Она пролетела над сумрачным ущельем, на дне которого бродили неприкаянные тени. Эхо безмолвного стона долго преследовало гарпию. Ночь, пламя костров, искры до небес; ввысь рвется дикая, вольная песня – бубен, гитара, скрипка. Аромат жарящегося мяса; люди в нарядах из цветных лоскутов пляшут между огнищами; вино – рекой, степь – дыбом, дым – коромыслом… В бархате неба сияют алмазные шляпки вбитых в купол гвоздей. Можно подлететь ближе, коснуться звезд рукой, не боясь обжечься: сияние холодно, как лед.
День. Берег моря. Табуны волн с яростным ржанием обрушиваются на скалистый берег, взлетая брызгами белой пены. Это не метафора: скалы атакуют бесконечные орды коней – прозрачных, переливающихся на солнце благородным нефритом. Рассыпаются мириадами жидких осколков, чтобы возродиться и вновь ринуться на приступ.
На вершине скалы – замок. Сюда шум волн едва доносится. Кажется, замок спит тысячу лет, уставясь на море бельмами слюдяных окон. На главной башне застыли фигурки людей. Пятеро. Они неподвижны, словно навеки срослись с башней. Гарпия летит – над скалой, над замком, над морем. Дальше от берега волнение стихает, волны делаются ленивыми, в них больше не угадываются фигуры жеребцов. Но в таинственной глубине кипит жизнь. Гибкие тела скользят под водой, а на дне, в городах, построенных из кораллов, обитают русалки, и люди с головами мурен, и многорукие шутники-спруты, и дивными садами колышутся водоросли, и рождается музыка, идущая из бездны.
Правее, на горизонте, мелькнул остров. Сетчатый узор солнечных лучей, крики розовых чаек с клювами фламинго, водоворот, затягивающий в себя корвет с медными парусами, разлитый в воздухе комариный звон, от которого во рту появлялся горький вкус можжевельника – все ясно говорило: цель близка.
Берег прыгнул навстречу, как леопард из засады.
Сети из паутины, хижины-раковины отливают перламутром. Безлюдье. Дальше, дальше – лес, на вершине каждого дерева – раскрытый веер из шелка. Посреди леса, плешью великана, погребенного стоя – холм. На вершине сражаются двое. На сей раз Келена узнала барда сразу. В руках его пели стальные молнии: непомерно длинная шпага, чье острие истончалось в иглу, и дага с лезвием черней антрацита.
С Томасом Биннори бился золотоволосый юноша. На его белой рубахе алело кровавое пятно – строго против сердца. Невидящие глаза-пуговицы чучела. Движения марионетки, ведомой жестоким кукольником. Юноша был мертв, но, тем не менее, продолжал бой. Палаш врос рукоятью в ладонь, плоть от плоти мертвеца. Клинки плели в воздухе кружевную вязь, оставляя за собой мерцающие шлейфы из бисеринок алой росы.
Безжалостная мелодия смерти взлетела грозным крещендо. Палаш златокудрого отыскал брешь в обороне поэта – и вошел в грудь Биннори. Томас охнул и начал медленно, как во сне, валиться на спину. На лице его, одиноким путником в зимней степи, замерзала виноватая улыбка. Затылок коснулся земли; мигом позже Биннори вновь был на ногах. Бой возобновился. По кругу. Бой, смерть, воскресение, и еще бой, и еще смерть – без конца.
Второй якорь.
Куда сильнее прежнего.
Сражающиеся остались позади. За лесом блеснула серебряная нитка ручья. Здесь! У Келены невольно затрепетали ноздри. Она резко пошла на снижение. Благословенная тень посреди летнего зноя. Вода в ручье сладка на вкус, ее можно пить вечно, радуясь неиссякаемой жажде. Пригорок над ручьем – душистое разнотравье, в чьей глубине тлеют угольки цветов. Время от времени то один, то другой цветок взмывал в воздух, оборачиваясь чудо-мотыльком.
Рой цветов-бабочек вился вокруг головы поэта, сидевшего на пригорке. Босой, в льняной рубахе до колен, заросший мягкой русой бородой, Биннори улыбался. Эта улыбка разительно отличалась от той, что извинялась на холме за очередную смерть. Так погибший отличается от спасенного. Рядом с Биннори стояла арфа. Он не касался струн – арфа пела сама; он не размыкал губ – слова рождались из ветра, шепота листвы, журчания ручья. Эхом смеялась плакучая ива, полоща ветви в воде. И, вторя музыке, и песне, и смеху, вокруг Томаса Биннори, легко и грациозно, не касаясь земли, кружились в танце четыре феи.
Одна – бирюза и лазурь, плоть от плоти ветра, с диадемой из серебра. Другая – пламя осени, багрянец и янтарь, вся – натянутая струна: тронь, и зазвенит. Третья – зелень листвы, ласковый свет, лукавые искорки в глазах. Бархатная шапочка цвета малахита венчала ее голову. Четвертая – жемчуг и опал, нежность и сочувствие, и корона из белого золота, и шут-карлик у ног.
Здесь. Ошибка исключалась. Райский уголок, блаженная идиллия – именно отсюда больной не желает возвращаться. И угасает, счастлив и беспечален. Кто же из четверых? Паразит всегда умело маскируется. Его нелегко распознать. И он силен: Келена уже с минуту сопротивлялась давлению – оно росло, мягко, но настойчиво выталкивая гарпию из психонома.
Давление исходило от танцующих фей.
Кто из них?
Паразит могуч, но, к счастью, неразумен. Атаковать первым он не станет. Если не спровоцировать агрессию, он нарастит давление до невыносимого, заняв весь объем, и выдавит чужака вон. Дед был прав: очень запущенный случай. У гарпии один-единственный козырь: паразит привязан к якорю, как младенец в утробе пуповиной связан с матерью. Он никуда отсюда не уйдет.
Кто?!
…почувствовав, что задыхается, гарпия повернула обратно.
– Я буду драться за душу Биннори, – сказала Келена, вернувшись.
Абель заплакал, не скрывая слез. Он был готов ей лапы целовать, сумасшедшей птице, только за одни эти слова. Остальные молчали, переглядываясь. У кресла зашевелился и громко выругался, приходя в чувство, прыткий лейб-гвардеец.
Больной так и не проснулся.
Liber II
Свиреп, когда спровоцирован
Caput V
Словно капли в тумане – мы были, нас нет,
Словно деньги в кармане – мы были, нас нет,
Нас никто не поймает, никто не поверит,
Нас никто не обманет – мы были, нас нет.
Томас Биннори
– Ничего?
– Да.
– Совсем ничего?
– Абсолютно.
Лейб-малефактор отошел в угол, где на крюке, вделанном в стену, висела клетка с ручным, третий год как слепеньким василиском Царьком. Ящерок оживился, учуяв хозяина, кукарекнул и распушил гребень короной. Гукая, будто младенцу, Серафим стал кормить его семенами цикуты.
Царек клевал с ладони, радуясь вниманию больше, чем угошению.
– Ишь, животинка… – с грубоватой лаской бурчал старец, складывая ладонь горсткой, чтоб ящерку было удобнее. – Вот кто меня больше всех вас, завистников… вот кто любит дедушку…
Василиск был племенной, из спец-питомника «Зеница». Яйцо-спорыш – от черного семигодовалого кочета, наседка – жаба-лауреатка, чьей родословной завидовали принцессы Анхуэса. Перед тем, как уложить под жабу, яйцо носила под мышкой лилльская девственница со справкой. Короче, Царек вышел на славу. Когда к Серафиму приходили гости, клетку накрывали плотной шалью. Теперь же предосторожность стала излишней – разве что клюнет, если надоедать с поглаживаниями. А в сказки об исключительной ядовитости василисков не верили даже дети – просвещенный век, не кот начихал.
Говорили, лейб-малефактор много лет подряд играл с василиском «в гляделки», постепенно, день за днем, увеличивая время игры – так, наращивая дозу, привыкают к яду. Говорили еще, что именно от таких игр Царек и ослеп.
Но это, пожалуй, враки.
– Я верю вам, сударь мой, – наконец сказал Серафим. – Опыт, квалификация, умение примечать детали… Нет, вы не могли ошибиться. Если вы говорите, что действия гарпии не отслеживались на доступных вам уровнях – значит, их не отследил бы никто.
Андреа Мускулюс – а это он докладывал сейчас начальству об итогах первого сеанса лечения – сперва не понял, а после оторопел. Он готов был привычно обидеться на «отрока», а тут, нате-пожалста: опыт, квалификация, сударь мой… Радоваться? Пугаться? Пропустить мимо ушей?!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.