— Я, пожалуй, коньяка выпью. Чтобы напряжение снять, — томно произнесла она.
— Ну, коньячку так коньячку! Пожалуй и я тогда коньячку, — гаркнул я, а про себя подумал: «А и хрен с ним! Будь что будет!»
А было: борщ украинский — 2, салат «Оливье» — 2, котлета по-киевски — 2, десерт — 2, коньяк — 300 г! Итого — десять рублей ровно.
— Секундочку! — проникновенно сказал я официанту. — Секундочку! — и большим и указательным пальцами изобразил малость и ничтожность этой секундочки. Тот, почувствовав неладное, отошел. Ира тоже почувствовала.
— Денег нет? — спросила она.
— Ну не то чтобы совсем нет, — бодрился я, — кое-что есть, конечно. Но рублей семь-восемь не помешали бы. Вечером отдам, чесслово.
— Ну о чем вы говорите, — смутилась Ира и вытащила из сумочки глянцевый червонец. Не чета моей потаскухе — трешке.
Еще долго и довольно часто приходилось ей потом заглядывать в заветную сумочку. Даже в торжественный день подачи заявления.
— Ну вот! — сказала делопроизводительница загса, приятная женщина с лицом Малюты Скуратова. — Свадьба ваша через три недели. С вас рубль пятьдесят.
— Сколько-сколько? — неприятно уди-вился я, словно речь шла не о жалком рубле с мелочью, а, по меньшей мере, о десяти тысячах долларов. Я был вне себя. — Это ж грабеж какой-то! Что вы себе тут позволяете? Приходит человек вступать в законный брак, настроен на положительные эмоции, готовит себя к многолетнему супружеству, и так, можно сказать, весь на нервах, а тут нґа тебе — рубль пятьдесят! — не мог остановиться я.
— Успокойся, дорогой, — мягко, но с достоинством произнесла моя будущая супруга и поистине царским жестом подала делопроизводительнице указанную сумму.
Мне показалось, что в этот момент уверенность Ирины в правильном выборе спутника жизни несколько пошатнулась. К счастью, мне это только показалось.
— Мне приснился странный сон, — сказала она как-то. — Будто встает огромное золотое солнце и говорит: «Скоро ты выйдешь замуж. Может, он невзрачен, неказист и нескладен, твой суженый, но ты будешь счастлива с этим уродом».
Согласитесь — после подобной рекомендации со стороны светила отказать девушке в таком пустяке, как замужество, было бы просто неприлично.
Вскоре я, нервный и ослабший от суточной тряски в поезде, прибыл в Ленинград на предмет знакомства с будущей тещей. Тесть был не в счет, поскольку погодой в доме правила именно она. Понимая всю важность первого рандеву, мне очень хотелось произвести приятное впечатление, и уж не знаю, как там насчет приятности, но то, что впечатление на нее я произвел необыкновенное, — это точно.
Будущая теща усадила меня за стол, и между нами началась неторопливая беседа. Коллоквиум, так сказать. А точнее, проверка на вшивость.
Чтобы разговор шел свободно и легко, я старался вести себя более непринужденно, чем этого требовали обстоятельства, но, очевидно, мои представления об этом деликатном предмете никоим образом не совпадали с представлениями Ириной родительницы. И, когда непринужденность, как мне казалось, уже достигла своего апогея, мадам, извинившись, вышла на кухню и сухо сказала:
— Дочка, по-моему, он пристрастен к вину!
Так и сказала: «Пристрастен». Не полкан подзаборный, не бормотушник… Нет! «Пристрастен»!
— А то, что он еврей, тебя не пугает? — дипломатично спросила Ира.
— Ну что же поделаешь, дочка! — вздохнув, откликнулась маманя. — Одним больше, одним меньше.
Дело в том, что и старшая дочь была замужем за евреем. Прямо как проклятие какое-то висело над их семьей. Когда, спустя год, мы привезли из роддома новорожденного Дениску, теща погладила малыша по голове и грустно констатировала:
— Надо же, такой маленький, а уже жидовчик.
— Не волнуйтесь, дорогая, — сказал я, — когда мальчик вырастет, он у нас обязательно будет русским. Это я вам гарантирую.
— По паспорту, может, и будет, — про-должала грустить теща, — а вот по папе?
Я почувствовал себя глубоко виновным в трагическом будущем ребенка и дал слово воспитать его так, чтобы в национальной принадлежности мальчика никто не усомнился. Я покупал ему картинки с русскими пейзажами, читал сказку «Теремок» и разучивал с ним наизусть «Дубинушку». Все мимо. Мальчик никак не отрывался от семитских генов, хоть и был похож скорее на маленького араба, чем на то, что ему инкриминировали взрослые. Да что там взрослые? Однажды он, смахнув слезу, спросил:
— Папа, а почему детки в садике меня ливрейчиком называют?
— Ну и пусть называют, — как мог, успокаивал его я. — Не страшно. Детки еще глупые. Не понимают.
— А если не страшно, почему они меня боятся и не хотят со мной играть?
Не знаешь, как и ответить — такие дети задают вопросы каверзные.
Один мой приятель как-то сказал после третьего стакана:
— Я вообще, Илюха, не понимаю, какая разница, кто ты? Главное — каков ты. Если бы я был премьер-министром, я бы ввел новые паспорта без всяких национальностей. Пункт первый — имя, пункт второй — фамилия, пункт третий — год рождения, пункт четвертый — гражданство, пункт пятый — еврей, не еврей — нужное подчеркнуть.
Большой был философ.
На этот счет помню я одну историю. Много лет назад поехали мы с Володей Винокуром за рубеж. В Монголию. Перед войсками выступать. В те незабвенные времена зарубежье для советского человека всегда начиналось в Монголии и ею же заканчивалось. Все, что находилось за кордоном Монголии, это уже была не заграница. Это уже было нечто недосягаемое. Как космос. И если некто возвращался, допустим, из Японии и дарил в качестве презента своему приятелю, скажем, жвачку, то приятель непременно показывал с гордостью сей заграничный предмет своим домочадцам, а те, беря его в руки осторожно, как священную реликвию, цокали языками и восхищенно приговаривали: «Ну надо же! Живут же люди!»
Так вот, в этой самой замечательной поездке сопровождал нас стукачок (или сурок, как его еще называли) Евгений Иванович Ушкин. Невероятно сизо-красный нос Евгения Ивановича не позволял усомниться, какой род занятий был ему больше всего по сердцу. Да, он любил выпить. По этой же причине обожал послеконцертные банкеты с местным дивизионным или гарнизонным начальством. Для этого дела у него даже был заготовлен лаконичный, но емкий тост.
— Выпьем, друзья, за великий союз. Союз армии и искусства! — нежно говаривал он, после чего с сознанием выполненного долга самоотверженно брался за бутыль и через полчаса валился под стол.
На одном из таких банкетов сидевший рядом с Ушкиным начальник Дома офицеров спросил:
— Слушай, а Винокур кто у нас по пятой — граф? Больно уж отчество у него нечеловеческое — Натанович!
Начальник угодил в самое больное место. Евгений Иванович в момент скуксился и, поковыряв вилкой яйцо под майнезом, угрюмо произнес:
— Если б он один — это еще полбеды. У него ж вся бригада такая. В любого паль-цем ткни — не ошибешься.
Евгений Иванович был прав — бригада в этом смысле действительно сильно подкачала.
Судите сами: директор Верткин, звукооператор Грановкер, артист Бронштейн, автор Хайт, режиссер Левенбук, и на самом верху этой пархатой пирамиды сверкал рубиновой шестиконечной звездочкой сам Винокур со своим режущим слух отчеством. Вообще, винокуровское отчество часто выкидывало всякие фортели. В одном из городов ко мне подошел директор Дома культуры и сказал:
— Вот, хотим после концерта Вовику грамоту вручить. Какое у него полное ФИО?
— Винокур Владимир Натанович, — как на допросе, признался я.
— Как, говоришь, полностью? — переспросил он, очевидно решив, что ослышался.
— Ви-но-кур Вла-ди-мир На-та-но-вич! — медленно, по слогам разъяснил я по-новой.
— Угу-угу! — как-то скомканно сказал он и второпях убежал. По всему было видно: что-то не укладывалось в его директорской голове. Ну как же действительно? Народный артист России, и вдруг Натанович. Нонсенс какой-то, прямо скажем. И когда смолкли последние овации, директор, взгромоздившись на сцену, обратился к публике со следующими словами:
— Товарищи зрители! Культура — это великая сила! И позвольте мне от лица руководства вручить почетную грамоту знамени нашей культуры всеобщему любимцу Винокуру! Владимиру! Потаповичу!!! — после чего повернулся в мою сторону и выразительно посмотрел. Очень даже выразительно.
Но я отвлекся.
Итак, женитьба. Вся она была окрашена в черные тона финансового кризиса.
— Папа, — сказал я, позвонив домой, — я женюсь.
— Опять? — переспросил папа.
— Да!
— Поздравляю! Но денег не дам! — отрезал папа, настолько привыкший к моим мимолетным бракам, что и этот воспринял не как последний, а очередной.
Однако теща была настроена более воинственно:
— Дочка у меня выходит замуж один раз, и пусть все будет как у людей. Сдам в ломбард все до последней нитки, но свадьба состоится.
И свадьба состоялась.
Обстановка была настолько мрачной, что, окажись на ней случайный гость, он бы непременно решил, что по ошибке заглянул не в тот зал и попал не на семейное торжество, а напротив — на событие чрезвычайной печальности. Единственное, что радовало, — это груда бумажных свертков, небрежно сваленных в кучу. С нетерпением, дождавшись окончания застолья, я ринулся к подношениям и лихорадочно начал их разворачивать. И вновь разочарование — самыми богатыми подарками оказались хлопчатобумажные индийские носки и ночной горшок. Церемония закончилась, и все быст-ро разошлись по домам. А наутро… мне назначили худсовет.
Дело в том, что за несколько дней до обручения я был принят в Ленконцерт. И вот меня вызывают.
Худсовет ассоциировался в моем сознании с чистилищем, и я боялся его, как таракан дихлофоса. Примерно за час до начала экзекуции организм начал сдавать. По телу побежал легкий озноб, сменившийся обильным потоотделением, а то, в свою очередь, слабостью в желудке. Выйдя на сцену, я обратил свой потухший взор к залу и, увидев в нем десять пар холодных худсоветовских глаз, понял, что провал неминуем. Интуиция не подвела.
Сначала хотели уволить, но потом кто-то вспомнил, что у меня молодая жена на сносях, и мне милостиво подарили три месяца для того, чтобы доказать свое право на место под солнцем.
ДЕЙСТВИЕ
Существует на эстраде вульгарное такое словечко «чес». Производное от глагола «чесать». То есть сыграть за минимальное количество дней максимальное количество концертов. Понятно, что популярные артисты не шатались по чесам. Они честно рубили капусту, сидя в Москве или Ленинграде, а вот безвестная шушера вроде меня вынуждена была в поисках пропитания выезжать на село, где эти самые чесы и практиковались. Формировались такого рода бригады по принципу — скрипка, бубен и утюг. Два-три вокалиста, жонглер, фокусник, акробатка (чаще всего беременная), ансамблик и, конечно, ведущий. Мне посчастливилось съездить в одну чесовую поездку, но впечатлений хватило на всю оставшуюся жизнь. Бригадиром назначили Якова Исидорыча Кипренского — самого пожилого и умудренного. Яков Исидорыч всем был хорош, но имел один существенный недостаток — длинный язык. Время от времени он ляпал на сцене что-то такое, после чего ленконцертовскому руководству долго и нудно приходилось объяснять обкому, что «Кипренский имел в виду не политический наговор, как показалось, а совсем другое, и что по сути своей он патриот и абсолютно преданный режиму гражданин». Обком неохотно прощал, но неутомимый Яков Исидорыч не давал себе подолгу расслабляться и достаточно скоро попадал в следующий переплет. Послед-ней каплей, доконавшей и обком и Кипренского, стал концерт, проходивший в закрытом институте. Актовый зал был заполнен до отказа, и по нему жаркими волнами разливалась духота. Часть зрителей, спасаясь от нехватки воздуха, открыла двери и встала рядом с портретами членов Политбюро, висевших на стене напротив. Яков Исидорыч в это время находился на сцене и, увидев такую живописную картину, хотел было промолчать, но не смог. Мерзкий язык взял вверх, и Кипренский, внутренне понимая, что скандал обеспечен, но уже не в силах себя остановить, обратился к группе, стоящей рядом с портретами:
— Дорогие мои, что вы там застряли с этими коммунистическими членами? Идите к нам. У них своя компания, у нас своя — нам делить нечего!
Такой вольности обком стерпеть был не в силах. Кипренскому разрешили работать за пределами города, но категорически не в нем самом. После этого ему оставалась одна дорога — на чес, в деревню. С ним любили ездить все, так как основной чесовый постулат — меньше дней, больше концертов — Кипренский проводил в жизнь, как никто другой. Делалось это просто. Прибывая на место назначения, он сразу же направлялся в районное отделение культуры и с места в карьер принимался пудрить мозги местному начальнику.
— Видите ли, — по-приятельски начинал он, — партия доверила нам великое дело — нести культуру на село. Согласитесь, вопрос немаловажный?
Начальник, не понимая, куда клонит Кипренский, но орентируясь на возвышенную интонацию, как правило, соглашался с этим неопровержимым тезисом. Дождавшись одобрительного кивка, Яков Исидорыч переходил к следующему пункту.
— Давайте посчитаем, — говорил он, — во сколько обходится эта высокая миссия нашему трудовому государству.
— Давайте-давайте! — выказывал живейший интерес начальник.
— Мы в течение одного месяца должны сыграть шестьдесят концертов. То есть по два концерта в день. Вы следите за мы-слью? — неожиданно прервав диалог, строго спрашивал Кипренский.
— Я следю, не волнуйтесь!
— Очень хорошо! Едем дальше! В бригаде десять человек, каждому из которых положены суточные в размере двух рублей шестидесяти копеек в день. Десять множим на два шестьдесят — итого получаем двадцать шесть рублей. Казалось бы, мелочь, не так ли? Да просто ерунда! Но в месяц-то набегает семьсот восемьдесят!!! — восклицал Кипренский и аж подпрыгивал. Прыжок пожилого человека обычно производил очень сильное впечатление.
— Не может быть? — всплескивал руками от нахлынувшего возмущения чиновник. — Это же просто безобразие!
— Да что там безобразие! — накалял обстановку Яков Исидорыч. — Не безобразие это! Разбой среди бела дня!
— Что же это делается такое? — сокрушался босс, оглушенный рассказом о колоссальных убытках, нанесенных государству достаточно скромными на первый взгляд артистическими суточными. — И где же выход?
Вот тут-то и наступала развязка.
— Выход есть! — торжественным тоном спасителя провозглашал Кипренский.
— Да что вы говорите? Ну и какой же? — вскидывался начальник, уже потерявший всякую надежду на спасение отечественной экономики.
— Господи! — удивлялся Кипренский. — Ну, вы как маленький, ей-богу. Элементарный! Если мы сыграем наши шестьдесят концертов не за месяц, как запланировано, а скажем, дней за пятнадцать, то мы уже имеем прибыль не менее трехсот девяноста рублей. А если добавить туда же еще и расходы на проживание в отелях (тут он делал начальнику явный комплимент, потому что та срань, в которой мы жили, с трудом тянула даже на хижину дяди Тома), то в таком случае мы вообще сэкономим тысченки полторы. Согласитесь, денежки немалые!
— Ну не могу же я, в самом деле, в гостиницу вас бесплатно заселить. От меня-то что зависит? — недоумевал начальник.
— Очень многое! — выходил на финишную прямую Яков Исидорыч. — Если вы дадите разрешение на проведение в районе не двух концертов в день, как записано в нашем маршрутном листе, а как минимум четырех — Минфин скажет вам спасибо. Это я вам ответственно заявляю.
— И все?
— И все!
Начальник облегченно вздыхал и, радуясь тому, что все так замечательно завершилось, подписывал подобное (кстати, категорически запрещенное тем же Минфином) разрешение, искренне полагая, что тем самым действительно поддержал чуть было не пошатнувшееся из-за такой ерунды материальное благополучие родной державы. По окончании церемонии Кипренский, долго не отпуская, мял начальственную ладошку, преданно смотрел в глаза и приглашал на концерт. Начальник обещался непременно заглянуть и, как правило, не приходил. Но Кипренскому это уже было глубоко безразлично — заветное разрешение приятно согревало карман. Однако в нашей поездке отработанный прием чуть было не дал сбой. Секретарем по культуре оказалась женщина. Такая типично партийная дама. Губки бритвочкой, мужская стрижка и черный двубортный костюм. Сжав свои змеиные губки, она сухо выслушала краткий социологический обзор и дала разрешение. Кипренский прижался мясистым ртом к партийной ручке и привычно пригласил на концерт. А дама ему:
— А я слышала, что вы халтуру привезли.
На что Яков Исидорыч, не давая ей опомниться, с лета отвечает:
— А я слышал, что вы живете с ассенизатором!
Попрощался и вышел. А вечером раздался звонок. Звонил партайгеноссе Ленконцерта. Тот самый, который ходил в обком просить за Кипренского чуть ли не ежемесячно.
— Яша, — спросил он, — это правда?
— Скажи, что именно, и я развею все твои беспочвенные сомнения! — несколько витиевато отозвался Яков Исидорыч.
— Да я про эту стерву из райкома. Правда? Ты что, действительно сказал, что она живет с ассенизатором?
— Откуда такая осведомленность? — поразился Кипренский. — Еще и дня не прошло!..
— Телефонограмма пришла, — вздохнул партайгеноссе. По всему чувствовалось, что он порядком устал от Яшиных выходок, но предать не мог. Во-первых, он был порядочным человеком, а, во-вторых, много лет назад они с Яшей вместе учились. — Она ж не просто секретарь по идеологии, что само по себе не подарок, — грустил он в телефонную трубку, — она же еще и депутат, сучка эта. Из обкома звонок был… Возмущаются. Как можно, говорят, депутата Верховного Совета оскорблять тем, что она якобы живет с ассенизатором! Это же, говорят, дискредитация власти!
— Ну, — пошел в атаку Яков Исидорыч, — честно признаться, я не понимаю, что плохого в том, что человек живет с ассенизатором. Такая же профессия, как и все остальные. Живет себе и живет! Пусть радуется, что так повезло. Я лично знаю сотни женщин, которые почли бы за счастье найти какого-нибудь завалящего ассенизатора, да ведь нету. Нету! Дефицит, можно сказать. И потом, она же не дала мне досказать.
— Что не дала досказать? — чуть ли не завыл партийный товарищ.
— Она не дала мне досказать, — тоном заговорщика зашептал Кипренский, — что она живет не просто с каким-то там безвестным ассенизатором, а с ассенизатором — Героем Соцтруда, почетным гражданином Нижнего Тагила и трижды орденоносцем ордена Ленина!!! — И выдохнул воздух.
А студенческий друг, наоборот, едва не задохнулся от подобной лжи.
— Яша, — попросил он чуть не плача, — я тебя умоляю, заткни свой поганый рот раз и навсегда. Тебе ведь всего полгода до пенсии осталось! Чтоб в послед-ний раз!
— В последний-последний! — согласился Кипренский и на следующий же день, представляя во время концерта инструментальный ансамбль, объявил:
— У рояля Вадим Шпаргель, ударник — Михаил Тургель, гитара — Иван Соколов. — Помялся секунду, помучился и залепил: — Почти русская тройка!
Неисправимый был человек.
Вообще, на гастролях часто происходит всякого рода ерунда. То есть, когда она случается, ничего необычного в ней как бы и нет, и только по прошествии времени, оглядываясь назад, начинаешь осо-знавать всю парадоксальность произошедшего.
Шел ливень. Дорогу развезло, и наш автобусик соскальзывал с грейдера то влево, то вправо. Сидевшего на ящиках из-под реквизита Якова Исидорыча трясло как в лихорадке на каждой колдобине. На пятом часу езды, после очередного водительского маневра, Кипренский не выдержал и, обращаясь в никуда, сумрачно произнес:
— Вот страну отгрохали, мать их! От Амура и до Бреста. Ну на хрена нам такая большая территория — все койлы отбил!
А дождь все шел.
— До райцентра не доедем, — озабоченно сказал шофер. — Застрянем где-нибудь в такую гниль. Придется переночевать в ближайшей деревне.
Ближайшая деревня показалась километра через полтора. Бесконечный дождь наяривал без устали. Обернувшись, чтобы не промокнуть, в целлофан, мы, выйдя из автобуса, постучались в крайнюю избу. Дверь открыл заспанный мужик.
— Чего надо? — недружелюбно спросил он.
— Да нам переночевать бы! — попросился Кипренский. — Дождь, видите ли.
— Переночевать — это не ко мне… — хмуро отозвался мужик. — Переночевать — это к бабе Фросе. Третья изба справа. Туда и идите. У ней все время всякие долбодоны ночуют. — И захлопнул дверь.
Целлофановая делегация сиротливо потянулась в указанном направлении. Баба Фрося тоже спала. Это и понятно — ночь на дворе.
Стучались долго. Местные собаки изошлись лаем и слюной, пока мы яростным стуком пытались разбудить ветхую бабуленцию. Наконец за окошком вспыхнул свет, и после минутного шумового оформления, в виде шарканья, харканья, кашлянья и пуканья, заскрипел засов и в проеме появилась наша спасительница. Кипренский кратко изложил ситуацию, и старуха уже было согласилась нас принять, но после успокаивающих слов Якова Исидорыча:
— Так что не волнуйтесь, мы не какие-то там залетные. Мы артисты из Ленин-града, — резко передумала.
— У мене ужо тута перяночавали недалече артисьты из Москвы, усюю жил-плошшать загадили-заблявали — не пушшу! — категорически отказала она.
Перспектива ночевки под проливным дождем, в неотапливаемой, дырявой «Кубани», вдвойне усилила энергию Кипренского. Он предпринял еще один наскок на бабушку, причем зашел с другой стороны. Он решил ее застыдить.
— Да как же вам не совестно, милая моя! — увещевал он старушку. — Как вообще можно сравнивать москонцертовскую гопоту, это бесцеремонное москов-ское хамье, с нами — ленинградцами, за спинами которых стоят Растрелли, Фальконе и «Эрмитаж». Только самая извращенная фантазия может проводить некие параллели между этими столичными фарисеями и нами — истинными носителями истинной культуры.
Восприняв страстный монолог Кипренского как бессмысленный набор ранее не слышанных букв и звуков, старуха подозрительно на него посмотрела и, решив, что с таким лучше не связываться, перекрестилась, махнула рукой и сказала:
— Ладно уж! Пушшай заходють, раз уж такия уфченыя.
Мы ввалились в избу и разомлели от домашнего тепла. А отогревшись, почувствовали голод.
— Поесть бы чего, баба Фрося, — сказал кто-то. — Мы заплатим.
Баба Фрося молча вынесла из погреба банку сметаны, бутылку самогона и буханку черствого хлеба.
Наспех запив сметану самогоном и зажевав сие изысканное блюдо кусочком горбушки, мы улеглись спать.
В животе после съеденного неинтеллигентно заурчало. Вскоре одного из нас, а именно ксилофониста Солодовникова, тридцатилетнего холостяка с изячными манерами и прыщавым лицом, некая таинственная сила властно поманила в сортир. Странно, что его одного. Сказывались последствия ужина. Солодовников выглянул в открытое окно и ничего нового не увидел — за окном лил все тот же постылый дождь, а вожделенный сортир находился метрах в тридцати от дома. Никак не меньше. Солодовников томился двояким чувством — звериным желанием поскорее добраться до заветного очка и совершенной неохотой выбираться из теплого жилища по причине темноты, непогоды и незнания местности. Сначала он попробовал переждать кризисный момент, но организм не захотел пойти ему навстречу. Скорее, наоборот, — он явственно ощутил, что еще мгновение — и природа, не церемонясь с его тонким и трепетным восприятием жизни, властно возьмет свое, причем возьмет в таком количестве, что мало не покажется.
И тогда, ничтоже сумняшеся, Солодовников решился на сопротивляющийся всему его изячному воспитанию поступок. Стараясь не разбудить спящих коллег, он тихохонько вытащил из футляра ксилофона несколько газет, расстелил их осторожно в уголке, присел над ними задумчиво в позе роденовского «Мыслителя» и вскоре благополучно разрешился. А разрешившись, аккуратно, чтобы, не дай бог, не повредить края, собрал газеты с содержимым в мощное единое целое и как хрустальную вазу понес к окошку. Дойдя до окна, Солодовников вполне разумно решил, что баба Фрося будет неприятно удивлена, обнаружив поутру у самого окошка узелок с анонимными каловыми массами. "Хорошо бы забросить это дело куда подальше! — подумал он. А чтобы получилось подальше, надо бы размахнуться поширше, да вот незадача — размахнуться поширше мешал угол печки. Но ксилофонист Солодовников был, мерзавец, хитер и сообразителен — не зря, видать, закончил консерваторию с красным дипломом. Ох, не зря!
Он отошел вглубь, туда, где ничто не могло помешать размаху, и, тщательно прицелившись, по-снайперски метко засандалил заветный узелок точно в центр открытого окошка. После чего с сознанием выполненного долга и захрапел умиротворенно.
Проснулись мы от страшного крика бабы Фроси.
— Обосрали! — вопила она во всю мощь своего уязвленного самолюбия. — Усюю жилплошшать обосрали! Усеи стенки, усею меблю, усе обосрали, ироды!!! Ногу и ту некуды поставить, так усе загадили, говнюки!
Мы ошалело оглядели пространство. Старуха не врала — то, что еще вчера было уютной, чисто прибранной комнатенкой, сегодня сильно напоминало большую и, мягко говоря, дурно пахнущую выгребную яму.
Покрасневший ксилофонист Солодовников нервно покусывал пальцы. Он один хранил секрет ночной трансформации, и секрет этот был прост — то, что он в темноте принял за окошко, на самом деле оказалось зеркалом. Зеркалом, в котором это самое окошко и отражалось.
Вот так истинные носители культуры из Ленинграда обосрались, причем буквально, перед «московским хамьем».
Если эту историю из-за малого количества участников смело можно назвать камерной, то следующая, безусловно, вы-глядит намного масштабней, поскольку за ее развитием затаив дыхание следили тысячи глаз.
Рассказал ее мне один мой знакомый, и я сначала не поверил в то, что такое могло произойти на самом деле, но он клялся и божился, что все именно так и было.
Причиной этой булгаковской мистерии стали все те же удобства во дворе.
Представьте себе сельский клуб со сценой. Крохотная комнатка для артистов. На улице лютует зима. Туалет где-то у черта на куличках. Если припрет, на улицу в такую холодрыгу не очень-то разбежишься. Отморозишь все боевые органы. И всем понятно, что выход из такой щепетильной ситуации один — ведро нужно ставить. А куда его ставить, комнатка-то крохотная. И притом одна. Второй нету. Не ставить же ведро в комнатке. Да и неудобно как-то справлять свои надобности в присутствии коллег. Хоть оне и артисты. Тем более что среди них и женщины имеются. Хоть оне и артистки. А если прихватит — что тогда?
Тут один, самый ушлый, говорит:
— Давайте мы это ведро за задник спрячем. Там, между задником и стеной, узкий проход имеется. Вот ведро и поставим. Не видно и мешать не будет.
Задником, для тех, кто не в курсе, называется занавес, закрывающий от зрителей заднюю стенку сцены.
Действительно тихое местечко. Сказано — сделано. Установили ведро в заданной точке и со спокойной душой начали концерт. Кому приспичило, тот за задничек и в ведерко — кап-кап-кап. Культурно все. Мужики туда бегают, как лоси на водопой. Через каждые пять минут. А женщины, конечно, тоже хотят, но стесняются. Сцена, как-никак. Можно сказать, святое место.
Одна певица терпела-терпела, потом думает: «А-а-а! Гори оно все огнем!» И пошла. К ведерку. А надо сказать, что певица эта была натурой довольно романтической и костюм носила соответствующий — меховая горжетка, кофта парчовая и широченная юбка с рюшечками. А под основной юбкой еще штук пять надето. Накрахмаленных. Чтобы первая колом стояла.
И вот подбирается эта романтическая особа на цыпочках к ведру, присаживается на корточки и начинает юбки подбирать. Одну подобрала, вторую, третью. И случайно задник подцепила. Ей же не видать, что там у нее за спиной делается. Глаз-то на спине нету — откуда ей было знать, что это задник. Тряпка и тряпка.
А концерт-то идет. Солист на сцене стихи про советский паспорт читает. Колхозники скучают. И вдруг видят, как чьи-то ловкие руки приподымают атласный занавес и появляется на сцене, извините за выражение, жопа. Причем без ног и без туловища. Просто задница! Сама по себе! Как отдельная, самостоятельная единица. И вот эта самая задница, словно она и не задница вовсе, а некое инопланетное разумное существо, парит соколом в свободном полете над жестяным ведром, а потом плавно садится на него обеими полушариями. Сельскохозяйственные труженики как эту лета-ющую жопу узрели, так всем колхозом под стулья и уползли. Молча. Солист, который про советский паспорт читал, тоже при виде безголовой задницы на ведерке все слова позабыл. А певице все до лампочки. Тихо свое дело сделала, приподнялась, натянула алые, как паруса, штаны, взмахнула воображаемыми крылами и исчезла за занавесочкой. Будто ничего и не было вовсе. Так потом всем селом и гадали — была все-таки задница или это явление какое божественное.
Ведерная история произвела на меня большое впечатление. Я находил ее поучительной. «Случится что-нибудь подобное, обязательно воспользуюсь!» — решил я.
Ждать пришлось недолго. В Доме офицеров, в котором нам предстояло выступить, клозета не было, и я, вспомнив былое, попросил офицерика, крутящегося рядом, принести за кулисы ведро.
— Ведро? — удивился он и как-то очень брезгливо посмотрел на меня. — Ведро, уважаемый, мы приносили только для Эдиты Пьехи!
Так и сказал. Знай, мол, свое место. Я мысленно порадовался за Эдиту Станиславовну. Заслужила все-таки привилегию на склоне лет. Ведро за кулисы.
Но давайте свернем с неэстетичной дорожки на чистенькую боковую тропинку, дойдем до беседки и там, в ее прохладной тени, продолжим рассказ о беспутной жизни эстрадного артиста.
В моей записной книжке, буква "М" начиналась с Володи Моисеева. Володя служил концертмейстером, неплохо играл на фортепианах, но была у него одна непроходящая страсть — приколы.
Он, например, мог на голубом глазу, позавтракав в буфете, вылить оставшуюся в блюдце манную кашу в собственный карман, а в ответ на вытаращенные глаза буфетчицы сказать небрежно:
— Не выбрасывать же добро, на самом деле. Доем как-нибудь.
То, что после этого ему приходилось отдавать пиджак в химчистку, уже не имело значения. Зато он оттянулся на славу, а это всегда было для него главным.