— «Вдова Вернэ», — сказал Хемингуэй. — Тысяча девятьсот двадцать пятого года.
Я слышал, как Скотт сказал Хемингуэю: «Напрасно ты это затеял». Но смысл его слов до меня не дошел, я в это время изо всех сил старался что-то удержать и закрепить в голове. Я не догадывался, что я просто пьян, и не догадался даже, когда до меня откуда-то очень издалека донесся голос Скотта:
— Если он выпьет еще — он, пожалуй, даст дуба.
— Полный порядок, — лепетал я. — Просто мне жарко… Вот и все.
Остального я почти не помню — кажется, я попытался встать, но выяснилось, что ноги меня не держат, и тогда в моем одурманенном винными парами мозгу мелькнула догадка, что я пьян. И как только я это понял, все остальное куда-то кануло, будто в темной пучине мне было гораздо удобнее, чем в здравом уме.
На другой день Скотт рассказал мне, что было потом.
— Но я тебе рассказываю об этом только затем, чтобы всю остальную жизнь ты не ломал себе голову, стараясь вспомнить, что ты вытворял, когда на тебя нашло затмение.
Они заставили меня выпить чашку кофе, чтобы я немножко протрезвел, — им было нужно, чтобы я мог стоять на ногах. Я смутно помню этот кофе с привкусом лакрицы.
Они взяли меня под руки и повели к выходу из ресторана, потом вниз по лестнице и через вертящиеся двери вывели на улицу. В вертушке я, правда, немного запаниковал, но вообще-то вел себя так, будто был решительно, упорно, мрачно и агрессивно трезв, хотя и пытался все время сказать нечто такое, что начиналось со слов: «Я ничуть не… я ничуть не…»
— Что «ничуть не»?
— Вот только ноги что-то… — кое-как удалось выговорить мне.
Скотт и Хемингуэй и сами были не слишком трезвы. Они остановили жандарма, проезжавшего на велосипеде по темной улице, и осведомились, где тут ближайший бордель. Жандарм подвел их к боковой стене собора, потом указал на узкий переулок и сказал, что, пройдя два квартала, мы увидим небольшой дом с жестяными ставнями.
— Только не стучите в дверь, постучите в ставни, — посоветовал он, оседлал свой велосипед и уехал.
Я все еще старался втолковать им, что я «ничуть», но Скотт вдруг заявил, что их затея никак не может решить спор, так как если даже они затащат меня в бордель, я все равно не пойму, что это такое. И разве можно таким способом проверить, устойчивы мои принципы или нет?
— Ты должен объяснить ему, куда он попал, иначе пари будет недействительно, — сказал Скотт.
Они, оказывается, поспорили, удержат ли меня в критический момент мои принципы — бремя морального хлама, как выразился Хемингуэй, и заключили пари на пятьдесят долларов.
— Если у него есть то, что называется нравственностью, — сказал Хемингуэй, — если моральные принципы для него как крепкий хребет, тогда ему не надо объяснять, где он находится. Он поймет инстинктивно.
Я помню, как они барабанили по зеленым ставням, но не помню женщину, которая открыла дверь и велела им угомониться.
— На ней было меховое пальто, большая черная шляпа, а на груди яшмовый крест, — рассказывал потом Скотт. — И когда Эрнест попросил пригласить самую молоденькую, самую хорошенькую и пухленькую и самую глупую крестьяночку в этом доме, женщина заявила, что у нее приличное заведение и она не желает слушать подобные разговоры.
— Это вам не Сен-Жермен де Пре, — с негодованием заявила она. — Это — Алансон.
Пока что мой инстинкт мне ровно ничего не подсказал, и хотя я наотрез отказался сесть в кресло рядом с другим клиентом в шляпе, листавшим старые журналы, словно на приеме у зубного врача, который должен вырвать ему зуб, я твердил Скотту и Хемингуэю, что никому я своего паспорта показывать не стану. Я решительно отказывался показать паспорт кому бы то ни было, как они ни настаивали. И не вытащил паспорта.
— А как быть с деньгами? — спросил Скотт.
— Достань у него из кармана, — сказал Хемингуэй, и они принялись ощупывать мои карманы в поисках бумажника, но мне показалось, что они потешаются над моими шариками от моли, а может, даже хотят меня ограбить, словом, я не желал, чтобы меня обшаривали. Я стал отбиваться кулаками.
— Когда он пойдет туда, надо снять с него пиджак, — сказал Хемингуэй.
Насчет пиджака я что-то ничего не помню, но Скотт потом говорил мне:
— Ты ковырял в ушах так, словно хотел выковырять оттуда все, что с тобой происходило. Но ты был хорош, Кит, как маленький фазаний петушок, взлетевший на своих крылышках к утренней заре, зная, что его подстрелят.
Потом у них с Мадам в черной шляпе возникли разногласия насчет моего состояния, но поскольку я был тихий, и совсем юный, и серьезный, и чистенький и держался очень прямо, то меня признали вполне подходящим клиентом, и когда Мари-Жозеф окликнула нас с верхней площадки, они потащили меня по узкой лесенке вверх. Но я упирался. Я крепко вцепился в перила.
— Ага! — торжествующе воскликнул Скотт. — Хребет дает себя знать!
Но Хемингуэй был не склонен верить этому.
— Он боится, что на лестнице у него закружится голова, вот и все.
— А я тебе говорю, что это чистейшая, нравственная натура, — возразил Скотт.
Я цеплялся за перила обеими руками и, как уверял потом Скотт, зубами тоже. Они тащили и подталкивали меня с такой силой, что в какую-то минуту было похоже, что вся лестница вот-вот рухнет. Но я не мог выстоять против Хемингуэя, который разжал мою хватку, сильно поддав снизу рукой. Потом он почти на себе поволок меня по лестнице к двери комнаты, где на медной кровати сидела Мари-Жозеф в шелковистом халатике и с покорным видом смотрела на дверь. Скотт потом сказал мне, что она, должно быть, привыкла к тому, что ей доставляют мужчин в таком состоянии.
— Она еще совсем девчонка, лет семнадцати, не больше — такой бы на рассвете в поле ходить да доить тех самых коров, что в очках. Ножищи и ручищи у нее огромные, и пахло от нее протухшим сыром. Бедная девчонка!
— Et voila[2], — сказал Хемингуэй.
Они подтащили меня к самой двери, а я все еще оборонял свои нафталинные шарики и, должно быть, только мельком увидел Мари-Жозеф. Я вцепился в дверной косяк, прирос ногами к полу, и им не удалось втолкнуть меня в комнату.
— Ну хватит, — крикнул Скотт на Хемингуэя. — Он не хочет идти к ней. Оставь его в покое.
— Он даже не соображает, куда смотреть. Он даже не видит девочку, — запротестовал Хемингуэй. — Подожди, пока он ее увидит.
— Он ее отлично видит. Оставь его, Эрнест.
Хемингуэй старался приподнять меня, чтобы ноги мои оторвались от пола, а я прижимался к двери. Наконец я сел на пол и, цепляясь за косяк, стал что-то выкрикивать — они уверяли, что кричал я на каком-то иностранном языке, вероятней всего на немецком. А я был не я, а кто-то чужой.
— Да оставь ты его в покое, — крикнул Скотт, стараясь оттащить от меня Хемингуэя.
— Подведи его к кровати, ради бога, — сказал Хемингуэй. — Пусть посмотрит на девочку.
Хемингуэй оторвал меня от пола и свалил на медную кровать рядом с Мари-Жозеф. Я смутно помню эту кровать, нечто зыбкое, колыхавшееся как вода, как море, но не помню, как я вскочил и бросился к другой двери, которая распахнулась настежь под тяжестью моего тела. Я ничего не помню, кроме неприятного ощущения ярости и запаха газа. Скотт и Хемингуэй сначала оторопели от внезапности моего бегства, а потом на них напал такой истерический хохот, что когда они наконец пустились за мной вдогонку, им никак не удавалось меня найти.
— Ты словно в воздухе растворился. Как сизый дым от здешних сигарет «Голуаз». Тут ими весь дом продымлен. Мы обыскали соседнюю комнату, куда выходила та дверь, это была гостиная Мадам, но и там среди всяких безделушек тебя не оказалось. Единственное окно было наглухо закрыто. Ну прямо фантастика, чудо какое-то, дьявольский фокус с исчезновением. Потом Мари-Жозеф указала нам на камин, но это оказался не камин, а старинная нормандская лестница. И ты туда запросто вбежал. Твои останки лежали на нижнем этаже. По крайней мере мы так думали. Но не успели мы слезть вниз, как ты уже склеил свои останки, словно искусственное чудовище Мэри Шелли, и бежал вприпрыжку, черт бы тебя подрал, как шаровая молния, по булыжной мостовой, будто спасаясь от кого-то, и ты еще что-то выкрикивал то ли по-немецки, то ли по-китайски, а может, даже наязыке здешних туземцев…
Они боялись, сказал мне Скотт, что я устремлюсь к реке и упаду в воду или же попытаюсь уплыть на родину. Поэтому они торопливо рассчитались с Мари-Жозеф и Мадам в черной шляпе, извинились за беспокойство и побежали по переулку вслед за мной. Они поймали меня как раз, когда я пытался разуться и, по словам Скотта, кричал, что сейчас буду нырять с моста, а мост-то был не через реку, а над дорогой.
— Ты невероятно дисциплинированный отрок, — сказал Скотт. — Никогда не видел, чтобы человек был так безнадежно и сурово трезв, когда на самом деле он безнадежно и сурово пьян. Но самое главное, Кит, то, что ты остался чистым и неиспорченным, клянусь тебе, что это правда, и если ты можешь простить нам эту скверную шутку с шампанским, то всю остальную свою жизнь ты, по крайней мере, будешь знать, что пьяный ты так же добродетелен, как и трезвый, а это значит, что твои принципы далеко не поверхностны. И это очень важно, — серьезно сказал Скотт. — Поверь мне, Кит, это очень важно.
На самом деле Скотт считал этот случай своей собственной моральной победой и с тех пор относился ко мне так, будто я прошел через это испытание только для того, чтобы защитить его принципы и доказать его правоту Хемингуэю. А я и сам в себе сомневался и не мог понять, почему я устоял перед Мари-Жозеф. Конечно, я не могу сослаться ни на какие моральные принципы — что касается меня, то это лишь жалкая иллюзия. Принципы были тут ни при чем.
Они уложили меня в постель, и, кажется, я начал понимать, что я сделал для Скотта, только тогда, когда у меня прошло похмелье, улеглись ярость, гнев и возмущение и мы снова собрались в путь.
— Если тебе хочется распрощаться с нами — я прекрасно тебя пойму, — сказал Скотт.
Я помотал головой. Мне хотелось со злостью сказать им, что, если я сейчас расстанусь с ними, они будут вспоминать меня, как смешной анекдот, а я относился к их проделке совершенно иначе. Но я промолчал.
— Молодец, — сказал Скотт. Он был в отличном настроении. Он выиграл спор и так этому радовался, что даже стал напевать, потом, помахав рукой маленькой старушке, сидевшей у края дороги на стульчике возле молочных бидонов, он с воодушевлением сказал Хемингуэю:
— По-моему, наша поездка в конце концов окажется очень удачной.
— Почему у тебя такое впечатление? — отозвался Хемингуэй.
— Потому что он раз и навсегда доказал, что истинную сущность человека ничто не может скрыть, — сказал Скотт. — Ни дьявол, ни плоть, ни бой быков.
— Ну, возможно, мальчуган не смог скрыть свое истинное «я», — сказал Хемингуэй. — Но, клянусь богом, я-то могу.
Глава 4
Тут-то и появилась Бо Мэннеринг. То есть она возникла на следующем пункте, предусмотренном в маршруте Скотта, а именно в знаменитом ресторане под названием «La Fontaine Danie» возле Майенны. Ресторан этот стоял прямо над старым заросшим прудом, и мельница семнадцатого века все еще сучила белую водяную пряжу, а Бо сидела в углу за столиком, накрытым на четверых, и посасывала длинный зеленый мундштук с сигаретой.
Настоящее ее имя было Селест, но кто-то не то в школе, не то у знакомых на даче почему-то прозвал ее Бо Селест, и потом она стала просто Бо. Мне такие девушки в жизни еще не попадались. Моя ровесница, одета во все скромное и дорогое, — и надменная серьезность, в которую почему-то не верилось всерьез. Вряд ли и сама Бо уж очень хотела, чтоб в нее поверили. Через полчаса я влюбился и принялся ревновать Бо к Хемингуэю и Скотту, не сомневаясь, что они тоже в нее влюблены. Я тогда пока не знал, что творилось у них с женами, а то бы ревновал еще убежденней, и я до сих пор никак не пойму, знала сама Бо что-нибудь про эти их дела или нет. Она мне, ясно, ничего не говорила. Правда, теперь-то уж после всего, я думаю, может, она и знала. Хотя нет, в общем-то я толком ничего не берусь утвер ждать насчет Бо.
Она сидела и ждала за столиком, а Скотт задержал нас на минуточку в дверях. Он сказал:
— Глядите-ка, Бо единственная девушка на всем белом свете из плоти и крови, но точная, как часовой механизм.
Бо постучала по длинному мундштуку пальчиком, потом сунула мундштук в угол рта, надула губки. Потом перекатила его к передним зубам, затянулась. Наконец, показав все свои зубы, она стала кивать головой, будто ребенка забавляя, что ли. Это она сама так забавлялась.
— И она единственный механик, одевающийся у Шанель, — сказал Хемингуэй.
Хемингуэй всегда попадал в точку. Длинные, тонкие пальцы Бо сами просились что-то поправить, наладить, и, наверное, никто не умел так хорошо поправлять и налаживать все, как Бо.
— Миленькая! Детка! А где же все? — с порога закричал Скотт.
— В Байе поехали, — сказала она.
— Зельда! — сказал Хемингуэй.
— Ну да. Ну да. Зельда, — сказал Скотт. — А ты чего не поехала?
— У меня в этой «изотте» ноги просто закоченели, — сказала она.
Бо вытащила ноги из-под стола и продемонстрировала их нам. Она была немыслимо хорошенькая, и она смотрела тебе прямо в глаза и будто молча соображала: «Чего это он на меня так уставился?» Либо: «Ах, вот он что думает!» Она показала, кому куда сесть. Подошел официант, она отдала ему свой длинный мундштук, с безукоризненным французским произношением попросила выбросить, и больше я потом никогда не видел, чтобы она курила.
— Господи, да что это с вами? — сказала она, когда мы расселись по местам. — Вид просто жуткий.
— Нет, мы ничего, — сказал Скотт. — Кита помнишь? Дитя природы из Вулломулу. Мы его еще на днях пытались спасти в Дре.
Мы с Бо встретились мельком, на улице и в темноте, так что сейчас будто впервые познакомились, и в ее взгляде я прочел: «А-а, вот он какой, оказывается, при дневном свете».
— Какой бледный, — сказала она. — Нездоровится?
— Ребенок вчера до того надрался, — сказал Хемингуэй, — что нам пришлось волочить его в постель.
— Вообще-то ты не думай, — сказал Скотт, — он в рот не берет спиртного.
— Как же он тогда надрался? — спросила Бо.
— Он пил шампанское, а думал, что это лимонад.
— Ну, а вы где были?
— Там же, естественно.
— Чего же вы ему не объяснили, что к чему?
— А мы ему экзамен устроили на моральную стойкость, — сказал Скотт.
— Ну и как?
— Сдал на отлично, — сказал Скотт. — Что будем пить?
— Ничего, Скотт, — сказала она. — Сегодня я вам не дам напиться.
Бедный трезвый Скотт. Я уже знал, что срывы у Скотта не тяжелей, чем у других. Просто он интересней других умел их подать.
— Я вчера не был пьян, — сказал он. — И в Дре я не был пьян. Ты уж со мной поласковей, Бо.
— Ну вот и не будем пить до ленча, — оказала она так ласково и прямо, что Скотт, конечно, не обиделся.
— По стаканчику кампари, — предложил он.
— Нет.
— Ребенку надо бы опохмелиться, — сказал Хемингуэй.
— Чем?
— Да тем же, что его с копыт свалило — шампанским.
— Нет, так его только снова развезет.
— Ну, Христа ради, Бо, не томи бедняжку, — сказал Скотт.
— Не надо мне ничего, — сказал я. — Мне и так хорошо.
— Зато мне от одного взгляда на тебя выпить хочется, — сказал Скотт.
— За ленчем выпьете вина, — сказала Бо. — Терпение прежде всего.
Я думал, она забавляется, но нет. В аперитиве им было отказано, а вино Бо выбрала сама, и снова меня кольнула ревность, потому что она явно взялась их воспитывать, а они явно взялись ей подыгрывать Она была достаточно юной для такой роли, а им это льстило. В общем-то они вели себя с нею точно так же, как вели себя со мной, правда, будучи в другом настроении.
После ленча (мне она строго заказала лимонад) Бо сама потребовала счет, вдумчиво проверила, подсчитала сумму на длинных своих нежных пальцах, взяла у Хемингуэя и Скотта ровно по половине (плюс чаевые) и заплатила официанту, который, паря над нею коршуном, успел, когда она поднялась, вырвать из-под нее стул.
— А в следующий раз мы с Китом заплатим, — сказала она.
— Ты-то плати, — сказал Хемингуэй, — а у ребенка денег нет.
— С виду непохоже, — сказала Бо. — Одет он неплохо.
Хоть от меня и попахивало нафталином, все на мне было сшито отлично, тут уж мой отец-англичанин не щадил затрат, потому что сам любил одеваться.
— Он свои денежки оставил в бардаке в Алансоне, — сказал Хемингуэй, но это он Бо дразнил, а не меня.
Бо устремила на меня тихий темный взгляд.
— Ну и все неправда, — сказала она. Она протянула мне свой чемоданчик, который вынес ей официант. — Верно ведь?
Я не ответил. Ведь что ни ответь все получилось бы глупо.
— И вообще я вам не верю, — сказала Бо спокойно, когда мы вышли из ресторана. — Вы оба жуткие вруны.
Они расхохотались, мы с Бо уселись, поставили в ногах чемодан, и трезвый, проворный Скотт вывел «фиат» из Майенна и повел в сторону Фужера, куда мы, собственно, и направлялись и надеялись добраться засветло.
Но припустил дождь, мы недалеко отъехали и застряли. Мы свернули было с главного шоссе, чтоб поднять откидной верх, и тут наш «фиатик» взбунтовался. Пришлось нам вылезти. Скотт и Хемингуэй заглядывали под изношенный капот, а я толокся вокруг машины бессмысленно и безрезультатно. Потом еще поспорили о том, воняет ли бензином. Но мотор отказал, и хоть Скотт убеждал Хемингуэя, что тот должен разобраться, в чем тут дело, раз водил санитарные машины в войну, Хемингуэй не лучше нас со Скоттом разбирался в механике.
— Черт тебя подери, Эрнест, машины ведь — как священники, — разозлился Скотт, — и тебе бы не мешало в них разбираться.
— А откуда Зрнест разбирается в священниках? — спросила Бо.
— Он их любит. А по мне, пусть бы их и на свете не было.
— Какой цинизм, — сказала Бо. — Если машина испорчена, значит, мы ее испортили, а мы ведь ее не портили, верно?
Мы все ждали от нее каких-то механических чудес, и Скотт с Эрнестом явно подбивали ее выйти из машины и заняться мотором. Но она не поддавалась и сидела чопорно и прямо на заднем сиденье.
— Кто-то должен пойти за помощью, — сказала она. — Скотт, вы идите.
— Почему я, спрашивается? — На голове у Скотта была шляпа «федора», но он был без плаща.
— Вы были за рулем, когда это случилось. Все по справедливости.
— Но я по-французски ужасно говорю, да и дождь.
— Это Кит по-французски не очень-то говорит. А вы вчера в Дре отлично изъяснялись. Идите и проголосуйте до… — Она поискала по карте, — Арне или Шарне. Эрнест и Кит попробуют наладить машину, и если у них получится, там и встретимся.
— Где именно?
— Ах, ну где-то там. Не все ли равно.
— А далеко до этого проклятого места?
— Километра три. Ну поскорее, Скотт.
Хемингуэй вызвался пойти, потому что у него была плащ-палатка, но Скотт изображал бедную жертву и не уступал. Он надел плащ-палатку Хемингуэя и исчез в дымке дождя на дороге к осеннему Майеннскрму лесу. Наверное, Скотт был не прочь погулять под лесным дождем в теннисоновых полутонах грустной сельской природы. Скотт в душе был поэт Озерной школы.
Так он и потерялся, и Бо, которая вечно искала виноватого, винила потом себя за то, что случилось в тот день со Скоттом.
Мы с Хемингуэем копались в моторе «фиата», когда вдруг между нами появилась Бо. Она обладала способностью совсем неожиданно возникать рядом, — по-моему, я и влюбился в нее через плечо. Она, как всегда, забросала нас вопросами, выстраивая слова пирамидками. А это куда, а что оно делает, а для чего это, а что будет, если за это потянуть, почему это должно быть здесь, а не там… Она ровно ничего не понимала в моторах, и хотя ответы Хемингуэя становились все короче и раздраженнее, она своими вопросами, как слепой слепого, заводила его в дебри. Он держал проводок, отсоединившийся от одной из клемм, и Бо спросила его, для чего этот проводок. Из клеммы выпала гайка, и проводок просто отвалился.
— Ну? — сказала Бо. — А теперь что будем делать?
— Привяжем проводок, заведем эту хреновину и помчимся в погоню за Эф Скоттом Фицджеральдом, — сказал Хемингуэй. — Садитесь вперед, — скомандовал он.
— Нет, — сказала она. — Я сяду сзади, на случай если мы его догоним.
— Сзади ты не увидишь Скотта, раз верх поднят.
— Мы его найдем, — сказала она. — Сейчас он уже должен быть в этом городке.
Мы сели в машину, но Бо тут же стала вылезать обратно.
— На случай если мы с ним разминемся, надо приколоть к дереву записку, — пояснила она.
— Какую еще записку?
— Что мы вернемся сюда.
— О, господи, Бо, он уж как-нибудь сам это сообразит, — сказал Хемингуэй. Он завел «фиат», и мы выехали на главную дорогу.
Арне оказался просто придорожной деревушкой, где у каменной стенки с железным навесом от дождя сидел на кухонной табуретке старичок. Никто ничего не знал о Скотте, один только старичок сказал, что в соседней деревне Шарне есть новый гараж. Деревня Шарне была чуть побольше Арне, в ней имелась даже бензоколонка «Антар». Старушка в маленьком кафе за бензоколонкой сказала, что ее сын поехал с американцем на велосипеде в Майеннский лес.
— В какую сторону они поехали? — спросил Хемингуэй.
— Туда, к реке и через церковные поля.
— А почему на велосипеде? — спросил Хемингуэй. — Разве у вашего сына нет машины?
— Так внук же уехал на ней утром в Фужер, — возмущенно ответила старуха. — Откуда ж ей тут быть, этой машине, мосье.
Хемингуэй попросил ее сказать американцу, когда он вернется, чтобы он ждал их тут, в кафе. Потом развернул машину и помчался, как в санитарной карете, к Майеннскому лесу.
— Мы опять упустили этого подонка, — сказал он, когда мы подъехали к лесу.
— Вы сами виноваты, Эрнест, — сказала Бо. — Надо было оставить ему записку.
— Ну, так мы, черт его дери, не оставили, — сказал Хемингуэй, — значит, нам придется околачиваться тут, пока он не объявится.
Минут пять мы просидели в машине, пережидая дождь. Хемингуэй был так зол и нетерпелив, что не захотел больше ждать и включил мотор.
— Я еду обратно в деревню, — сказал он. — Может, он уже там.
Бо опять его остановила. На этот раз она настояла на том, чтобы оставить Скотти записку. Она написала ее на листке из записной книжечки в золотом переплете и приколола к дереву булавкой для шарфа, которую выудила из сумочки. «Дорогой Скотт, — было написано в записке. — Мы непременно вернемся. Ждите нас под этим деревом. Привет. Бо».
На этот раз бензоколонщик в Шарне оказался на месте, он сказал, что американец и механик из гаража уехали не на велосипеде, а на мотоцикле. Они приезжали и, не застав нас, уехали опять, только на этот раз Скотт решил, что мы отправились в соседний городок без него
— Il etait furieux.[3]
— Ох, пьяный, безмозглый негодяй, — сказал Хемингуэй. — Ручаюсь, что он нализался в каком-нибудь баре и ждет, пока мы его разыщем.
Мы поехали в Фужер, надеясь, что Скотт где-то тащится по дороге и что мы его нагоним. Но поначалу дорога была пуста. Немного погодя мы увидели вдали мотоцикл с коляской, и Хемингуэй прибавил газу.
— Вон мой плащ, — крикнул он.
— Ничего подобного, — зашептала мне Бо. — Его плащ я бы узнала с первого взгляда. — Она взяла меня под руку, словно нам следовало сейчас крепко объединиться
На мотоцикле ехал местный паренек в брезентовом дождевике, а плащом оказался связанный теленок в коляске. Хемингуэй, обгоняя их, крикнул пареньку что-то по-итальянски, потом мы без остановки домчались до Фужера. Хемингуэй знал, какая гостиница значилась в составленном Скоттом маршруте, и мы с Бо ждали в «фиате», пока он ходил узнавать, не приехал ли Скотт.
— Почему Эрнест так сердится? — спросила Бо. — Он просто взбешен.
— Скотт тоже будет взбешен, — заметил я.
— Но почему? Что с ними происходит?
— Ну… они хотят что-то выяснить для себя, — сказал я, — Поэтому они так круто обходятся друг с другом.
— А что им нужно выяснить? — спросила Бо
Мне не очень хотелось объяснять Бо цель этой поездки — я боялся запутаться, но в то же время стремился произвести на нее впечатление, поэтому я как можно небрежнее сказал, что для них это не просто случайная поездка в. Фужер.
— Тут нечто гораздо более важное, — сказал я.
— Почему? — спросила Бо.
Я пересказал ей то, что говорил мне Скотт: он и Хемингуэй подвергают их дружбу своего рода испытанию, потому что хотят узнать друг о друге, настоящий ли это Хемингуэй и настоящий ли Фицджеральд, либо оба притворяются и выдают подделки за свою истинную сущность.
— Какой ужас, — сказала Бо. — Неужели это правда?
— Конечно, — авторитетно сказал я. — Вот почему между ними все время идет внутренняя война.
Парусиновый верх «фиата» промок почти насквозь, но я так блаженствовал, что мог бы хоть полночи просидеть в этой отсыревшей итальянской коробочке. Я был страшно доволен собой, потому что, как мне думалось, я наконец-то произвел на нее впечатление. Но потом я сообразил, что, пожалуй, впечатление оказалось слишком сильным, поскольку Бо не намерена была поступать так, как поступал я. Она вовсе не желала держаться в стороне, как я, и изображать нечто вроде греческого хора. Первым ее побуждением было немедленно вмешаться.
— Надо что-то делать, — сказала она.
— Что, например? — нервно спросил я.
— Не знаю. Но надо как-то им помочь, Кит. Это наш долг.
Я сказал, что вмешиваться было бы ошибкой.
— Я бы крепко подумал перед тем, как действовать.
— Почему? Разве вы не хотите им помочь?
Не успел я сказать, что наши старания помочь могут только ухудшить дело, как из «Hotel de France» вышел Хемингуэй, набычившийся, как боксер, выходящий на ринг. Он сказал, что Скотта там нет.
— Они даже его не видели.
— Значит, надо ехать обратно, к лесу, — сказала Бо.
— Господи, это еще зачем?
— Потому что он, наверно, ждет нас под тем деревом.
— Ну нет, я не намерен раскатывать туда и обратно, — сказал Хемингуэй.
— Почему?
— Потому прежде всего, что поездка в Фужер — это была его затея, так что пусть добирается сюда как знает.
— Но он будет ждать, Эрнест. Я же оставила записку, чтобы он нас ждал.
— А я тебе говорил, что никаких записок не надо. Если он там ждет, значит, он спятил.
— Но он ждет. Я знаю.
— Ладно. Поезжайте сами, и пусть мальчуган ведет машину. Для того его Скотти и взял.
— Нет. Поведете вы, Эрнест. Вы должны поехать с нами, — прожурчал мимо меня голосок Бо, и, не глядя на Хемингуэя, я понял, что он поедет. Он сел в машину, завел «фиат», сказал «дерьмо собачье» и повез нас к Майеннскому лесу так, будто гнал санитарную машину сквозь пули и взрывы.
Дождь не прекращался, и начинало темнеть.
— Нет его здесь, — сказал Хемингуэй. — Я же вам говорил. — Всю дорогу Хемингуэй был угрюм и молчалив, теперь он стал угрюмым и раздраженным. — Хорошую же кутерьму ты затеяла, Бо, — сказал он.
— Нет. Это вы ее затеяли, — спокойно сказала она. — Вы не должны злиться на Скотта. Постарайтесь его понять.
— Я вовсе не злюсь, просто он мне до черта надоел. И если б мы не приехали в Фужер, я бы уехал первым же поездом и на первом же пароходе вернулся бы домой, чтобы нас с ним разделил океан. И чтобы между нами возник огромный умственный барьер. Я не желаю даже находиться на одном континенте с Эф Скоттом Фицджеральдом.
— Но почему, Эрнест?
— Этого не объяснить, по крайней мере на вашем языке. Так что не будем об этом.
— Во всяком случае, мы совсем не туда заехали, — сказала Бо. Очевидно, она перебрала в памяти приметы места, где стояло то дерево, и теперь нашла несходство между тем местом и этим.
Хемингуэй, человек очень земной, вдруг громко расхохотался.
— Из вас вышел бы отличный генерал, Бо, — сказал он и, дав задний ход, вывел «фиат» с узкой проселочной дороги и через несколько километров свернул на другую. В свете фар мы увидели Скотта — промокший и одинокий, он сидел под деревом. — Бедняга, — сказал Хемингуэй.
— О боже милостивый, Скотт, на кого вы похожи, — жалостливо сказала Бо, выходя из машины.
Скотт не пошевелился. Он сидел, скрючившись, как бродяга, пытающийся прикрыть руками свою промокшую нищету.
— Чего это ради вы все вернулись? — спросил он.
— Мы же оставили вам записку.
— Зачем? Ехали бы вы своей дорогой. Я тут сижу и блаженствую, как Диоген в бочке, так что можете убираться туда, откуда приехали.
— А где механик из гаража, что привез тебя сюда?
— Ему некогда было ждать. Я сижу здесь уже шестнадцать часов, а может, и больше.
Хемингуэй не вышел из «фиата».
— Ну иди же сюда, бога ради, — сказал он. — Чего ты, спрашивается, еще ждешь?
Скотт двумя пальцами приподнял свою промокшую, потерявшую всякую форму «федору».
— Я не сойду с этого места, — сказал он.
Хемингуэй пожал плечами.
— Ну, раз так, отдай мне мой плащ, и мы оставим тебя в покое.
— Забирай свой плащ, а я возьму «фиат», — сказал Скотт. — И тогда, ей-богу, мы бросим тебя тут на добрых шестнадцать часов, — заявил Скотт Хемингуэю. — Ты же бросил меня, подонок.
— Ладно. — Хемингуэй вышел из «фиата». — Я тебя бросил. Ну, давай мне плащ.
Мне показалось, что Скотт сейчас вскочит на ноги и бросится на Хемингуэя. Но вместо того он нарочно упал плашмя, как будто от боли, и покатился по раскисшему от дождя склону. Затем он встал на ноги и сказал:
— Сам видишь. Отличнейший плащ. Непромокаемый! Грязеотталкивающий!
Он пачкал плащ Хемингуэя, хлопая по нему грязными руками, но Хемингуэй, бесстрастно глядя на него, не произнес ни слова.
— Скотт, ну что вы в самом деле! — сказала Бо. — Это уже непростительно.
Скотт опять сел на землю.
— Ладно. Это, конечно, непростительно. Но я уже чувствую себя гораздо лучше, так что все вы можете сматываться. Я остаюсь здесь.