— Извини, дорогая. Весь день то одно, то другое…
— Вот примешь ванну, потом решишь, ехать ли нам куда-нибудь или поужинаем здесь. Меня вполне устроит и то и другое.
— Хорошо — обсудим.
— Ты самый привлекательный мужчина из всех, кого я когда-либо знала.
— Правда?
— Сам знаешь, что правда.
— После двух лет супружеской жизни?
— Для меня это всегда будет так. Вероятно, я должна благодарить за это те сотни женщин, которых ты встречал перед тем, как выбрать меня.
— Никаких сотен женщин у меня не было, Джеральдина. Несколько женщин было, но сотен — нет.
— Как женщина, я не хуже любой из них, хотя, ей-богу, узнала об этом лишь три года назад. Поэтому, наверно, ты и увлек меня, Джордж. Для такого мужа, как Говард Баксмастер, большого темперамента не требуется, поэтому я понимаю тех, кто спрашивает: что в ней нашел Джордж Локвуд? Что я должна им отвечать?
— Можешь отвечать, что я отнюдь не считаю тебя холодной женщиной.
— Я так и оставалась бы холодной, если б ты не был таким смелым. «Испробуй меня как-нибудь». Кто бы мог подумать, что короткая фраза, подобная этой, может изменить всю мою жизнь?
— Момент был выбран правильно. Я решил, что ты готовилась кого-нибудь испробовать.
— Так оно и было. Ты прочел мои мысли еще до того, как я сама осознала то, чего желала. Я вела себя ужасно, верно? Так глупо. И чувствовала себя неловко.
— Неправда. Ты вела себя естественно, без притворства и не старалась казаться иной, чем ты есть. В этом-то и весь секрет. А дураком-то как раз был Говард.
— О господи. Бедный Говард.
— Ну вот, ванна готова.
— Ты уже больше не сердишься?
— Надо же мне время от времени самоутверждаться.
Они поехали в Челси и в маленьком кабачке заказали итальянский суп и спагетти. Там к ним присоединился бывший товарищ Джорджа Локвуда по Принстону. Ресторанчик принадлежал одной семье и представлял собой длинный узкий зал, на обеих стенах которого были изображены уличные пейзажи итальянского городка. Перед фресками стояла белая деревянная решетка, которая должна была создавать иллюзию, будто смотришь на улицу из глубины сада. Живопись была настолько плоха, что никакой иллюзии не получалось. Но яркие краски и безукоризненная белизна решетки сглаживали впечатление от убогих фресок, подчеркивая добрые намерения хозяина и художника. Кьянти имело металлический привкус, свидетельствовавший о том, что оно хранилось в жестяных бидонах перед тем, как его перелили в оплетенные соломой бутылки, но еда была вкусная и обхождение приятное.
До одиннадцати часов никто не ушел, а после двенадцати осталась лишь одна молодая пара. Всякий раз, когда официант подавал очередное блюдо, хозяин Джо стоял у него за спиной и проверял, как тот выполняет свои обязанности — все до последней мелочи. Потом с легкой улыбкой откланивался клиентам и оставлял их в покое. Клиентура его состояла главным образом из лиц среднего возраста. Все эти люди знали Джо еще в бытность его официантом в «Клубе двадцати». Привычка пить вино во время еды развилась у них до того, как была принята Восемнадцатая поправка.[3] Чистая, состоятельная публика. У Джо были отличные связи в политических кругах, поэтому ни один полицейский в чине ниже лейтенанта в его ресторане не появлялся.
— Джордж, в городе болтают, что к тебе скоро обратятся за деньгами на строительство новой ночлежки, — сказал Нед О'Берн.
— Что?
— И будто собираются назвать ее «Карлтон — Мак-Леод».
— Ах, вот оно что.
— Или «Карбюраторный зал». Что же ты забываешь друзей-однокашников? Дал бы хоть знать о выгодном дельце.
— Когда мы с Пеном сами о нем узнали, ни один друг-однокашник, если он в здравом уме, не стал бы связываться, — ответил Джордж Локвуд. — Все вы так заняты куплей-продажей акций, что ничего другого и не видите. А мы с Пеном выпестовали эту идею. На полученные от нас гонорары адвокаты могли бы… приобрести несколько теннисных кортов.
— Золотых кортов, — сказал О'Берн. — Так говорят. В следующий раз, если подвернется что-нибудь в этом роде, вспомни и про меня.
— Не обещаю, Нед. Если дело выгодное, то я — то есть вместе с Пеном — целиком возьму его на себя. А если невыгодное, то как я буду потом смотреть в глаза своим старым добрым друзьям? Ну, а что ты мне предложишь?
— Дружбы ради, во избежание qui proquo[4], могу предложить кое-что в порядке совета. Сегодня при закрытии биржи цена на эти бумаги остановилась на одиннадцати с четвертью пунктах, но я намерен держать их, пока она не поднимется до сорока. Это случится примерно в середине января, как раз к тому времени, когда придут счета за рождественские покупки.
— Это акции чего-то крупного?
— Разумеется, нет. По правде говоря, акций не так уж и много, чтобы заинтересовать таких вкладчиков, как ты. Но меня устроит и скромная сумма в полсотни косых. А потом я выйду из игры.
— А дальше что?
— Дальше? Я же спекулянт и этого не скрываю. Даю заработать кое-кому из друзей, рассчитывая, конечно, на взаимность, если и им подвернется что-нибудь. Но для тебя, Джордж, это мелочь.
— Пятизначное число — не мелочь, Нед. Мы только что закончили строительство нового дома, и, если найдутся желающие оплатить за меня расходы, я не стану возражать.
— Ну так присоединяйся.
— Спасибо, Нед, не стоит. А то я еще захочу выйти из игры раньше тебя и начну продавать, и ты мне этого никогда не простишь.
— Конечно, мне ни к чему, чтобы ты сразу же все и продал. Этак ты действительно расстроишь мои планы, так что лучше не ввязывайся. Но раз ты не собираешься участвовать, скажу тебе по секрету, о чем идет речь. Ты хоть последишь за развитием событий в ближайшие три месяца.
— Я буду молчать, — сказал Локвуд.
— Речь идет о «Магико».
— На конце «ко»?
— Да. Радиоприемник. Восьмиламповый. Двое чикагских парней изобрели приспособление, устраняющее почти все помехи, которые появляются в городах из-за множества стальных конструкций, электрических лифтов и так далее. Если то, что они говорят, правда, то сорок пунктов — далеко не предел. Но я удовлетворюсь и сорока.
— Хорошо. Но сразу же возникает вопрос: почему фирмы «Этуотер Кентс» и «Стромберг — Карлсон» сами не усовершенствовали приемник? Почему за него взялись какие-то чикагские парни?
— Ты помнишь, Джордж, что я никогда не участвовал в викторинах? Я же не собираюсь держать эти акции вечно. Говорю, что слышал. Пока суд да дело, я немного заработаю, а потом потихоньку выйду из игры и скроюсь. Быть может, эта затея провалится, но я-то уплыву в буквальном и переносном смысле. У меня есть цель. Когда я ее достигну — это произойдет через пять лет, — то куплю себе в Ирландии деревню, где родился мой дед, и стану там царствовать. Весь остаток жизни буду ловить лососей и попивать виски. По натуре я не стяжатель. Конечно, бродягой меня не назовешь, но и в Мэлоны не мечу.
— Все понятно. У меня нет желания ехать в Ирландию, где таких, как я, будет, мало, но то, что ты собираешься делать, я уже делаю.
Джеральдина Локвуд и Кэтлин О'Берн в это время разговаривали о своем, в частности о том, где что можно купить, но тут Кэтлин вдруг сказала:
— Я слышала вашу последнюю фразу, Джордж. Что вы такое уже делаете, а Нед только собирается делать? Мне хотелось бы это знать, чтобы иметь какое-то представление о планах Неда.
— Как, вы тоже не знаете планов мужа? — удивилась Джеральдина.
— Тоже? Ты всегда в курсе моих планов, Джеральдина, — сказал Джордж.
— Ничего подобного. Мне объявляют решения, а планов я не знаю.
Позже, когда они вернулись в гостиницу, Локвуд сказал:
— Ты удивила меня, сказав, что не знаешь моих планов. Ты действительно так считаешь или на тебя просто кьянти подействовало? Мне кажется, Джо малость подкрепляет его.
— О, я и без кьянти сказала бы то же самое. И даже без чая. А что?
— Ничего. Это одно из тех заявлений, которые женщины делают в присутствии посторонних, но никогда не делают с глазу на глаз с мужьями. Когда муж и жена остаются наедине, подобные заявления приводят к ссоре. На людях же они стараются избегать ссор. Стало быть, раз ты предпочла сказать это на людях, значит — не хотела спорить со мной. Спокойной ночи, Джеральдина. Я не буду тревожить тебя утром, так как уеду рано. Весь день пробуду в деловой части города. Позавтракаю в ресторане.
— Очень хорошо. Спокойной ночи, Джордж.
На следующий день после ужина у Уилмы Локвуды играли в бридж, поэтому размолвка между Джорджем и Джеральдиной не была замечена ни хозяином, ни хозяйкой. Когда они снова возвратились в свой номер, Джеральдина сказала:
— Если у них что-нибудь и неладно, я этого не заметила. Не знаю, что они подумали о нас.
— Вот именно. Завтра я возвращаюсь в Шведскую Гавань. Едешь со мной?
— Нет, благодарю. Если пришлешь за мной машину, то приеду в субботу.
— В субботу? Тогда я посоветовал бы тебе справиться через Эндрю, где состоятся в этот день футбольные матчи. Если играть будут в Истоне, Бетлехеме или Аллентауне, то ты надолго застрянешь в пути.
— Не беда, если и надолго.
— Дело твое.
— Быть может, к тому времени ты оттаешь. Но после длительной поездки и всего прочего, возможно, я буду изрядно холодна.
— И то и другое не исключено, — сказал он. — Если я не увижу тебя утром, то встретимся в субботу. Спокойной ночи.
Утром он оставил ей записку:
«Дж.! Сегодня я вышлю Эндрю в Нью-Йорк, чтобы завтра ты могла выехать в любое время, когда пожелаешь. Вели Деборио забронировать ему номер в гостинице „Рузвельт“. Дж.Л.»
Джордж Локвуд взял ключи от своего «паккарда» у начальника станции в Рединге и к середине дня был уже дома.
— Вымой «паккард», Эндрю, а потом поезжай в Нью-Йорк. В гостинице «Рузвельт» тебе забронирован номер. Когда приедешь, позвони миссис Локвуд в гостиницу «Карстейрс». Без сомнения, у нее будет уйма вещей, которые надо доставить домой. Она скажет, в котором часу вы завтра отправитесь. Возьми «пирс-эрроу», он самый вместительный.
— Миссис Локвуд не любит ездить в «пирсе», когда далеко. Она жалуется, что в нем продувает.
— Без «пирс-эрроу» ей не обойтись. Если будет холодно, задерни боковые шторы. И захвати с собой побольше теплых вещей.
— Я думаю, что «линкольн» так же вместителен, если никто не сидит сзади.
— Это все, что ты думаешь? Надеюсь, сам-то ты не против, если обдаст чуточку свежим ветерком?
— Я нет. Да вот миссис Локвуд. Она против, — Эндрю улыбнулся.
— Чему улыбаешься?
— Только между нами. Она рассердится, если узнает, что я вам это рассказываю. Дело не только в сквозняках. Она жаловалась, что когда ездит в «пирсе», то выглядит старой — как те старые леди, что ездят в «пирсах» по Гиббсвиллу. Кроме того, эта машина ужас сколько жрет горючего.
— Кто это успел поговорить с тобой, Эндрю? Агент по продаже «кадиллаков»? Флиглер? Если да, то напрасно стараешься. «Кадиллак» я все равно не куплю. Так что скажи своему Лютеру Флиглеру, что из вашего заговора ничего не выйдет. Ну как, будешь ты мыть «паккард»? Поедешь в Нью-Йорк?
— Никто другой вам не предложит за «пирс» семьсот долларов, — сказал Эндрю.
— Не стоит он семисот долларов. И за «кадиллак» просят слишком мало.
— А миссис Гофман предлагают за ее «пирс» всего триста. Того же года выпуска, что и наш. Старой миссис Гофман.
— Сейчас он больше и не стоит. Брось, Эндрю. Может быть, ты и заработаешь свои два процента, но не на «кадиллаке». В моем гараже ему не стоять.
— Ну, как знаете, сэр.
— Что-то я хотел тебя спросить, да забыл за твоими разговорами, — Джордж Локвуд стоял перед Эндрю, который, сняв ботинки, надевал резиновые сапоги. — Да, вот что: говорят что-нибудь об этом мальчике, который убился?
— Вчера вечером был суд.
— Ты имеешь в виду допрос у следователя?
— Да. В газете утром писали, что это — смерть от несчастного случая. Вчера были похороны. Я слыхал, вы на них деньги давали.
— Где ты слыхал?
— В городе.
— Это правда. Но людям ни к чему об этом знать.
— По-моему, вы хорошо поступили, — сказал Эндрю. — По закону не обязаны были, да для людей лучше.
— Я не потому это сделал.
— Понимаю. Поэтому и считаю, что вы хорошо поступили.
— Говори прямо. Что у тебя на уме?
Эндрю встал.
— Никто не может винить вас, и я не это хочу сказать. Но кое-кто поговаривает, что стена-де и так достаточно высока. Не было никакой нужды в пиках.
— Ясно. Что еще говорят?
— Больше ничего.
— А по-моему, было еще что-то.
— Да, было, но все в том же роде. Говорят, что не следовало вам ставить пики. Они и весной так говорили, и вот теперь, начиная со вторника, опять говорят. Что вы всю жизнь прожили в доме с низкой железной оградой — я ведь говорю то, что слышал. Это не мое мнение. Всю жизнь жили в открытую, на виду у людей, и вдруг решили строить дом в долине. Поставили высокую стену да еще сверху пики. И вдобавок ко всему снесли все постройки на старой ферме Оскара Дитриха. Один парень сказал: «Что это с ним стряслось, зачем ему захотелось прятаться?» — Эндрю помолчал. — Знаете, мистер Локвуд, я буду говорить с вами как мужчина с мужчиной. Я у вас работаю и доволен вашим отношением, поэтому защищаю вас. Но тут дело в другом.
— И спасибо, что защищаешь. В чем же тут дело?
— Вас-то мне нечего защищать. — Эндрю запнулся и с надеждой посмотрел на Джорджа Локвуда, как бы прося его помочь выйти из затруднения.
— Кого же, в таком случае, надо защищать, если не меня?
— Вашу жену, миссис Локвуд. Некоторые ее во всем винят. Вы-то прожили в этом доме всю жизнь, и родители ваши — тоже. Наверное, и отец ваш здесь родился. Вот люди и говорят, что новый дом, стена, пики на стене и то, что вы снесли ферму Оскара Дитриха, — все из-за того, что вы во второй раз женились.
— Но это моя идея — не ее.
— Конечно. Только есть люди, которых невозможно в этом убедить.
— Я и не собирался никого ни в чем убеждать.
— Знаю. Я передаю лишь то, что люди говорят. Вы мало знались с жителями города, но они к вам привыкли.
— Моя первая жена тоже с ними не зналась. Почему же должна якшаться эта?
— Но у той была причина: она часто болела, и все это знали. А теперешняя миссис Локвуд — сильная, здоровая леди. Я передаю вам лишь то, что говорят.
— Ты приехал сюда из Нью-Йорка, Эндрю. Тебе еще пало знакома жизнь маленького городка.
— Однако мне здесь нравится.
— Да, но ты не знал, например, что когда моя мать вышла замуж за моего отца и переехала жить сюда, то городские жители считали ее выскочкой, потому что она разговаривала только по-английски.
— Как это понимать, сэр?
— Она была родом из Рихтервилла, всего в десяти милях отсюда, и, кроме английского языка, знала еще немецкий. Но отец плохо понимал этот язык, поэтому она и разговаривала только по-английски. А горожанам это не нравилось. Они обращались к ней по-немецки, а она отвечала им по-английски. Они осуждали ее за все, что бы она ни делала. И знаешь почему?
— Ну, причин может быть много.
— Причина одна. Она была женой Авраама Локвуда, моего отца, который вздумал искать себе невесту в десяти милях отсюда. Теперь история повторяется. Но я рад, что ты за меня заступаешься. Полагаю, что и за миссис Локвуд — тоже.
— Еще как, — ответил Эндрю. — Одному парню даже по морде пришлось дать.
— За что? Он сказал что-нибудь о миссис Локвуд?
— Он взял свои слова обратно.
— Рыцарство — хорошее дело, но побереги себя. Доброй ночи.
— Доброй ночи, сэр.
Джеральдина Локвуд вернулась домой, в свою красную кирпичную коробку, на следующий день к вечеру.
— Ага, затопил камин! Как хорошо, — сказала она, входя в кабинет мужа.
— Это все, что ты можешь мне сказать при встрече?
— Ты хочешь знать, собираюсь ли я тебя поцеловать? Нет, не собираюсь. Я, кажется, простудилась: чихаю от самого Истона. Могла бы отомстить тебе и заразить, но я не такая зловредная. И потом — какое право ты имеешь на поцелуй? Ты вел себя по-хамски, Джордж, и мне это совсем не правится.
— Возможно. Бывает.
— Так вот: мне это не нравится. Да, да, не нравится. А ты даже не извинился.
— Это избавило бы тебя от простуды?
— Не связывай простуду с моими чувствами. Простуда здесь ни при чем. Впрочем, нет. Почему ты послал Эндрю не на «линкольне»?
— Потому что в «пирс-эрроу», как я надеялся, легче простудиться.
— Этого я тебе не прощу, вот увидишь. Припомню все, что было в последние два-три дня. Пойду приму ванну и лягу в постель. И не утруждай себя, не приходи желать мне спокойной ночи.
— Хорошо, Джеральдина. Как тебе будет угодно.
— Где моя почта? Пришли посылки?
— Спроси у Мэй.
Одним из пассажиров вечернего поезда, прибывшего из Филадельфии в конце февраля 1921 года, был Бинг Локвуд, иными словами Джордж Бингхем Локвуд-младший, высокий стройный молодой человек двадцати двух лет. На нем были светло-коричневая шляпа и длинная енотовая шуба. Шуба была расстегнута, и из-под нее виднелся светло-серый английский костюм. Ноги были обуты в черные ботинки с квадратными носами, перетянутые в подъеме черными союзками. Он вышел из пульмановского вагона и, став на носки, посмотрел поверх толпы сначала в одну сторону, потом в другую. На перроне, по бокам от него, стояли великолепный английский вещевой мешок из свиной кожи и не менее великолепная теннисная сумка, тоже из свиной кожи. И одежда и вещи этого человека отвечали последней моде, принятой у студентов-старшекурсников, но держался он сейчас без свойственной этой породе людей развязности.
— Привет, Джорджи. Погостить домой на субботу? — спросил Айк Венер, заведующий багажным отделением.
— Здравствуйте, мистер Венер. Не видели нашего Генри?
— Нет. Но я, правда, не искал его. И машины вашей не видел. Может, еще приедет.
Венер ушел, и скоро Бинг Локвуд остался на перроне один, все время поглядывая на часы. Прошло пять минут.
— Видно, придется тебе поразмять свои длинные ноги, Джорджи, — сказал подошедший опять Венер. — Или позвонить к тебе домой? Пойду позвоню, если хочешь. А ты пока здесь посмотришь.
— Нет, спасибо, мистер Венер. Пожалуй, пойду пешком.
— Может, что неладно, Джорджи? Дома что-нибудь не в порядке? Надеюсь, матери не стало хуже.
— Все хорошо, спасибо. До свидания, мистер Венер.
Бинг Локвуд прошел два квартала на восток, потом — три квартала на юг и оказался у родительского дома. Отворив дверь, он вошел, оставил вещи, шубу и шляпу в холле и направился в кабинет отца.
— Здравствуй, отец.
Джордж Локвуд отложил вечернюю газету в сторону.
— Здравствуй, сын.
— Ну, вот и я.
— Вижу, что ты. Садись, чего стоишь. Не жди, когда тебе скажут, что делать.
Сын сел на стул и закурил.
— Давно ли перестал носить подтяжки? Или в Принстоне другая теперь мода?
— Неужели ты начнешь нашу беседу с того, что станешь критиковать мою одежду? — проворчал Бинг.
— Да с чего ни начни, повод покритиковать тебя найдется. Разве не так?
— Наверно, так. Но не с подтяжек же начинать, черт побери.
— Ладно. Оставим подтяжки. Начнем с твоей манеры разговаривать.
— Ну, извини.
Джордж Локвуд встал, открыл лежавший на письменном столе серебряный портсигар и вынул сигарету. Хотел было закурить, но передумал, взял портсигар в руки, осмотрел со всех сторон и протянул сыну.
— Приятно было получить от тебя этот подарок. А теперь возьми обратно.
— Зачем? Я его выиграл, он тебе понравился, и я был рад сделать тебе подарок.
— Да. Но как ты его выиграл?
— О господи. Это же за теннис.
— Тебя вышвырнули из колледжа за жульничество на экзаменах, и, насколько я знаю, ты жульничаешь во всем.
— На чемпионате по теннису одним обманом победы не добьешься, черт побери. Ты замечал, что на возвышении сидит судья и все видит? Если не хочешь этого портсигара — выкинь его в мусорную корзину. Мне он тоже не нужен.
— Зачем ты вообще приехал домой? Мог бы не ехать, деньги у тебя есть. Ты опозорил семью и еще имеешь наглость разговаривать со мной таким тоном.
— Понятно. Значит, это ты не разрешил Генри встретить меня.
— У Генри сегодня свободный день.
— А сам ты, конечно, не пожелал ехать. Впервые за семь с половиной лет меня никто не встретил.
Джордж Локвуд фыркнул.
— Скажи на милость! Ты, может, думал, что мы в духовым оркестром выйдем тебя встречать?
— Ничего такого я не думал, и ты это знаешь, отец. Я заслужил наказание и, надеюсь, приму его как подобает мужчине. Но насмехаться надо мной, начинать разговор о каких-то подтяжках… Возвращать портсигар… — Голос Бинга дрогнул. — Право, отец…
— Ради бога, без слез. Час от часу не легче. То ругаешься, как извозчик, а то хнычешь, словно девчонка. Хочешь реветь — иди к себе в комнату.
— Больше не заплачу. Я уж говорил тебе по телефону и скажу еще: все отдал бы, если бы мог смыть это пятно. Лучше было завалить экзамен, чем обманывать.
— Или быть уличенным в обмане. Насколько я понимаю, однажды тебе это уже сошло с рук.
Сын в нерешительности помолчал.
— Дважды сходило с рук. Но я жалею, что не отдался на волю судьбы и не провалился.
— Верно. Если бы только провал, куда легче было бы устроить тебя в другое учебное заведение. Даже и обратно в Принстон дорога не была бы закрыта. А сейчас тебя не берут даже в Пенсильванский университет и в Бакнелл.
— Ты что, обращался и в Пенсильванский и в Бакнелл?
— Говорил кое с кем из знакомых. Правда, в Бакнелл можно — только не в этом году, а в следующем. У твоей матери есть родственник, он баптистский священник в Уилкс-Барре.
— Я не хочу ни в Бакнелл, ни в какой другой.
— Ах, у тебя свои планы. Можно спросить какие?
— Я еду в Калифорнию. Буду там работать.
— В каком-нибудь банке, конечно?
— Чего ты добиваешься? Так и норовишь ударить ниже пояса. Нет, не в банке. Отец одного моего товарища по общежитию оказался добрее, чем родной отец. Он берет меня к себе на ранчо. На следующей неделе поеду. Могу уехать и завтра, если уж на то пошло.
— Почему же не уехать? Я не держу тебя.
— Ты и не можешь держать. Надеюсь, мы видимся в последний раз. Прощай, отец!
— Подожди минутку, пока ты не совершил еще свой драматический выход. Тебя мать там ждет. Что ты ей скажешь?
— Скажу, что получил место в Калифорнии и что завтра должен ехать.
— Я спросил лишь для того, чтоб в наших ответах не было разнобоя. Это все, что меня волнует. Когда придешь наверх, имей в виду, что это, может быть, твоя последняя встреча с нею. Если ты долго пробудешь в Калифорнии.
— Как долго?
— Если пробудешь там год. Не расстраивай ее, иначе тебе придется отложить свой отъезд на несколько дней. Так что трагедий с ней не разыгрывай.
— И почему не может быть наоборот?
— Будь ты проклят! Не думай, что я это забуду.
— Ладно, — буркнул Бинг.
Увидев сына, мать сняла с головы чепец. Она сидела в кресле с высокой спинкой. На ней был халат, надетый прямо на ночную рубашку; ноги ее в домашних шелковых туфлях покоились на круглой ковровой скамеечке для ног. Быстрым движением пальцев она поправила волосы и протянула к нему руки.
— Иди сюда, Джорджи, дай я отшлепаю тебя как следует. Ну, поцелуй меня.
Он поцеловал ее и сел в такое же кресло, стоявшее по другую сторону камина.
— Кури, не стесняйся. Дай и мне немного дымка.
— Когда ты начала курить?
— Когда я начала курить? Ровно тридцать лет тому назад. Сигареты с яванским перцем курила, когда мне было четырнадцать лет.
— Разве тогда уже курили яванский перец?
— О, не знаю. Я пошутила. Никогда я не курила, а вот ты, я знаю, курил такие сигареты. Когда тебе было четырнадцать и даже меньше.
— Уже тогда знала?
— Могла ли я не знать? От тебя за целую милю разило. Ты ужинал?
— Нет.
— Голоден, значит.
— Не очень. В Рединге на вокзале поел устриц.
— Ты уже разговаривал с отцом, я знаю. Я слышала ваши голоса, только разобрать ничего не могла. Конечно, он очень расстроен. Но он отойдет. Ты ведь помнишь Чарли Ларриби? Впрочем, может, и не помнишь. Это мой троюродный брат. Он как-то приезжал сюда читать проповеди в баптистской церкви и ночевал у нас. Тебе тогда было три или четыре года — не больше. Так вот: он изрядно преуспел как пастор, пастор-баптист, и я где-то прочла, что он стал одним из попечителей Бакнелла. Тогда я посоветовала отцу написать дяде Чарли и изложить все обстоятельства, ничего не скрывая, и попросить его как христианина и священника…
— Знаю, мама. Отец говорил.
— Да? Я была уверена, что он скажет. Тебя зачислили на будущий год или, вернее, зачислят. Одним словом, возьмут. И ты получишь диплом. Всего один год, сынок.
— Не так уж важен мне этот диплом, мама. Довольно с меня колледжей.
— Я боялась, что ты так именно и скажешь. Но не торопись с решением. Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что тебя берут в Бакнелл по протекции. Но куда бы ты ни поступил, тебе придется гораздо труднее, чем любому другому студенту. За тобой будут следить во все глаза, и первый же неверный шаг… одним словом, ты понимаешь. Но именно поэтому ты должен пойти учиться. Это — лучший способ загладить то, что произошло в Принстоне. Смой с себя это пятно. Бакнелл готов предоставить тебе такую возможность, и я надеюсь, что ты поедешь, получишь диплом и докажешь Принстону, что ты извлек урок из своих ошибок.
— Да, мама, я постараюсь смыть это пятно. Но не с помощью Бакнелла. Я уверен, что они предоставляют мне эту возможность с самыми благородными намерениями, по колледжей с меня хватит. Взгляни на мои отметки за годы учебы: я еле-еле вытягивал, и то не всегда. В прошлом году я ведь тоже жульничал. И вообще мне не следовало поступать в университет, зря только тратили время и деньги. Может, это и хорошо, что меня поймали, хотя жаль, что так получилось почти перед самым окончанием. Еще бы четыре месяца…
— Но, возможно, это и к лучшему. Если бы ты закончил нечестным путем, то неизвестно, как бы это повлияло на твою дальнейшую жизнь. Ну, так каковы твои планы?
— Отец Стива Кинга, с которым мы вместе жили, говорит, что у него есть для меня работа.
— В Калифорнии? Такая даль! Туда целую неделю поездом добираться, сынок.
— Я ведь даже в Китай готов был уехать, а уж сколько туда добираться, я даже и не представляю себе.
— Чем же ты будешь заниматься в Калифорнии?
— Буду работать на ранчо мистера Кинга.
— Ковбоем?
— Нет, он не занимается скотоводством. Фрукты выращивает. Апельсины и прочее.
— Тебе это по душе?
— Не знаю. Сначала надо попробовать.
— Что ты будешь делать? Собирать апельсины?
— Наверно, да. Первое время. Он сказал, что я начну с самого низа. Чернорабочим. На тяжелых работах. Но если я хочу стать человеком, говорит он, то это возможно лишь таким путем.
— А с самим мистером Кингом ты разговаривал?
— Я получил от него письмо. Он ничего толком не говорит о моей будущей работе, только то, что работа будет тяжелой. А от Стива я знаю, что если он говорит «тяжелая», значит, так оно и будет. Гребля для Стива — пустяки после лета, проведенного на ранчо.
Рука матери безжизненно повисла на подлокотнике кресла.
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра.
— Я так и знала. Так и знала. Знала, что ты едешь сюда прощаться. Встань, Джорджи. Дай мне посмотреть на тебя. Повернись. Ох, мой сын! Милый мой! — Она протянула руки, и он, став на колени, дал ей обнять себя.
— Не плачь, мама. Все-таки это ближе Китая.
— Не ближе. Для меня не ближе. Но хотя бы это не война. Четыре года назад я ужасно боялась за тебя. Но сейчас войны нет. Для тебя начинается новая жизнь, и это замечательно. Ты ведь тоже так считаешь, да?
— Да.
— Быть может, встретишь там хорошую девушку.
— Рано еще об этом говорить, мама.
— Не рано. Ты взрослее, чем тебе кажется. Жил ты весело, беззаботно, были приятные развлечения, теннис, товарищи… Но теперь, я думаю, все это кончилось.
— Верно, кончилось.
— А теперь сядь, я расскажу тебе об отце. Обо мне ты уже знаешь, я вижу, что знаешь. Вижу по тому, как ты бережно со мной обращаешься. Тебе отец сказал, да? Но это совсем не то, я должна сама тебе рассказать. Плохо у меня с сердцем. Наверное, я уже никогда не спущусь больше вниз. Но не можешь же ты оставаться здесь и ждать, пока со мной случится последний приступ. В таком состоянии я могу прожить годы. Так вот, о твоем отце.
— Ты хочешь сообщить, что он мне не отец?
Она засмеялась.
— В том, что он тебе отец, нет ни малейшего сомнения. Подумай о другом; как переменились времена, если ты задаешь мне такой вопрос. Что было бы, если б дядя Пен задал такой вопрос твоей бабушке!
— Времена не переменились. Это мы с тобой переменились.
— О, может быть. Кажется, что-то в этом роде сказал Шекспир. Во всяком случае, для того чтобы ты понял своего отца, Джорджи, я должна рассказать тебе кое-что о нем. В том, что я скажу, нет ничего ужасного или скандального. Это лишь черта его характера. Он слишком много думает.
— Слишком много думает?
— Да. Ты похож больше на меня, я это поняла, когда ты был еще маленьким. А отец целиком ушел в себя и все думает, думает. Ничего не предпримет, пока не обдумает. И ему приятнее планировать, чем осуществлять свои планы. Не успеет подготовить себя к какому-нибудь делу, как уже теряет к нему интерес. Большое ли, маленькое ли дело — он его изучает. Ты обрати внимание, как он заказывает себе в ресторане еду. На это у него уходит уйма времени, сама же еда, кажется, не доставляет ему никакого удовольствия. Или как шьет себе новый костюм. Шесть раз примерит, а когда костюм готов, то месяцами висит в шкафу ненадеванным.