Она печально качала головой.
– Селестина, будьте откровенны со мной. Мой муж никогда вас не трогал? Он не обнимал вас когда-нибудь? Он вас никогда…
– Уверяю вас, что нет, барыня… Ах! Барин просто смеется над этим! И неужели вы думаете, что я могла бы вам доставить такую неприятность?
– Вы бы лучше сказали мне… – умоляла она. – Вы красивая девушка… У вас такие страстные глаза… у вас должно быть очень красивое тело!..
Она заставляла меня ощупывать ее грудь, руки, бедра. Она во всех подробностях сравнивала свое тело с моим, с таким бесстыдством, что я смущалась и краснела, и я думала, не уловка ли это с ее стороны и не скрывается ли за этой скорбью покинутой женщины какая-нибудь иная мысль, страсть ко мне… Она не переставала вздыхать:
– Боже мой, Боже мой!.. Ведь я не старая женщина… И не дурна собой… Не правда ли, у меня не толстый живот?.. Неправда ли, у меня упругая и нежная кожа?.. И у меня столько страсти… если бы вы знали… столько чувства!..
Часто, вся в слезах, она бросалась на диван, прятала свою голову в подушку, чтобы заглушить рыдания, и бормотала:
– Ах, Селестина!.. Никогда не любите… не любите… это большое… большое… большое несчастье!
– На вашем месте, барыня, я завела бы любовника. Вы слишком красивая женщина, чтобы так оставаться…
Совершенно хладнокровно и спокойно я ей назвала одного очень шикарного молодого человека, который часто ходил к ним, и прибавила:
– Вот кто любил бы!.. И какой он, вероятно, ловкий и деликатный с женщинами!
– Как хотите… Ведь я только для вас стараюсь.
И когда барин за лампой в библиотеке выводил какие-то круги и цифры на бумаге, она, погруженная в свои мечты, повторяла про себя:
– Он, может быть, придет сегодня ночью?..
Каждый день, когда мы сходились за завтраком, это было единственной темой наших разговоров… У меня все расспрашивали:
– Ну? Как? Пришел он наконец?..
Подумайте только, что это была за благодарная тема для грязных шуток, неприличных намеков, оскорбительных насмешек. Держали даже пари на тот день, когда хозяин наконец решится «прийти».
Из-за какой-то ничтожной ссоры, в которой я была кругом виновата, я оставила хозяйку. Я ее покинула со скандалом, бросив ей в лицо, в это бедное, удивленное лицо, всю ее плачевную историю, все ее маленькие интимные страдания, все тайны ее маленькой души, все жалобы, капризы, прелести и страсти… Да, все это я ей бросила в лицо, как ком грязи. И еще хуже. Я ее обвинила в самом грязном разврате, в самых низменных страстях… Это была отвратительная сцена.
Порой у меня появляются какие-то непреодолимые припадки бешенства, какое-то сумасшествие, которое меня толкает на самые невероятные поступки… Я не сопротивляюсь этому, даже когда сознаю, что поступаю против своих интересов, что сама готовлю себе беду.
На этот раз я зашла слишком далеко в своей несправедливости и невозможных оскорблениях. Вот что я сделала. Через несколько дней после того, как я ушла от своей хозяйки, я взяла открытое письмо и написала это милое послание с таким расчетом, чтобы все в доме могли его прочесть. Да, у меня хватило дерзости так написать:
«Уведомляю Вас, сударыня, что отсылаю Вам все эти, с позволения сказать, подарки, которые Вы мне сделали. За пересылку заплачено. Я бедная девушка, но у меня слишком много достоинства, я слишком люблю чистоту, чтобы сохранять эти грязные тряпки, которые вы мне подарили вместо того, чтобы их выбросить. Не воображайте, пожалуйста, что из бедности соглашусь носить Ваши безобразные юбки, совершенно истрепанные и пожелтевшие… Имею честь кланяться».
Это было грубо, что и говорить!.. Но, кроме того, это было и глупо. Как я уже упоминала, хозяйка была очень добра ко мне. Ее вещи я на следующий день продала за четыреста франков.
Я так поступила, вероятно, просто с досады, что потеряла такое хорошее место, где я жила не как горничная, а как принцесса, в полном довольстве, припеваючи.
Да что там! С хозяевами некогда быть справедливой. Пусть хорошие платятся за дурных…
А здесь? В этой деревенской глуши, с этой отвратительной хозяйкой нечего и мечтать о таком раздолье, нечего и надеяться на такие развлечения. Бегать по хозяйству… шить до одурения… больше тут нечего делать. Ах! Когда я вспоминаю про свои прежние места, мое положение мне кажется еще более печальным, еще более несносным. И у меня появляется желание сбежать отсюда, распроститься с этими дикарями…
Я как-то встретила барина на лестнице. Он шел на охоту… Он посмотрел на меня каким-то шаловливым взглядом и спросил:
Это решительно какая-то мания у него.
Барин рассмеялся… Он понимает шутки. Право, славный парень.
Я становилась смелее.
Я думаю, что он хотел сказать мне какую-то сальность.
Его глаза заблестели, как угли… Но наверху показалась барыня, и мы разошлись каждый своей дорогой. Жаль…
А вечером, проходя мимо залы, я слышала, как барыня своим милым тоном говорила барину:
Ее прислугой! Как будто ее прислуга не его прислуга. Не дурно, право.
Глава третья
18 сентября.
Сегодня утром по случаю воскресенья я пошла к обедне.
Я уже упоминала о том, что, не будучи набожной, я довольно религиозна. Можно говорить и делать что угодно, но религия всегда останется религией. Богатые, может быть, и могут обходиться без нее, но нашему брату она необходима. Я знаю, конечно, что и некоторые миряне ею злоупотребляют и что многие попы и монахини не делают ей чести, но это неважно. В трудные минуты жизни, которых так много бывает на службе у чужих людей, ни в чем нельзя найти такого утешения для своей скорби, как в религии… и в любви. Да, но любовь совсем другого рода утешение… Даже в нерелигиозных домах я никогда не пропускала обедни. Обедня прежде всего связана с уходом из дому, это развлечение; хоть на время можно уйти от тоски в этой казарме. Кроме того, встречаешься с подругами, узнаешь новости, знакомишься с новыми людьми. Ах! Если бы я в свое время прислушалась к этим любопытным псалмам, которые мне нашептывали старички у часовни ассомпционистов, я, может быть, не была бы теперь здесь!
Сегодня погода поправилась. Стоит солнечный день, когда так приятно ходить и когда рассеивается тоска. От этого золотого солнца и голубого неба у меня, не знаю почему, появляется какое-то веселое настроение.
Мы находимся на расстоянии полукилометра от церкви. Туда ведет красивая дорожка. Весной тут, должно быть, много цветов диких вишен и белых акаций, которые так хорошо пахнут… Я люблю эти белые акации. Они мне напоминают мое детство… Вид кругом самый обыкновенный: широкая долина, окаймленная холмами; по долине протекает речка, а холмы покрыты лесом и все это затянуто прозрачной, золотистой дымкой.
Странно, я остаюсь верна бретонской природе. Она у меня в крови. И красивее всего она мне кажется, и ближе всего моему сердцу. Даже посреди богатой и роскошной природы Нормандии я испытывала тоску по равнине и великолепному бурному морю, где я родилась. И от этих внезапных воспоминаний поднимается какое-то грустное облачко на веселом фоне красивого утра.
По дороге встречается очень много женщин. С молитвенниками под мышкой, они также идут к обедне: кухарки, горничные, скотницы; жирные, неповоротливые, они идут медленно, с развальцем. Какие они смешные в своих праздничных костюмах, настоящие увальни! Видно, что они дальше своей деревни носу не показывали, видно что они никогда не служили в Париже. Они меня рассматривают с любопытством, в котором проглядывает и симпатия, и недоверие в то же время. Они с завистью рассматривают во всех подробностях мою шляпу, мое узкое платье, мой маленький бежевый жакет и мой зонт с чехлом из зеленого шелка. Мой туалет и еще более, я думаю, моя кокетливая и элегантная манера носить его вызывают в них удивление. Они толкают друг дружку локтями, чтобы обратить внимание на мой шик и мою роскошь. А я продолжаю свой путь легкой и изящной походкой, смелым движением поднимая платье, которое шуршит на. шелковых юбках… Чего же вы хотите? Я очень довольна, что мной восхищаются.
Когда они проходят мимо меня, я слышу, как они перешептываются:
– Это новая, из Приерэ…
Одна из них, низенькая, толстая, красная, с отдышкой, с огромным животом, на кривых ногах, подошла ко мне и с расплывшейся, жирной улыбкой на губках сказала:
– Это вы новая горничная из Приерэ? Вас зовут Селестиной? Вы четыре дня назад приехали из Парижа?
Она уже все знает. Она осведомлена обо всем не хуже меня. Как смешно видеть на голове у этой жирной и толстой особы шляпу мушкетера, черную фетровую шляпу с развевающимися перьями.
– Меня зовут Розой… – продолжала она. – Я служу у старого капитана Може… рядом с вами. Вы, может быть, уже видели его?
– Нет, сударыня…
– Вы его увидите через забор, который разделяет эти два владения. Он постоянно в саду работает. Знаете, он еще красивый мужчина!
Мы замедляем шаги, потому что Роза еле дышит. Она хрипит, как опоенная лошадь, и грудь у нее тяжело вздымается. Она говорит, глотая слова:
– У меня мой припадок… О, сколько теперь страданий на свете… прямо невероятно!
Затем, продолжая шипеть и кряхтеть, она обращается ко мне:
– Загляните как-нибудь ко мне, моя милая, если вам что-нибудь понадобится… посоветоваться или мало ли что… не стесняйтесь… Я люблю молодых… Выпьем стаканчик настойки, поговорим… К нам много барышень приходит…
Она остановилась, перевела дух и тихим, таинственным голосом сказала:
– Вы, может быть, хотите, мадемуазель Селестина, адресовать свои письма на наше имя? Я бы вам это советовала. Не мешает. Госпожа Ланлер читает письма… все письма… Она как-то раз под суд попала за такую историю. Повторяю. Не стесняйтесь.
Я поблагодарила, и мы продолжали свой путь. Ее тело качается, как старое судно в бурном море, однако она теперь, по-видимому, легче дышит, и мы продолжаем болтать:
– Ах! тут вы много кое-чего увидите, прежде всего, моя милая, в Приерэ горничные не держатся… это уж всегда так… Или хозяйка прогонит, или забеременеет от хозяина. Это страшный человек, этот Ланлер. Красивые, некрасивые, молодые, старые… и с первого раза, ребенок! Ах, это известный дом… Это вам всякий скажет. Там плохо кормят, никакой свободы не дают, по горло работы… И эти вечные укоры, крики… Настоящий ад! Вы такая благородная и воспитанная; стоит на вас посмотреть, чтобы сказать, что вы у них не усидите.
Все, что я слышала от лавочницы, мне снова рассказывает Роза с еще худшими подробностями. У нее такая большая потребность болтать, что она совсем забывает о своей болезни. Злословие оказывается сильнее ее астмы… И бесконечно тянется рассказ о домашних делах вперемешку со всякими интимными историями про соседей. Хотя я все уже это знаю, но эти истории так грязны, от них веет таким отчаянием, что меня охватывает тоска. И я задаю себе вопрос, не лучше ли мне уехать… Зачем делать попытку, когда я заранее уверена в неудаче?
К нам присоединяются еще несколько женщин, которые своими энергичными вставками стараются подтвердить разоблачения Розы. А она, несмотря на отдышку, не перестает тараторить:
– Може очень хороший человек… и одинокий, моя милая… Мне и приходится хозяйкой быть… старый капитан… как же иначе? Где ему хозяйничать? Разве это его дело? Он любит, чтобы за ним ухаживали, чтобы его баловали, чтобы белье хорошо было вымыто, чтобы исполняли его прихоти, чтобы вкусно готовили… Если бы у него не было надежного и верного человека, его бы со всех сторон обкрадывали… Воров тут, слава Богу, сколько угодно!
Интонация, с которой она произносит свои короткие фразы, и блеск ее глаз дают мне возможность самым точным образом определить ее положение в доме капитана Може.
– Не так ли? Человек одинокий, да еще с прихотями. Да и так много работы. Непременно придется взять мальчика на помощь…
Этой Розе повезло… Я тоже часто мечтала о службе у старика. Это отвратительно… Но спокойно, по крайней мере, да и будущее обеспечено… Хоть бы и капитан, даже с прихотями… Как смешны они должны быть оба под одеялом!
Во всей местности, по которой мы проходим, право, нет ничего красивого. Ничего похожего на бульвар Мальзерб. Улицы грязные, узкие, кривые, дома ветхие, черные, подгнившие, этажи выступают друг над другом на старинный лад. Среди встречающейся публики ни одного красивого лица. В этой местности занимаются башмачным промыслом. И очень многие, которые не успели за неделю исполнить заказ, заканчивают его теперь. Через окна я вижу эти бедные, исхудавшие лица, согнутые спины и черные руки, которые стучат по кожаным подошвам.
Вся местность погружена в какую-то глубокую печаль… Настоящая тюрьма.
Но вот лавочница стоит у своего крыльца, улыбается нам и кланяется:
– Вы к поздней обедне? Я ходила к ранней… Вы еще успеете. Может быть, зайдете на минуточку?
Роза благодарит. Она мне советует остерегаться лавочницы, – это злая женщина и злословит про всех… настоящая ведьма! Затем она начинает перечислять добродетели своего хозяина и прелесть ее службы… Я спрашиваю у нее:
– Значит, у капитана нет семьи?
– Нет семьи? – вскрикнула она. – Конечно, моя милая, вы не здешняя. Ах, есть ли у него семья? Самая настоящая! Целая куча племянниц и двоюродных сестер. Все бездельники, голые, нищие… Как они его объедали… обкрадывали, нужно было посмотреть! Одна мерзость! Конечно, я навела порядок… очистила дом от всей этой сволочи… Да, моя дорогая, без меня капитан бы с сумой теперь ходил… Ах! Бедный человек! Теперь-то, поди, доволен…
Я продолжаю иронизировать; впрочем, она меня не понимает.
– Что, мадемуазель Роза, завещание-то он верно в вашу пользу напишет?
Она на это осторожно ответила:
– Хозяин поступит так, как он сам знает… Он свободен… Уж я, конечно, на него влиять не буду. Я у него служу из преданности к нему… Но он сам понимает… Он видит, кто его любит, кто за ним ухаживает, кто корыстно о нем заботится. Не думайте, что он так глуп, как некоторые о нем говорят… И больше всех госпожа Ланлер. Чего она только о нас не болтает! Он, напротив, Селестина, хитрый человек, себе на уме…
Во время этой красноречивой защиты капитана мы подошли к церкви.
Толстуха Роза не покидает меня. Она заставляет сесть рядом с ней и начинает бормотать молитвы, класть земные поклоны и креститься… Ах, что это за церковь! Своими толстыми балками, которые поддерживают шатающийся свод, она напоминает сарай. А публика кашляет, плюет, двигает скамейками и стульями, точь-в-точь как в деревенском кабаке. Лица у всех глупые, невежественные и рты, искривленные злобой и ненавистью. Это все бедняки, которые пришли жаловаться Богу на других. Мне трудно овладеть собой, мне как-то холодно, не по душе… Это, может быть, потому, что в церкви нет органа. Звуки органа захватывают меня всю. Я себя так чувствую, когда я люблю. Если бы я всегда слышала звуки органа, я, вероятно, никогда не грешила бы… Здесь вместо органа бренчит на жалком, расстроенном рояле какая-то дама с голубыми глазами, с черной маленькой шалью на плечах. А публика все кашляет и плюет, и этот шум заглушает псалмопение священника и детского хора. И как тут скверно пахнет! Какой-то смешанный запах навоза, хлеба, земли, гнилой соломы, мокрой кожи и ладана… Право, они плохо воспитаны тут, в провинции!
Обедня долго тянется, и я начинаю скучать. Мне, кроме того, надоело общество этих грубых людей, которые к тому же так мало внимания обращают на меня. Ни одного красивого лица, ни одного красивого туалета, на котором глаз мог бы отдохнуть. Никогда я так хорошо не понимала, что я создана для изящества и для шика… Вместо восторга, как во время обедни в Париже, во мне поднимается чувство протеста. Чтобы рассеяться, начинаю внимательно следить за движениями священника, который служит. Тоже утешение! Это здоровенный детина, очень молодой, с вульгарным лицом кирпичного цвета. Волосы растрепанные, челюсти хищника, губы обжоры, отвратительные маленькие глазки и темные мешки под глазами. Как нетрудно разгадать его! То-то, должно быть, на еду тратится человек! А на исповеди… сколько пошлостей, наверное, говорит женщинам! Заметив, что я смотрю на него, Роза наклонилась ко мне и очень тихо сказала:
– Это новый викарий… рекомендую. Никто так не исповедует женщин, как он. Настоятель – тот святой человек, это верно, но он слишком строг… Ну а новый викарий..
Она прищелкнула языком и опять принялась за молитвы, наклонив голову над молитвенником.
Нет, этот новый викарий мне не понравился. У него вид грязного и грубого человека. Он скорее похож на извозчика, чем на священника. А мне бы побольше тонкости, поэзии, чего-нибудь изящного и белые руки. Я люблю, чтобы мужчины были мягкие, изящные, как Жан…
После обедни Роза меня тащит к лавочнице. Наскоро и таинственно она мне объясняет, что с ней нужно быть в хороших отношениях и что вся прислуга ищет ее расположения.
Эта тоже маленькая толстушка. Это, положительно, край толстых женщин. Все лицо у нее в веснушках, волосы светлые, как лен, редкие и местами просвечивает голый череп. На голове смешно торчит какой-то шиньон, как маленький хвостик. При малейшем движении грудь под темным корсажем переливается у нее, как жидкость в бутылке. Ее глаза с красными ободками готовы выскочить. Когда она улыбается, ее губы искривляются в какую-то отвратительную гримасу… Роза нас знакомит:
– Госпожа Гуэн, я к вам привела новую горничную из Приерэ…
Лавочница меня внимательно осматривает, и я замечаю, как взгляд ее останавливается на моей талии, на животе. Она обращается ко мне каким-то глухим голосом:
– Будьте, барышня, как дома… Вы очень красивы, барышня… Вы, наверное, из Парижа?
– Да, госпожа Гуэн, я действительно из Парижа…
– Это видно… это сейчас же видно… Это с первого раза можно заметить… Я очень люблю парижанок… Они, что называется, умеют жить… Я также в молодости служила в Париже… я служила у одной акушерки, госпожи Трипье, на улице Генего… Вы ее, может быть, знаете?
– Нет…
– Ну да… это очень давно уже было. Войдите же, мадемуазель Селестина.
Она нас торжественно проводила в комнату за лавочкой, где за круглым столом уже сидели четыре служанки.
– Ах, и натерпитесь же вы там! – вздыхала лавочница, подавая мне стул. – Это я не потому говорю, что у меня больше не забирают из замка… Это не дом, должна я вам сказать, а ад… настоящий ад… Не правда ли, барышни?
– Конечно! – отвечают в один голос все четыре служанки с одинаковыми жестами и гримасами.
Госпожа Гуэн продолжает:
– Покорно благодарю! Охота мне была иметь дело с людьми, которые вечно торгуются и кричат, что их обкрадывают и обманывают. Пусть других поищут…
Хор служанок повторяет:
– Конечно, пусть других поищут…
Затем госпожа Гуэн обращается к Розе и уверенным тоном прибавляет:
– Как по вашему мадемуазель Роза, – ведь за ними бегать не приходится, не правда ли? Благодаря Бога и без них обходимся?
Роза вместо ответа только пожимает плечами, но в этом жесте так много желчи, злобы и презрения. И огромная шляпа мушкетера беспорядочным движением своих перьев как бы подтверждает всю силу волнующих ее чувств.
После некоторого молчания:
– Ну! Довольно о них говорить… У меня всегда от этих разговоров живот начинает болеть.
Маленькая, худенькая смуглянка с кошачьей мордочкой, с прыщами на лбу и слезящимися глазами вскрикивает среди общего смеха:
– Да ну их… на самом деле…
После этого начинаются всякие истории.
Это какой-то беспрерывный поток сквернословия, который извергается ими, как из водосточной трубы. Кажется, что вся комната заражена миазмами. Впечатление еще усиливается от того, что в комнате темно и человеческие фигуры принимают какие-то фантастические формы. Единственное узенькое окошко выходит на грязный, похожий на колодезь, двор. Здесь пахнет рассолом, сгнившей зеленью, селедкой… Воздух невыносимый. Мои красавицы развалились на своих стульях, как связки грязного белья, и каждая из них порывается рассказать какой-нибудь скандал, какую-нибудь грязную историю. По слабости своей я пробую смеяться вместе с ними, поддакивать им, но мною овладевает сильнейшее чувство отвращения.
Меня начинает тошнить, подступает к горлу, во рту отвратительный вкус, стучит в висках… Мне хочется уйти, но я не могу, и остаюсь на месте с таким же глупым видом и в такой же позе, как они, и повторяя их жесты. Сижу и слушаю эти резкие голоса, которые мне напоминают плеск воды во время мытья посуды.
Конечно, нападки на хозяев совершенно естественны. Это делают все. Но здесь переходят уже всякую меру. Эти женщины мне противны; я их проклинаю и говорю себе, что у меня ничего общего с ними нет. Воспитание, общение с изящными людьми, привычка к красивой обстановке, чтение романов Поля Бурже – все это меня спасло от этой пошлости.
Роза овладевает всеобщим вниманием. Моргая глазами, со сладкой улыбкой на устах, она рассказывает:
– Все это пустяки в сравнении с госпожой Родо, женой нотариуса… Ах! Какая там история была…
– Я не верила… – сказала одна.
– Она вечно с попами… – сказала другая. – Я всегда ее такой считала…
Шеи вытягиваются, и все взоры устремляются на Розу, которая начинает свой рассказ:
– Третьего дня господин Родо уехал на целый день в деревню…
Чтобы познакомить меня с Родо, она делает маленькое отступление:
– Подозрительный человек этот нотариус Родо… Какие-то у него все темные дела… Я заставила капитана отобрать у него деньги, которые он дал ему на хранение… Да! Впрочем, речь не о нем.
После этого введения она приступает к рассказу:
– Господин Родо, значит, был в деревне. Это никому неизвестно. Он, значит, поехал в деревню. Госпожа Родо тотчас же призывает к себе маленького причетника… маленького мальчика Юстина… в свою комнату… подмести там будто бы… Подметать вдруг вздумала! Она была совершенно голая, глаза у нее горели, как у собаки на охоте. Она его подзывает к себе… обнимает… ласкает… затем, говорит, блох будет искать у него и раздевает. И знаете ли, потом что она сделала? Она вдруг бросилась на него и насильно заставила… насильно, да, мои милые… И если бы вы знали, как она это сделала?
– Как она это сделала? – живо спросила маленькая смуглянка, вытягивая вперед свою кошачью мордочку.
Все напряженно слушают. Но Роза становится строгой и скромно заявляет:
– Это при барышнях нельзя говорить!..
«Ах!..» Все разочарованы. А Роза все более и более возмущается:
– Пятнадцатилетний ребенок… разве это слыхано! Такой красавчик… невинный, бедный мальчик мученик! Не пощадить ребенка… распутная женщина! Когда он уходил от нее, он дрожал, как осиновый лист… плакал горючими слезами… Херувимчик… сердце разрывалось, глядя на него… Что вы на это скажете?
Взрыв негодования, целый поток сквернословия и ругательств… Когда успокоились, Роза продолжает:
– Его мать ко мне приходила и рассказала все… Я, знаете ли, посоветовала подать в суд на нотариуса и его жену.
– Непременно… непременно…
– Вот видите, а она колеблется… и то и другое… Одним словом, она не хочет. Я думаю, не вмешался ли тут священник, он по воскресеньям обедает у Родо. Ну и боится! Ах! Если бы это со мной… Я, правда, религиозный человек, но ни один поп не заставил бы меня молчать… Я бы их заставила раскошелиться. Сотни, тысячи… десятки тысяч франков они бы мне заплатили…
– Непременно… непременно…
– Упустить такой случай? Беда!
И шляпа мушкетера качается, как шалаш во время бури.
Лавочница ничего не говорила… У нее смущенный вид… Должно быть, нотариус у нее в лавке покупает… Она ловко прерывает расходившуюся Розу.
– Надеюсь, Селестина, вы не откажетесь выпить с нами стаканчик смородиновой наливки? И вы, Роза?
Это приглашение успокаивает страсти. При виде бутылки и стаканов, девицы начинают облизываться, глазки у всех разгораются.
Когда мы уходили, лавочница любезно, с улыбкой на устах сказала мне:
– Вы не смотрите, что ваши хозяева у меня не покупают в лавке… Вы заглядывайте ко мне…
Мы возвращаемся с Розой, которая заканчивает обзор местной хроники. Я думала, что запас ругательств иссяк у нее. Но не тут-то было. Она изобретает все новые ругательства, еще более страшные. Это какой-то неиссякаемый источник. Язык ее не знает удержу… Она перебирает решительно всех. Мы с ней дошли таким образом до забора Приерэ… Но и здесь она не может со мной расстаться… и говорит, говорит без конца, стараясь доказать мне свою дружбу и свою преданность. У меня трещит голова от всей этой болтовни, а вид Приерэ меня приводит в отчаяние. Ах, эти большие лужайки без цветов! И это огромное здание, имеющее вид казармы или тюрьмы, где вам кажется, за вами шпионят из каждого окна!
Солнечный жар становится сильнее, туман рассеялся и пейзаж проясняется. В конце долины, среди холмов виднеются деревушки, залитые розовым светом; речка протекает по долине то зеленая, то желтая, отливающая серебром на излучинах. Легкие облака украшают небо своими красивыми фресками. Но я не могу наслаждаться этим видом. Только одно желание, только один порыв охватывает меня – убежать от этого солнца, от этой долины, от этих холмов, от этого дома и от этой толстой женщины, которая своим злословьем терзает мне душу, приводит меня в бешенство.
Она наконец решается расстаться со мной, берет меня за руку, с чувством жмет ее своими толстыми пальцами и говорит:
– И затем, моя дорогая, имейте в виду, госпожа Гуэн очень милая женщина… и очень ловкая… К ней нужно почаще заглядывать.
Она опять останавливается и с еще большей таинственностью прибавляет:
– Сколько раз она уже молодым девушкам помогла! Как что-нибудь замечают… так тотчас же к ней идут… И никому ни звука. Уж я вам скажу… на нее положиться можно. Это очень… очень умная женщина…
Глаза у нее горят, она пристально глядит на меня и с какой-то странной настойчивостью повторяет:
– Очень умная… и ловкая… и… могила! Это настоящее благословение для нашего края. Ну идем, моя милая, не забывайте же заглянуть к нам. И почаще заходите к госпоже Гуэн… Вы об этом жалеть не будете… До скорого… до скорого свидания!
Она уходит. Я вижу, как она удаляется, раскачиваясь на своих кривых ногах, идет вдоль стены, забора, затем поворачивает на какую-то дорожку и вдруг скрывается из виду.
Я прохожу мимо кучера-садовника Жозефа, который очищает аллеи. Я думаю, что он сам заговорит, но он молчит. Он только искоса поглядывает на меня с каким-то странным выражением в глазах, от которого мне становится жутко.
– Хорошая погода сегодня, господин Жозеф…
Жозеф ворчит что-то сквозь зубы, сердит за то, что я позволяю себе идти по аллее, которую он расчищает…
Какой это смешной и неотесанный человек. Почему он никогда со мной не заговаривает? И почему он никогда не отвечает, когда я с ним заговариваю?
Дома застаю хозяйку недовольной. Она меня встречает очень сурово и делает выговор:
– Впредь, пожалуйста, не разгуливать так долго.
Я так раздражена, что мне хочется возразить. Но, к счастью, я овладеваю собой. Я только ворчу про себя…
– Что вы говорите?
– Я ничего не говорю…
– То-то. И я вам запрещаю гулять со служанкой Може. Это очень плохое знакомство для вас… Посмотрите… Все опоздало сегодня из-за вас.
А я говорю себе в это время:
– Наплевать! Нашла дурочку… Я буду говорить, с кем захочу… Буду встречаться с кем вздумается… Что ты, закон для меня, верблюд ты этакий!
Мне стоило только услышать ее пронзительный голос, увидеть ее злые глаза и самодурство, как мгновенно изгладилось то отвратительное впечатление, которое я вынесла от обедни, от торговки и от Розы. Роза и обе лавочницы правы, все они правы. И я даю себе обет встречаться с Розой, заходить к лавочнице, подружиться с этой грязной торговкой, потому что хозяйка мне это запрещает. И с каким-то диким упрямством я повторяю про себя:
– Верблюд, верблюд, верблюд!
Мне стало бы гораздо легче, если бы я осмелилась громко крикнуть это ей, бросить ей в лицо это оскорбление.
Днем, после завтрака, господа уехали в карете… Уборная, комнаты, бюро барина, все шкафы, буфеты – все было заперто на ключ. Что я говорила? Не угодно ли?
Я сидела в своей комнате и писала письма: матери, Жану и читала «В семье». Какая прелестная книга! И как хорошо она написана! Странно… Я люблю слушать всякие пошлости, но я не люблю их читать. Я люблю только такие книги, над которыми приходится плакать.
За обедом сегодня было потофе. Мне показалось, что господа дуются друг на друга. Барин с каким-то вызывающим видом читал «Petit Journal»… Он мял газету и вращал своими добрыми, смешными и мягкими глазами. Даже тогда, когда он сердится, глаза его остаются мягкими и робкими. Наконец, чтобы завязать, вероятно, разговор, барин, не отрывая глаз от газеты, воскликнул:
– Так! Опять женщину на куски разрезали…
Барыня ничего не ответила. В черном шелковом платье, с резким и суровым лицом, она все сидела и думала… О чем? Может быть, она из-за меня дуется на барина.