Генри Лайон Олди
Гарпия
Мы, маги, самонадеянны, как никто в мире. Создавая дворцы и разрушая города, жонглируя заклинаниями и играя чарами, мы носимся с Высокой Наукой, как дурень с торбой, как дикарь с палкой, к которой он впервые прикрепил острый камень, и не замечаем, что мироздание безразлично к новоявленным владыкам. Уверенные, что все познаваемо, подчиняемо и изменяемо, или в крайнем случае – уничтожимо, мы запираем себя в клетку предубеждений, держимся за прутья и хохочем в лицо каждому, кто заявит о нашей ограниченности.
Кажется, что наш хохот сотрясает основы бытия. Но нет, он всего лишь гаснет в пяти шагах от клетки. Там, в темноте, сверкают чьи-то глаза, там кто-то ходит на мягких лапах, там слышится жаркое дыхание зверя. Клетка, ты ограждаешь нашу свободу? – а может, ты просто спасаешь нас, могущественных калек, от шанса сделаться легкой добычей?
Из записей Нихона Седовласца
И однажды воображение пришло мне на выручку, и я создал богов; а затем пришлось сотворить и людей, чтобы те поклонялись богам; а также и города, где они будут жить, и королей, которые будут ими править; но королям и городам потребны имена, и великие, веские имена нужны широким рекам, которые – я видел это – ночами текут по королевствам.
Эдвард Джон Мортон Дракс Планкетт, 18-й барон Дансени
Prologus
– Большой курятник, – сказал дедушка, улыбаясь. – Это я о Реттии. Большой, грязный и, главное, тесный курятник. Тебе будет трудно там.
В голосе деда звучало понимание, спокойное и доброжелательное. Так солдата отправляют в разведку, откуда мало шансов вернуться с донесением, так благословляют на дальнюю дорогу и трудную работу, зная, что уходящий редко приносит домой удачу, а работник – богатство. Так разговаривают с равным, поручая важное дело и не оскорбляя слезливым, лишним сочувствием.
– Мы рождены для простора, а его в Реттии мало. Люди кидаются на каждую крупинку, стараясь успеть прежде конкурента. В итоге – свалка, давка, и никакого простора. Он затоптан ногами. Нам свойственно размышлять, не торопясь, а в столице для этого вечно нет времени. Суета – их девиз. Я знаю, я жил в городе шесть лет. И три года – при храме Шестирукого Кри.
Вперевалочку, неуклюже раскачиваясь, он подошел к самому краю скалы. Стоя над обрывом, дедушка смотрел туда, где ветер оглаживал ладонью мохнатые облака. Внизу, на гребнях волн, вскипали барашки – и буйными отарами неслись прочь, как если бы море пыталось уподобиться небу. Горластые чайки устроили базар, сбившись в стаю над Тарренским мысом. Осторожно, словно боязливая девчонка – пальцами ноги, солнце пробовало воду краешком диска.
От места соприкосновения тянулись ленты: алые, желтые, багряные.
– Ничего, дедушка. Я справлюсь.
Келена с любовью смотрела на старика. Она знала: едва покинув Строфады, она обратится для деда в воспоминание. Черно-белая картинка, факт, не отягощенный чувствами. Старик будет помнить все, что видит и переживает в данный момент, но не станет волноваться за внучку. Просто ожидание. Миссия Келены чрезвычайно важна для племени. Но сердце от этого не забьется чаще ни на одну сотую такта. Да и она сама, оставив родной остров позади, вспомнит о дедушке без лишних сантиментов.
Надо пользоваться радостью в настоящем. Грустить сейчас, восхищаться здесь; беспокоиться над обрывом, а не в ста шагах от него или в падении. Сиюминутность – единственная крепость, которая заслуживает обороны. Для обитателей Строфадской резервации нет якорей в прошлом и будущем.
За спиной Келены тянулся луг – бурый, высохший от летней жары. Когда осень осчастливит землю дождями, на лугу распустятся цветы. Гиацинты, фиалки, дикие пионы придут на смену весенним красавцам: ирисам и тюльпанам. Еще дальше пейзаж был выдержан в серых тонах, оживляем лишь желтизной зарослей дрока.
– Идет буря, – заметил дедушка. – Ветер усиливается. Воздух сухой, как глотка у похмельного забулдыги. Облака слоятся. Уверен, к полуночи грянет.
– Хорошо бы, – согласилась Келена.
На закате она отправлялась в путь. И очень надеялась на бурю. Дед прав: рваные края облаков, чехарда ласточек, резкое похолодание – все сулило шторм. С другой стороны, внезапная смена погоды могла быть результатом усилий заклинателя ветров, выполняющего чей-то заказ, или волхва-процеллера, нанятого на пиратский корабль – отводить непогоду в сторону. Если так, нет резона предсказывать, что случится через час – буйство стихий или полный штиль.
– Научись, девочка. Многие из наших считают твой поступок бессмыслицей. Кое-кто – безрассудством. Единицы – шансом построить мост над пропастью. Я бы назвал это крыльями, да боюсь показаться выжившей из ума развалиной.
Келена засмеялась. Слово «боюсь» потешно звучало в устах дедушки, который ничего и никогда не боялся. Страх мало свойствен обитателям Строфад, а дед прожил такую длинную, богатую, полную событий жизнь, что самый храбрый страх побледнел бы от ужаса и удрал со всех ног, предложи ему судьба принять в ней участие.
Старик обернулся. Келена подалась вперед, впитывая, запоминая черты дедова лица. Морщины, складки, «лапки-царапки» в уголках мудрых, чуточку насмешливых глаз. Горбатый нос, похожий на клюв орла. Пряди седых, местами – грязно-серых волос падают на плечи. Щеки запали, подчеркивая остроту скул. Подбородок резко выпячен вперед – борода у мужчин из народа Келены не росла, в отличие от усов, зато подбородок удавался на славу, соперничая с носом.
Родное, знакомое с детства лицо. Нет, поправила она себя. Это лицо, девочка, ты узнала не сразу. Раньше дед был красавцем. Скоро он опять станет красавцем – на год, в лучшем случае, на два. И тогда – все. Грусти сейчас, девочка, не теряй драгоценных секунд. На закате грусть останется здесь, а ты даже не обернешься, не взглянешь через плечо на одинокую, печальную грусть, брошенную на берегу, словно драное тряпье.
Впрочем, смотреть дальше, чем следует, ты тоже не станешь. Не увидишь тревогу, приплясывающую на том конце пути, и боязнь провала, и дурные предчувствия. Свора чаяний и опасений может изойти дребезжащим лаем – не вижу, не слышу, не знаю. Тебя не учили выборочной слепоте, ты родилась такой.
И ни разу не пожалела об этом.
– О деньгах не беспокойся. Стипендия тебе обеспечена. И достойное содержание. Нетрудно сторговаться, если потребности малы. Хочешь, мы принудим их раз в месяц покупать тебе новое платье? Парча, шелк, бархат – хочешь?
Оба улыбнулись. Прощаясь, они много и с удовольствием смеялись. К слезам, пророчила бабка Айзер-гюль, старейшина рыбацкого поселка на южной стороне острова. Бабка сама не смеялась, и другим не велела. У рыбаков слово женщин звучало громче мужского. Наверное, это и послужило причиной, по которой их род не оставил Строфад, когда острова объявили резервацией под властью Реттийской короны. Все переселились на Закмос, Тутир, Дактиль; самые бойкие – на материк, в восторге от обильных компенсаций. Даже монахи-скрытники, рыдая, покинули обжитые, намоленные землянки, а упрямцы-рыбаки не двинулись с места. Деньги от казны они получили, что называется, до гроша, отдали женам и матерям, те спрятали монеты в кубышки, на черный день, зарыли в тайном месте, под елью у развалин древней цитадели – и отправили мужей ловить морских черепах, ибо сезон.
У женщин корни растут глубже, думала Келена. А у наших женщин – еще глубже, хотя многие считают нас бесчувственными. Наши корни так глубоки, что достигают ваших бездн – потаенных, скрытых от вас самих. Философия, говорите вы. Религия, говорите вы. Высокая Наука, в конце концов, говорите вы.
Новые земли и новые пути, говорим мы.
Спасибо за доступность.
– Постарайся все-таки помочь больному. Боюсь, там очень запущенный случай, – сказал дедушка. Теперь слово «боюсь» прозвучало естественно и совсем не смешно. – Будь осторожна.
Он сделал последний шаг и кинулся вниз со скалы.
Келена выждала минуту-другую и подошла к обрыву. Пряный аромат лавра и шалфея, тимьяна и розмарина, вечный запах летних Строфад тянулся за ней, как плащ. Змея просквозила в траве и убралась подальше, в тень колючих кустов фриганы, стойких к засухе. Солнце блаженно тонуло в море, разбрызгивая винно-красную воду от горизонта к берегу.
– Я постараюсь, дедушка, – пообещала она.
В полночь началась буря.
Liber I
Мрачная с Островов Возвращения
Caput I
…Надломив крыло из ваты,
Ляжем в облака, как в склепы.
Мы, поэты, редко святы,
Мы поэты, часто слепы.
Томас Биннори
– Купите цветочек, сударь!
Цветочница Герда считала себя плоть от плоти Веселого Тупика, и не без оснований. Двенадцать лет назад ее подкинули здесь – не вполне здесь, скажем честно, но рядом, за углом – к порогу храма Добряка Сусуна. Жрецы-отпущенцы сжалились над бедолагой, мокрой и синей от крика. Шесть месяцев дитя обихаживали, как могли, неумело, по-мужски проявляя заботу и втихомолку радуясь живой душе, далекой от греха. Затем девочку взяла под опеку бабушка Марго, верная прихожанка, укрепив благой порыв содержанием, назначенным ей от храма.
Жила бабушка Марго, считай, в Веселом Тупике. Ну ладно, считай не считай, а положа руку на сердце – близко, пять минут ходьбы, не больше. Перекресток Кладбищенской и Трубача Клауса, домик под крышей цвета свежей ржавчины, третий этаж. Герда была не первой у старушки. Кристиан, для друзей – Крис-Непоседа, еще один внук-приемыш, успел раньше девочки обосноваться в тесном бабушкином жилище и в просторном бабушкином сердце. Талант карманника, проявившийся в раннем детстве, дар брать без спросу и вовремя уносить ноги, за который Кристиан удостоился похвалы Прохиндея Морица («Сопляк, ты кончишь жизнь на виселице!») лишь добавлял парню любви близких людей.
«Что бы ни нес, лишь бы в дом!» – говаривала Марго, чихая от доброй понюшки табака, и морщинки славными лучиками освещали ее лицо.
Бабушка всю жизнь торговала цветами. На покой она вышла прошлой осенью, передав семейное дело в руки Герды, цепкие и надежные. С младых ногтей девочка привыкла ходить за Марго, цепляясь за передник бабушки, а там – и самостоятельно. Владельцы оранжерей вздрагивали по ночам от изумления, смешанного с ужасом. Им снилась прелестная крошка, милый бутончик, торгующийся за каждый лепесток с азартом конокрада. Девочка научилась безошибочно определять, какие цветы завянут в скором времени, и всучивала покупателю именно этот букетик. Звонкий голосок привлекал клиентов, наивное личико даже в прожженном цинике будило любовь к прекрасному, а проклятья, летящие в адрес скупердяев, поражали цель без промаха.
Иные брали по три, по четыре букета, только бы «дурное орало» заткнулось.
– Купите цветочек, сударь!
Вотчиной Герды вскоре сделался Веселый Тупик. Набегавшись по городу, она раз за разом возвращалась сюда: так хищник, затаившись, ждет в засаде у водопоя. В Тупике, месте укромном и скрытом от досужих глаз, часто случались дуэли. Победитель, секунданты, лекарь, а то и побежденный, если оставался жив, с охотой брали у «цыпочки» розы – алые, пурпурные и багровые. Герда не знала, отчего драчуны предпочитают розы, схожие с лужицами крови, насаженными на шипастый клинок стебля, и не стремилась разрешить загадку. Корзина опустела, и ладно. Здесь же, в Веселом, студенты любили прижать к стеночке хорошенькую зеленщицу или душечку-прачку, сорвав поцелуй. Астры, георгины, а бывало, что и принц-гладиолус всегда оказывались кстати, если у студента завалялась монетка-другая, чудом спасшаяся от вчерашней пьянки.
Имелась в Веселом Тупике еще одна причина, по которой жители Реттии, колыбели изящных искусств, захаживая сюда, с охотой обзаводились цветами. Но о ней Герда помалкивала, боясь спугнуть удачу. Девочка, хоть и была в ту пору глупышом-несмышленышем, помнила, как причина возникла сама собой, без видимого повода, приехав в столицу верхом на пегом муле – и острым умишком понимала:
«Что явилось ниоткуда, грозит исчезнуть невпопад!»
Да, Герда обещала в будущем стать достойной преемницей бабушки Марго – и в торговле, и в мудрости, и в добросердечии. Хотя последнее, услышь девочка о таком казусе, она оспорила бы в любом суде, не нуждаясь в адвокатах. Есть возраст и положение, когда доброе сердце числится скорее в пороках, чем в заслугах. Ты преисполняешься гордости, если тебя кличут злюкой, но отзывчивость звучит обидно, на манер рохли и мямли.
– Купите цветочек, сударь!
Мужчина, рослый дворянин при шпаге и плаще, не обернулся. Секундой раньше он вошел в Тупик, погружен в раздумья. Шляпа, надвинутая на брови, размеренная походка человека, который никуда не торопится – ждет не он, ждут его; стук колес кареты-невидимки, остановившейся за углом, ибо пассажир изъявил желание пройтись пешком – все выдавало в дворянине особу значительную, следовательно, денежную и, возможно, щедрую.
Мудрость улиц: «звону» в кармане не всегда сопутствует желание поделиться.
Дворянин (Герда для себя окрестила его «верзилой») в подробностях осмотрел сперва корзину, а после – маленькую цветочницу. На Герду так смотрели впервые: не видя, не замечая, скользя по поверхности, будто башмак по первому льду. Казалось, верзила способен с одинаковой небрежностью взять букет, ударить девочку по щеке или подпрыгнуть и улететь в вечернее небо.
Вместо этого дворянин почесал кончик носа, отвернулся и двинулся дальше. Герда шумно вздохнула, лишь сейчас обнаружив двух спутников верзилы – старичину и хлюпика, согласно ее личному реестру «кобелей». Хлюпик напоминал кузнечика, старичина – гусеницу. Первый – вприпрыжку, второй – ковыляя и охая, они поравнялись с девочкой, стараясь не отставать от дворянина в плаще.
«Драться явились, – решила Герда. – Верзила заколет хлюпика, а старичина подтвердит, что все было по-честному. Жалко, розы кончились. Ничего, продам георгины. Они тоже на кровищу смахивают…»
Она ошиблась. Драться гости Веселого Тупика не собирались. Верзила остановился у входа в заветный домик, где жила еще одна причина, и задумался, медля взяться за дверной молоток. Душа Герды запела: хвала Вечному Страннику, без цветов не обойдутся! Их трое, полкорзины заберут. День прожит не зря…
– Купите цветочек, сударь!
– Уйди, дитя, – велел хлюпик.
Это он напрасно. Чуя поживу, Герда становилась злее дикой кошки. Ради возможности укусить, вцепиться в живое мясцо, она частенько жертвовала и самой поживой – повод делался лишним, мешающим словесной баталии. Не в деньгах счастье, а оскорблять себя всяким прохвостам мы не позволим. Это нам-то уходить из Веселого? Это мы-то – дитя?
Герда не сомневалась, что с легкостью удерет от хлюпика, а уж от доходяги – и подавно. Значит, возмездия за дерзость можно не опасаться.
– Жадины! Скряги! Медяка пожалели бедному ребенку! Чтоб вас скрючило в три погибели! Чтоб ваши кишки играли отходной марш с ночи до утра! Чтоб вам зудело без почесуна…
Верзила с хлюпиком и ухом не повели. Зато старичина замер, как вкопанный, принюхиваясь. Герда была готова дать голову на отсечение – дряхлый мерзавец нюхал ее вопли. Шевелились мохнатые ноздри; слова влетали в них, отдавая хозяину не смысл, но запах.
Наконец старичина сморщился и чихнул.
– Пусть вам, жмотам, икается…
– Уймись, отроковица, – ласково произнес старичина, и Герда ощутила, как язык сворачивается в трубочку, где внутри, розовым червячком, спряталась немота, и снаружи тоже воцарилась немота, щекоча зубы опасным, зимним холодом. – Не надо желать случайным встречным целый ворох гадостей. Это дурно. Тебе говорили, что это дурно, или я у тебя первый?
– Оставь ребенка, Серафим, – велел дворянин. – Она не со зла.
– Разумеется, не со зла, – кивнул старичина. – Исключительно из благих намерений. Я же чую: она преисполнена любовью. Аж наружу брызжет. Отроковица, твое счастье, что Вышние Эмпиреи глухи к таким болтушкам, как ты. Кройся в твоем оре хотя бы одна скверная инвокация… Клянусь Нижней Мамой, я превратил бы тебя в чертополох и скормил на обед ближайшему ослу. Когда в следующий раз захочешь пожелать счастья ближнему, вспомни меня. Хорошо?
«Чтоб ты сдох!» – подумала Герда, тщетно пытаясь заговорить.
– Все смертны, – не стал перечить мерзкий старичина. – Рано или поздно я сдохну. Но не сейчас, к твоему великому сожалению. Давай сюда корзинку, моя прелесть. Люди искусства обожают цветы. Томас – не исключение. Вот и преподнесем…
Руки Герды помимо ее воли протянули корзину вперед. Хлюпик принял вынужденное подношение, не моргнув и глазом, а верзила достал из кошеля монету и швырнул ее цветочнице. Он бросал, не глядя, и промахнулся бы, угодив денежкой в водосточную трубу. Но хлюпик вдруг оказался в трех шагах от места, где стоял, взял монету из воздуха и через плечо закинул Герде прямиком в кармашек передника, вышитый по краю красным «живчиком».
Не теряя времени, Герда вытащила нежданную плату и остолбенела: на ладони блестел золотой бинар!
– Чтоб ты сдох! – запоздалым эхом вырвалось у девочки, даже не заметившей, что дар речи вернулся к ней. – Сударь, за такие деньжищи хоть каждый день!.. и ни слова, ни полсловечка… да хоть в чертополох, хоть ослу на обед…
Она тараторила, уставившись на сокровище, губы плясали джигу, язык молотил чушь, словно с привязи сорвавшись, а в «шустрой соображалке», как Герда звала голову, творилось невообразимое. «Стой! – кричала интуиция, первой учуяв возможную беду. – Угомонись, дурища! Не лезь на рожон…» Впрочем, верзила не обращал на цветочницу никакого внимания. Он стучал молотком в дверь дома, не замечая, что девочка смешно кивает, будто кланяется, в который раз сличая его профиль с профилем, отчеканенным на золотом. Вопли Герды сделались тише, превратясь в обыденную скороговорку, снизились до шепота…
– …ни словечка… никому!.. ваше величество…
Эдвард II, король Реттии, уже забыл о смешном ребенке. И королевские спутники – лейб-малефактор Серафим Нексус и Рудольф Штернблад, капитан лейб-стражи – повернулись спиной к Герде, пятившейся прочь из Веселого Тупика. Так оставляют поле боя, сдавшись на милость превосходящим силам противника – медленно, изо всех сил пытаясь не удариться в бега, сохраняя остатки достоинства.
Нечасто цветочницы продают георгины королям.
– …ни-ни…
Она действительно никому ничего не рассказала. Бабушка Марго, Крис-Непоседа, подружки, соседи – никто не узнал от Герды, что король без свиты, только с двумя близкими людьми (каждый из которых стоил целого сонма придворных), на ночь глядя явился в дом Томаса Биннори, барда-изгнанника.
Человека, о ком в последнее время шептались:
– Слыхали? Ага, рехнулся! С ума сбрендил, рифмоплет…
Молчать девочке стоило большого труда. Иногда – непосильного. Но, пожалуй, именно с этого вечера, научившись держать язык за зубами, Герда перешагнула межу детства, и судьба ее сделала резкий, опасный, неизбежный поворот, приведший ко многим последствиям. Истории часто начинаются так – с персонажа второго-третьего плана, о ком и забыть не грех, и вспомнить невредно.
Истории жестоки к своим участникам.
Но об этом – как-нибудь позже.
* * *
– Прошу вас, ваше величество!
– Я рад видеть тебя, Абель. Как он?
– Трудно сказать, ваше величество. Иногда мне кажется, что дело идет на поправку. А случается, что я готов молиться кому угодно, хоть демонам преисподней, лишь бы…
Привратник, слуга (единственный в доме, не считая стряпухи), друг и спутник поэта, а временами – нянька и сиделка, Абель Кромштель гордился тем, что король зовет его по имени. Даже не так – что король вообще помнит его имя. Он не обиделся бы, зови его Эдвард без затей: «Эй, ты!..» – приказывая мановением руки. У королей уйма державных забот, куда им помнить имена мелких людей, вроде Абеля! А вот поди ж ты… В мире было всего два человека, за кого Абель не задумываясь отдал бы жизнь, или убил по их велению – мэтр Томас и Эдвард II, кумир и благодетель.
В остальном он был начисто лишен гордыни.
Даже на рынке он стеснялся торговаться, потупляя взор. Мясники, хлебопеки и продавцы овощей знали это качество Абеля, и – удивительное дело! – не спешили им воспользоваться, теша сиюминутную корысть. Напротив, сбрасывали цену сами, а потом долго провожали взглядом нелепого покупателя, которого вроде бы грех не облапошить, и в глазах торговцев сияло что-то, напоминающее отблеск стихов Биннори – комических, трагичных, разных.
– Добрый вечер, Абель!
– И вам здравствовать, мастер Нексус! И вам, сударь капитан! Следуйте за мной, я провожу…
Узким коридором, где гости шли гуськом за Абелем, воздевшим к потолку канделябр с зажженной свечой, они выбрались во внутренний дворик. По дороге гобелены на стенах впитывали без остатка любое произнесенное слово, даже шепот, даже шелест дыхания. Ковровые дорожки гасили звук шагов. Плиты, которыми был вымощен двор, прошитые на стыках мхом, позволяли ступать бесшумно – шершавая поверхность приникала к подошвам нежно, будто чуткая любовница.
«Правильно, – думал король, ожидая встречи и боясь ее. – Вдохновение капризно, его легко спугнуть. Скрип, кашель, трость упала на пол – и все, пиши пропало. Гений исчез, оскорбясь, осталась пустая, страдающая оболочка…»
Этот дом подарил барду он. Не за счет казны – за личные средства, унаследованные от предков. Приобрел здание у прошлого владельца, сделал ремонт, купил мебель и уговорил Биннори принять жилище в дар, как знак уважения к таланту. С детства, еще сопливым инфантом, Эдвард привык так утверждать: приобрел, сделал, купил – хотя, разумеется, он лишь отдавал распоряжения. Вот уговаривать довелось лично, и труд, видит Вечный Странник, стоил остальных усилий с лихвой.
Какое там «труд»! – пахота, рудники, перетягивание смоленого каната… Строптивый, независимый Биннори сменил на дорогах изгнания десяток королевств, пять курфюршеств и одну маленькую, но чрезвычайно обидчивую деспотию. Перебравшись в Реттию, он готов был спать под забором и петь в тавернах срамные куплеты, беря с забулдыг по медяку за строчку, но ни в коем случае не зависеть от власть предержащих. Понадобилось время, прежде чем гордец понял, поверил сперва сердцем, а там и умом: король менее всего желает купить себе новую игрушку. Дом, содержание, приветливость венценосца – не подкуп, не милостыня, но знак признательности.
Самое мелкое, что может сделать богатый и властительный для талантливого и вдохновенного.
«Овал Небес, отчего простые истины – наиредчайшие? – думал король, глядя на поэта. – Я вспыльчив, упрям и капризен. Я хорошо знаю себе цену. Цену Биннори я тоже знаю. Вряд ли в будущем меня вспомнят лишь потому, что при мне творил этот человек. Надеюсь, сыщутся и другие причины помнить Эдварда II. И все же, все же…»
Томас сидел в кресле-качалке, дирижируя гусиным пером в такт каким-то своим мыслям. Перед ним не было чистого листа бумаги, чернильницы, ножичка для очинки перьев; перед бардом не было даже стола. Не ждала, прислоненная к поручню, верная арфа, готовясь запеть под ловкими пальцами – прибрасывая, как любил говорить Биннори, новый мотивчик.
«Нет, не пальцами, – вспомнил король. – Он играет ногтями. Встретив его в первый раз, я сразу удивился его ногтям – мало кто из дам способен похвастаться такой ухоженной, щегольской красотой. Тогда я еще не знал, что это – инструмент… Женственный изгиб арфы, струны из латуни, а ногти, чудится, вырезаны из слюды. Похожие окошки делали раньше в светильниках, прикрывая огонь. Проклятье, рядом с ним я сам делаюсь поэтом! А ему сейчас не нужен бездарный коллега, ему нужен спаситель…»
Длинные волосы падали Томасу на лицо. Вот он прикусил кончик пера, еле слышно рассмеялся и с силой откинулся на спинку кресла, едва не упав навзничь. Все происходило, как обычно. Если не приглядываться, то в доме царил рядовой вечер, один из многих.
– Он так сидит с рассвета, ваше величество, – тихо сказал Абель. Длинная физиономия слуги вытянулась еще больше, став грустней грустного. – Я трижды приносил ему поесть. Он отказался. Заявил, что эльфы и песнопевцы едят стрекозиные крылышки. Так и заявил: крылышки, мол. Воду, хвала небесам, выпил. Заходил лекарь Ковенант…
– И что?
– Ничего. Посмотрел, расстроился и ушел. Медицина, говорит, бессильна.
Эдвард кивнул, мрачнея.
– Твое мнение, Серафим? – обратился он к лейб-малефактору.
Прежде чем ответить, старик минуту или две смотрел перед собой невидящими глазами. Сейчас, анализируя мана-фактуру больного, он стал похож на безумца куда больше, чем веселый, спокойный, умирающий Томас Биннори. Длинный нос, состоявший, казалось, из сплошных хрящей, заострился до невозможной, бритвенной остроты, как у покойника. Космы седых бровей взлетели на лоб, словно чета лебедей; острые зубы прикусили нижнюю губу.
Можно подумать, Нексус согласился бы окаменеть навеки, лишь бы не отвечать королю.
По правде сказать, лейб-малефактор чувствовал себя отвратительно. Он наблюдал у поэта все классические признаки порчи, но в жилище порчей и не пахло. Никто не злоумышлял против Биннори, никто не калил в печи вынутый след, не наматывал краденый локон на веретено, пришептывая «окорот». Ни одна живая или мертвая душа не имела к происходящему касательства, кроме, разве что, души самого Томаса.
Ситуация противоречила естеству Высокой Науки: признаки – налицо, последствия – в полном наборе, а причина отсутствует категорически.
– Увы, мой король, – разлепил старик пересохшие губы. От его обычной ироничности, присутствующей даже тогда, когда он разговаривал с монархом, не осталось и следа. Для сведущих людей – а Эдвард и молчаливый капитан Штернблад, вне сомнений, были сведущими – это давало пищу для размышлений. – Я не вижу картины магической атаки. Наверное, старею. Велите, и я завтра утром подам в отставку.
– Что ты видишь? – спросил король.
Слова об отставке он пропустил мимо ушей. Лишь объявилась новая, строгая морщинка на лбу, уведомляя: король настаивает на более подробном ответе.
– Будь я моложе, я сказал бы, что этот человек хочет умереть. Что он избрал наилучший способ самоубийства, недоступный прочим беднягам. Но я стар, и не сделаю такой ошибки. Сударь Биннори не хочет умереть. Он просто умирает. Чахнет без повода, уходит куда-то, куда нам с вами нет дороги.
Лейб-малефактор закряхтел, страдальчески пытаясь растереть себе поясницу. Услужливый Абель мигом придвинул старцу второе кресло, и Серафим Нексус с блаженным стоном опустился на сиденье, плетеное из прутьев ивы. Право сидеть в присутствии королей он получил еще в царствование Эдварда I, отца ныне здравствующего монарха.
«Если тебя хватит удар в моем присутствии, – сказал его прошлое величество, скупой на привилегии, – я огорчусь. Но не слишком, и не надейся. Считай, я избавляю себя от твоих вздохов, оханья и скрипа суставов. Корысть, любезный Серафим, корысть движет миром. Копни поглубже благотворительность, обязательно найдешь корысть…»
Рассыпавшись в благодарностях, Нексус воздержался от комментариев.
Мало кто знал, что дряхлость, а вернее, ее внешние проявления сопутствуют матерому вредителю Серафиму с юности. Еще будучи учеником Йохана Порчуна, а позднее – студентом Универмага, он избрал такое поведение, как способ накопления маны. Каждому свое: маги Нихоновой школы практикуют «Великую безделицу», отчего становятся похожи на грузчиков, гармоники-ноометры вертятся в безумном танце, от которого у всех, кроме самих ноометров, возникает тошнота и головокруженье; рисковые некроты берут заем у Нижней Мамы, рассчитывая на сносные проценты, мантики по сто раз на дню прибирают свое жилище, закручивая энергетические потоки винтом…
Общую теорию накопления маны читали на первом курсе Универмага, не делая различия между факультетами. Впоследствии, на лабораторных работах, учащимся помогали вычленить и осознать индивидуальные особенности маносбора. Те, кто был глух к нюансам собственного тела, обрекали себя на пожизненную ограниченность.
Серафим Нексус поймал старость за хвост, когда она пробегала мимо, и превратил в инструмент. Будто мастер-резчик, приступающий к работе, он оглядывал пространство вокруг себя, определял количество и качество доступной маны, намечал цель, после чего начинал выбирать средства. Одних стамесок не меньше десятка: охи – прямые, ахи – фасонные, вздохи – радиусные, жалобы – коробчатые, сетования – уголковые, кряхтение – U-образный церазик, вид доходяги – клюкарз с поперечным изгибом лезвия…
Вооружившись, Серафим резал. Реакция окружающих помогала, создавая дополнительный вектор всасывания. Сочувствие уплотняло манопоток, насмешки сдабривали добычу перчиком, для лучшего усвоения. Лучше всего были тайные ожидания скорой смерти «Вредителя Божьей милостью» – они прессовали ману в дивный, питательный концентрат, долго хранящийся в резерве.
Когда пришла настоящая старость, он был к ней готов. А окружающие и не заметили – не всем дано отличить копию от подлинника.
– Значит, просто чахнет?
Король прошел вперед и остановился перед Биннори. Тот поднял голову и, не говоря ни слова, уставился на Эдварда сияющим взглядом. От блеска глаз и выражения лица Томаса любого взяла бы оторопь – осень, преисполненная счастья от скорого визита зимы.
Цветы, поставленные капитаном у ног поэта, Биннори не заинтересовали.
– Ты узнаешь меня, Томас?
– Конечно, – откликнулся Биннори. – Ты – самый большой гриб в здешнем лесу. И самый червивый. Я узнал бы тебя даже в супе.
Вздрогнул от испуга Абель: слуга знал, что владыки казнят и за меньшее. Капитан Штернблад с интересом разглядывал панно на стене: всадники схлестнулись в пыли и дыму, кромсая друг друга. Дремал в кресле лейб-малефактор, или делал вид, что дремлет, следя за происходящим на иных, недоступных обычным людям уровнях.
– Хорошо. Я – гриб. А ты? Ты кто, Томас?
– Я – лист. Я кружусь в воздухе, флиртуя с милочками-паутинками. Я – гном в красной шапочке. Я – вздох царицы фей. Я – клен в ярком уборе. Я – вкус родниковой воды, от которой ломит зубы. Я – это мы.
Внезапно, рассмеявшись, он запел:
– Это мы –
Ночным туманом
Тихо шарим по карманам
Зазевавшейся души.
Есть ли стертые гроши?
– С ним и раньше такое бывало, – сказал король, обращаясь к Абелю. – Два раза. Нет, три.
– Три раза здесь, в Реттии, – слуга обеими руками пригладил бакенбарды. Те, кто хорошо знал Кромштеля, отметили бы: Абель донельзя взволнован, он на грани отчаяния. – У вашего величества превосходная память. И семь-восемь случаев во время наших странствий. От двух дней до недели, и он всегда приходил в чувство.