— Это я знаю.
— Есть и другое, чего ты, возможно, не знаешь. Теперь, поскольку ты выходишь в большой мир, я могу рассказать тебе это. Хоть тут и нет ничего из ряда вон выходящего, но твой отец не всегда был мне верен.
— Ты хочешь сказать, что он вступал в связь с другими женщинами?
— Да. Не так часто, но и не редко. Правда, ненадолго, потому что после года обдумывания и планирования он в конце концов терял к ним интерес.
— Что это за женщины?
— Разные. Я не всегда знала их в лицо или по имени, но, когда они были, я это чувствовала.
— И ты ни разу не подала вида?
— Только в первый раз. Ту женщину я знала. Моя подруга. Тогда мне казалось, что жизнь кончилась, все кончилось. Тем более что в то время я носила Эрнестину.
— Это было ужасно.
Она покачала головой.
— Нет. Когда он все объяснил, мне это не показалось столь ужасным.
— Как же он сумел тебе это объяснить?
— Сумел. И когда объяснил, то я поняла, что вышла замуж за человека, который не способен любить. Поэтому и измены его не так уж много значат.
— Вот те на!
— Да, не так уж много, поскольку… есть вещи, о которых не говорят. Муж и жена могут жить вместе многие годы, иметь детей и никогда не касаться этой стороны супружеской жизни. И мы с твоим отцом не касались, пока он не завел интриги с другой женщиной. И тогда у нас был разговор. Он сознался в измене и дал мне объяснение, показавшее ничтожность его чувства. Или любви, что ли. Да. Видишь ли, он сказал, что мужчина, раз узнавший женщину, уже не может обойтись без физической близости с другими женщинами. И он выбрал даму из нашего круга, так как если она вздумала бы устраивать ему сцены, то рисковала потерять не меньше его.
— Он заводил интриги только с женщинами вашего круга?
Она улыбнулась.
— О, нет. Такого количества неверных жен не набралось бы.
— Значит, другим своим романам он давал иное объяснение?
Она покачала головой.
— Нет. Я больше не требовала от него объяснений. О своей первой связи он рассказывал с таким хладнокровием — я сразу поверила, что он говорит правду. Правду о себе — он даже не сознавал, насколько разоблачил себя при этом. И до сих пор не сознает. Это было так, точно он рассказал мне о какой-нибудь своей болезни. Как я, например, рассказала ему, что у меня с сердцем.
— Ну, а у него сердца нет.
— В этом смысле — да, сердца у него нет. Но пойми и другое: он во многих отношениях хороший муж. Я не променяла бы его ни на одного из тех, кого знаю. Он великодушен, предупредителен, ласков. И таким был всегда, а не только с тех пор, как со мной случился сердечный приступ. Всегда. То, что другим женщинам еще предстоит узнать, я уже знаю, он никогда никого не любил, ибо не может любить. И это знание принесет им горе, не может не принести. Сама-то я прошла через это уже много лет назад.
— Зачем ты мне все это рассказываешь, мама?
— На то есть причина. Дело не в желании посплетничать о твоем отце. Я стараюсь помочь тебе научиться понимать людей. Ты уезжаешь к чужим людям. Не удивляйся, если порой тебе будут непонятны их поступки. И не удивляйся поступкам отца. Он весь ушел в себя, и он очень несчастен оттого, что так много теряет в жизни.
— Видимо, я пойму это когда-нибудь позже.
— Во всяком случае, сейчас не пытайся это понять. Вот подожди, встретишь человека, которого не поймешь, тогда и вспомнишь мои слова. Женщины такого типа тоже ведь попадаются. Не только мужчины.
— Ты в своей жизни кого-нибудь любила?
— Твоего отца. Шесть лет. Потом узнала, что он за человек, и перестала любить. Но к тому времени родился ты, потом Эрнестина, и я стала любить вас и не жалела, что разлюбила отца. Я хочу, чтобы ты ехал в Калифорнию не только полный надежд, но и подготовленный к жизни. Ты можешь разочароваться в людях, разочароваться в тех, кого полюбишь. Если это случится, вспомни, что я прожила пятнадцать лет с мужчиной, которого перестала любить, и никто не знал, что я несчастна. Впрочем, большую часть времени я и не сознавала этого, разве что в те минуты, когда вспоминала о шести годах любви. Тебе ведь никогда не приходило в голову, что я несчастна, правда?
— Нет. Но иногда я задавался вопросом, как ты можешь быть счастлива с таким человеком, как мой отец. Дальше этого я не шел.
— И хорошо, что не шел. Дети должны думать, что их родители счастливы. Но ты теперь взрослый, скоро заживешь самостоятельно, так что некоторая утрата иллюзий тебе не повредит.
— У меня их не так много, как ты, может быть, думаешь. Особенно сейчас. В отношении себя, например, я вообще не питаю иллюзий. До прошлого года я считал себя честным. А потом оказалось, что ошибался.
— Ты был и остаешься честным. Но кое в чем ты, возможно, слаб. Большинству из нар присущи те или иные слабости. Разве тебе не приходилось читать о людях, которые вели тихую, благопристойную жизнь, а потом оказывались не в силах устоять перед соблазном? Брали из кассы деньги и убегали. А тебе ведь не сорок пять лет, всего двадцать два года. Никому, кроме тебя самого, от твоего поступка не было вреда. Никто, в сущности, не пострадал оттого, что тебя попросили из Принстона. Твой отец говорит о позоре, но он настолько оторвался от людей, что никто почти ничего о нас не знает. Конечно, он будет это скрывать от жителей Шведской Гавани, но он и всегда все от них скрывал, так что разница невелика. Будь он более дружелюбным, общительным человеком, молчание его было бы замечено, а так никто, кроме членов нашей семьи, не знает, что ты оставил Принстон.
— Знают.
— Я говорю о Шведской Гавани.
— Я никогда больше не смогу вернуться в Принстон или встретиться со своими университетскими товарищами.
— Кто из них приходил прощаться, когда ты уезжал?
— Четверо-пятеро ребят.
— Ну и запомни этих ребят. А остальных забудь. Те четверо-пятеро постоят за тебя, а остальные не имеют значения. — Она вздохнула. — Да и никто не имеет значения.
— Ты устала?
— Да, немножко. По-моему, у меня еще что-то не в порядке, не только сердце. Хотя достаточно было бы и сердца. Какая это мука — быть инвалидом.
— Приляг, я пойду.
— Хорошо, иди. Перед тем как укладываться спать, загляни ко мне. Перед сном я обычно читаю. Читаю роман о женщине, начавшей жить заново. Но у нее судьба не такая, как у тебя. Она бежит с мужчиной из дому и потом возвращается, так и не став его женой. До этого побега она жила, как Золушка, как гадкий утенок и — о чудо! Возвращается обновленной. Сколько уверенности в себе придала ей эта история! Автор книги — женщина, но я не верю ни одному ее слову. А еще я прочла книгу о жизни в Принстоне. О ней сейчас много говорят. Там вообще-то учатся когда-нибудь?
— Очень мало. Поэтому некоторым из нас и приходится жульничать на экзаменах.
— Ох, Джорджи!.. Ты все об этом.
Еще с лестничной площадки второго этажа он заметил, что его вещи перенесены из холла в комнату. Однако, сойдя вниз, он увидел, что обеденный стол накрыт на одного. Он прошел в кухню.
— Привет, Мэй! Привет, Маргарет! Стол накрыт для меня или для отца?
— С прибытием, — сказала Мэй. — Для вас. Отец сегодня ужинает в Гиббсвиллском клубе. У него там какая-то встреча, так что ждать вас он не мог.
— Хорошо. Когда будет готово — скажите. Генри дома?
— У него сегодня свободный день.
— Кажется, я видел у него в окне свет.
— Он у себя, но у него сегодня свободный день, — повторила Мэй.
— Вот как, — сказал Бинг Локвуд и, подойдя к стенному телефону, нажал кнопку над надписью «Гараж». — Генри, это Джордж.
— Какой Джордж?
— Джордж Бингхем Локвуд-младший.
— У меня сегодня свободный день.
— Начиная с послезавтрашнего дня я едва ли буду часто тебе докучать. Только завтра — и все. Из Принстона, штат Нью-Джерси, идет мой сундук. Его надо переадресовать на имя… возьми, пожалуйста, карандаш… на имя Джека Кинга, ранчо Сан-Маркое, округ Сан-Луис Обиспо, Калифорния.
— Не успеваю за вами. Названия-то все испанские.
Бинг медленно повторил адрес.
— Записал?
— Джеку Кингу, ранчо Сан-Маркое, округ Сан-Луис Обиспо, Калифорния. Вы, значит, не хотите, чтобы я привозил этот сундук домой. Я должен переадресовать его и погрузить в следующий поезд. Кто за это будет платить?
— Уверен, что мой отец с удовольствием заплатит.
— А разве вы не можете отправить его по билету?
— Я еще не покупал билета.
— Тогда купите, и пусть Айк Венер переадресует сундук. Это упростит дело. И сэкономит большие деньги. Если вы знали, что поедете до самой Калифорнии, то почему не отправили сундук прямо из Принстона, вместо того чтобы делать такой крюк?
— Я не был уверен, что поеду в Калифорнию. А вот теперь уверен. — Бинг повесил трубку.
— Вы едете до самой Калифорнии? — спросила Мэй.
— До самой.
— А что случилось? Неприятности в колледже? — спросила Маргарет.
— Еще какие. Я жульничал на экзаменах.
— Ну, не шутите, скажите правду. В чем вы провинились?
— Я уже сказал: жульничал на экзаменах.
— Ладно. Не хотите — не надо. Может, из-за девушки какие неприятности?
— Скорее всего, из-за выпивки, — сказала Мэй.
— Почему из-за выпивки скорее всего? — спросил Бинг.
— Потому что девушек в ваш колледж не берут, — сказала Мэй.
— Есть еще девицы другого сорта. Те, что околачиваются там, где побольше молодых парней, — сказала Маргарет. — Но мы из него все равно ничего не вытянем. Либо женщины, либо выпивка.
— А может, и то и другое. Мой племянник учится в Пенсильванском университете — так там есть общежития. И что в этих общежитиях творится, ты бы не поверила. А в Принстоне общежитие, наверно, еще хуже.
— Почему? — спросил Бинг.
— Потому что там учатся дети более богатых родителей и у них больше денег. Там гораздо хуже.
— Да нет, всего какую-нибудь неделю, — сказал Джордж.
— Неделю? — переспросила Маргарет.
— Да. Раз в году в Принстоне устраивают так называемую Неделю Оргий, когда разрешается приводить к себе в комнату каких угодно женщин.
— И оставлять их на ночь? — спросила Маргарет.
— Конечно. Все разрешается. Только не с профессорскими женами. Если тебя застанут с профессорской женой, тебе придется перевести пятьдесят строк Горация.
— Не верю я этому, — сказала Маргарет.
— А я уж не знаю, что и подумать, — сказала Мэй.
— А вы моего отца спросите. Спросите его как-нибудь, приходилось ли ему переводить пятьдесят строк Горация.
— Пятьдесят строк чего?
— Наверно, пятьдесят строк каких-нибудь ужасных выражений, — сказала Мэй.
— Я так и думала, — сказала Маргарет. — Чего же еще? А разве есть книга, в которой напечатаны все эти ужасные вещи?
— Я пришлю вам экземпляр.
— Только не мне. Я не хочу, чтобы почтальон знал, что у меня есть такая книга, — сказала Маргарет.
— У меня наверху сохранился старый экземпляр, — сказал Бинг.
— Вот уж никогда не видела, — сказала Мэй. — А вашего отца разве заставали с профессорской женой?
— Когда вы будете его об этом спрашивать, следите за выражением его лица.
— Он может уволить меня, — сказала Мэй.
— Может. Бывшим студентам Принстона не полагается разговаривать о Неделе Оргий с посторонними.
— Когда же эта неделя бывает?
— Когда? В разные годы по-разному. Иногда осенью, иногда весной. Все зависит от студенческого совета. Вам объявляют, что Неделя Оргий начинается, мол, тогда-то. Большинство профессорских жен уезжает на это время из города — на всякий случай.
— Но кто-нибудь из них всегда остается.
— Молодые, наверно, — сказала Мэй. — Хорошенькие.
— В большинстве молодые и хорошенькие, — подтвердил Бинг. — Но я с профессорскими женами не связываюсь. Не стоят они того, чтобы из-за них переводить пятьдесят строк Горация.
— Лучше бы вам держаться подальше от женщин, — сказала Маргарет.
— Да ведь он уже взрослый. Ему двадцать два, — возразила Мэй.
— Взрослый, нет ли, дело не в этом. Видишь, какая у него неприятность. Вот уже и в Калифорнию едет.
— Как, вы говорите, называется эта неделя? — спросила Мэй.
— Неделя Оргий. По имени Джона У.Орги. В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году он был профессором педерастии в Принстонском университете, с него все и началось. Профессор Джон У.Орги. Легко запомнить. В Нассау-Холле стоит его статуя.
— Гм. Не может быть, — сказала Маргарет.
— По-вашему значит, Джон У.Орги не был профессором педерастии? — спросил Бинг. — По-вашему, в Нассау-Холле нет и его статуи?
— Может, он и был знаменитым профессором этой… как ее… но не пытайтесь убедить меня, что какой-нибудь профессор пошел бы на такое, — ответила Маргарет.
— Обычный профессор, возможно, и не пошел бы, но профессор педерастии — да. По-моему, вы не знаете, что такое педерастия, Маргарет.
— Слыхала. Какая-то медицинская наука. О человечьих скелетах.
— Вот и не знаете. Путаете с ортопедией. А это — совсем не одно и то же.
— Но на слух-то они почти одинаковы, — сказала Маргарет.
— В этом-то и беда. Например, что такое гомилетика?
— Знаю, но предпочла бы не говорить. Что-то вроде Арти Минзера?
— Ну да! Про гомилетику знаете, а про Джона У.Орги, профессора педерастии, — нет. Это его наука. Он верил в абсолютную свободу личности и проводил этот эксперимент, допуская в течение недели полную свободу. Эксперимент длится полстолетия.
— Но вам-то он пользы не принес, — сказала Маргарет.
— Об этом пока рано судить.
Это был последний вечер Джорджа Бингхема Локвуда-младшего в родительском доме. Он ужинал один и ел то, чего не заказывал и не стал бы заказывать. Когда он зашел в комнату матери, та спала. Он позвонил трем девушкам в Гиббсвилл, но как-то так совпало, что все они ушли играть в бридж и дома их не ждали раньше полуночи. Он распаковал и вновь упаковал вещевой мешок, принял ванну, лег в постель и заснул с книгой в руках. Он не слышал, когда вернулся отец, не слышал, как к нему заходила мать, как открывала окна и гасила свет.
Проснулся он в шесть часов. Побрился, оделся и позавтракал в последний раз на кухне. Маргарет уговаривала его есть больше. После завтрака он поднялся наверх, постучал и вошел в комнату матери.
— Ты едешь в восемь сорок шесть? — спросила она.
— Да. Спасибо, что открыла окна. Это ведь ты сделала?
— Ты так крепко спал. Тебе надо было выспаться. Напиши мне с дороги. Наверно, ты поедешь через Чикаго, но вряд ли тебе захочется навестить там наших знакомых.
— Думаю, вряд ли.
— Составь список того, что надо для тебя сделать. Шубу твою я велю сдать на хранение. Она тебе пока не понадобится. А когда придет сундук, я скажу Генри…
— С ним я уже договорился.
— Телеграфируй мне, когда приедешь в Калифорнию, а потом, когда устроишься, напиши подробнее. Я хочу знать все. Деньги нужны?
— Нет, спасибо.
— Но если когда-нибудь понадобятся…
— Знаю. Еду я налегке, потому что там мне пригодится только рабочая одежда. Джинсы.
— Джинсы?
— Рабочие штаны, только без нагрудника. Там их называют «левис». В Сан-Франциско есть магазин, владельца которого зовут Леви. Это я все от Стива узнал.
— Мать Стива живет тоже там? На ранчо?
— По-моему, да. Но ты не пиши ей, мама. Подожди, пока я обживусь немного и когда представится случай. Адрес я тебе дам сейчас, но ты понимаешь, почему я не хочу, чтобы ты писала миссис Кинг.
— Конечно. С Эрнестиной я за тебя попрощаюсь.
— Да, пожалуйста. Ну? Кажется, я слышу шаги Генри.
— Да. По-моему, мы обо всем условились.
— Обо всем. Надо спешить. Из-за меня они поезд держать не будут. Береги себя. Я буду писать, и ты мне пиши.
Она оценивающе посмотрела на него.
— Все к лучшему. Я в этом уверена. Ничего из того, что тебе действительно нужно, ты здесь не оставляешь. Моя любовь едет с тобой и с тобой пребудет. Ты это знаешь, мой мальчик.
— Да, мама. Это я знаю. — Он нагнулся и поцеловал ее. Она погладила его по голове — всего один раз.
— Торопись. Храни тебя господь.
Едва он сел в вагон, как поезд тронулся.
А его отец в это время стоял у окна в комнате его матери. Он был уже одет. Она вышла из ванной и легла в постель.
— Доброе утро, Агнесса.
— Доброе утро.
— Он уехал.
— Да, уехал, и я его больше не увижу.
— Это еще неизвестно.
— Тебе это так же хорошо известно, как и все остальное. Как и то, что вчерашнего вечера я тебе никогда не прощу.
— Агнесса, послушай меня, пожалуйста. Здесь две стороны вопроса, будь справедлива.
— Какие там две стороны! И не в справедливости дело, Джордж. Это — тот случай в твоей жизни, когда нечего было думать, думать, думать. Какой прок от твоих раздумий? Ты лишил моего сына возможности побыть дома хотя бы еще одну ночь. Не будь тебя здесь неделю или месяц, я могла бы ему как-то помочь. Не знаю, что ты ему сказал, но это факт, что он не мог больше здесь оставаться. Уж если ты не хотел отнестись к нему по-человечески, то хотя бы уехал куда-нибудь, дал мне возможность рассеять у него чувство, будто он прокаженный.
— Он был настолько любезен, что пожелал мне смерти.
— Что ты ему сказал? Что побудило его к этому? Не говори. Я не хочу слушать.
— А мне очень хочется сказать тебе.
— Не надо.
— Ты пользуешься своим положением больной.
— Каким положением? Что это за положение, которым я пользуюсь? Я знаю, что со мной будет. Знаю, что жить мне осталось самое большее год. Или ты мог бы и этот срок укоротить на несколько месяцев? Самое плохое ты высказал, кажется, вчера вечером. Что еще ты можешь сказать? Что-нибудь такое, что вызвало бы у меня новый приступ? Но ты сдерживаешься, ты не хочешь извлекать преимущества из того, что я больна? Какой же ты лицемер, Джордж Локвуд. Я просто поражаюсь.
— Благодарю.
— Вот когда я раскусила тебя. Хоть и поздно, но раскусила. По крайней мере, умирая, буду знать, кто ты есть. Ты делаешь вид, будто тебе безразлично, что о тебе думают люди, но это неправда. Никто в мире не придает мнению посторонних большего значения, чем ты. Ты и не сноб, и не аристократ. Ты просто трус, который боится, как бы о нем что-нибудь не узнали — хорошее или плохое. Ты думаешь, что если люди будут знать про тебя хорошее, то узнают и плохое. Только и всего.
— Значит, во мне есть и хорошее?
— О, да. Я даже сказала твоему сыну, что ты великодушен, предупредителен, ласков.
— Уверен, что это не встретило сочувствия.
— Я сказала ему это не ради тебя, а ради него же. В жилах мальчика течет твоя кровь, и он будет месяцы, годы удивляться самому себе.
— Тем не менее он хочет моей смерти.
— Уж ты-то знаешь, что это значит, когда человек хочет чьей-то смерти, но не может ускорить ее.
— Считаю твои слова незаслуженным оскорблением. Я хотел посоветоваться с тобой насчет будущего Джорджа.
— Тебя некому слушать, Джордж. Так что нет смысла говорить.
— Пусть будет по-твоему, Агнесса. Ты всегда разговариваешь таким тоном, будто абсолютно уверена, что сам господь бог записывает каждое твое слово. Уж если на то пошло, так мы с тобой оба трусы.
— Уйди, прошу тебя.
Подбадриваемая письмами сына и дочери, Агнесса Локвуд пережила зиму и весну, но августовскую жару она уже не смогла выдержать. И несколько последних писем сына не помогли. Он писал нерегулярно и каждый раз вскользь упоминал о какой-то девушке по имени Рита да рассказывал про погоду в округе Сан-Луис-Обиспо. Фамилии Риты он не называл и писал о ней так, словно матери все уже было известно из предыдущего письма. О калифорнийской погоде он писал, что жара там никогда не спадает и была бы просто невыносимой, если бы не близость Тихого океана. «Иногда мы с Ритой улучаем минуту и ездим купаться». Агнесса Локвуд намекнула, что ей хотелось бы узнать об этой Рите подробней, но новых сведений не поступило.
— Наверно, какая-нибудь испанка, — предположила Эрнестина. — В Калифорнии много жителей испанского происхождения.
— Я бы не хотела, чтобы он женился на католичке, — сказала Агнесса.
— Да ведь это всего лишь догадки. Сам-то он ничего такого не пишет. Он же не говорит, что хочет на ней жениться.
— Не он, так она может захотеть.
— Еще бы! Надо быть дурой, чтобы не захотеть. Но тогда он предупредил бы тебя, мама.
Девушка видела, как мать боролась с духотой и зноем в эти жаркие дни конца августа. Гул электрических вентиляторов не давал ей спать, но и без циркуляции воздуха ей было трудно. Однажды поздним вечером — это было в пятницу — она вдруг уронила голову на грудь и скончалась. Эрнестина Локвуд послала брату телеграмму:
МАМА УМЕРЛА ПОХОРОНЫ ПОНЕДЕЛЬНИК ЦЕЛУЮ ЭРНЕСТИНА.
Через неделю от брата пришел ответ:
БЫЛ ОТЪЕЗДЕ ТЕЛЕГРАММУ ПОЛУЧИЛ СЕГОДНЯ ПИШИ ЦЕЛУЮ ДЖОРДЖ.
Она подробно описала ему все как было и через две недели получила от него ответ.
«20 сентября 1921 г.
Дорогая Тина!
Большое спасибо за письмо и за газетные вырезки с сообщением о смерти и похоронах мамы. Этой вести можно было ожидать, но, когда она в конце концов пришла, я обнаружил, что она застигла меня врасплох. Конечно, тебе пришлось ужасно тяжело, но мы можем утешить себя тем, что она не слишком страдала. Больше всего ее мучило то, что она не могла выходить из своей комнаты, и я искренне убежден, что она предпочла бы умереть, чем прожить так еще год.
У меня есть для тебя другая, более приятная новость. Причина, почему я так поздно получил твою телеграмму, заключается в том, что я взял несколько свободных дней, чтобы отправиться в свадебное путешествие. Да, 18 августа я женился на Рите Кольер. В письмах маме я несколько раз упоминал ее имя, так что эта новость не явилась бы для нее (и, надеюсь, для тебя) полной неожиданностью. Рита прекрасная девушка, на год моложе меня, кончила Колледж Милласа cum laude[5] (в противоположность ее супругу). Потом преподавала в школе недалеко отсюда. Ее родители, м-р и м-с Дэвид Кольер, живут в Лос-Анджелесе. Отец — химик, служит в «Сан-Исидро петролеум корпорейшн». Родом он из Кливленда, штат Огайо, окончил университет Западной Резервации, где был членом клуба «Фи Бета Каппа». Мать тоже из Кливленда. Ее девичья фамилия Ван-Митер. Она училась в этом же университете Западной Резервации и тоже была членом «Фи Бета Каппа». Так что, как видишь, я попал в семью интеллигентов. Я рассказал им, за что меня выгнали из Принстона, но они, оказывается, уже запросили обо мне одного своего знакомого принстонского преподавателя, когда увидели, что у нас с Ритой дело пошло всерьез. Так что они знали о помолвке и лишь настаивали, чтобы мы не спешили с регистрацией брака, пока я не буду в состоянии содержать жену.
И вот теперь мы поженились. Мне не хотелось волновать маму, но дело в том, что я работаю не на ранчо. У мистера Кинга нефтяное дело, а ранчо, адрес которого я вам дал, — только его хобби. Первые два месяца я ездил на грузовике, возил трубы и тому подобное, а потом меня сделали кладовщиком. Жалованье мне платит «Сан-Маркое петролеум компани» — компания мистера Кинга. Жил я сначала в пансионате в Сан-Луис Обиспо, а сейчас мы сняли домик. Адрес на конверте. Мне выдали премию за внедрение новой системы учета инвентаря, которая дает возможность любому человеку сразу установить, сколько буров и другого оборудования имеется в наличии и где используется действующий инструмент. Мистер Кинг был здесь единственным человеком, знавшим, что у меня есть дополнительный источник дохода, пока я не сказал Рите и ее родителям. При следующем повышении я, вероятно, уже получу возможность работать там, где сумею по-настоящему поучиться нефтяному делу. Мистер Кольер рекомендовал мне несколько книг по специальности, и я их приобрел, но учиться трудно. Рита помогает мне в этой «домашней работе», но, признаюсь, часто я засыпаю, не прочитав и страницы. Не знаю, когда мы с тобой увидимся, если ты сама не завернешь ко мне, когда будешь в наших краях. Но Риту, я надеюсь, ты увидишь скоро. Вот несколько фотографий. Пиши, пожалуйста, и сообщи, чем ты занимаешься.
Целую, Джордж.
Прилагаю чек. Пожалуйста, закажи цветы, и пусть их положат на могилу мамы в день ее рождения, 22 октября. От кого цветы — писать не надо. Она будет знать и так».
«Конечно, будет знать», — подумала девушка.
Обычно история американского рода имеет два начала: одно, не всегда легко определимое, связывается с первым поселившимся в стране предком; другое, неоспоримое, — с первым выдающимся предком. Но многие фамильные свидетельства либо погибли при пожаре, либо оказались погребенными под землей, поэтому большая часть родословий, берущих начало до Революционной войны[6], велась в значительной степени на основе предположений. Вследствие частых пожаров уцелело лишь небольшое количество семейных библий, налоговых ведомостей и церковных записей дореволюционного периода. Опрокинутая свеча, уголек из камина становились причиной опустошительного пожара, который ничто не могло остановить. Почти все убранство жилищ и церквей было легко воспламенимо, так что от огня спасались только счастливцы, да и те оставались ни с чем. Все, что они (а также их соседи, если таковые были) успевали сделать, — это выбежать на улицу и смотреть, как горит их имущество. Ни пахарь, ни геодезист не были настолько сентиментальны, чтобы оберегать какие-то захороненные кости или могильные плиты; первый считал, что борозды должны быть прямыми, а второй — что дороги надо строить там, где их намечено строить. Если дорожный строитель и допускал какие-то отклонения, то лишь из-за каменных глыб, а не из-за останков давно умерших людей. Стены и внутренность тюрем строились из более огнестойких материалов, но тюремные записи часто бывали неточны, да к тому же и не очень интересовали потомков тех мужчин и женщин, которые отбывали заключение. Таким образом, пожары и тюремные решетки нередко прерывали связь между отдаленными предками и их любознательными, славными потомками.
Джордж Бингхем Локвуд и его брат Пенроуз понимали, что, хотя Роберт Локвуд, прибывший в 1630 году в Уотертаун (Массачусетс) и переехавший затем в Фэрфилд (Коннектикут), и был, возможно, их первым американским предком, утверждать это категорически не могли, поскольку нашлось бы множество других людей с такой же фамилией, обладавших, что называется, неоспоримыми правами на этого предка. С большим основанием они могли считать, что один из их предков, живший в восемнадцатом веке, служил кучером конестогского фургона и был убит индейцами или другими враждебно настроенными лицами. Они располагали фактами, подтверждавшими, что человек по фамилии Локвуд действительно ездил в конестогском фургоне и умер насильственной смертью в Центральной Пенсильвании, оставив после себя нескольких сыновей. Вполне возможно и даже допустимо, что, по крайней мере, один из сыновей этого человека переселился в округ Нескела, поэтому Джордж Бингхем Локвуд и его брат Пенроуз отнюдь не фантазировали, когда заявляли, что они происходят от Локвудов из округа Нескела. Их отец, Авраам Локвуд, был сыном Мозеса Локвуда, родившегося в округе Нескела; сохранились семейные библии, церковные записи и могильные плиты, подкреплявшие это притязание.
Когда братья были мальчиками, в Шведской Гавани оставалось еще немало жителей, помнивших Мозеса Локвуда, когда он приехал в округ Нескела, поэтому они могли почти наверняка утверждать, что Мозес был внуком Джона Локвуда, родившегося в 1761 году и чудом избежавшего смерти от рук индейцев, которые убили его отца. Вместе с тем Джордж и Пенроуз вполне допускали, что Локвуд, прибывший в 1630 году в Уотертаун, мог и не быть их пращуром; втайне они не считали неопровержимо доказанным и тот факт, что убитый индейцами Джон Локвуд (1761 года рождения) был дедом их деда. Но в том, что Мозес Локвуд, родившийся, к сожалению, в 1811 году, а не в предшествующем столетии, был их дедом и первым отличившимся предком (он нажил много денег), они не сомневались. После своей смерти он оставил в Шведской Гавани землю, угольные разработки, векселя на заложенные фермы, винокуренный завод и банковские облигации — всего на сумму, превышающую 200.000 долларов. Все это состояние, до последнего цента, он завещал своему сыну Аврааму, который к тому времени и сам успел сколотить капитал. Таким образом, представители и первого и второго поколений Локвудов оказались богатейшими жителями Шведской Гавани, что давало Локвудам третьего поколения право подвергать сомнению свое новоанглийское происхождение лишь в семейном кругу. В Шведской Гавани слово «бережливость» произносилось с не меньшим благоговением, чем имя Христа, поэтому умение наживать деньги уже само по себе обеспечивало видное положение в обществе. И не без основания, особенно после того, как стало ясно, что второе поколение унаследовало не только деньги, но и умение их накапливать. Граждане Шведской Гавани, помогшие Мозесу Локвуду разбогатеть, гордились тем, что он жил в их городе, и это чувство гордости в немалой степени объяснялось тем, что Мозес отказался от намерения поселиться в Гиббсвилле — административном и деловом центре, который они ненавидели.
Как гласит легенда, однажды Мозес ехал верхом на лошади из Форт-Пенна в Гиббсвилл. Когда до места назначения оставалось всего четыре мили, грянул ливень, и Мозесу пришлось укрыться в «Таверне пяти очков» — единственной в Шведской Гавани гостинице. Ночью его разбудил шум чьих-то шагов по комнате. Он окликнул незваного гостя, а тот бросился на него с кинжалом. Мозес Локвуд вынул из-под подушки револьвер и убил незнакомца наповал. Предполагаемый грабитель, уроженец Гиббсвилла, был известный забулдыга, драчун, завсегдатай кабаков и картежник. Он был в одних носках, и кинжал, как установили, принадлежал ему. Он не имел никакого права вторгаться в номер Мозеса Локвуда в три часа ночи. Так что возбуждать уголовное дело оказалось ненужным, бургомистр ограничился записью в «книге происшествий». Число граждан, пришедших поздравить Мозеса Локвуда с чудесным спасением и с тем, как он храбро разделался с преступником, было столь велико, что он решил остаться в Шведской Гавани еще на один день.