Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Освобожденный Франкенштейн

ModernLib.Net / Научная фантастика / Олдисс Брайан Уилсон / Освобожденный Франкенштейн - Чтение (стр. 6)
Автор: Олдисс Брайан Уилсон
Жанр: Научная фантастика

 

 


После купания мы побежали обратно на виллу, смеясь и прижимая к себе нашу одежду. Наверху она нашла мне полотенце. Я им не воспользовался, она своим тоже. Вместо этого мы очутились на кровати — в объятиях друг друга, слившись в поцелуе. Время и ослепительный дневной свет неровно пульсировали вокруг наших тел.

Позже я наткнулся чуть выше ее все еще влажного бедра на налипший ивовый листочек.

— Я сохраню его, ведь он явился из зачарованного края!

Я аккуратно расправил листик поверх лежащего у ее кровати томика Софокла, намереваясь забрать его позже.

— В самом деле — зачарованного! Мы, Джо, зачарованы. Мы не существуем в одном и том же мире! Оба мы — духи, хотя ты и целуешь мою плоть. Мы извлечены из мира, перенесены прямо в этой комнате на поляну в зачарованному лесу, величественном и свободном, где теснятся рощи сосен, каштанов, ореховых деревьев. Ничто не может причинить нам здесь вреда. Леса бесконечны. Они простираются до самого конца мира, до самого конца вечности.

Солнце никогда не отвернется от этого створчатого окна, мой ненаглядный дух, ибо мы одним махом упразднили время! До чего хотелось бы мне знать, каково было бы нам, если бы ты был последним на свете мужчиной, а я — последней женщиной, В безвестности мы бы созерцали, как вокруг нас весь мир вновь превращается в рай… Но я бы боялась, что ты можешь умереть. Знаешь, я всегда чего-то боюсь. Только принесенные тобой благие вести и заставили на время померкнуть все мои тревоги. У меня был ребенок, и он умер. Плоть так хрупка — кроме твоей, Джо! И я боюсь за Шелли. Временами он такой дикий. Ты сам видишь, он весь соткан из воздуха и света, но у него тоже, как и у луны, есть своя темная сторона. О, мой дух, мое другое я, люби, возьми меня еще раз, если можешь! Пусть смешается твой солнечный луч с моим лунным светом!

Ах, Мэри, Мэри Шелли, ты была — и остаешься — для меня дороже всех женщин на свете; и однако же, то, что оказалось тогда возможным, стало таковым только потому, что в этом мире мы были не более чем призраками — или нам так представлялось — и вряд ли менее чем призраками друг для друга.

Но надежный швейцарский мир призраком не был, не прекращала и Солнечная система неуклонно прокладывать путь через межзвездное пространство — несмотря на все, что говорила Мэри, несмотря на то, что мы совершенно позабыли о времени, солнце отвернулось от створок нашего окна, младенец проснулся и заплакал; и вот, одарив меня томным взглядом, Мэри тщательно оделась и спустилась вниз. Помню, как освещало ее платье всю лестницу, отбрасывая на стены, пока она спускалась, падающие на нее солнечные лучи.

Я спустился следом за ней. Мы двигались словно в церемониальном танце, все время соотнося наши движения друг с другом. Из взятого на кухне ковшика она дала Уильяму немного молока. Он его выпил, она покачала малыша на коленях; почти сразу же глаза его снова закрылись, и он опять заснул; Мэри положила его обратно в колыбель. Теперь все ее внимание излучалось только на меня. Взявшись за руки, мы произнесли имя, которое соединило нас: Франкенштейн.

10

Вот что она рассказала, когда я спросил, как ей пришло в голову написать свой роман.

— Поначалу это был ужасный рассказ в духе миссис Радклиф. Как-то вечером на вилле Диодати Полли — доктор Полидори, который вчера предстал перед тобой в самом неприглядном виде, — принес нам сборник рассказов о привидениях и прочел вслух самые страшные из них. Шелли сам не свой от таких тем, да и Альбе тоже — ему особенно по душе истории про вампиров. Я только прислушивалась к их разговору.

Никак не могу решить, то ли я нравлюсь Альбе, то ли он просто терпит меня ради Шелли…

Полидори решил устроить соревнование — чтобы каждый из нас написал по жуткой истории. Они все трое тут же принялись за дело, хотя Шелли слишком нетерпелив для прозы. Начать никак не могла только я. Думаю, я была слишком застенчива. Или же слишком честолюбива. Мне претило изобретать ручные ужасы в духе Полидори. Я жаждала великого замысла, который обращался бы к таинственным страхам нашей натуры. Меня всегда мучили кошмары, и поначалу я собиралась воспользоваться одним из них, полагая, что сновидения питаемы некоей внутренней истиной и что в самом их неправдоподобии кроется нечто внушающее больше доверия нашей внутренней сущности, чем такая прозаичная дневная жизнь.

Но в конце концов меня вдохновил разговор поэтов. Уверена, что вы знаете и чтите в ваше время имя доктора Эразма Дарвина. Его «Зоономия» должна навсегда остаться в памяти — как из-за своих поэтических достоинств, так и из-за замечательных размышлений о происхождении существ. Шелли всегда подчеркивает, что многим обязан покойному доктору. Они с Байроном обсуждали опыты и размышления Дарвина о будущем и о возможности оживления трупов, если их не коснулось разложение, при помощи электрошока. Байрон сказал, что понадобится сразу несколько небольших машин, чтобы одновременно привести в действие все жизненные органы — машина для мозга, сердечная машина, почечная машина и так далее. А Шелли заявил на это, что можно использовать одно большое устройство с многочисленными приводами, каждый из которых обладает необходимыми для данного органа особенностями. Они продолжали развивать свои идеи, а я отправилась в постель, обдумывая все это.

Я слушала их совершенно зачарованной, как со мной было однажды в детстве, когда я, совсем маленькая девочка, спряталась за диваном своего отца и услышала, как Сэмюэль Кольридж читает свою поэму о Старом Мореходе.

Той ночью меня посетил кошмар!

Я видела, что Шелли неотступно преследует мысль о том, будто в поисках секретов жизни необходимо наведываться в склепы, но эти отталкивающие размышления о машинах никогда не приходили ему раньше в голову.

Когда я заснула, мне приснился сон — и в этом сне был рожден Франкенштейн. Я увидела натужно пыхтящую машину, провода, бегущие от нее к чудовищной фигуре, вокруг которой в нервном возбуждении бесшумно сновал ученый. Вскоре покрытая бинтами фигура села. Тут ученый, который доселе изображал из себя Господа, ужаснулся изделию рук своих, как и Всевышний, сотворив нашего всеобщего прародителя Адама, хотя у него и не было на то стольких оснований. Он бросается вон из комнаты, отрекаясь от власти, которой домогался, в надежде, что тварь постигнет упадок и разложение. Но той же ночью, пока он спит, тварь появляется у него в комнате, срывает полог его кровати — вот так! — и он с содроганием просыпается и ощущает на себе ее ужасный взгляд, видит вытянутую в поисках его горла руку!

Как ты можешь себе представить, я тоже пробудилась с содроганием. На следующий день я принялась записывать свой сон, как поступил в свое время Хорас Уолпол со своим сновидением об Отранто. Когда я показала первые страницы Шелли, он настоятельно посоветовал мне сделать повествование более пространным, подчеркнуть и рельефней выделить главную идею.

Этим я и занималась, вплетая попутно в свое повествование некоторые из принципов поведения, восходящих к моему прославленному отцу. Пожалуй, я многим обязана его роману "Калеб Уильяме ", который с дочерним тщанием прочла несколько раз. Мое несчастное существо не похоже на своих предшественников — череду мрачных теней. Оно обладает внутренней жизнью, и самое красноречивое утверждение о его невзгодах отлито в годвиновскую фразу:

«Я злонравен, потому что несчастен».

Вот некоторые из причин, побудивших меня писать. Но куда важнее некая побуждающая сила, которая подхватывает меня, когда я пишу, так что я уже перестаю понимать, что придумываю дальше. Я, похоже, одержима этой историей.

Подобная ее власть лишает меня покоя, вот почему я на несколько дней отложила рукопись.

Она откинулась назад, глядя в низко нависающий бесцветный потолок.

— Это странное чувство, по-моему, никто из писателей о нем не упоминает. Возможно, оно проистекает из ощущения, что я неким образом предсказываю ужасную катастрофу, а не просто рассказываю историю. Если ты из будущего, Джо, ты должен честно мне сказать, произойдет ли эта катастрофа.

Я заколебался, прежде чем ответить.

— Ты права в предчувствии обреченности, Мэри. В этом ты опережаешь свой век — моя цивилизация давным-давно загипнотизирована идеей Немезиды.

Но вернемся к твоему вопросу. Славой твой роман — когда ты его закончишь — во многом будет обязан своей аллегорической насыщенности. Аллегория эта сложна, но, кажется, в основном связана с тем, как Франкенштейн, символизирующий науку как таковую, стремясь отлить мир в новых, лучших формах, вместо этого оставляет его в худшем, чем было до него, положении.

Человек наделен способностью изобретать, но не контролировать. В этом отношении рассказ о твоем современном Прометее действительно пророческий, но отнюдь не в каком-то личном смысле. Но вот что мне любопытно. Известно ли тебе, что существует реальный Виктор Франкенштейн, сын почтенного женевского синдика?

Похоже, она очень испугалась и прильнула ко мне.

— Не тревожь меня, я этого не вынесу! Ты ведь знаешь, что мой рассказ — это вымысел, я тебе уже об этом говорила! К тому же я отнесла эту историю к концу прошлого века, ибо читателям любезна подобная условность.

— Ты разве не знаешь, что твои герои живут всего в нескольких милях отсюда по дороге на Женеву? Ты должна знать это, Мэри! Ты должна была читать газеты, где написано, что служанку — Жюстину — судили за убийство, убийство своего питомца.

Она разрыдалась, она запричитала, что ее жизнь и без того так тяжела и не нуждается в дальнейших усложнениях. Я стал ее утешать. Начавшись как невинные объятия, мои утешения приобретали все более пылкую форму, я крепко прижимал Мэри к себе и целовал ее мягкие от плача губы.

— Перси упрекает меня, что я недостаточно нежна и ласкова. Джо, разве это правда?

— Мэри, мне пришлось перенестись через два столетия, чтобы отыскать подобную возлюбленную! Никогда еще не видел свет любви, подобной нашей! Моя ненаглядная Мэри!

— Милый мой Джо!

И так далее. Ну зачем разрывать себе сердце, припоминая все, что мы говорили?

Охваченные каким-то нетерпением, мы бродили по дому, прикасались друг к другу.

— Не нужно все время упрекать себя. Ты знаешь, я должен уйти, .. Помни обо мне просто как о духе, принесшем тебе вполне заслуженные тобою добрые вести, — и не больше!

— Больше, неизмеримо больше! Но два века… Для тебя, Джо, я прах, не более чем горстка рассыпавшихся костей…

— Ты для меня даже больше, чем наделенный жизнью дух.

Вместе с маленьким Уильямом мы вышли в сад. На какой-то импровизированной скатерке Мэри на скорую руку устроила непритязательный пикник, и мы уселись под сенью старых яблонь, плоды на которых уже начинали наливаться осенней зрелостью. Крупные желтые цветы роняли вокруг нас свои лепестки, среди травы то тут, то там проглядывала мята, наполняя воздух своим сладким ароматом. Но я должен был вернуть наш разговор к Франкенштейну.

— С нами, Мэри, случилось нечто позволяющее перешагивать из мира в мир. Вряд ли это надолго. Поэтому я должен уйти. Я должен уничтожить чудовище Франкенштейна. Ты сказала, что твоя книга еще не окончена. Но чтобы выследить чудовище, мне нужна упреждающая информация.

Скажи, что происходит после суда над Жюстиной?

Она закусила губу.

— Ну как же, история эта стара как мир. Любое существо ищет себе пару.

Франкенштейн частично раскаивается в своей резкости и соглашается создать для него подругу.

— Да? Я не помню этого в книге. Ты уверена?

— Так я написала. До этого места я уже дошла.

— И эта женщина сотворена? Где? В Женеве?

Она сосредоточенно нахмурилась.

— Чтобы создать ее, Франкенштейну придется уехать.

— Куда он направляется?

— Он должен отправиться в путешествие, совсем как мы…

— Что ты имеешь в виду? Вы с ним каким-то образом связаны, не так ли?

— Он просто-напросто мой герой. Конечно же, есть определенная близость… Но я не знаю, куда он направляется, мне ведомы только его намерения. И наверняка его порождение последует за ним.

Мы сидели в молчании, глядя на играющего Уильяма, прислушиваясь к стрекоту насекомых.

— Ты ничего не рассказал мне о своем будущем. Какие написаны книги?

Верят ли все еще люди в Бога? Наступил ли социализм?

По-прежнему ли прославлено имя моего? отца? Что носят женщины?

Освобождена ли Греция? Что едят люди?

— Человеческая природа все та же. Если она и меняется, то очень медленно. У нас отгремели войны, неизмеримо превосходящие войны с Наполеоном, в них были вовлечены почти все народы земного шара и использовалось чудовищное оружие. Люди по-прежнему злонравны, потому что несчастны. Женщины по-прежнему пригожи, и мужчины по-прежнему любят их, но в любви, как и во всем остальном, не обходится без моды. Мы надеемся, что человеческая раса будет существовать еще миллионы лет, наращивая свою способность к пониманию, но в 2020 году мир, кажется, трещит по всем швам и распадается на части.

И я рассказал ей о временных сдвигах и о том, как очутился в ее времени.

— Покажи мне свой экипаж. Тогда, быть может, я поверю, что не сплю!

Она подняла Уильяма, и я повел ее, взяв за миниатюрную ручку, туда, где оставил свой автомобиль. Открыв дверцу, я заставил ее забраться внутрь, показал ей турельный пулемет, карты и подвернувшуюся под руку всякую всячину.

Она даже не попыталась во что-нибудь вникнуть. Вместо этого она погладила спинку сиденья.

— Какой прекрасный материал! Это что, какое-то доселе не открытое животное — быть может, сохранившееся на Южном континенте?

— Нет, это пластик, дело рук людских — один из множества даров наследников Франкенштейна!

Она рассмеялась.

— Знаешь, Джо, ты ведь мой первый читатель! Как жаль, что ты не помнишь мою книгу получше! Так обидно, что у меня нет переплетенного экземпляра, чтобы подарить тебе! Как бы мне хотелось надписать его… Ты уже уходишь?

Я кивнул, эмоции захлестнули меня, я с трудом выдавливал из себя слова.

— Мэри, пойдем со мной! Клянусь, ты же бездомная скиталица — так будь же скиталицей вместе со мной!

Она стиснула мою руку.

— Ты же знаешь, я не могу покинуть милого Шелли. Он намерен залатать все прорехи в мироздании, но ему нужна я, чтобы залатать его одежду… Я нравлюсь тебе, Джо?

— Это не то слово! Я почитаю, я обожаю тебя. И твое тело. И твои произведения. Все, что есть Мэри Шелли. Ты и женщина, и легенда — все сразу!

— Только не та легенда, из-за которой я стала известна!

— Ты пользуешься огромным авторитетом за то, что предупредила весь мир.

Мы поцеловались, и она выбралась наружу, прижимая Уильяма к своей изящной груди. Она улыбалась, но в ее серых глазах стояли слезы.

— Попрощайся за меня с лордом Байроном и Шелли. Мне стыдно, что я злоупотребил их гостеприимством.

— Не порти все, впадая в условности, Джо! Мы были призраками, выпавшими из Времени. — О, ненаглядная Мэри.

Мы безмолвно и безнадежно улыбнулись друг другу, и я покатил в сторону Женевы.

Еще долго видел я ее в зеркальце заднего вида — как она стоит в длинном белом платье с ребенком на руках посреди пыльной дороги и смотрит вслед Фелдеру. Лишь когда я свернул за угол и она скрылась из виду, я вспомнил, что оставил ивовый листок с ее тела наверху, на томике Софокла.

Она увидит его, когда будет ложиться спать.

11

Женева с ее бурно разрастающимися прибрежными районами, широкими проспектами, узенькими улочками, оживленным движением гужевого транспорта уже начинала казаться мне почти что привычным и хорошо знакомым местом.

Оставив свой автомобиль неподалеку от городской стены за каким-то крестьянским амбаром, я направился пешком к дому Франкенштейна. Я был полон решимости заключить с ним союз, с тем чтобы убедить его не создавать женскую особь и помочь выследить и уничтожить уже разгуливающую по свету тварь.

Над моими и без того мрачными поисками словно тяготело проклятие. Ибо на дворе, как удостоверяли газеты, только-только установился июль. Вновь начинал наливаться урожай, который я видел собранным всего в нескольких километрах отсюда.

Даже если допустить, что Время не обязательно является безостановочным экспрессом, извечно, день за днем с неизменной скоростью стремящимся вперед, чтобы обусловить его нынешнее извилистое течение, в Природе должно было произойти какое-то новое нарушение. На ум приходили две возможности. Первая — что пережитый мною временной шок порождал определенное количество чрезвычайно правдоподобных иллюзий. Вторая — что рябь от причиненных в моем веке пространству — времени серьезных разрывов распространялась и в прошлое.

Я склонялся ко второй из них, особенно когда по зрелом размышлении сообразил, что такая рябь способна породить те же эффекты, что и первая возможность. Временные искажения вполне могли и сами по себе обусловить умозрительные иллюзии.

Одной из подобных иллюзий являлось неотступное ощущение, что моя индквидуальность растворяется. Каждый совершаемый мною поступок, который был бы невозможен в мое время, разрушал очередную скрепу моей личности. Более всего преуспел я в ее разрушении, когда обнимал Мэри Шелли, наслаждался ее телом, вдыхал его ароматы. И теперь к дому Франкенштейна подошло и постучалось в дверь некое до странности анонимное, ничем не обусловленное существо.

И вновь появился, чтобы провести меня в гостиную, слуга. И вновь комната оказалась пуста. Но только на мгновение. Вошла Элизабет, бледная и высокомерная в своем атласном платье с высокой талией и глубоким декольте, ее сопровождал Анри Клерваль. Если она была бледна, то он румян; если она держалась хотя и сурово, но подобающе, то он — с ощутимой ленцой.

Клерваль оказался круглолицым и, как мне показалось, довольно симпатичным человеком, но на лице у него не было видно и следа дружелюбия.

Он даже не пытался соблюсти хоть какую-то вежливость, предоставив вести разговор Элизабет.

Она сказала:

— Не могу вообразить, почему вы вернулись сюда, мистер Боденленд. У вас что, снова послания от Виктора Франкенштейна?

— Я столь неугодный гость, сударыня? Однажды я оказал вам маленькую услугу, доставив письмо. Быть может, мне повезло, что на сей раз у меня нет еще одного письма.

— Вам вряд ли повезло, что вы вообще имели наглость сюда явиться.

— Что за тон, сударыня? На сей раз я отнюдь не собирался тревожить вас. По правде, в мои планы вовсе и не входило вас видеть. Я надеялся поговорить с Виктором или, по крайней мере, обмолвиться словом с его отцом.

— Синдику нездоровится. А Виктор — вам, чего доброго, лучше нас известно, где он находится.

— У меня нет об этом ни малейшего представления. Он что, не здесь?

Клерваль решил, что пришла его очередь проявить враждебность. С видом прокурора он шагнул вперед и произнес:

— Где Виктор, Боденленд? Никто не видел его с тех пор, как вы принесли от него последнее письмо. Что произошло тогда между вами?

— Я не собираюсь отвечать на ваши вопросы, пока вы не ответите на парудругую моих. Почему вы так враждебны ко мне? Я не сделал вам ничего дурного. С Виктором я разговаривал всего дважды и никогда с ним не ссорился.

У вас больше оснований желать ему вреда, не так ли?

Клерваль в ответ на это сердито шагнул вперед и схватил меня за запястье. Я отбросил его руку и замер в готовности ударить его еще раз, уже сильнее. Мы свирепо вперились взглядом друг в друга.

— У нас предостаточно оснований относиться к вам с подозрением, Боденленд. Вы — чужеземец без определенного местожительства, вы не оплатили свой счет на постоялом дворе в Сешероне, а кроме того, вы обладатель безлошадного кабриолета, от которого так и разит странными силами.

— Все это вас, Клерваль, не касается! — А вот и они! — настойчиво вмешалась Элизабет.

Я тоже услышал раздавшиеся у входа шаги.

Дверь настежь распахнулась, и в гостиную вступили два кряжистых человека в сапогах, плотных штанах, груботканых рубахах и шляпах с загнутыми вверх концами. У одного за поясом виднелся пистолет. Я не сомневался, что это были судебные приставы, но не стал мешкать, чтобы присмотреться к ним повнимательнее, поскольку был уже возле выходившего в сад створчатого окна.

Клерваля я оттолкнул в сторону.

Я ринулся было наружу, но передо мной выросла фигура Эрнеста

Франкенштейна. Они заранее позаботились поставить его в саду под окном.

Тоненький, гибкий юноша. Я ударил его в грудь, и он кубарем отлетел в сторону. Но этой задержки хватило, чтобы меня настиг Клерваль; он схватил меня сзади. Развернувшись, я ударил его под ребра. Он крякнул и обхватил меня рукой за шею. Я с размаху обрушил каблук точнехонько ему на подъем и тут же пнул коленом прямо в лоб, когда он от боли согнулся пополам.

Пожалуй, это было излишней роскошью, поскольку громилы были уже тут как тут. К счастью, они мешали друг другу в узком оконном проеме. Нырнув вниз, я избежал их хватки и вывалился наконец в сад, пошатываясь, поднялся и бросился прочь по дорожке, увернувшись от скользящего удара Эрнеста.

Ох, и длинный же у них сад, а в конце его маячила высокая стена.

Вплотную к ней вырисовывался решетчатый силуэт шпалеры, по которой я мог бы взобраться — но хватит ли мне времени?

Пока я по ней карабкался, за спиной у меня нарастал топот шагов.

Подтянувшись, я очутился наконец на верху стены и, готовясь с нее спрыгнуть, оглянулся назад.

Эрнест был уже у самых моих ног, чуть подальше — один из громил, за ним второй, замешкавшийся на дорожке, а дальше, у самого дома — Клерваль и Элизабет. Второй громила целился в меня из маленького пистолета, сжимая его для пущей устойчивости обеими руками, — ему хватило ума не потратить свой единственный выстрел, наудачу пальнув в меня на бегу. Он выстрелил ровно в тот миг, когда я прыгнул.

Стена выходила в какой-то переулок, прыгать было не слишком высоко.

Пуля угодила мне в ногу. Вряд ли серьезная рана, но ее вполне хватило, чтобы я потерял равновесие и, приземляясь, вывихнул лодыжку.

Шатаясь, я прислонился к стене, жадно хватая воздух широко открытым ртом, и попытался понять, серьезно ли меня ранили. Одна нога прострелена, другая вывихнута — у меня не было ни малейших шансов. Мои преследователи ворвались в переулок и схватили меня.

Чуть погодя, хромающего и протестующего, меня доставили в местную тюрьму и затолкали в омерзительную вонючую комнату, где уже маялось без малого два десятка других злоумышленников.

Сколь горьки были мои мысли той ночью, когда я вспоминал, какое счастье оставил за собой утром! С какой страстной тоской вызывал я в памяти ту, другую кровать по соседству с томиком Софокла, на которой покоилась Мэри, когда пытался устроиться поудобнее на омерзительной койке среди человеческого отребья — моих новых товарищей!

К утру я весь оказался искусан какими-то омерзительными насекомыми, у которых явно было меньше проблем с питанием, чем у меня.

В отчаяние я, однако, впадать не собирался. В конце концов, осудить меня за убийство Виктора Франкенштейна, если он был жив, не могли. Не был я и столь отрезан от мира, как могло бы показаться на первый взгляд. Я знал, что среди приезжих были в Женеве и говорящие по-английски, главное с ними связаться, а там, глядишь, удалось бы их побудить вмешаться в мое дело. Да и компания

Шелли находилась совсем неподалеку — хотя из-за неустойчивости временной шкалы трудно было решить, узнают ли они мое имя, когда его услышат. И был еще великий лорд Байрон, человек, который, как всем хорошо известно, поставил свое громкое имя на службу делу освобождения… Пожалуй, можно будет обратиться и к нему.

А пока первым делом следовало постараться привлечь к себе внимание — чтобы меня забрали из этого переполненного Бедлама, в который я оказался заключен.

В любом случае я нуждался в уходе. Хотя пуля не задела ни кости, ни сухожилий, рана причиняла мне сильную боль и смотрелась довольно подозрительно. Мои брюки задубели от спекшейся крови. Так что, не потрудившись приподняться со своего убогого ложа, я стонал и что-то лепетал, стараясь — вполне успешно — произвести впечатление человека, доведенного до крайности.

Поскольку я проснулся одним из первых, издаваемый мною шум не вызвал особого энтузиазма у окружающих, по доброте душевной — в стремлении поскорее поставить меня на ноги — отвесивших мне немало тычков и пинков. С их помощью я еще более преуспел в своих причитаниях. Кончилось тем, что, завопив, я встал на ноги и тут же рухнул на пол, перекатившись лицом вниз, что наводило на мысль, как я надеялся, о предсмертной агонии.

Был вызван надзиратель. Он перекатил ногой мое тело. Я застонал.

Вызвали второго смотрителя, и вдвоем они потащили меня куда-то под громкий аккомпанемент звякающих ключей; кончилось дело в крохотной комнатенке, где меня как попало взвалили на стол.

Осмотреть меня явился доктор, я тем временем продолжал стонать.

Обследовав мою рану и перевязав ее, этот безмозглый коновал пустил мне кровь, по всей вероятности считая, что тем самым умерит мою предполагаемую лихорадку.

К тому моменту, когда они вынесли целую посудину моей крови, я чувствовал себя уже настолько плохо, что мог и не притворяться. Потом меня оттащили в одиночную камеру, где и заперли.

Там я пробыл два дня. Мне приносили отвратительную еду, которую я на исходе вторых суток приноровился поглощать. Расстройство желудка не заставило себя ждать больше часа.

На третий день я предстал перед каким-то тюремным начальником, он осведомился о моем имени и адресе и спросил, не сознаюсь ли я, где спрятал тело Виктора Франкенштейна. В ответ я заявил о своей невиновности. Он со смехом произнес: «Один из наших самых почтенных советников вряд ли посадил бы в кутузку невиновного». Но при всем при том он оказался достаточно любезен и, перед тем как отправить меня, формально обвинив в убийстве, обратно в камеру, предоставил мне письменные принадлежности.

12

Письмо от Джозефа Боденленда к Мэри Годвин:

Дорогая моя Мэри Годвин, твой роман нашел множество неведомых тебе читателей. Это письмо может так никогда и не найти тебя. Но в сложившихся условиях меня тянет писать ничуть не слабее твоего!

Стоило тебя покинуть, и передо мной замаячила катастрофа. Единственным утешением мне служит то, что я был-таки рядом с тобой — но утешения этого хватит на все, что угодно.

Мои смутные воспоминания о твоем романе подсказывают, что ты была излишне добра к нареченной Виктора, Элизабет, и более чем добра к его другу, Анри Клервалю. Спевшись, эта парочка засадила меня в тюрьму по обвинению в убийстве Виктора.

Меня могут освободить в любой момент — достаточно Виктору появиться, и все обвинения отпадут сами собой. Однако же ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, сколь сумасбродны его поступки, как мечется он, подстегиваемый виной и преследованием. Позволю себе чуть исказить твою фразу: «Он скитается, потому что несчастен». Может быть, ты сумеешь мне помочь, узнав, где он нынче обитает, или даже убедив его — если потребуется, через третьих лиц — вернуться домой или связаться с официальными лицами в тюрьме? Он не должен держать на меня зла.

Сколько времени провел я в размышлениях о том, что произошло между нами. Обойду молчанием свои чувства к тебе, ведь они, чего доброго, не очень-то много для тебя теперь (хоть я в сомнении, о каком «теперь» идет речь) значат; могу, однако же, тебя заверить, что цветку, внезапно расцветшему между нами одним летним утром, не суждено увять, сколько бы рассветов ни ждало его впереди.

Писать же я буду о положении в мире, в котором очутился. Не могу надивиться твоему интеллекту (ты, должно быть, вся в матушку) — в эпоху, когда это такая редкость; в мой век умные женщины встречаются чаще, но результата это никакого не приносит: во-первых, их слишком много, а во-вторых, они живут в мире, где надо всем довлеет мужское начало — даже над складом ума большей части представительниц вашего пола. (На языке своей эпохи я сказал бы об этом совсем другими словами! Не хочешь ли послушать? Ты — ранний образчик феминизма, детка, совсем как твоя маменька. Со временем это течение наберет силу, его подхватят средства массовой информации, всегда охочие до новинок в сфере пола. Но большинство этих воинствующих девиц продалось великим манипуляторам, они сами пляшут под мужскую дудку, позабыв о своих клиторах. Конец цитаты.)

Я отнес Виктора — и, должен сознаться, твоего поэта тоже — к разряду либеральных доброжелателей-вредителей. Это неудержимое, хлопотливое желание улучшить мир! «Взгляни, куда это заводит нас!» — вот что я хотел сказать своими речами в тот вечер на вилле Диодати.

Я был слишком наивен. Теперь, запертый в убогую камеру, лишенный всяких гарантий на что-либо хорошее в будущем, я отчетливо это вижу. Когда в этой тюрьме находилась Жюстина Мориц, все заранее сочли ее виновной. Быть может, и меня ждет подобная несправедливость — если только мое имя когда-либо выйдет за стены тюрьмы.

Но кто замолвит снаружи за меня слово, кто вмешается в мое дело? В двадцатом и двадцать первом веке все обстояло бы совсем по-другому, по крайней мере в Америке, Японии или Западной Европе. Каменный занавес уже не отрежет тогда заточенных в тюрьму от внешнего, свободного мира. И среди заключенных я не числю должников — в будущем правительство достаточно образумится, чтобы не сажать людей в тюрьму из-за одних долгов.

Откуда взялись эти мелкие улучшения? (Конечно же, я подхожу к общим вопросам столь окольным путем, поскольку тема тюрьмы назойливо лезет мне в глаза. Но мне представляется, что окажись я с оторванной ногой на поле Ватерлоо, или в кресле зубного врача без благословенного вспомоществования анестезии (этакий опий будущего), или лицом к лицу с засильем работы, под гнетом которой медленно вырождается и умирает с голоду моя семья, мои заключения в конечном счете могли бы оказаться точно такими же.)

Между твоим веком, Мэри, и моим огромные массы людей во многом избавились от своей грубости. Сколь бы ни был прекрасен твой век, сколько бы великих умов его ни украшало — и сколь бы ни был уродлив мой, жестоки многие из его лидеров, я все же верю, что в этом отношении время, из которого явился я, предпочтительнее вашего. Людей научили больше обо всем заботиться. Необычайно возросла их сознательность.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12