— Почему вас прозвали «трубопрокатчиком»? — спросила она, дразня его и спасаясь от охватившего их волнения.
— Просто хочу знать.
— Да так, шутят, — сказал он. — Перед войной я разведывал трассу для нефтепровода от промыслов в Гимсе до Каира, по Восточной пустыне. В моем проекте нефтепровод получался такой длинный, что люди поговаривали, будто я получаю комиссионные от продажи труб. Шутка тогда нам казалась очень смешной.
— И все? — разочарованно спросила она. — А зачем вам понадобился такой длинный провод?
— Через горы был только один верный путь. Я его и наметил — по долинам, в обход хребтов, потому что дешевле тянуть провод в обход, чем пробивать туннели сквозь эти дикие горы. Но у армии свои интересы: военным властям нравится прокладывать туннели, это любимое занятие военных инженеров. Им понадобилось бы пять лет, вчетверо больше средств, втрое или вчетверо больше денег на эксплуатацию.
— Я знала, что вы — человек, который впервые пересек ту часть пустыни и горы у Красного моря, но не понимала, для чего вам это было нужно. Однако там ведь и до сих пор нет нефтепровода?
— И никогда не будет. Запасы нефти в Гимсе слишком невелики, чтобы оправдать строительство. Я знал об этом за полгода до того, как кончил обследовать местность.
— Довел свое дело до конца.
— Ну да, зря… Но я все равно должен был кончить.
Она немножко насупилась, поддразнивая его снова. Разглядев его вблизи, она вдруг заметила, что под сожженным солнцем покровом прятались очень точно вылепленные черты — линии были прорезаны глубоко и отчетливо.
— Вот уж совсем на вас не похоже, Скотти! Зачем вы кончали разведку трассы, если знали, что работаете впустую?
— Мне хотелось ее закончить.
— Да нет… Работа была исследовательская. Если на то пошло, единственные карты той части пустыни от Красного моря, какие вообще существуют, были сделаны нами.
— Вы хотите сказать — вами.
— Ну да. Мной.
— Нет. Мне необходимо было его кончить, вот и все! Не мог бросить на полдороге. Слишком в него втянулся.
Она не дала ему отвлечься, снова перевела разговор на то, с чего они начали.
— Пожалуйста, Скотти, прошу вас, не делайте глупостей, — сказала она взволнованно. — Ради себя же самого!
— Ради себя самого мне и придется совершить какую-нибудь глупость. Другого выхода нет.
— Нет. Началось из-за Пикеринга, а пошло гораздо дальше. Но при этом разве не смешно, что и кровавый Черч, и все они куда больше расстроены смертью молодого Бентинка, чем гибелью Пикеринга и еще двадцати четырех людей?
Он ни на что не намекал и не думал упрекать ее. Но стоило ему произнести эти слова — и он сразу понял, как она к ним отнесется. Он и не подумал уточнять их смысл или оправдываться. Но между ними сразу же воцарилась неловкость. В девять часов она включила радио, чтобы послушать последние известия, и голос диктора с острова Мальты по-английски объявил, что раненый политический деятель проанглийской ориентации — Хусейн Амер паша — все еще находится между жизнью и смертью.
14
На другое утро, после завтрака, Скотт перелез через потрескавшуюся на солнце глинобитную стену из сада тети Клотильды в соседний сад. Там его встретил очень молодой, очень молчаливый, очень худой египетский лейтенант с очень холеными усиками и потребовал, чтобы он вернулся назад.
— Скажите вашему другу, что я хотел бы его повидать, — попросил Скотт по-английски.
— Его здесь нет.
— Нет? Какая жалость! — Скотт уселся на край ветхого курятника, невозмутимо поглядывая на молчаливого молодого человека, который выжидал, все еще не прибегая к крайним мерам. — Давно вы в армии? — спросил Скотт, понимая, что имеет дело с опасным молодым фанатиком.
Лейтенант счел его вопрос законным.
— Три года, — ответил он.
— Почти столько же, сколько я, — сообщил ему Скотт. — Кадровый военный? — Лейтенант невозмутимо кивнул в ответ. — А вы тоже убийца? — спросил его Скотт.
— Шли бы вы лучше к себе, — сказал лейтенант еще спокойно, но уже встревоженный упорным нежеланием Скотта двигаться с места. — Англичанин! — вдруг сказал он с удивлением, словно только что это сообразил.
— Давайте не ссориться, — настаивал Скотт, не обращая внимания на его тон. — Передайте ему, что пришел англичанин, и послушайте, что он на это скажет. Если он не захочет со мной разговаривать, я уйду.
Его просьба тоже показалась лейтенанту законной, он кивнул и вошел в дверь под цветущей шпалерой. Прошло довольно много времени. Скотт не мог слышать их пререканий, но в конце концов лейтенант неслышно отворил дверь и сказал:
— Этфадаль.[21]
Раненый — рослый египтянин Гамаль встретил Скотта белозубой улыбкой и крепким рукопожатием.
— Этфадаль! Этфадаль! — повторил он басом.
Он лежал на койке, которую поставили в комнате вместо тахты, в чистой гимнастерке с нашивками, но нижняя часть его тела была прикрыта простыней. Гамаль предложил Скотту лимонаду — он старался оказать ему гостеприимство. Он давал почувствовать Скотту, что целиком и безраздельно посвящает себя этой встрече, раз уж на нее решился.
Скотт отказался от угощения, что тоже было знаком вежливости. Потом спросил Гамаля, как тот себя чувствует и серьезно ли он ранен. По-видимому, раны были не тяжелые, потому что выглядел египтянин совсем неплохо.
— Да, — рассеянно сказал Гамаль, — неплохо… Совсем неплохо. Не беспокойтесь.
— Тот, другой, видно, не такой хороший стрелок, как вы, — заметил Скотт. — Я куда больше беспокоюсь о нем — об Амере паше.
Гамаль кивнул и сказал равнодушно, нахмурившись, но без всякой злобы:
— Он выживет.
— Гамаль! — тихонько предостерег его лейтенант.
Собеседники о нем совершенно забыли.
— Мой друг Хаким, — представил его Гамаль. — Он очень встревожен. Из-за вас. Но я ему говорю, что беспокоиться поздно и что скрывать от вас правду теперь все равно, что прятать солнце после того, как оно взошло…
Последняя фраза лучше звучала по-арабски; и они перешли на арабский язык.
— И все же, Гамаль… — снова предостерег его Хаким.
— Нет! Если хочешь сделать человека своим другом, так и поступай: делай его своим другом, — сказал Гамаль. — Делай человека либо другом, либо врагом. А он мне — друг, не то меня бы здесь не было. Мы совершаем ошибку, когда таимся от друзей.
— Я вам не друг и не враг, — поправил его Скотт, еще не привыкший к той убежденности, какую египтянин вкладывал во все, что говорил. — Мне просто интересно, вы уж меня извините…
— Вы имеете на это право.
— Спасибо, — поблагодарил его Скотт.
— Не стоит, — сказал Гамаль. Потом он пообещал ему все рассказать, выражаясь с арабской цветистостью. Он с радостью откроет свое сердце и помнит, в каком он перед ним долгу. Он чувствует, что встретил настоящего человека, и хотя должен покаяться в ненависти к англичанам, но человек — это прежде всего человек.
Когда беседа приняла такой оборот, Хаким — молчаливый сторонник крайних мер — оставил их наедине. Теперь уж Гамаль, со свойственной ему уверенностью в своей правоте, сам должен нести ответственность за шашни с англичанином.
— Почему они вас никуда не увезли? — спросил Скотт.
Гамаль взмахом руки указал на свой пах.
— Я тогда потерял бы вот это, — сказал он небрежно.
— Вам пришлось выбирать между этим и опасностью быть пойманным?
— Да…
— И вы предпочли, чтобы вас поймали?
— Нет. Предпочел положиться на вас. Я почувствовал в вас друга, который меня не предаст.
— Значит вы лежите здесь, оберегая свою мужскую силу, потому что поверили в мою дружбу? — повторил Скотт это вычурное арабское рассуждение, призвав на помощь все свое знание языка.
— Да, — сказал Гамаль. — Сначала мужская сила, а уж потом жизнь. Разве я не прав? Но я чувствовал себя в безопасности.
— Вы напрасно чувствуете себя в безопасности, — сказал ему Скотт. — Я еще могу вас выдать.
— Нет! Зачем вам это? После всего, что вы для меня сделали?
Гамаль не мог знать, что для него сделал Скотт; он ничего не знал. Он не знал, что Скотт — человек медлительный и что он не сразу решился перелезть через стену и разузнать, в чем тут дело. Гамаль ничего не знал.
— Зачем вам нужно было убивать этого человека? — спросил Скотт.
Гамаль намеренно опустил руки на простыню, чтобы не жестикулировать и не подчеркивать того, что говорит:
— Он предает свой народ и — вы уж, ради бога, простите меня — предает англичанам. Он наш злейший враг! Народ наш предан такими, как он. Весь наш народ его презирает, но подняли руку на него мы.
— Этого мне мало, — сказал Скотт, сидя на плетеном стуле, который гнулся и трещал под ним; он глядел в полуприкрытое ставней окно сквозь пыльную москитную сетку. — В чем же его предательство? В дружбе с англичанами?
— Да.
— Кого вы предпочитаете англичанам?
— Никого.
— Вы работаете на немцев?
— Нет. Мы работаем только на арабов, на египтян.
— А немцы — ваши друзья?
— Нет! Нет! Я ни разу не видел ни одного немца. Но, простите, я понимаю, о чем вы спрашиваете. Для нас нет никакой разницы между англичанами и немцами. Вы должны это понять. Для Египта ничего не изменится — будет ли это немецкая или английская оккупация. Ничего! Вы считаете, что мы должны помогать вам против немцев?
— Нет, не считаю. Но вы хотите избавиться от англичан, и того же самого хотят немцы и итальянцы. Они сражаются, чтобы выгнать нас отсюда. И то же самое делаете вы.
Гамаль указательным пальцем коснулся своей груди:
— А вы воюете с немцами для того, чтобы спасти Египет или самих себя?
— Конечно себя. Но…
— Вы хотите, чтобы англичане оккупировали Египет, верно? А, капитан?
— В данное время, по необходимости, мы должны его оккупировать.
— Вот видите! — сказал египтянин и стиснул свои ослепительно белые зубы, словно для того, чтобы покрепче ухватить ими свою мысль. — Вот видите! Всякая оккупация бывает по необходимости! Точно так же, как всякое сопротивление, — его оказывают тоже по необходимости. И мы, и вы запутались в паутине необходимости. Тем не менее мы никогда не будем свободны, пока вы отсюда не уйдете. Нами правят растленные политики, которые губят нацию ради вашей выгоды. Вы должны это понять…
— Ну что ж, я это понимаю.
Он знал, что не может этого не понять, ибо ни один человек, проживший и проработавший здесь пять-шесть лет, не может не видеть правды. Да ему и не хотелось закрывать на нее глаза. Их ненависть к англичанам казалась ему естественной; в ней не было ни коварства, ни несправедливости, он понимал ее правоту. И сейчас он думал не об их ненависти, не о причине ее — нищете и страданиях народа, не о детях, которые мерли, засиженные мухами, на деревенских улицах Гирги, по которым он проезжал на осле, разведывая трассу новых каналов, чтобы хлопок обходился еще дешевле. Он думал не о горе и не о смерти даже тогда, когда понял все уродство феодального уклада — рабство и отчаянную нищету. Он думал о людях, чуждых ненависти, не способных к сопротивлению; о людях, которые не только погибали с голоду, но и медленно вымирали от болезней; о людях, веселых от природы, но больных, бедных и жалких. О мужчинах, которые бежали рядом со своими ослами; о кучке женщин, закутанных в черное, грызущих семечки, сидя на корточках у края пыльной деревенской дороги; о великом множестве детей от восьми до четырнадцати лет, которые, чудом выжив в первые пять лет, могут таким же чудом прожить еще несколько лет, а потом еще несколько, покуда наконец не достигнут зрелости, выиграв в лотерее естественного отбора. Достигнуть здесь зрелости можно только чудом; он мысленно видел эту страну — но не ее города, полные глухого брожения, а ее пустыню, ее поля. Он больше знал ее поля хлопка и белой фасоли, землисто-бурую ленту Нила — этот рассадник смерти.
Скотт не отдавал себе отчета в том, почему ему так легко понять Гамаля, он просто знал, что это понимание гнездится где-то у него в душе, как тень, отброшенная пережитым. И дело было не в продажных чиновниках и политических деятелях, — он о них и не думал, они были так же привычны, как слюна во рту.
— Ну что ж, — сказал он. — Понимаю.
— Может, многие англичане тоже понимают наше положение?
— Да, возможно.
— Тогда почему ж они молчат?
— Война. Сначала надо решить главное, — сразу же ответил Скотт, потому что эта сторона дела — египетская сторона — сейчас его мало интересовала. У него к Гамалю были свои вопросы, на которые ему нужно было получить ответ. — Скажите, — спросил он, — на что вы надеялись, убивая одного человека?
Египтянин почувствовал, что для Скотта вопрос этот очень важен.
— Прежде всего, это не просто «один человек». Он представляет множество людей.
— И тем не менее, на что вы надеялись, убивая одного человека?
Египтянин еще далеко не так окреп, как ему казалось. Он привалился к стене, лицо его стало бескровным, он тяжело дышал, полуоткрыв рот.
— Нам надо было действовать… — начал он.
— Может, мне лучше уйти? — спросил Скотт.
— Нет. Ничего.
Скотт обождал, пока тот соберется с силами.
— С чего-то ведь надо было начать, — сказал наконец египтянин.
— С какого-нибудь одного человека? — настаивал Скотт.
— Да. Так нам казалось. Лишь бы начать. Вы ведь не можете себе представить, каково видеть вокруг себя одну безнадежность: угнетение духа, всеобщую продажность… Вы видите все это воочию. Вот оно! И тогда вы решаете, что должны с этим покончить. Вырубить весь этот лес продажности и угнетения. С чего же вам начать, как не с самого ближнего и приметного дерева? Начало рождает надежду на будущее. Вот мы и начали… — Он снова задохнулся.
Но Скотт был нетерпелив:
— И что же?
— Убрав одного человека, мы надеялись предостеречь других, испугать других, помешать другим длить наш позор. Мы надеялись поднять дух нашего народа, заставить его бороться.
Они молчали в отгороженной ставнями комнате.
— Вам, видно, никогда не приходилось испытывать отчаяния, — печально сказал египтянин.
Вместо ответа Скотт только закинул назад голову.
— Англичанам не приходится наказывать предателей. Их никто не предает…
— Ах!.. — Скотт вздохнул и беззвучно рассмеялся.
— Нас вынудило действовать отчаяние, капитан… Англичанам этого тоже не понять.
Скотт обернулся, чтобы посмотреть на египтянина; ему показалось, что тот теряет свою убежденность, свою силу.
— А теперь у вас скверно на душе, потому что вы потерпели неудачу? — спросил его Скотт.
— Наоборот, — ответил Гамаль. — Когда я узнал, что Хусейн Амер паша не умрет, я был счастлив. Я ведь уже понял, что мы поступили неправильно.
— Неправильно было в него стрелять? — поразился Скотт.
— Да. Нам нельзя становиться на этот путь.
— А какой же вы изберете путь?
— Послушайте, — сказал Гамаль. — Когда я скрылся в ту ночь, меня преследовали крики, стоны и мольбы о помощи. Все равно, кто молит о помощи, — даже такой, как он. В ушах у меня звучали эти крики, больше я ничего не слышал. Когда я понял, что ранен и не могу выйти из машины, мне тоже захотелось закричать о помощи, и я сразу же почувствовал, что совершил ошибку. А потом пришли вы, и я возненавидел вас; да, я ненавидел вас за то, что вы мне помогли, но мне скоро открылась истина. Понимаете?
— Нет. Не понимаю.
— Минутку! Минутку! В ту самую ночь я был почти без сознания, но меня мучила боль от ран и душило негодование. Я лежал в темноте, снаружи меня стерег мой друг Хаким, а я спрашивал себя: «Прав ты, Гамаль?» И отвечал: «Тобой двигала вера истинного патриота, Гамаль». «Да, но разве убийство человека — единственный путь к нашему избавлению?» И отвечал: «А что ж нам оставалось делать?» И тут я задал себе главный вопрос: «К чему склоняется твой дух, Гамаль? Пусть уйдет в небытие тот, кого не должно быть, или пусть появится тот, кто должен прийти?»
Скотт смотрел в сад, на глинобитную стену, освещенную солнцем. Комнату наполняли полутьма и прохлада, а снаружи, в заросшем саду, слепило раскаленное солнце. Там было лучше. По сухой и твердой египетской земле пробегали легкие, ненадежные тени. Ползучая бугенвиллея на шпалере высохла, пропылилась и, казалось, сама чирикала — так много сидело на ней воробьев.
— В ту ночь я нашел только один ответ, — сказал Гамаль. — Мы мечтали о величии нашей родины. Вот то, что должно прийти.
— А как же насчет необходимости? — напомнил ему Скотт. — Убивали вы ведь тоже по необходимости?
— Нет. Нет! В ту ночь, полную муки и угрызений совести, я понял, что лучше создавать то, что должно прийти. Лучше начинать, чем кончать. Куда лучше творить заново, а не уничтожать. Лучше прокладывать пути, чем растрачивать свою душу, борясь со злом и тем самым приемля его.
— Все это верно, — сказал Скотт. — Но вы когда-нибудь слышали, чтобы можно было сделать яичницу, не разбив яиц?
— Конечно, нет! — торжествующим тоном воскликнул Гамаль, словно давно дожидался такого глубокого откровения. — Но о чем вы думаете, когда разбиваете яйца? Об уничтожении яиц? Или о приготовлении яичницы? Уничтожение яиц — действие второстепенное, случайное.
— И тем не менее, необходимое, — настаивал Скотт.
Египтянин даже привстал:
— Это вы, англичанин, оправдываете убийство?
— Нет, убийство — это по вашей части, а не по нашей.
— Но вы на нем настаиваете!
— Нет. Есть другие способы уничтожить человека, не обязательно его убивать.
— Вот уж поистине английское рассуждение! — закричал Гамаль. Слово «английское» он сказал по-английски.
— Если вы — кающийся убийца, — спросил его Скотт, — что же вы теперь намерены делать, чтобы спасти вашу страну от проклятых англичан?
— Мы решим, что нам делать. А вы патриот, капитан?
— Вряд ли.
— Почему же вы сражаетесь за родину?
— В войне важно, кто из противников прав и кто виноват. Наша сторона права.
— Разве этого достаточно?
— А чего же вы еще хотите?
— Сердечного трепета, когда думаешь об отчизне.
— Я прожил большую часть моей жизни вдали от нее.
— Тем более!
— Это тюрьма, каменный мешок, воздух там черен от дыма. А народ…
— Ваш народ! Каков же он, ваш народ, капитан?
— Кто его знает… — ответил Скотт. — Я знаю бедуинов, четыре племени горцев с берегов Красного моря, феллахов Гирги и пастухов-сенуситов куда лучше, чем англичан.
— Но к кому же влечет вас чувство родства, капитан?
— Ни к кому. Это чувство ушло, оно мертво. Мы, англичане, все стали друг для друга чужаками, Гамаль. Чувство родства — умерло. Братство — исчезло бесследно.
— Тогда я все-таки не понимаю, почему вы воюете.
— Я же вам сказал. Потому, что мы правы, а они неправы.
— Но ведь и англичане неправы, разве вы этого не знаете?
— Неправы?
— Послушайте! Неужели я вам должен объяснять, что англичане бывают всякие — и плохие, и хорошие? Что у каждого из вас в душе тоже идет борьба, что правители ваши правят, а народ страдает…
Скотт развел руками:
— Человек не может ненавидеть свой народ, Гамаль.
— Не может. Но англичане должны понять, какое зло они приносят другим. Вы должны понять, что поступаете дурно, и решиться не причинять больше людям зла. Нация всегда делится на тех, кто прав, и тех, кто неправ. Обычно прав народ и неправы его властители. Но никто из англичан не понимает, какое они чинят зло.
— Так ненавидьте же их, Гамаль…
— Я мог бы сказать, что ненавижу англичан от всей души, что презираю их и желаю им всяких бед за то, что они эксплуатируют, развращают и истребляют нас; но в глубине души понимаю, что восхищался бы ими, если бы мог их понять — конечно, народ, а не правителей. Почему так трудно проникнуть в душу англичанина, капитан?..
Скотт встал, собираясь уйти: египтянин снова побледнел и говорил прерывисто, судорожно глотая воздух, и все-таки ему не хотелось отпускать Скотта от себя.
— Вы никогда нас по-человечески не поймете, — сказал ему Скотт. — В душу англичанина трудно проникнуть даже нам самим. Мы не разделены на правителей и угнетенных. Мы просто отгорожены друг от друга глухой стеной — каждый живет сам по себе.
— Что же вас разделяет, капитан?
— Если бы я это знал, я разрешил бы вопрос, который вас мучит. И меня самого тоже.
— Что же вас мучит, капитан?
— На вашем месте, Гамаль, я бы снова прибег к пуле из-за угла.
— Вы это говорите, чтобы я верил, что вы меня не выдадите?
— Я еще могу вас выдать, — сказал ему Скотт. — Вам бы следовало себя от этого обезопасить.
— Мы об этом думали, — сказал Гамаль, когда Скотт направился к двери. — Хаким хотел вас застрелить.
Скотт засмеялся и сказал, что он их понимает.
— Ага, теперь вы хотите запутать и меня в свою паутину необходимости?
— Я запретил ему убивать, капитан. Слишком долго я здесь пролежал, слыша голос, взывавший о помощи. Я никогда больше не погублю человека, не совершу акта уничтожения, даже по необходимости.
— А как насчет Хакима? Он все еще собирается меня застрелить?
— Да. Он до сих пор уверен в том, что если вы — настоящий англичанин, вы нас предадите. Но пока это от меня зависит, вы в безопасности. Я верю в людей, даже если эти люди — англичане.
Скотт опять засмеялся и ушел, обменявшись с ним утонченными арабскими любезностями и выслушав громкие заверения в братской любви, немыслимые по-английски.
Но по-арабски Скотт их отлично понимал.
15
Ночью Скотт услышал, что Гамаля увозят. Он стоял на маленькой площадке кирпичной лестницы, и до него доносились шарканье ног и тихая перебранка. Лунный свет был похож на мыльную воду. Скотт слышал, как вполголоса ругался лейтенант Хаким и как опекал своего пациента недовольный доктор. Остальных он не знал, но догадывался, что это люди неловкие — вчетвером они не могли поднять Гамаля, а Скотт поднимал его один. Стукнула дверца машины, и по звуку, с которым она отъехала, Скотт понял, что Гамаля увозят на полутонном «шевроле» египетской армии.
После завтрака Куотермейн заехал за ним на «виллисе», чтобы отвезти его к Пикоку (сегодня Скотту должны были дать новое назначение). Внизу он заметил, что двое каких-то людей внимательно разглядывают «тополино» Гамаля.
— Подождите, — сказал Скотт Куотермейну, который поставил свою машину позади «тополино».
— В чем дело?
— Я хочу посмотреть, что они делают, — негромко сказал Скотт.
— Кто?
Скотт кивнул в сторону незнакомых египтян. На них были чистые костюмы и аккуратно выглаженные рубашки. По виду это были чиновники, состоящие на государственной службе, скорее всего — в полиции. Заглянув в окно запертого «тополино», они отошли, но один из них старательно притворил ворота в сад Гамаля; они там явно успели побывать. Держали себя эти люди в высшей степени скромно.
— Поехали, — сказал Скотт Куотермейну, когда полицейские скрылись из виду.
— Что им тут нужно? — с раздражением спросил Куотермейн.
— Они искали египтянина, который стрелял в Амера пашу, — объяснил Скотт. — Убийца живет в этом доме.
— Откуда вы знаете?
— Я его туда внес; у него была рана в паху.
— Господи! Значит вот как они его нашли!
— Они его не нашли. Друзья увезли его отсюда ночью.
— А вы заявили в полицию, что он был здесь? — спросил Куотермейн, совсем забыв, что на улице большое движение, и замедляя ход, чтобы получше расслышать ответ.
— Господи, конечно, нет! Зачем бы я стал это заявлять?
Куотермейн совсем остановил «виллис»:
— Неужели вы скрывали убийцу?
— Нет, я его не скрывал. Я знал, где он находится, вот и все.
Куотермейн не верил своим ушам:
— Вы знакомы с этим человеком?
— Да. Вчера с ним разговаривал. Чего вы остановились? Мне надо поскорее попасть к Пикоку.
— Да ну его к черту, вашего Пикока. А почему вы не отдали этого человека в руки полиции?
— По-вашему, я должен был это сделать? — возмутился Скотт.
— Должны? Конечно, нет. Я отнюдь не считаю, что вы должны были это сделать. Но то я, Скотти. А мы говорим о вас. Почему вы не выдали его полиции?
— Поезжайте, — бросил ему Скотт. — Мне надо к Пикоку.
Куотермейн нажал на педаль и кое-как развернулся, чуть не наехав на осла с тележкой, нагруженной сахарным тростником. Листья хлестнули по ветровому стеклу, и седокам пришлось пригнуться.
— Осторожно! — крикнул Скотт.
— Не пугайте меня! — ответил Куотермейн. — Что вас заставило взять под защиту убийцу, капитан Скотт? Не понимаю…
— И не надо, — заявил Скотт. — Все равно не поймете.
— Ладно. Вы хоть намекните.
— Опять чуть не наехали на осла! — сказал Скотт, когда они сделали отчаянный вираж вокруг еще одной тележки. — Стукните одного как следует, но кончайте с этой забавой! Никому ни слова, Куорти. Ладно?
Куотермейн с недоумением покачал головой:
— А вы знаете, куда его увезли?
— Нет.
Куотермейн поглядел на него недоверчиво: он подозревал, что Скотт чего-то не договаривает. Скотт упрямо смотрел вперед, низко надвинув на большой лоб фуражку. Не глядя на Куотермейна, он ткнул рукой и сказал:
— Смотрите, куда едете. Не то отправите нас на тот свет.
Скотт не знал, кто ему сообщит о новых планах Черча — Пикок, сам кровавый Черч, один из советников генерала Уоррена (какой-нибудь банкир или торговец виски) или младший лейтенант-гвардеец — связном, штабной или чей-нибудь адъютант. Словом — один из чиновников с беспроигрышным званием.
— Они всасывают свои звания с молоком матери, — жаловался как-то Пикеринг. За это он прозвал их «сосунками».
Скотт не ждал от этого свидания ничего хорошего, он не раз получал инструкции от разных «сосунков». Как-то раз, светлой ночью в пустыне, гадая, нащупают ли их прожектором две патрульные машины с немецкого военного аэродрома, Пикеринг припомнил все хорошие слова, которые солдаты превратили в издевку. Самым двусмысленным и самым презренным из них стало слово «разведка».
Скотт вспомнил об этом, подумав, что, наверно, штабисту из разведки поручат сообщить ему о его роли в очередной затее кровавого Черча. Он пожаловался на это Куотермейну, но тот, почувствовав в словах Скотта горечь, обвинил его в несправедливости.
— Чем он виноват, этот разведчик? — ворчал Куотермейн. — Возьмите самого лучшего штабного работника — младшего офицера, капитана, майора, тупицу-генерала, — даже он не так уж плох на своем месте, в обычных условиях, — и пошлите его в Каир, дайте ему кожаный стек, специальные сапоги для пустыни, кучу приятелей, целый гараж автомашин, приучите его к постоянным провалам на фронте, поставьте над ним начальника, который хоть и несусветный дурак, но зато фамильярно зовет его по имени, — и что из этого получится? Постепенно ваш штабист начнет верить, что так и надо. Все они в это верят. В каирскую помойку попадают и недурные люди, но рано иди поздно они тоже начинают в это верить. Должность, место — превращают их в ничто.
— Все равно — мне противно получать от них задания, — заявил Скотт.
— А знаете, — сказал ему Куотермейн, — ведь и Пикеринг тоже был «сосунком».
Скотт не стал спорить с ним о Пикеринге.
Пикок был счастлив его видеть. Пикок разговаривал с ним почтительно, словно Скотт стал персоной в военных кругах.
— Вас желает видеть сам старик Уоррен. — Пикок радовался за Скотта, считая это свидание крайне важным. Он уже знал, что оно предвещает. — Большой будете персоной, Скотти! — сказал он и провел его к Уоррену.
Генерал Уоррен сидел за столом, положив на него негнущуюся руку и слегка на нее навалившись, словно целился из пистолета; он нехотя поглядывал на Скотта и всем своим видом выражал смущение. Отпустив Пикока, Уоррен встал и приоткрыл окно ровно настолько, чтобы увеличить приток воздуха еще для одного человека, а потом прислонился к окну спиной, уронил левую руку вдоль тела, мельком заглянул Скотту в глаза и сразу же перевел взгляд вниз, ему на ноги.
— Вы когда-нибудь изучали Джеба Стюарта? — спросил он.
— Американца?
— Да. Его книгу о партизанских налетах.
— Нет, генерал. Специально не интересовался.
— Конечно, он для нас не такой уж убедительный пример. Мы никогда не проводили партизанских налетов в буквальном смысле этого слова. Думаю, что, строго говоря, партизанам нужно действовать на своей территории, только тогда они партизаны. Как у русских. Если вы читали Толстого, вы, наверно, помните Денисова. Вот идеальный тип партизана. Великолепно написан! Простите, Скотт. Можете стоять вольно. Если желаете, садитесь.
Генерал снова на него посмотрел, теперь уже более пристально. Нагнувшись над столом, он перелистал бумаги в какой-то папке.
— Хорошо работаете, Скотт. У меня никогда раньше не было случая подвести итоги, а теперь я просмотрел ваше дело. Кое-что тут просто поражает. Я знал Пикеринга. Я, конечно, не специалист в вашей области, хоть и служил на границе; правда, это больше смахивало на охоту за кабанами, чем на военные действия. Смешно сказать, но мы как раз и вели военную подготовку, охотясь за кабанами.
Скотту приходилось видеть американские фильмы, где показывали такую охоту, он знал, как охотятся на кабана с копьем. Перед ним сидел состарившийся бенгальский улан, невеселый человек, который, что ни день, становился все более застенчивым и усталым. Всю жизнь он что-то охранял. Посвятив себя с юности охране дальних границ, он сам со временем превратился в неприступную твердыню — в огромные серые плиты Вазиристана и узкие тропки мрачных ущелий Белуджистана, каменистых, голых, непроходимых. Но где-то за этой серой твердыней должны же были прятаться залитые лунным сиянием долины Кашмира или просторные тихие луга Пакистана? Может быть. Однако Уоррен дорожил лишь своей неприступностью, он держался за нее всеми силами, не мог от нее отказаться. Сейчас, может, и для него настало время запросить передышку — он так устал от одиночества на своем сторожевом посту.