Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не хочу, чтобы он умирал

ModernLib.Net / Современная проза / Олдридж Джеймс / Не хочу, чтобы он умирал - Чтение (стр. 9)
Автор: Олдридж Джеймс
Жанр: Современная проза

 

 


— Конечно. Но хоронить его прямо из больницы — это позор.

Глаза у Атыи были большие, даже больше, чем обычно, и совсем сухие. Скотт чувствовал, что они сейчас засверкают от бешенства. Ему очень хотелось избавить Атыю от унижения — от необходимости скандалить из-за тела старика-отца. Скотт пошел к казначею, но тот отказал наотрез. Тогда он разыскал врача, делавшего операцию. Хирург хитро улыбнулся, дружески похлопал его по плечу и сказал:

— Если сумеете его вынести, валяйте!

— А вы мне помогите, — попросил его Скотт.

Доктор покачал головой:

— Строжайше запрещено. Ну, вот что. Ступайте в мертвецкую и захватите с собой его одежду. Это я вам устрою. Потом оденьте его, вынесите, а я подпишу справку о том, что он выписывается по случаю полного выздоровления. Это все, что я могу сделать.

— А если нас задержат?

— Значит — вам не повезло.

Им не сразу удалось найти одежду, а потом получить ее. Атыя вырвал платье из рук санитара и бросился бежать. Скотт с помощью пятидесяти пиастров удержал санитара от погони и пошел следом за Атыей. Наконец они отыскали мертвецкую, где на мраморных скамьях лежали голые покойники, прикрытые простынями. Им выдали останки Абду Эффенди, — старик уже совершенно усох: не было больше ни лица, ни глаз, ни губ, ни носа — лежал один скелет. Он все еще был туго забинтован от шеи до пояса, и когда труп стали одевать, Скотту и Атые пришлось его посадить, разогнуть ему ноги, а потом поставить на пол, чтобы натянуть брюки. Скотт держал мертвеца, а сын, едва не теряя сознание и стараясь не дышать, надевал на покойника пиджак.

— Воровать родного отца! — воскликнул он с негодованием. — Родного отца!

Они взяли его с двух сторон под руки, но покойник ничего не весил, и нести было, в сущности, нечего. У выхода санитар, карауливший мертвецкую, дал им белый талончик, и они пошли сначала по коридору, а потом по лестнице, мимо конторки, где Скотт вручил свой талончик, сквозь толпу нетерпеливых посетителей и деловитых санитаров в белых халатах и больших стоптанных сапогах; вытащили босого Абду Эффенди за дверь, пронесли его по великолепным аллеям на улицу, где Атыя оставил «виллис».

— Надо его положить, — сказал Атыя, когда они втаскивали тело в машину.

— Нет, — возразил Скотт, — посади его на переднее сидение и придерживай за спину.

— Родного отца! — завопил Атыя и опять заплакал.

— Ничего, ничего, — успокаивал его Скотт. — Держи-ка его лучше как следует.

Они усадили покойника на переднее сидение, застывшие руки торчали вперед. Скотт пригнул их книзу, но они сработали как рычаги, и Абду Эффенди повалился вниз лицом. Атые пришлось ухватить его за полу пиджака и посадить обратно.

— Готово? — спросил Скотт, чувствуя, как внутри у него все дрожит.

— Да. Но, ради бога, потише на поворотах.

Скотт запустил машину и лихо тронулся в путь.

— Хасиб![31] — закричал Атыя.

Скотт пересек мост, объехал полицейского и двинулся по набережной. Было темно, и замаскированные на случай воздушных налетов фонари словно переносили их из одного озерка голубого огня в другое. Атыя крепко держал мертвеца, но Скотт ехал слишком быстро.

— Он выпадет! — кричал Атыя.

— Надо поскорее добраться до дому, — отвечал Скотт.

Они поехали мимо солдатских баров, кафе, террасы отеля «Континенталь», где отдыхали нарядные посетители, мимо вокзальной площади. Ночь была безлунная, и, вглядываясь в темноту улиц. Скотт внезапно заметил отряд полицейских, шагавших на ночное дежурство. Одеты они были в черное, лица у них были черные, и они совершенно сливались с мглой. Скотт задел хвост колонны, построенной по трое, и когда раздались крики, дал газ; полицейские бросились врассыпную, а «виллис» рванулся вперед, едва не задавив людей. Крики позади них стихли в темноте. Они проехали железнодорожный мост и понеслись по трамвайным путям, по разбитым мостовым мимо глинобитных домов, едва не пропустив нужного перекрестка.

— Сюда! Ради бога, сюда! — закричал Атыя по-арабски.

Они подъехали, и Атыя стал яростно проклинать Скотта.

— Т-с-с! — прошипел Скотт, чтобы его утихомирить.

— Господи, боже мой! Клянусь богом! Именем пророка! Клянусь богом! Я же вам говорил! О господи! Видит бог!..

— Т-с-с! Мать услышит, Атыя, — тихонько сказал ему Скотт.

— Клянусь богом, вы меня убили. Разве человек это может забыть?

— Ничего с тобой не случилось, — заверил его Скотт. — Все ведь уже кончено. Все позади.

— О господи! — приговаривал Атыя, когда они вытаскивали Абду Эффенди из машины.

Он так и закоченел в сидячем положении. Калитка, земляные ступени и дверь были слишком узки, чтобы Скотт и Атыя могли идти рядом. Скотт взял покойника, как ребенка, на руки и пошел вслед за Атыей. Постучав в дверь, тот закричал:

— Уберите детей! Мы идем.

Послышались громкие причитания служанки Еррофы.

— Перестань! — завопил Атыя.

Дверь отворилась, и только теперь, когда Скотт вошел в столовую, держа на руках Абду Эффенди и не зная, куда его девать, только теперь он почувствовал, как мертв тот, кого он несет. Ситт Роза одной рукой вцепилась в безжизненную руку старика, а другой прикрыла свое лицо; Атыя поддерживал мать, и Скотт, по-прежнему в растерянности, стоял посреди комнаты. Черное лицо Еррофы, иссеченное шрамами, перекосилось в вопле ритуального отчаяния, за которым пряталось более древнее и более тихое горе. Она взяла Скотта за руку и отвела в маленькую комнату, где стояла железная кровать, покрытая белым одеяльцем, и Скотт положил на него свою ношу. Абду Эффенди лежал, свернувшись калачиком, подтянув к подбородку колени, как спящий ребенок.

Горе выплеснулось из берегов.

Жена покойного Роза мотала вверх и вниз головой и била себя в грудь сжатыми кулаками. Еррофа, закрыв лицо юбками, причитала с завываниями. Дети, которых поручили соседке, заглядывали в комнату, но Атыя, поддерживая мать, строил им страшные гримасы, угрожающе скалил зубы и выкатывал глаза; однако младшая девочка смотрела на него без всякого страха и корчила рожи в ответ, пока наконец ее не утащили за дверь.

Скотт грустно постоял, не пытаясь никого утешить, а потом ушел. «Виллис» он вернул Куотермейну, который пил пиво на открытой террасе армейского кафетерия под эвкалиптами Аббасии.

17

— Меня приучила к этому заморскому пиву ваша приятельница, Люси Пикеринг, — пожаловался Куотермейн, морщась. — Она думает, что такой человек, как я, непременно должен любить пиво. Вы тоже так считаете?

— Когда вы видели Люси?

— Днем. Хотел встать ей поперек дороги.

— Ну и как? Удалось?

Куотермейн покачал головой; опьяневший, он казался уже не таким подтянутым, волосы растрепались, усы обвисли.

— Нет, — сказал он. — Больно для меня хитра. Хищница. Садитесь. Я вас ждал. Люблю вас дожидаться. Беда в том, что я старался погубить ваше будущее…

Скотт сел.

— Что ж, я и так чувствую себя человеком почти что конченным, — признался он, заказал обоим пива и распорядился, чтобы бой вытер насухо столик. — Ладно. Губите меня дальше.

— Нет. Оказывается, не могу, — печально сказал Куотермейн, скорчив гримасу. — Да и пиво явно помешало моей разрушительной работе — ваша Люси, верно, затем и накачивала меня пивом, уверяя, будто я для него рожден. Жаль, что вас при этом не было.

Они долго молчали, потягивая пиво.

— Вы хотите сегодня вернуться в Мену? — спросил Скотт.

— Конечно. Почему вы спрашиваете? Что-нибудь случилось?

— Ничего. Прихватите и меня.

— Куда? — подозрительно взглянул на него Куотермейн. — А в общем — какое мне дело! Ступайте куда хотите. Уж больно вы непокладистый, Скотти.

— В каком смысле?

— Мало ли в каком! Иногда за вас и ломаного гроша не дашь! Нельзя же так прожить весь век: вундеркиндом из специалистов. Вот увидите, что они с вами сделают! Она-то знает! Она все знает…

— Что вы мелете? О чем она знает?

— Знает, что они намерены вознести вас на недосягаемую высоту. И не за то, что вы умеете, а за то, чего вы не умеете. Они собираются вас признать. О господи!

Скотт не обращал на его воркотню никакого внимания. Он осматривался по сторонам, соображая, где бы ему вымыть руки, прежде чем он нальет себе еще пива. Ему вдруг показалось, что от него несет запахом смерти, а Куотермейн угнетал его своей мрачностью.

— Неужели тут нет рукомойника? — спросил он.

— Нет! — отрезал Куотермейн. — Лучше послушайте, что я вам скажу, и плюньте на вашу гигиену. Хотя вы-то, слава богу, чистоплюй, чего — увы! — нельзя было сказать про Пикеринга. Но дело не в этом.

— Давайте уйдем, — предложил Скотт.

— Нет. Послушайте, что вы собираетесь завтра ответить Уоррену?

— Почем я знаю — ведь он ничего еще мне не сказал.

— Какая разница, что он вам скажет. Важно другое: эти «сосунки» за вами охотятся.

— А что ж тут плохого?

— Но и не в этом суть, — Куотермейн вытянул палец, словно пытаясь нетвердой рукой нащупать эту суть. — У них есть нюх на хороших людей. — Он сморщил нос и стал крутить усы. — «Мы намерены сделать вам одно предложение, капитан Скотт!»

Скотту не хотелось признаться, что ему уже сделали предложение, или, вернее, наполовину сделали.

— А если предложение будет стоящее, тогда что?

— Конечно, оно будет стоящее. Других они не делают. Беда в том, что вам и невдомек, как они умеют приворожить человека, когда они его признают. О господи! «Иметь иль не иметь, вот в чем вопрос!..» И вы будете предателем, если к ним переметнетесь…

— Вам непременно нужно вести этот разговор под пивными парами? — Скотт почувствовал, что устал. — Ради бога, Куорти, ешьте вы лучше мороженое!

— Ничего вы не понимаете. И не хотите понять. Послушайте, я вам открою секрет. Все эти ублюдки больны черной оспой. Держитесь от них подальше…

Скотт допил пиво, все время с брезгливостью чувствуя, что руки у него пахнут мертвечиной, и поднялся, чтобы уйти.

— Мне сегодня не до того, Куорти. Пойдем.

— Говорят вам, что они все заразные. Особенно Уоррен.

— Уоррен человек неплохой. Мне он нравится.

— Ну да, конечно, неплохой. Потому-то особенно заразный.

— Ш-ш-ш!

— Вы на меня не шикайте! Научились уже от них!

— Пойдете вы, или я уйду без вас?

— Пойду, пойду. Но она ошибается, старина, она не права. Что мне вам сказать, чтобы вас убедить?..

— Не надо меня убеждать. Не в чем. Я вот только иногда удивляюсь, почему бы англичанам не взять, да и не перестрелять друг друга? Все было бы раз навсегда решено. Вот в чем вам надо бы меня убедить.

— Вы, видно, выпили лишнего…

Он не ошибся. Всему виной было пиво, выпитое натощак после утомительного дня, и прикосновение смерти. Куотермейн все-таки заразил Скотта потребностью поговорить по душам.

— Ну скажи мне, почему они не палят друг в друга, скажи! — допытывался Скотт.

— Потому, что ни один из них не стоит пули. Понимаешь, старина? Что, опять Черч на уме? Сладу с тобой нет. Кому он нужен, этот Черч, да и твой «человека тоже? Всех их надо перестрелять, к чертям! Да разве тебе это понять? Отвези меня лучше домой.

Скотт отвез его на «виллисе» в лагерь, а потом снова попросил машину, чтобы поехать к Люси Пикеринг. Было уже очень поздно. Ночь его как будто успокоила; прикоснувшись к Абду Эффенди и к горю его близких, Скотт чувствовал себя мягким, как воск.

18

— Где вы были? Уже так поздно!

Ее цветущее лицо было таким свежим, что Скотту снова почудилось, будто от него самого пахнет смертью.

— Вы какой-то серый, — сказала она, закрывая за ним дверь. — Что с вами?

— Хорошо бы принять ванну, — сказал он. — Очень это неудобно?

— Вот еще чего недоставало! Приходить ко мне среди ночи, чтобы принять ванну! — сказала она, вводя его в комнату.

— Разве уже так поздно? — Он отнял руку. Ему не хотелось, чтобы до него дотрагивались.

— Давно пробило одиннадцать.

Она привела его в свою комнату, где нежные краски выгодно оттеняли ее лицо. На ломберном столе, заваленном картами и записными книжками, ярко горела лампа.

— Вы собирались спать?

— Нет. Перечитывала заметки Пикеринга.

Он не задал ей вопроса, который сам собой напрашивался, но она на него ответила:

— Я подумала, что неплохо было бы привести его записи в какой-то порядок. Вы правда хотите принять ванну?

— Конечно, уже очень поздно… — сказал он. — Но мне не хотелось будить весь дом, где я живу…

— Тогда пойдемте.

— Если бы я мог еще переодеться во что-нибудь чистое… — Он уже снял куртку.

Отвернув тяжелые медные краны, она вышла, но сразу же вернулась и принесла полотенце, а потом ушла опять. Он разделся на черно-белом мраморном полу, сел в горячую ванну, натерся люфой и предался любимому занятию каждого англичанина — стал мокнуть в собственной грязи. Но потом поднялся и пустил холодную воду из ручного душа с гибким шлангом. Он ощущал, как вода сбивает с его кожи липкую испарину и словно возрождает покровы тела. Сначала он потерял отвращение к себе, потом почувствовал свежесть, а за ней прилив новых сил.

— Скотти! — Люси подошла к двери, когда он вытирался.

— Я сейчас.

— Наденьте вот это. — Она открыла дверь и, решив, что ей нечего стесняться, вошла, неся ворох одежды из сурового полотна. — Я купила эту туземную одежду в Палестине, когда в прошлом году ездила в школу, где учится Эстер. Можете себе представить — ее ткут монашки и продают кочевникам, — кажется, друзам. Очень красивая вышивка на подоле…

— Когда мы с Пикерингом носили одежду бедуинов, — сказал ей Скотт, — несколько сенуситов[32] приняли нас за воров, которые таскают у них коз, и чуть было не убили. И убили бы. Если бы стреляли получше.

— Представляю себе, как вы оба развлекались!

— Я-то нет. А вот Пикеринг непременно перестрелял бы их всех, если бы у него был пистолет.

Он надел на себя одежду друзов, которая слегка припахивала кедром — не то дымом кедровых поленьев, не то сундуком из кедрового дерева. На его жестком, обожженном лице лежали темные тени, а глаза совсем провалились. Он еще не успел побледнеть от жизни в Каире; мокрые волосы были приглажены, крутые завитки развились.

— Вас можно принять за очень древнего римлянина или за очень русского русского, — сказала она. — Но вот уж за араба вас никак не примешь!

Он знал, что выглядит нескладно в любом романтическом наряде, и поэтому постарался сделать свой костюм хотя бы удобным, обмотав вокруг талии пояс и оставив в ванной пыльные башмаки.

— Вы слишком коренасты и слишком крепко сбиты для араба, — продолжала она, играя концами его пояса.

— В Верхнем Египте мужчины куда крупнее меня.

— Да, но это са'айда[33], а не арабы в бурнусах, к тому же они жирные. А вы сплошной хрящ. Не убирайте ванну. Утром придет Абду. — Это был ее кухонный бой, который всегда приветствовал Скотта по-английски. Но Скотт нашел тряпку и подтер пол ногой. — Идите, — звала она. — Я сварила кофе.

— Как вы думаете, удобно мне пойти в таком виде домой?

Она собрала с пола его одежду, но он отнял ее, сказав: «Не трогайте!» — и снова бросил на пол, ничего не объяснив. Она продела руку ему под локоть, подчеркнуто не стала его расспрашивать, довела до плетеного кресла у себя в комнате и насильно туда усадила. Сама она села с ним рядом.

— О господи, Скотта, как редко последнее время выпадает свободная минутка!

— Это верно.

— И как я рада вас видеть!

Она налила ему чашку кофе и, скинув туфли, подобрала ноги.

Он пил кофе, наслаждаясь тишиной. Но Люси не долго разрешила ему молчать.

— Я хочу с вами поговорить о ваших делах. Не возражаете?

— Наоборот. Буду очень рад.

— Мне пришло это в голову потому, что я только что читала записки Пикеринга. Он уверяет, что вы его надули.

— Как?

— Пикеринг пишет, что огнестойкий герой долгих маршей и безошибочных решений на поверку оказался просто романтиком.

— Пикеринг был романтиком, а не я.

— Ерунда. Вы только это скрываете. Что за спор был у вас по поводу де Виньи?

— Де Виньи?

— Ну да, Альфреда де Виньи. Вы спорили с Пикерингом по поводу «Servitude et grandeur militaires»[34].

— Не помню.

— Нет, помните. Вы сказали, что вам нравится «Laurette»[35]. Пикеринг пишет, что вы считаете эту вещь замечательной. Чем? Она такая поверхностная, романтическая…

— Мне нравилась в ней тема самоотречения, — сказал Скотт.

— Но ведь это — романтическая чепуха, Скотти! Неужели вас и в самом деле это привлекает?

— Меня восхищал протест де Виньи против убийства, которое человек совершает хотя бы помимо своей воли. Он понимал, что стоит вам убить человека даже помимо своей воли, — и вы становитесь вечным должником, вы должны заплатить за свой проступок.

— Но ведь это христианская мораль!

— Ничуть. — Он напомнил ей о юноше, расстрелянном за свои убеждения, и о капитане корабля, который расстрелял его по приказу, а потом, горюя и раскаиваясь, посвятил всю жизнь невесте этого юноши: она сошла с ума, когда возлюбленный был казнен. — Де Виньи утверждает, что мы несем ответственность за свои поступки и должны расплачиваться за причиненное нами зло.

— Нас учат этому с пеленок, мой дорогой романтик.

— Ну да, нас учат этому религия и абстрактная мораль, а не практика, не жизнь, которая нас окружает. Мне нравится, как поступил этот капитан, а не мораль сама по себе…

— Но стоит ли восхищаться человеком только за то, что он поступает в соответствии со своими принципами?

— А разве этого мало?

— Вот что, оказывается, вас подкупало в Пикеринге!

Он запнулся и сказал не сразу:

— Может быть. Да, наверно, именно это.

— Так вот почему вы хотите, чтобы Черч заплатил за то, что он сделал с Пикерингом? Ну уж никак не думала, что вы так рассудочно подходите к этому… — Ей не хотелось произносить слово «убийство».

— Мое отношение к этому делу очень ясное. Или, вернее сказать, оно казалось мне ясным. — Не желая разговаривать о Черче, он сказал, что де Виньи показывает и то, что память, наследие, которое оставляет после себя человек, может причинять куда больше страданий, нежели его смерть. — Разве вы не чувствуете этого в каждой трагедии? — спросил он.

— Нет, — сказала она просто. — Я этого никогда не чувствовала.

Он поглядел на нее, и она медленно покачала головой. Вдруг он увидел, что она плачет.

— Я постоянно вас огорчаю, — сказал он, не шевелясь.

— Неправда.

— А в чем же дело?

— Я вас дразню, — сказала она, встала, вытерла глаза и, смеясь налила ему еще кофе: — А вы, милый мой, слишком хорошо вымуштрованы.

— Неужели Пикеринг писал обо мне и это? — спросил он осторожно.

— Нет, этого Пикеринг не писал. Это говорю я. Вы тут сидите так, словно…

Ему приятно было разговаривать, и он все еще не хотел ничего, кроме покоя.

— Мне хорошо, — сказал он. — Вот так сидеть и на вас смотреть… Так бы никогда и не вставал.

— Ну, тогда я заставлю вас встать!

Она подошла к нему, стала тянуть за уши, за волосы и так сильно тереть ему щеки, что он вынужден был запротестовать. Потом она попыталась поднять его тяжелое, как камень, тело, но он почувствовал лишь легкие, вызывающие прикосновения ее быстрых пальцев.

— Ох, уж этот мне храбрый Скотт! — процедила она негодующе, нетерпеливо, сквозь зубы. Он откинул голову, а она тянула его настойчиво и уже не на шутку, требуя, чтобы он встал, а потом подошла с другой стороны и крикнула с отчаянием:

— Ну пожалуйста, встаньте! — словно от этого зависело что-то очень важное.

И вдруг он увидел всполыхнувшее жаром лицо и прикованные к нему прозрачные глаза, ее молодость, порозовевшую, распаленную, которая влекла его к себе так, как никогда раньше.

— Сейчас, сейчас! — сказал он быстро, чтобы хоть как-нибудь захватить инициативу в этой потешной, будоражащей игре.

Она сказала: «Нет!» — и продолжала тянуть его, пока он не понял, чего она требует. Тогда он встал, легко ее поднял, хотя она и продолжала его толкать, крепко прижал к себе и не отпускал до тех пор, пока эта раздражающая борьба не стихла, побежденная каким-то другим чувством, пока ее голова, ее волосы не упали ему на шею и она не стала повторять, задыхаясь:

— Скотти, да нет, я не хотела, совсем не то…

— Ну и что ж, — сказал он тихонько и опустил ее на пол.

— Но это важно! — сказала она, не отпуская его. — Это очень важно.

Он не знал, как ему теперь быть.

Она отошла от него.

— Я ведь и не думала ничего у вас брать, — сказала она с грустью. — Я хотела сама отдать вам все, что у меня есть. Сама! Сама!

— Т-с-с!

— Вы меня не знаете, но я вам покажу, что мне ничего от вас не надо. — Она отошла от него в дальний конец комнаты и вся подобралась, словно ей надо было быстро окунуться в омут. Но женственное, надежное брало верх, а все, что было в ней жесткого, упорного, еще незрелого, смягчалось на глазах, поэтому страсть ее была такой щедрой и такой неистощимой, что он позабыл всю свою трезвость, всю свою неторопливость. И хотя он завоевал ее, а потом потерял и завоевал снова; и хотя его звали, отталкивали и звали опять, он понимал: то, что он ей давал, и было тем, чего она у него требовала. Он чувствовал ее удивительную щедрость, ее великодушную щедрость, ее нежнейшую щедрость, зрелую и всепоглощающую. Ее неповторимое, блаженное и всепоглощающее прикосновение.

Когда в дар было принесено все до конца, она спросила его лукаво:

— Вы ведь не ждали, правда?..

Он покачал головой.

— Вы не ждали, что я отдам вам все, что вы захотите? Все на свете. Вы ведь этого не подозревали?

— Нет.

— Я рада, что вы этого не знали. Я не хотела, чтобы вы знали. Поэтому я так счастлива. Ведь со мной никогда раньше ничего подобного не бывало. Понимаете? Потому что вы такой цельный, а не двадцать разных оттенков одного и того же человека. Я-то это всегда знала. Знала.

Она была права. Она смягчила его, обучила щедрости; он и сейчас чувствовал, как отдается в нем ее щедрость.

— А ведь это еще не все. Я так богата! — сказала она, все никак не насытясь. — Вы могли бы поверить, что у меня еще хоть что-нибудь осталось? А, дорогой?

— Еще? — сказал он, захваченный ее чувством. — Нет, ни представить себе, ни захотеть…

— Не надо так говорить. Мне никогда так не хотелось отдать себя до конца, без остатка. А ты можешь взять все, Скотти. Не только в этом смысле, но и во всем, во всем. Понимаешь?

Он покачал головой.

— Тебе неприятно, что я так говорю?

Он снова покачал головой.

— Ну, скажи же мне что-нибудь. Что хочешь. Ну, хоть что-нибудь.

— Вы — щедрая женщина, но вы знаете это и сами…

— Нет, не знаю. Скажи мне.

Она была мягка и податлива, ничего не стыдилась и чувствовала себя свободно в своем женском естестве, но была им так полна, так поглощена, что он чувствовал, как ее неудовлетворенная щедрость просыпается снова.

— Но почему я? — спросил он ее. — Почему именно я?

— Почему ты? О господи, Скотти! А кто же еще? Почему ты — это ты, а я — это я? Разве так рассуждают? Что отдаешь, то и получаешь. Неужели ты не понимаешь? Только так ведь и бывает: ты получаешь и отдаешь, отдаешь и получаешь. Вот и мы тоже. И не только теперь, но и раньше, и потом. Так должно быть всегда. О господи, как я хочу отдать себя всю: до самого конца.

Ему жалко было ее прерывать, и он только тихо сказал:

— Да, это правда. Это правда!

— Что? Скажи мне!

— Разве я могу объяснить?

— Нет, скажи! Скажи хоть что-нибудь! Что хочешь! Мне все равно!

— Разве я могу? Все это отошло от меня теперь так далеко…

— Ну, повтори. Скажи еще раз.

— Говорят, — подсказало ему какое-то смутное воспоминание, — что любовь укрылась в дремучие леса…

— Как это прекрасно! Ну! Говори!

— В леса, и еще в ночь…

— Ах, милый. Ну да, помню. Как чудесно, что ты это сказал. Если бы ты сказал что-нибудь другое, я бы тебя убила. Ах, милый ты мой, как я была одинока.

Он не слушал.

— Если человек, который отдает себя целиком, не любит, то как же…

Он молчал.

— А ловко я тебя поймала? — она смеялась и прижималась к нему все крепче. — Ну, какой дурачок! Какой же ты дурачок! Непонятный, нескладный… Такой — непонятный… Таинственный…

Молчание, полное глубочайшего смысла.

— Вот все и прошло! — сказала она наконец. — А ты у меня остался. Какая я счастливая! — твердила она сквозь слезы. — Какая счастливая. Я твоя целиком. Ничего ни для кого у меня больше нет. Только для тебя, а у тебя для меня. И я твоя, твоя, твоя! Какая же я счастливая!

19

Они долго следили за тем, как по краю каминной доски ползет таракан, срывается, снова карабкается вверх и наконец степенно разгуливает среди костяных слоников.

Как попал таракан в эту чистую комнату? Она возмутилась:

— Я его убью.

Но он удержал ее:

— Пусть живет. Не надо никого убивать.

Тогда она сказала с тревогой:

— Господи, пусть это будет к счастью! Ты веришь в удачу?

— Конечно! Я и здесь-то потому, что мне выпала удача! Счастливый случай!

— Знаешь, как нам с Пикерингом всегда везло? Ведь по-своему у нас была счастливая жизнь. Потому-то мне и хочется опять быть счастливой. Тебе неприятно, что я об этом говорю?

— Нет. Но помни только одно…

— Что, милый?

— Я ведь совсем на него не похож. Не ищи во мне повторения прошлого, ничего не выйдет.

— Не буду. Обещаю, что не буду. Ты ведь такой цельный.

Он знал, что ему надо сказать ей правду.

— Да я и не уверен, что мне нравился Пикеринг. Хотя, видит бог, он был мне ближе других, не считая, пожалуй, Джека Броди.

— Как ты можешь говорить, что он тебе не нравился?

— Может, это и не так. Но в наших отношениях всегда чего-то не хватало.

— Но он к тебе относился лучше, чем к кому бы то ни было. Правда — не с самого начала. Его безумно раздражала твоя молчаливость. Он говорил, что ты напоминаешь ему того француза — Бриса Парена, — тебе ведь тоже кажется, что если ты произнесешь хоть слово, кто-нибудь его непременно украдет, исказит или использует во вред.

— Это потому, что самому Пикерингу слова нужны были как хлеб. Мы — люди разные.

— Да, но он знал, что только ты один среди них — настоящий человек. Нет, неправда. Все вы были настоящие люди. Знаешь, первое время я ему говорила, что у тебя не хватает воображения. Он приходил в ярость и кричал: «А что, по-твоему, выводит нас целыми и невредимыми из пустыни, как не его воображение?»

— Он имел в виду мою предусмотрительность.

— Это одно и то же, Скотти. Пикеринг знал тебя лучше, чем я. Но…

— Нет, он меня не знал. Мы с ним ладили потому, что могли друг друга уважать, но близости между нами не было. Да и я не очень хорошо его знал.

— Но ты ему во всем доверял. Ты ведь сам мне это говорил!

— Конечно, доверял.

— Ну, а этого достаточно. Он рассказывал, иногда даже не без ехидства, что стоило человеку на тебя хоть раз поглядеть, и он верил тебе после этого всю жизнь. А поработав с тобой, он признался, что и сам бы доверил тебе все, что угодно — всю нашу армию и даже будущее человечества.

Скотт кивнул.

— Знаю! — сказал он. — «Человек — прежде всего человек!»

— Зачем этот цинизм по отношению к самому себе? Ты, по-моему, единственный человек на свете, которому и я могу довериться до конца.

— Давай лучше поговорим о де Виньи.

— Ладно. Пикеринг писал где-то, что ты страшный враг всякого умничанья и что, прочтя все книги де Виньи, ты никогда не хотел о них разговаривать.

— Верно.

— Почему? Почему ты немеешь даже тогда, когда речь идет о твоем мнении насчет какого-то глупого французского романа? Отчего? Отчего ты вечно молчишь?

— Потому что я трус, — сказал он сонным голосом. — Меня чуть не с пеленок воспитывали инженером, топографом, понимаешь? У меня в крови боязнь принимать решения, прежде чем я не буду до конца уверен в том, что делаю.

— При чем же тут трусость?

— Не знаю. Мне начинает казаться, что глупо всегда знать наперед, как ты поступишь. Я становлюсь нетерпеливым, таким, как был Пикеринг. Мне хочется сломать устоявшийся порядок, как это делал он, пробиться сквозь стену авторитетов и глупости, как это делал он. Странно, когда я наблюдал его причуды, мне казалось, что мой долг — сохранять спокойствие, проявлять методичность. Когда он приходил в ярость, я должен был рассуждать вместо него. А теперь никто больше не приходит в ярость, и мне этого недостает. Наверно, я потому и ненавижу Черча, что ни в ком другом он не вызывает ни презрения, ни ненависти.

— Но ты ведь теперь имеешь дело не с ним, а с Уорреном.

— Вряд ли я соглашусь и на то, что предлагает он. Ведь я знаю, что за Уорреном скрывается все тот же Черч.

— Ну, это уж неразумно, Скотти.

— Знаю, что неразумно. Но мне не хватает безрассудства Пикеринга. Ни у кого не осталось настоящего темперамента. Послушай, Люси: ведь и молодого Бентинка погубила идиотская затея Черча, но никто не пришел из-за этого в бешенство. Ты только пожала плечами. Да и я, пожалуй, тоже. В этом смысле его смерть не тронула даже его жену. Но ведь где-то кто-то должен был взбеситься!

— Ради всего святого, Скотти, не будь хоть ты чудаком!

— О господи, если бы я мог им быть! Тогда я поступил бы так, как мне надо поступить. А пока я ищу выход. И не могу ничего делать, пока не пойму, что же именно я делаю.

— Может, на тебя влияет Куотермейн?

Он засмеялся:

— Неужели на меня так легко повлиять? Я, конечно, знаю, что классы существуют. Нельзя быть англичанином и не чувствовать классовых перегородок. Они и мне мешают. Но я не могу винить классовую систему во всех наших бедах, как это делает Куотермейн.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12