Воспоминания о Юрии Олеше
ModernLib.Net / Отечественная проза / Олеша Юрий Карлович / Воспоминания о Юрии Олеше - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Олеша Юрий Карлович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(519 Кб)
- Скачать в формате fb2
(220 Кб)
- Скачать в формате doc
(225 Кб)
- Скачать в формате txt
(218 Кб)
- Скачать в формате html
(221 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
Приглашенных было много, гости заполонили всю небольшую квартиру Мастера в Брюсовском переулке (ныне улица Неждановой). И сам Олеша разговаривал в столовой с дамами, когда появился там Всеволод Эмильевич и пальцем поманил его к себе. Олеша послушался, а хозяин дома привел его в спальню. Там в уголке у окна разговаривали между собою Борис Пастернак и Андрей Белый. Оживленный обмен мнений двух поэтов продолжался и когда приблизились Мейерхольд с Олешей. Но это был такой диалог, что, как признавался Юрий Карлович, ни он, ни Мейерхольд не поняли ни слова. Минуты через три хозяин дома снова поманил за собой Олешу. Оба вышли в коридор, и там уже Мастер спросил Юрия Карловича: - Ты что-нибудь понял? - Нет! - честно признался наш покойный друг. - И я ничего не понял! - заключил Мейерхольд. - Вот шаманы, а? Разумеется, в устах Мейерхольда слово "шаманы" было наполнено самоиронией: Всеволод Эмильевич отлично знал, что его самого обвиняют в шаманстве. Да он и творил в своих постановках театральное волшебство последовательно и принципиально... Но я привожу этот случай для того, чтобы подчеркнуть: "шаманство" истинного и великолепного поэта Пастернака было совсем иным, чем поведение в жизни Олеши. Ход ассоциаций в беседе у Пастернака был в такой мере необычным и парадоксальным, что Олеша говорил об этом: - Пастернак разговаривает "алгебраически": в процессе мышления и изложения он опускает посредствующие формулы и произносит только несколько опорных "цифр", а затем приводит результат. Да, Пастернак - это уже перелет через все и всяческие нормы. А вот Олеша, на мой взгляд, был великолепно поэтичен всегда и во всем, но - в меру. Мне, конечно, известно, что Юрий Карлович только дебютировал в стихах и очень скоро перешел на прозу. Но это говорит о скромности и самовзыскательности истинного дарования. В истории литературы подобные случаи не часты: трудно ведь признать за собою недостаточность поэтической индивидуальности. Подчеркиваю: так оценил свой талант сам Олеша. А я-то, как и десятки, сотни тысяч его читателей и почитателей, думаю иначе. Для нас Олеша все равно истинный поэт, хотя он сочинял прозу. Напомню: в свое время такой путь проделал И. С. Тургенев. Он тоже начинал как стихотворец... Но не рифмы же как таковые формируют поэта!.. Утверждаю, что до конца своих дней Олеша воспринимал мир, реагировал на всё, что его окружало, высказывался и совершал поступки именно как поэт. Это было для него органичным. Он никогда не думал: "Дай-ка я скажу то-то или поступлю так-то, ибо так должен говорить и действовать поэт". Он просто не мог жить и вести себя иначе! А насколько легче быть поэтичным в любом художественном произведении беллетристическом, драматургическом, публицистическом, - нежели оставаться поэтом в обыденных отправлениях длинной и заполненной всякими делами, заботами, огорчениями жизни. А Олеша и в шестьдесят был поэтичен в такой мере, что любой юноша, наполненный самыми возвышенными представлениями, намерениями, помыслами, рядом с ним, со стариком, прошедшим не слишком удачливый жизненный путь, казался подчас банальным и старомодно-скучным, несмотря на свою молодость. Вот я написал эти слова: не слишком удачливый. Увы, это было так. Юрий Карлович не стал преуспевающим "классиком", несмотря на огромный свой талант. Дело литературоведов подсчитывать успехи и провалы писателей, даже самых одаренных. А я хочу сказать, что испытания, павшие на долю Олеши, значительно превысили меру "нормальных" тревог и неудач, признаний и неуспехов литератора такого мощного класса, каким был Юрий Карлович. Они не могли не наложить свою окраску и на характер, и на мировоззрение писателя. Но в том-то и заключается неповторимое своеобразие истинного поэтического дарования: ничто не могло стереть с самых разнообразных граней этой личности ее лирический оттенок. Ах, насколько легче вещать стихами и прозаическими афоризмами, когда за тобою ходят почтительные секретари и стенографы, записывая всякое твое слово, всякую мысль, всякий не родившийся еще замысел! И насколько же труднее оставаться поэтом, ныряя в "глубинку" неустроенного - пусть даже по собственной вине быта! Олеша оставался поэтом, сдавая в мастерскую ремонта сношенную пару обуви или покупая полкило фарша на обед. Он поражал всех глубиною и остротою своего видения мира, своего мышления и в те минуты, когда шутил за ресторанным столиком. Когда лежал на больничной кровати. Когда переносил тяготы войны в эвакуации. Как это достигалось? Вернее - отчего это происходило? Можно изменить почерк для записки в несколько строк, но нельзя скрыть органически присущую тебе систему начертания букв, если пишешь большой труд. Так и тут: чтобы всю жизнь производить впечатление, что ты поэт, надо быть поэтом. Вот почему Олеша никогда не издавал фальшивых звуков мнимой поэтичности, почему он всегда оставался "на уровне". Юрий Карлович сделался легендарной фигурой еще при жизни. Самая внешность его, неповторимая и воистину поэтическая, привлекала внимание. Невысокий, сутулый и с короткой шеей, с глазами, о которых надо говорить подробно. Когда-то все, кому приходилось встречаться со Львом Толстым, отмечали его светлые и пронзительные, казавшиеся даже злыми глаза. Мне рассказывал наш замечательный скульптор-анималист И. С. Ефимов. Анна Голубкина вернулась из Ясной Поляны, куда она ездила лепить Толстого, Ефимов спросил свою приятельницу и коллегу, каким она нашла великого писателя. Голубкина ответила неожиданно и кратко: - Волк он - вот кто! У него глаза волчьи! Наверное, людям, привыкшим к общим местам и запомнившим раз и навсегда, что Толстой "благостный старец", покажется непонятным это утверждение талантливой художницы. А между тем гений Толстого и должен был выражаться в беспощадно остром, всепроникающем взоре. Вот так и Олеша. Его нельзя было назвать волком. Но глаза у него были лесные. Знаете? Такие светлые-светлые - даже зрачки кажутся светлее белков. И что-то в них мерцает вольное, независимое, как у лесного зверя, который никогда не станет ручным. Постоянно происходит в глазах непонятная и необычная игра мыслей и чувств, иронии и пафоса. И это все - для себя. "Выход" эмоций и мыслей для нас, для собеседников и зрителей (а Олешу всегда рассматривали люди как некое чудо, и глазели на него, на этого неповторимого человека), "выход", как говорят в столовых, гораздо меньше того, что ощущает, думает, переживает поэт... Да оно и естественно: разве мог Олеша делиться всем, что возникало в нем, с окружающими?.. И так-то он был удивительно щедр! Я не знаю литератора или художника, артиста или ученого, столь искреннего, словоохотливого, демократичного, как Юрий Карлович. В нем это сочеталось еще с поразительным тактом. Если Олеша не хотел быть сию минуту злым и беспощадным по какой-либо причине (а причин на это хватало, хотя бы потому, что толстошкурых личностей, оскорбляющих поэта, даже не замечая своей грубости, всюду мы найдем в избытке), то его деликатность и доброжелательность не имели себе равных. Нет, злыми глаза Олеши никогда не были. Но все равно то были глаза лесного вольного зверя. Не прирученного. Непокорного и не принявшего мелкие нормы повседневности к "руководству". Кукрыниисы в шарже на Юрия Карловича в начале тридцатых годов очень хорошо изобразили взгляд поэта. Они просто так и нарисовали на своем листе: радужная оболочка белая (то есть не затемненная ничем бумага), а белки серые - окрашены чуть-чуть углем. Обычно бывает наоборот, зрачки темнее белков. Но у Олеши зрачки светились, озаренные интеллектом поэта!.. И вольную грацию фигуры, его легкий, полетный жест передали художники в этом рисунке. Впоследствии кто бы ни рисовал Олешу, темные белки и светлые зрачки непременно появлялись в карикатурах и зарисовках. Вообще он был похож на самого себя во всех проявлениях своих и во всех чертах. И нередко чувствовался в нем дух талантливого польского народа. Откровенная и зажигательная романтичность, свойственная этой нации, окрашивала и творчество, и жизнь поэта. У Юрия Карловича эти качества безмерно обогащены всем строем русской литературы, которую он, разумеется, знал и понимал поразительно: глубоко, широко и - своеобразно. Не случайно, например, Театр имени Вахтангова именно Олеше заказал инсценировку "Идиота" Достоевского. В этой пьесе недостаточно было честно переписать диалоги оригинала или мысли автора. Требовалось проникновение в дух и строй великого писателя. И притом наряду с тонкой точностью (извините за неуклюжее сопоставление двух этих слов) желательна была еще и законченная изящность мысли и слога, которая не противоречила бы замыслам гения, а, наоборот, выражала бы их эффективнее, чем то возможно в прозе. Сцена есть сцена. И даже от Достоевского и Толстого она требует специфической стройности в изложении сюжета. А если речь идет о романе, которому сам автор не придал драматическую форму, литературное дарование инсценировщика обретает огромное значение. И правильно поступили вахтанговцы, привлекая к сценической интерпретации сложного и знаменитого создания великого писателя именно Олешу. Он полностью оправдал надежды театра. Олеша писал поэтически. Но ему было чуждо "нагнетание красот во что бы то ни стало". Помнится, я спросил у Юрия Карловича, как он оценивает одного писателя, имеющего шумный успех благодаря тому, что все подробности его сочинений безупречно красивы. Олеша ответил, сморщившись, будто отведал чего-то невкусного: - Слушайте, нельзя писать так красиво!.. И он не только говорил это: он и писал, привлекая в свои книги детали и характеры, поступки и чувства совсем не изящные. Произведения Олеши не ограничены жестким списком уже утвержденных кем-то красивостей. Но только так делается подлинная литература! А сладкописцев Олеша презирал. Почти все иронические или пародийные, нарочито нелепые и смешные, а подчас и печальные думы, афоризмы, эпиграммы, просто шутки Олеши имели отношение к его творчеству, к полемике Олеши с чуждым вкусом других писателей. И вот из этого неиссякающего потока столь многое делалось интересным, приятным, нужным и даже поразительным для друзей и знакомых, для читателей и коллекционеров-библиофилов, что можно смело сказать: к печатным произведениям Олеши все время добавлялось его устное творчество. Издавна известно банальное остроумие, - так сказать, на продажу. Шутки и парадоксы нехитрого свойства охотно печатают и исполняют с эстрады. Олеша никогда не нагибался до таких промыслов. Значительная часть его устного творчества вообще не может быть собрана. Но от этого остроумие Юрия Карловича не делается ненужным. Его и по сей день цитируют люди, которые слышали самого поэта, и даже те, до кого дошли в стоустой молве жемчужины, рожденные Юрием Карловичем для себя или в крайнем случае для тесного круга друзей-писателей... Мало кому известно, что Олеша был мастером поэтической игры, совершаемой при публике. Речь идет о так называемом "буримэ". Французский этот термин, означающий по-русски "рифмы", присвоен сеансу публичного сочинения стихов на рифмы, заданные аудиторией. Нет надобности выяснять, что это нелегко. И на эстраде всегда крайне редки исполнители "буримэ". Олеша виртуозно владел блицстихосложением. Его выступления помнят современники, ибо в Одессе и в Харькове, в Москве и при тех выездах "на места", которые Олеша осуществлял в качестве фельетониста газеты "Гудок" в двадцатых годах, наш покойный друг давал сеансы "буримэ". У Олеши был великолепный аппарат писателя - говорю так по аналогии с "аппаратом музыканта". Известно, что сила звука, его глубина, темперамент, умение взять сразу более октавы на фортепьяно или на скрипке, скорость игры и ее выразительность, - то есть все то, что делает музыканта великим или посредственным, одаренным или слабым, называется "аппаратом музыканта". Так вот, и у писателей существуют свои признаки литературной техники. И не просто техники, в отрыве от содержания того, что данный автор пишет или в силах писать. Нет, аппарат писателя включает в себя такие свойства, как умение видеть детали действительности; изощренность (или однообразие) ритмов, - в прозе ритмы не менее важны, чем в стихах; выразительность и тонкость мыслей и описаний; богатство собственного словаря и способность слышать и воспроизводить прямую речь живых людей... Думается, не нужно продолжать перечисление. Достаточно только сказать, что писательский аппарат Олеши был удивительно мощным. Все его произведения свидетельствуют об этом. Издавна знаем мы определение: проза поэта. Да, поэт, отказавшись от стихотворных размеров, не может потерять или сознательно отказаться от своего скрупулезного, сказал бы я, отношения к слову, к его игре, к взаимодействию образов и эпитетов, ритмов и красноречия... Присмотритесь к прозе Олеши, и вы легко постигнете: это пишет именно поэт! И та вечная литературная тренировка, на которую обрекла Юрия Карловича его жертвенная отдача себя всего перманентному творчеству, она тоже была тренировкой поэта. Он никогда не пропускал найденных им случайно - хотя о какой же случайности можно говорить в этих условиях? - образов или пары рифм. Помню, в разное время он делился со мною (а я никогда не был в первом десятке его близких друзей, просто я был литератор, - следовательно, его собрат по перу, так мыслил Олеша) находками такого типа: - Хорошая рифма - не правда ли? - медяками и медикамент... Или: - Тигра поймали и посадили в клетку. И он пишет друзьям в джунгли о себе: "Я - в запарке, сижу в зоопарке!"... Или: - Сытый человек за столом грызет сыр узорами. Или: - Ну-ка, нарисуйте тигра. (Я рисую.) Что вы! Тут не хватает главного! Как же вы не заметили, что тигр сутулый?.. Олеша сперва движениями плеч и рук показывает походку тигра (это стоя на месте), а потом рисует пером на бумаге фигуру тигра в профиль. И действительно, тигр получился сутулый. Его спина как бы образует тупой угол поближе к шее. И передняя лапа, видная на рисунке, тоже согнута и вывернута, словно это рука сутулого человека. И ведь рисунок Олеши гораздо больше похож на тигра, чем мой обстоятельно-реалистический набросок!.. А как он шутил! Его шутки тоже выражали характер мышления поэта... Поздней ночью возвращаясь домой, Юрий Карлович обратил внимание спутников на то, что все окна дома писателей в проезде Художественного театра, где жил и сам Олеша, - все окна уже темные. И Олеша с комическим гневом воскликнул: - Подумайте! Все уже спят! А где же ночные вдохновения?! Почему ни один из них не спит, предаваясь творчеству? Уже после войны я был в гостях у Л. В. Никулина вместе с Олешей. И Никулины, и Олеша жили в писательском доме в Лаврушинском переулке. Когда мы ушли из гостей, во дворе к Олеше подошел вульгарный драный кот и требовательно к нему обратился, как написал когда-то А. Н. Толстой, "хриплым мявом": - Мяу! Олеша нагнул голову и виновато сказал: - Послушай, у меня для тебя сейчас ничего нет... Я принесу завтра котлету. Ты будешь есть котлету? Но кот не желал ждать до завтра. Он повторил свое требование громче и протяжнее. Олеша зачастил извинения: - Пойми: сегодня уже поздно... Где я могу достать для тебя еды?.. Завтра я с утра куплю котлет или мяса... Неужели ты не можешь переждать несколько часов?! Поверьте, я не придумал эту сцену и не шучу. Так разговаривать с животным мог только доктор Гаспар из "Трех толстяков". Добрый доктор Гаспар, придуманный Олешей! Когда бы вы ни встретили Олешу, он всегда был полон новой мыслью, наблюдениями, открытием, образами или рифмами, неожиданными заключениями по поводу исчерпанных, казалось бы, тем и явлений. И настолько полон, что сейчас же принимается рассказывать вам свои сомнения или утверждения, находки или сожаления... Нет, он не ждет от вас признания его правоты или смеха над шуткою. Собеседник ему нужен, чтобы еще раз самому прослушать ход собственных домыслов или проверить подлинную ценность тех элементов будущих произведений, которые рождены сейчас, сегодня, вчера... Он в каждый миг своей жизни оставался поэтом - наш незабвенный друг и сверстник, соучастник нашей бурной молодости. 1969 И. Рахтанов Есть сюжеты неисчерпаемые, о которых сразу не рассказать. Юрий Карлович Олеша, его облик, его характер, его работа - сюжет неисчерпаемый: сколько ни возвращайся к нему, сколько ни перечитывай его книги, всегда найдешь новое и удивишься, как могло раньше ускользнуть это от твоего внимания. Это происходит от богатства художника. Если человек богат, он растрачивается щедро, расточительно, не жалея художнических накоплений. Если же беден, всякая находка для него редкость, каждая копейка на счету, в строке, в деле. Бухгалтерское расходование изобразительных средств, само понятие "учета" были для Олеши не просто отвлеченными, - они напрочь не существовали. Я думаю даже, что это душевное и художническое богатство одна из Причин того, что он написал сравнительно мало. Бессчетно количество его задуманных, но нереализованных сюжетов. Он не дорожил ими, не опасался, что они могут вдруг иссякнуть. Поэтому и воплощать их не торопился. Но вот, к несчастью, не успел! И вышло так, что из-за своего же богатства, из-за огромного таланта, данного ему природой, Юрий Карлович воплотился даже не наполовину, даже не на четверть своих возможностей... Пожалуй, нет в нашей литературе другого случая, когда посмертная, то есть последняя, книга писателя, найденная близкими в отрывочных страницах, вдруг становится вровень с главной, основной его книгой. Именно так и произошло со сборником "Ни дня без строчки". Он писался долго, семь лет, изо дня в день, а Юрий Карлович все не решался поставить точку, написать слово "конец" и сдать рукопись на машинку. Вероятно, сделать это было труднее всего. В самом деле, когда и как считать рукопись законченной? Когда прекратить бесчисленные варианты, остановившись на одном, решив, что он и есть окончательный? Известно, что Пушкин даже письма друзьям писал с черновиками. Накапливались страницы, их становилось все больше. Книга строилась по абзацам, составлялась по строчкам, скреплявшимся внутренней связью, и не было ей конца. А Юрию Карловичу хотелось закончить. Он даже написал об этом: "Обязательно заканчивать. Начнем с короткого, чтобы легче закончить. Когда я побрился впервые? Дня, когда именно побрился, не запомнил. Помню, что еще до того, как начал бриться, подстригал усы ножницами, вернее, не усы, а то, что росло на верхней губе. Подстригал, стараясь проделывать это как можно тщательней, для чего поплотнее прижималось лезвие ножниц к обрабатываемому месту, и этот холодок металла возле носа помню до сих пор". Так каждая фраза, каждая мысль обрастала воспоминанием точным, жгучим, как "холодок металла возле носа". Отсюда художественная цельность всех фрагментов. Точку в книге поставил не автор. Ее поставила смерть: Юрий Карлович умер 10 мая 1960 года. Друзья и родные собрали книгу, она вышла полной. В ней картина жизни художника за последние семь лет. В эти годы я и познакомился с ним. Две или три недели Олеша даже жил у меня. Он приходил вечером, приносил с собой что-нибудь съедобное и прежде чем лечь спать, читал по памяти стихи. Читал он четко, словно на блюдце подавая каждое слово. Стихи нравились Юрию Карловичу, он точно полоскал ими горло. В моей комнате Юрий Карлович отдыхал. Я не видел, как он заполняет страницы своей книги, но помню, что писал он тогда критическую заметку для "Нового мира" о стихах чувашского поэта Якова Ухсая, восторгаясь мощью его образной системы. И несмотря на то, что заметка была маленькая, для него как бы проходная, Юрий Карлович вкладывал в нее жар своей души; и это он, однажды сказавший о себе: "У меня есть убеждение, что я написал книгу ("Зависть"), которая будет жить века. У меня сохранился ее черновик, написанный мною от руки. От этих листов исходит эманация изящества. Вот как я говорю о себе!" Вдумайтесь, пожалуйста, в определение "эманация изящества". Именно изящество ценил Олеша превыше всего и находил его чаще, чем другие, потому что шире определял его границы. Для него оно существовало в первозданном смысле, без малейшего оттенка иронии, приданной этому понятию нашим железным веком. От него самого исходило изящество, притягивавшее к нему всех, кто попадал в его орбиту. А были это люди на редкость разные... Он помнил тех, кто хорошо к нему относился. Уходя от меня, Юрий Карлович сказал на прощание: - У меня будет золотой день, много денег. С утра, позавтракав двустами граммами любительской колбасы и закурив гаванскую сигару, я найду лучшую машину, закуплю вагон цветов и поеду на кладбище. Там, я вспомню тех, кого уже нет и кто оказывал мне добро. Я верю, что такой день придет... В сердце Юрия Карловича постоянно жил король со своими истинно королевскими причудами. В последнюю нашу встречу, у него в Лаврушинском, он угостил меня, например, выбором музыкальных цитат. Сидя у недавно приобретенного электропроигрывателя с пластинкой Бетховена в исполнении старого кудесника Стоковского, он упивался возможностью по своему произволу продолжить или остановить оркестр. Каждый такой отрывок назывался у него "музыкальной цитатой". Он точно знал место бороздки на пластинке и цитировал, демонстрируя лишь то, что ему хотелось показать или прослушать самому в эту минуту. Ему доставляло огромное наслаждение то пускать, то прекращать музыку. За этим занятием он мог проводить долгие часы. Достаточно было нескольких тактов, чтобы, как глотком черного кофе, поднять тонус; небольшой музыкальный перерыв, совсем короткая, но любимая цитата - и разговор шел дальше. А говорил он всегда хорошо, и слушать его всегда было интересно. В молодости я не был знаком с ним. Легендарные времена редакции "Гудка", где он выступал под псевдонимом "Зубило", прошли мимо меня. И только выход в свет "Зависти", а потом и книжки рассказов, очень своеобразных и талантливых заставили запомнить имя автора. Фраза из рассказа "Альдебаран": "Подошла цыганская девочка величиной с веник" показалась мне пределом графической выразительности, в минимальном количестве слов здесь был рисунок. Встретиться тогда с Юрием Карловичем мне не пришлось. И лишь после войны я узнал его довольно близко. - Небритый, неглаженый, он оставался королем, и по вечерам, стоя у зеркала в моей комнате, спрашивал, обращаясь к своему отражению: - Похож? На Киплинга похож? Дальше уже шло пояснение специально для меня: - Помните, "Каменщик был и король я..." Это - Киплинг, любимые стихи Багрицкого. В собрании сочинений есть портрет Киплинга, вот я и похож на этот портрет... Я не видел портрета и не могу поэтому судить о сходстве, но знаю, что Олеше очень хотелось, чтобы оно существовало. Он любил Киплинга... Впрочем, не его одного. Прочтите однотомник, вышедший в 1956 году, и вы увидите, сколько у него соображений о писательском труде, об искусстве; он хорошо знал и чувствовал музыку, великолепно понимал стихи, а его проза написана рукой, вычеркнувшей не один лишний абзац. Такая ясность фразы приходит обычно после большой и долгой работы. "Когда пишешь, - говорит он в заметках о литературном мастерстве, ощущаешь в себе работу очень сложной, громадной и таинственной машины. Какие-то рычаги этой машины вытаскивают воспоминания. Водя пером и следя, скажем, за синтаксисом, в то же время чувствуешь, как возникает где-то в глубине перед умственным взором воспоминание". Маяковский сказал: Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье. - А если я без труб, - добавлял он шутливо, - то мне от этого не легче... Труб не было и у Олеши. Жизнь его, вообще-то говоря, нелегкая сама по себе, еще более, можно сказать, гениально усложнялась им же самим. Прекрасно сознавая это, он не только не противился этому, но всеми силами летел навстречу, словно бы для того, чтобы упрочить свою неправильно сложившуюся репутацию. А между тем не было человека, знавшего его и не поддавшегося его очарованию, потому что талант всегда притягателен. Вот его подлинный рассказ: "После Первого съезда писателей Фадеев говорил мне: "Мы все для тебя сделаем, Юра, только пиши..." Понимаете, я сам, собственноручно, довел себя... Я был бы первым писателем. Саша так и сказал мне: "Мы все сделаем, Юра..." При этом надо иметь в виду, что конфликта с временем, с революцией у него не существовало. Что же было? Характер. И только характер: странная, противоестественная помесь короля с нищим. Причем король этот был не настоящий, не серьезный, а польский "круль". И нищий, театральный. Отсюда живописность всего обличия, всего поведения. Одному своему другу на фронт Юрий Карлович написал из эвакуации, из Ашхабада: "Я никогда не думал, что умру среднеазиатским нищим" - и фраза эта, вырвавшись из частного письма, облетела редакции военных газет, где работали друзья и просто знакомые или читатели Олеши. Такова была сила его слова, его позы. Ведь весь он был словно бы приподнят над землей котурнами, даже ходулями, и помогавшими, и мешавшими его движению. Это отличало его от современников, выводило в другое измерение. Я не уверен, что он действительно ежедневно писал, но не существовало в сутках того часа, в который он не думал бы об искусстве. Работа писателя не знает нормы, не поддается канцелярскому учету, здесь необходимы иные критерии, и смерть подытоживает все, проводит последнюю черту, и тогда вдруг выясняется, насколько же ошибочны были представления современников! Своего Кавалерова Олеша заставляет "развлекаться наблюдениями ". "Обращали ли вы внимание, - пишет он в "Зависти", - на то, что соль спадает с кончика ножа, не оставляя никаких следов, - нож блещет, как нетронутый; что пенсне переезжает переносицу, как велосипед; что человека окружают маленькие надписи, разбередившийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках, оправе пенсне, пуговицах, карандашах? Никто не замечает их..." Конечно, в этом отрывке не столько Кавалеров, сколько сам Олеша, это одна из его игр, так он развлекается, так, оставшись наедине с собой, совершает свой королевский ритуал музыкального цитирования. Однажды он записал: "Животные, как ничто другое, дают повод для метафор. О, я берусь из любой пасти, самой маленькой, вытащить целую ленту сравнений! " Само его мышление было метафорическим. Вот почему о Маяковском он замечает: "В его книгах, я бы сказал, раскрывается настоящий театр метафор". Полностью это относится к нему самому. Здесь уже даже не театр, а целый стадион метафор! Даже в прозе Пушкина он ищет и находит все то же, опровергая этим ходячее представление, будто проза солнца русской поэзии чужда метафорическому строю. Выписав кусок из "Путешествия в Арзрум", известное описание горного монастыря: "Белые, оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками", - Олеша радостно восклицает: - Вот как сравнивал Пушкин! А сам в одном из лучших своих рассказов "Лиомпа" подает смерть старика через развертывание метафоры, и вы навсегда запоминаете уход от умирающего его вещей, их постепенное пропадание. "Больного окружали немногие вещи: лекарство, ложка, свет, обои. Остальные вещи ушли. Когда он понял, что тяжело заболел и умирает, то понял также, как велик и разнообразен мир вещей и как мало их осталось в его власти. С каждым днем количество вещей уменьшалось. Такая близкая вещь, как железнодорожный билет, уже стала для него невозвратимо далекой. Сперва количество вещей уменьшалось по периферии, далеко от него; затем уменьшение стало приближаться и все скорее к центру, к сердцу, - во двор, в дом, в коридор, в комнату". "Лента сравнений", нет, это не хвастовство. Однотомник Олеши - это и есть непрерывная лента сравнений. Я расскажу сейчас о самом известном произведении Юрия Карловича, перепечатанном в сборнике 1956 года, - о романе для детей "Три толстяка", до краев набитом метафорами. Но прежде, чем начать рассказ, мне хочется поделиться тем, что произошло со мной и что имеет прямое отношение к "Трем толстякам". Итак, я искал в библиографическом кабинете Библиотеки имени Ленина критическую литературу об этом романе. На мой запрос отвечала девушка-библиограф, человек по самой должности серьезный, бесстрастный, внимательный, - и вот едва я назвал роман, которым интересовался, лицо моей суровой собеседницы вдруг осветила детская улыбка, и отвечала она мне уже не по служебному долгу, а по велению сердца. Необычайно счастлива доля "Трех толстяков". Олеша не думал стать детским писателем. Вряд ли он писал свою первую большую вещь всерьез. Вспомним, что написана она года за четыре до "Зависти" и до рассказов, тогда, когда автор ее был еще "Зубило" и работал с Ильей Ильфом в "Гудке". Как начал молодой газетчик, король стихотворного железнодорожного фельетона, роман для детей и почему он его начал, теперь уже не скажет никто, но писал он его по вечерам, после служебного дня, в той же редакционной комнате, где в это же самое время рождалось и другое чудо советской литературы - роман "Двенадцать стульев". Не знаю, но мне думается, что книга писалась скоро. И не только потому, что в редакционной комнате "Гудка" царствовал рабочий дух, но и потому, что при чтении "Трех толстяков" ощущаешь молодость пера, невоздержанность таланта, которому всего мало и все по плечу. Самые неожиданные сравнения, самые яркие краски, где горят блики горячего южного солнца, сошлись, смешались здесь, чтобы образовать этот праздничный стиль. Вот описание урока учителя танцев Раздватриса. Мне кажется, в нем ключ к раскрытию стилистики Юрия Карловича. Приведу его полностью, чтобы читатель мог насладиться прекрасной прозой: "Пары вертелись. Их было так много и они так потели, что можно было подумать: варится какой-то пестрый и, должно быть, невкусный суп. То кавалер, то дама, завертевшись в общей сутолоке, становились похожими либо на хвостатую репу, либо на лист капусты, или еще на что-нибудь непонятное, цветное и причудливое, что можно найти в тарелке супа. А Раздватрис исполнял в этом супе должность ложки. Тем более что он был очень длинный, тонкий и изогнутый.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|