в кухню, бросила Бина через плечо.
Брайди лучилась улыбкой:
– Как мило, что наша крошка сегодня с нами, правда?
Реджина пустила слюну; Мэйзи проворчала нечто утвердительное, не отрывая, однако, буравящего взгляда от золотистого ночного светила, что усердно рассеивало ломаными лучами туман за окном.
– Отнести дяде Майки чай? – крикнула Анжела матери. Сестры в унисон вздрогнули; младшая уныло кивнула.
– Он такой бесстыдник, – прошептала Мэйзи, отрываясь от созерцания луны.
– Бесстыдник, бесстыдник, – согласно закивала Брайди, для пущего эффекта выпучив глаза.
Анжела ждала продолжения, не замечая, что Реджина тянется к ее пальцу за очередным кусочком сыра. Через миг тетушка потеряла равновесие и стукнулась лбом о стол.
– Ох, прости, Реджи. – Анжела вернула ее на место и подставила палец.
– Тебя он послушается, детка, – простонала Брайди.
Анжела кивнула, без особой, впрочем, уверенности. В последние годы заставлять дядюшку «слушаться» становилось все труднее, и она оттягивала момент встречи с ним с самого утра, когда переступила порог дома. Будь ее воля, она и до утра дотянула бы – сил набралась, подготовилась морально, – но тетки и мать явно на нее рассчитывали; к тому же и без ужина его не оставишь.
– А я на почте видела точно такие же на пареньке, только черные, – заявила Брайди, ткнув кривым пальцем в синие джинсы Анжелы.
– Они всех цветов бывают.
– Правда? – Долгая задумчивая пауза. – В автобусе никто и не подумал, что ты будешь монахиней.
– В каком автобусе? Кто не подумал, тетя?
– В автобусе, на котором ты утром приехала, детка.
Анжела впихнула еще кусочек сыра в ждущий рот Реджины.
– Я же тебе объясняла, – с прекрасно разыгранным терпеливым смирением сказала она, – что монашеские платья теперь никто не носит. Молодые, во всяком случае.
– Плохо, – прошамкала Брайди с набитым ртом.
Анжела глянула на Бину. Та игнорировала дочь с утра и сейчас не поднимала глаз, намазывая маслом хлеб все с тем же брезгливо-отсутствующим выражением, которое с детства было так хорошо знакомо Анжеле.
– А я привезла тебе буклеты из Музея Альберта и Виктории, мама.
Брови Бины на миг сошлись домиком, руки продолжали делать свое дело.
– Тебе понравится. – Анжеле хотелось расшевелить мать. – Я там недолго пробыла и видела не так уж много, зато послушала бесплатную лекцию. Н-ну… почти бесплатную; она была включена в стоимость билета. Знаешь, там гид был – высокий такой, худой… он про викторианцев рассказывал – все рты пораскрывали! А еще я видела статую, вроде как из дерева. Христос на ослике. Мне понравилось; у него такой счастливый вид!
– У ослика?
– У Господа, конечно.
– Вот они, английские музеи, – пробурчала Брайди. Образ счастливого Христа верхом на осле до того оскорбил тетку, что она едва не подавилась пончиком. Выцветше-серый взгляд Брайди вслед за взглядом сестры устремился в окно. Неужто придется вынуть зубы? Какое огорчение.
Чего и требовалось ожидать, подумала Анжела, услышав глухой стук челюсти о стол.
– Немедленно вставь зубы, тетя, – потребовала она, с интересом изучая грязновато-белую поверхность потолка.
– Десны болят, – захныкала Брайди.
– Ты перепутала. У тебя ноги болят. От мозолей. Ноги, тетя, а не десны.
– Погоди вот, состаришься, тогда не так заговоришь.
Вместе с зубами исчезли и щеки; лицо стало вполовину меньше. Брайди закашлялась, давя на жалость, и умоляюще уставилась на Бину. Та закатила глаза, но просьбу – немую – исполнила, поставив перед сестрой стакан с водой, куда Брайди немедленно опустила свой клюв, словно он у нее загорелся. Следующий взгляд, посланный племяннице, снискал бы Брайди славу великой актрисы, будь он исполнен в немом кино. Как нам теперь жить, после всего, что ты наговорила?!
Анжела сдвинула брови: не начинай, тетя. Невысказанные претензии и обвинения летали по комнате, отскакивая от стен, как пинг-понговые шарики. Бина воспользовалась возможностью насладиться бедственным положением дочери.
– У тебя своя жизнь. – Она выхватила из-под протянутой руки Анжелы последний кусочек сыра и сунула в рот Реджине.
Анжела, поколебавшись, встала.
– Угу. Пожалуй, пойду я… дядя Майки… Куда угодно, лишь бы прочь от натиска обвинений.
– Возьми фонарь! – взвизгнула Мэйзи.
– Куда ж я без фонаря, – огрызнулась Анжела.
Пока она на кухне готовила поднос для дядюшки, Брайди в гостиной распиналась насчет джинсов и Христа с улыбкой на устах, восседающего верхом на осле. Потом, спохватившись, вернулась к причине распри:
– Бедные, бедные мои десны. Болят – моченьки пет.
– Десны у тебя болят не больше, чем третья нога, – рявкнула Бина. – Вставь зубы, как она сказала, и прекрати ныть.
– В этом доме сочувствия не дождешься. Анжеле на миг почудилось, что время повернуло вспять и застыло на ее детстве. Ничего не было – ни сестер из Святой Клэр, ни родильного дома в Корке, ни лондонского приюта. Ни-че-го. Она вновь была ребенком, маленькой девочкой, живым хранилищем горестей взрослых. Чувство вины легло на плечи, придавило, согнуло спину. Взять бы да вернуться в гостиную, тряхануть как следует эти немощные тела, да так, чтобы последние шарики вылетели из их и без того безмозглых голов. Пусть бы заорали от настоящей боли. Знали бы тогда, как…
– Я пошла, тетушки! – Анжела понесла поднос к двери.
– Осторожненько там, детка, – прошамкала Брайди и быстренько затолкала челюсти на место. – Мы будем ждать.
Порыв ледяного ветра моментально выдул теток из головы Анжелы. Держать на обеих руках поднос и при этом освещать себе дорогу было невозможно. К счастью, лунного света вполне хватало, чтобы переступать кочки и обходить рытвины. Дом позади нее чуть накренился, как будто вдруг надумал шагнуть следом. Спустившись до середины тропинки, Анжела снова оглянулась. Даже на таком расстоянии и в полумраке облупленные стены бросались в глаза. Побелить бы не мешало. Три верхних окна темные, а внизу светятся только кухонное окошко да фонарь на крыльце. В большой гостиной слева от крыльца свет зажигается лишь по большим праздникам, по случаю посещения святою отца из местной церкви или на время похорон, как два года назад, когда умерла тетя Имельда. По правде говоря, и сам дом, и окружающие его сараи постепенно разрушались, грозя похоронить под собой все живое, но теткам не было до этого никакого дела. Ничего удивительного, они-то ведь не родились здесь. Все они родились там, внизу, у дороги, где теперь остался один дядя Майки.
Анжела продолжила путь сквозь заросли дикого кумарника, осторожно ступая и стараясь не накренять поднос. Дорожка, и без того узкая, почти терялась среди разросшегося сорняка. Справа и слева, насколько видел глаз, простиралась болотистая пустошь; несколько одиноких дубов печально тянули голые ветви к луне. Чуть поодаль на фоне блекло-синего горизонта вырисовывались очертания двух холмов, схожих с лежащей на боку женщиной. «За этими холмами лежит райская долина, – расписывала маленькой Анжеле тетя Брайди. И тут же шла на попятную: – Но увидеть рай могут только очень-очень хорошие люди, почти святые». Анжела полной грудью вдохнула влажный вечерний воздух, насыщенный знакомым запахом навоза с соседней свинофермы. Сейчас приглушенный, летом этот запах был почти удушающим.
Сделав несколько шагов после поворота налево, Анжела остановилась у жилища дяди Майки – потрепанного годами дома с каменными стенами в глубоких змеистых трещинах. Окна на первом этаже были закрыты ставнями; крыльцо скрылось под сухими плетями плюща, так что в поисках дверной ручки Анжеле пришлось воспользоваться фонариком. Внутри – кромешная тьма; лунный свет не проникает, зажечь свечу дяде Майки, конечно, и в голову не пришло, а электричества этот дом не видел уже двадцать лет, с тех пор как тетя Брайди его отключила, единолично решив, что Майки и так обойдется. Ему, дескать, все равно.
Сразу от порога на второй этаж вела деревянная лестница. На скрип ступенек под ногами Анжелы сверху раздались шорох и шарканье.
– Дядя Майки, – крикнула она, – это я, Анжела! Я сегодня приехала. Несу тебе чай!
Она поднималась медленно, переступая через гнилые ступеньки, которые знала наизусть. Шарканье наверху усилилось, едва она добралась до площадки, откуда на чердак нужно было подниматься по лестнице вдвое уже первой.
– Дядя Майки! Открывай. – Чтобы осветить небольшой люк в низком потолке, ей пришлось прижать поднос к бедру.
Лязг щеколды, скрип. Крышка люка поднялась и с грохотом упала в темноту чердака. Анжела терпеливо ждала. После ее долгого отсутствия Майки всегда немного дичился.
– Это я, – негромко повторила она.
В луче света фонаря блеснули черные глаза. Удостоверившись, что это и впрямь Анжела, дядюшка освободил проход и просипел нечто невнятно-приглашающее. Первым в дверцу Анжела осторожно просунула поднос, продвинула его чуть вбок по полу чердака, после чего протиснулась и сама.
Майки навис над подносом, близоруко и придирчиво изучая вечернее угощение. Анжела направила на старика фонарь, покачала головой. Ну и лохмы – пока пострижешь, ножницы несколько раз точить придется. А ногти! Так никто и не удосужился отчекрыжить эти длиннющие, витые, будто рога горного козла, спирали.
– Почему сидишь в темноте? – спросила Анжела, выискивая взглядом керосиновую лампу.
Майки вздрогнул и заморгал, когда лампа тускло осветила низкое пятиугольное помещение. Анжела пригладила склоненную косматую голову и поморщилась: вонь давно немытого тела вызвала спазм в желудке. Стоило дядюшке пошевелиться – и волны тошнотворного запаха растекались по всему чердаку.
Завтра же с утра выдраить его с ног до макушки.
– Ну? Как ты, дядя Майки?
Он вскинул голову и осклабился, продемонстрировав два ряда почерневших зубов и дырку в верхнем ряду.
– Говорят, ты опять взялся за старое? Ухмылка расползлась еще шире. Дядюшка ткнул пальцем в глиняный горшок и закхекал, довольный собой. Говорил он редко, ограничиваясь невразумительным бурчанием и междометиями, но понимал все прекрасно. Бина, помнится, рассказывала, что он и в детстве был молчуном. Ругался разве что, да и то редко, а позже и с этим покончил.
– Утром вынесу, – пообещала Анжела. – Слышишь? Я это сделаю, дядя Майки. Как положено.
По-прежнему сидя со скрещенными ногами рядом с подносом, он меланхолично жевал одной стороной рта – где, видимо, зубы покрепче. Анжела подозрительно посмотрела на него, перевела взгляд на горшок, и плечи дядюшки затряслись.
– Не вижу ничего смешного, – сказала она, подавив смешок. – С безобразиями покончено. Подумай о детях. Другой дороги к школьному автобусу нет; бедняжкам приходится идти мимо твоего дома, а тут ты! Это нечестно. Представь только, как бы ты себя чувствовал, если бы… если бы… – Она запнулась и сморщила нос, чтобы не расхохотаться. Вот был бы номер, если бы небеса разверзлись и на головы не ожидающих подобной пакости прохожих хлынули канализационные стоки.
Бедные детки, если подумать, тоже хороши. Поколение за поколением школьников дразнили Майки, глумились как могли, пока он не синел от исступления, заходясь в окне бессильным воем. Чердачное окно – вот и все, что связывало его с миром, но и эту связь бедолага практически уничтожил, когда оконное стекло его стараниями почернело от плевков вперемешку с многолетней пылью.
Майки все еще посмеивался, заново проживая свой недавний триумф.
– Ешь, не отвлекайся, – строго, но по-прежнему шепотом сказала Анжела – не только окрик, но и нормальный человеческий голос на дядюшку наводил ужас. – Завтра приду пораньше, заберу поднос.
Спускалась она спиной вперед, скользя ладонью по стене, чтобы не потерять равновесия, и успела нащупать ногой площадку до того, как чердачная дверца хлопнулась на место.
– Спокойной ночи! – крикнула напоследок Анжела, не рассчитывая на ответ, которого все равно не услышала бы.
А тетки-то уже, наверное, извелись от нетерпения; стоит только через порог переступить, как возьмут в кольцо и закидают вопросами. Один из обязательных вопросов – удалось ли ей «пронять» Майки – всякий раз ставил Анжелу в тупик. Ну что тут ответить? Пронять удалось, дядюшка дико извинялся, обещался с хулиганством завязать, дерьмо вываливать исключительно в положенное место, а с понедельника начать новую жизнь и добиться кресла члена совета директоров местного банка? Опять придется сочинять более-менее правдоподобную историю, лишь бы унять теток и спать уложить. Но для начала нужно вернуться, не сломав ноги. Анжела включила фонарь и короткими шажками двинулась в обратный путь.
Одно время она не сомневалась, что сумеет-таки «пронять» дядю Майки. Как же он радовался каждому ее появлению в своей берлоге, как хлопал в ладоши, когда Анжела, в зеленой форме с красным галстуком, заскакивала к нему после школы! Она таскала ему журналы с комиксами и читала вслух, изображая в лицах каждую сценку. Случалось, и кубиком мармелада угощала, если удавалось стащить лакомство у теток, запихнув за резинку трусиков. А Майки устраивал для нее цирковые шоу, ловкими кувырками пересекая чердак из угла в угол. Как же хохотала она – до упаду. А когда настроение у Майки было неважным, взгляд стекленел, а лоб собирался в горестные морщины, Анжела пристраивала его голову у себя на коленях и тихонько гладила длинные волосы – долго-долго, пока он не забывался сном.
Никто не сказал бы наверняка, почему дядя Майки выбрал отшельничество на чердаке; у каждого из домочадцев была своя версия, но в основном все сходились: толчком стала смерть отца. Если верить Бине – а ее воспоминаниям верить можно лишь с натяжкой, поскольку сама она была в то время слишком мала, – Майки полюбил чердак еще в детстве и частенько забирался сюда, особенно после смерти матери. Бине тогда было шесть, и все заботы легли на плечи старшей дочери, шестнадцатилетней Брайди. Она воспитывала остальных детей, не сложив с себя эту обузу и через восемь лет, после смерти отца. Шестеро их было у родителей – пять девчонок, один мальчик. Возможно, Майки претила роль единственного мужчины, а возможно, ему просто нравилось на чердаке, но после похорон отца он поднялся сюда, чтобы больше уже не спуститься.
Как они только не старались выманить Майки с чердака, рассказывала мать маленькой Анжеле, все способы перепробовали. И голодом морили, и священников приглашали – вдруг кары Божьей испугается? Молились за него непрерывно, поминали всех святых; страшно подумать – самого святого Иуду, покровителя больных, осмелились потревожить во время чтения розария… увы, у святого Иуды нашлись дела поважнее. Майки остался на чердаке, и сестры в конце концов сдались. Каждое утро выносили горшок, три раза в день кормили, раз в неделю меняли одежду и полотенце, раз в две недели – постельное белье. Его мучили фурункулы – сестры научились справляться с этой напастью самостоятельно, потому что врачей он к себе не подпускал. Хором и по одиночке сестры кляли Майки за вшей и тучи откормленных на объедках мух, но странное дело – если не считать насекомых да редких насморков, здоровье отшельника не подводило. Ни единого разу за полсотни лет он не вдохнул воздух за пределами чердачных стен; ни единого разу не обмолвился хоть бы и маловразумительным словом с живой душой, кроме сестер да Анжелы. Та же, в свою очередь, вплоть до более-менее сознательной юности пребывала в полной уверенности, что живущий на чердаке дядюшка – непременный атрибут каждой семьи.
Когда настало время задумываться и задавать вопросы, тетя Брайди небрежно отмела все тревоги племянницы: торчит наверху, – и пусть себе торчит. Нам же легче. От мужчин все равно одни неприятности. К этому моменту тетка уже прочно уверовала в уникальное предназначение своей семьи, воображая пятерых сестер эдакой уютной домашней сектой. Сама она, как выяснилось, с детства мечтала о монашеской рясе, и лишь смерть матери поставила крест на ее религиозной карьере. Но она-то всегда помнила, для чего создал ее Господь, и любую иную участь воспринимала как жалкую подмену. Однако жизнь диктовала свои правила, и, когда Майки отправился в добровольное заточение, вся женская часть семьи была поставлена на службу второй по значимости мечте старшей сестры. Брайди оказалась воинствующей девственницей. Души и женскую плоть сестер она решила возложить на алтарь Создателя, а мнение жертвенных агнцев ее не волновало. Из рассказов матери Анжела знала, что в те дни никто не осмеливался перечить Брайди, чья должность единственной учительницы ближайшей школы позволяла ей нести евангельские ценности в массы. Катехизис, естественно, был основным предметом обучения; вторым и последним было домоводство, а потому несколько поколений местных жителей складывали и вычитали с грехом пополам, зато ромовые кексы пекли на славу.
Годы мелькали в заботах о том мизерном хозяйстве, что осталось от отцовской фермы. Время от времени на пороге дома возникали представители банка, после переговоров удалялись с кипами бумаг, а вместе с бумагами из рук сестер уплывали очередные акры земли. Тетушка Брайди все учительствовала. Мэйзи с Реджиной понемножку подрабатывали шитьем. У Имельды, вечно больной и немощной, время уходило на укрепление здоровья, которое, впрочем, не менялось десятилетиями. Бина же, слегка не добрав до сорока, дезертировала.
Своего отца, Амброуза Доули, Анжела не помнила, но человеком он, судя по всему – а точнее, судя по рассказам матери, – был прекрасным. От прочего мужского люда его выгодно отличали замечательно большие руки, наличие в гардеробе двух костюмов-троек и обычай по воскресным дням выкуривать трубку. Старый холостяк лет пятидесяти с приличным гаком, он не представлял, по мысли Брайди, никакой опасности, – потому-то, видимо, она и проморгала «младшенькую». Жил мистер Доули вместе с парализованной матерью в полумиле от сестер, встречавших его (опять же – по мысли Брайди) лишь в церкви на мессах. Что и говорить, невелика угроза; тем более что в округе он славился феноменальной ленью. Поспать этот человек любил больше всего на свете.
Как бы там ни было, но Бине определенно удалось настичь его бодрствующим и заарканить, после чего однажды на рассвете она сбежала из отчего дома, оставив Брайди клочок бумаги с двумя коряво нацарапанными словами: «Ушла. Прости».
Во второй половине того же знаменательного дня Бина стала женой Амброуза Доули и поселилась в своем новом, теперь уже супружеском, гнезде. Представить мать на седьмом небе от счастья Анжела не могла при всем желании, однако определенный покой и довольство жизнью на несколько лет Бине были отпущены. И это несмотря на полный разрыв с семьей – сестры демонстрировали убийственное презрение, в гордом молчании переходя на другую сторону улицы всякий раз, когда «изменщица» встречалась на пути. Брайди во всеуслышание объявила, что самое имя Бины на веки вечные вычеркивается из семейных анналов. «Младшенькая» оказалась предательницей. Пошла на поводу у чресел, замарав безукоризненность их пятерки, – и Брайди разбрасывала руки в стороны, изображая Деву Марию: две сдвинутые ноги символизировали двух сестер, две руки еще двух, голова, понятное дело, саму Брайди. Нынче же – какое разочарование – похоть безымянной бывшей сестры лишила Пресвятую Деву одной из конечностей.
Анжела появилась на свет в сорок второй день рождения Бины, и в тот же час завершился жизненный путь бабушки Доули – переволновалась старушка.