— Ни секунды в этом не сомневаюсь. Но на пятнадцать минут мы — самые чистые ангелы. Ни страха, ни забот. Так напишешь письмо, Джордж? Оно поможет тебе узнать кое-что о себе.
— Что именно?
— Не знаю. Сам разберешься. Может оказаться, что твое чувство к этой девушке гораздо глубже, чем ты предполагал. Я считаю себя достаточно умным человеком, но больше всего меня пленяет мой собственный пупок. Между прочим, у Чэтсуорта неприятности. Он тебя искал. Я сказал, что ты уехал на весь день.
— Женщина?
— Девица. В Нью-Брансуике. Он сказал ей, что живет в Рутжерсе, а ее отец выследил его и нашел здесь. Она забеременела. Они требуют тысячу долларов, а Чэт достал лишь около четырехсот. До завтрашнего вечера ему надо собрать всю сумму.
— Так идем к нему. Я могу одолжить ему денег.
— Я дал ему двести — все, что у меня было. Потом отыграю. Сейчас пойдем?
— Конечно.
— Он хотел бы избежать огласки, поэтому решил обратиться к узкому кругу людей. Можешь ты выписать чек на шестьсот — семьсот долларов, чтобы банк выдал по нему наличными?
— Да. Могу и больше, если понадобится.
— Тогда пойдем к Чэту. Холодно на улице?
— Похолодало. Надень пальто. Давно он крутит с этой девицей?
— Говорит, что с осени.
— Я могу сходить в банк утром. И Чэт берет на себя всю ответственность? Откуда он знает, что ребенок от него?
— Мы с ним об этом уже толковали. По его словам, отец не хочет поднимать шума. Девица — не воплощение целомудрия, но она забеременела, а отец ее беден и требует, чтобы Чэт дал денег на воспитание ребенка. Уверяет, что не станет шантажировать.
— Это он говорит, а сам что делает?
— Он знает, что Чэт в июне заканчивает, и боится, что потом только его и видели. Ну, а Чэт берет всю вину на себя. Он ничего не отрицает. Но в Чикаго будет скандал, а если еще и деканат узнает, то ему вообще несдобровать.
— Да. Ну, пошевеливайся.
— Я готов.
В комнате Чэтсуорта горел свет. Они поднялись на второй этаж и постучали. Никто не отозвался.
— Заснул, — предположил О'Берн и осторожно приоткрыл дверь. — Никого нет.
— Погоди, — сказал Джордж Локвуд. — Гардероб.
Дверцы гардероба были настежь открыты, все костюмы и пальто вынуты и кучей лежали на стульях и на кровати. Нед и Джордж вошли и сразу увидели Энсона Чэтсуорта. Шею его перехватывала петля из грязной бельевой веревки, привязанной другим концом к толстой рейке гардероба. На Чэтсуорте были брюки и рубашка без воротничка.
— Матерь божья! — прошептал Нед О'Берн.
— О господи! — воскликнул Джордж. — Как он это сделал?
— Перережь веревку, Джордж, — попросил О'Берн, а сам склонился над корзиной для мусора. Его рвало.
— У меня ножа нет. Он мертв?
— Да, мертв. В этом можно не сомневаться. — О'Берн вытер губы носовым платком. — Не можем же мы вот так его оставить.
— А разве можно его трогать до прихода полиции?
— Э, к черту полицию. Нашел о чем говорить в присутствии… Хочется мне отвязать его, да не могу. — Его снова начало рвать. — Джордж, я пойду за полицией. Ты можешь побыть тут один?
— Иди. Я подожду в холле.
— Ты правда не возражаешь? Если я не выйду сейчас на свежий воздух, у меня опять начнется.
— Иди, Нед. Я побуду в холле. Ты уверен, что он мертв?
— Да, уверен. Мне уже приходилось однажды видеть мертвеца.
О'Берн ушел. Джордж остался ждать в холле и тихо заплакал — уперся локтем в стену, уткнулся лицом в рукав и дал волю слезам.
— Эй, Локвуд! Ты пьян?
Джордж Локвуд стоял в прежней позе.
— Джордж! Что случилось?
Джордж покачал головой. Студент подошел ближе и тронул его за плечо.
— Джордж! Тебе помочь? Что случилось, старина? Ну, не плачь, Джордж. Скажи, что с тобой.
— Чэт, — выговорил наконец Джордж Локвуд.
— Чэтсуорт умер? Ты хочешь сказать, что он лежит там мертвый?
Джордж Локвуд перестал плакать.
— Здравствуй, Бендер. Ты видел О'Берна?
— Видел. Внизу. Он куда-то спешил.
— Да. Чэт повесился. Он уже мертв. Мы его обнаружили.
— Чэтсуорт? Я же видел его после ужина. И он мертв? Он что, покончил с собой?
— Да. Не ходи туда, Бенсон. То есть Бендер. Я всегда путаю тебя с Бенсоном. Извини.
— Ладно, Джордж. Иди ко мне в комнату и подожди там. Или, если хочешь, я принесу тебе стакан воды. Хочешь?
— Нет, благодарю. Впрочем, хочу. Принеси, а? Пожалуйста. Я и сам не знал, что хочу пить. Стакан воды. А виски не найдется?
— Нет. Я не пью. А я было подумал, что ты пьян.
— Я знаю.
— Пойду принесу воды. Может, тебе станет легче.
— Большое спасибо, Бендер.
Вскоре Бендер вернулся со стаканом воды. С ним вместе пришли О'Берн и полицейский.
— Ну, как ты тут, Джордж? — спросил О'Берн. — Мы еще и врача вызвали, только я уверен, что это бесполезно.
Между тем в холле начали собираться студенты — кто в пижамах, кто в халатах. Полицейский сказал:
— Он безусловно мертв. Где эти двое ребят, что обнаружили его?
— Он хочет с тобой поговорить, Джордж, — сказал Бендер. — С тобой и с О'Берном.
Полицейский был тоже взволнован, но старался не подавать вида.
— Вы оба из этого колледжа, верно? Я встречал вас. Как ваша фамилия?
— О'Берн.
— Локвуд.
— Локвуд и О'Берн. Старший курс?
— Да, сэр, — подтвердил Джордж Локвуд. — Мы оба — с последнего курса.
— А этого беднягу, вы сказали, зовут Чэтсуорт?
— Чэтсуорт. Энсон Чэтсуорт. Он из Чикаго, — сказал Джордж Локвуд.
— Значит, вы оба вошли и увидели, как он тут висит. В котором приблизительно это было часу?
— Меньше часа назад, — ответил Джордж Локвуд.
— Меньше часа назад, — повторил полицейский, не зная, о чем еще спросить. — Вы его соседи по комнате? Хотя нет, здесь только одна кровать. Вы его друзья?
— Да, сэр, — ответил О'Берн.
— Гм. Когда вы его увидели, он не подавал признаков жизни?
— Вот болван. Если бы подавал, так разве оставили бы его висеть? — донесся из толпы чей-то голос.
— Кто это сказал? В участок захотел? — пригрозил полицейский.
— Можем мы вынуть его из петли? — спросил О'Берн. — Или надо, чтобы он продолжал оставаться в таком положении?
Это уже был призыв к действию, и полицейский оживился.
— Я думаю, можно вынуть. Ты, О'Берн! Помоги мне.
— Я не могу!
— Так ведь ты же сам предложил, — сказал полицейский.
— Я не хочу прикасаться к нему.
— Прошу вас, дайте пройти! — потребовал решительным тоном мужчина средних лет, профессор Реймонд Риверкомб с кафедры английского языка. — Идите по своим комнатам, мальчики. Разойдитесь. Вы только мешаете. — Но, произнеся эти слова, он не стал больше настаивать, так что никто не ушел.
— О'Берн, Локвуд. Это вы его обнаружили?
— Да, сэр.
Риверкомб вошел в комнату.
— Боже мой! Давайте вынем его из петли, так же нельзя. Хотя бы приличия ради. Надо же. Какой ужас! Констебль, можете вы перерезать веревку?
— Я это и собирался сделать, но надо, чтобы кто-нибудь подхватил труп.
— Я помогу, — сказал Риверкомб. — Локвуд, вы станьте слева, я — справа. Констебль, режьте веревку, а мы с Локвудом отнесем его на кровать. Боже мой, боже мой!
Джордж Локвуд содрогнулся, прикоснувшись к телу своего друга, но овладел собой, и они вдвоем с профессором положили Чэтсуорта на кровать.
— Прикройте его, — распорядился Риверкомб. — Кого-то здесь тошнило.
— Меня, — сказал О'Берн.
— Ничего удивительного, однако давайте откроем окно. Что нам делать теперь, констебль? Что требуется по закону?
— Я послал за доктором Перри.
— Он может не торопиться, — сказал Риверкомб. — Пользы от него — никакой, как, впрочем, и от любого другого врача.
— Пожалуй, я запишу несколько фамилий свидетелей, а потом извещу морг.
— Запишите О'Берна, меня и Бендера, — сказал Джордж Локвуд. — Мы пришли сюда первыми.
— Насколько вам известно, — сказал полицейский.
— Вы только послушайте, что он говорит, — раздалось в толпе. — «Насколько вам известно»!
— Я уже предупреждал, — огрызнулся полицейский. — На арест напрашиваетесь.
— Замолчите там, — потребовал Риверкомб. — Будьте элементарно вежливы. А вы, констебль, не забывайте, что находитесь на территории университета.
— Так же, как вы. Не забывайте, профессор, что я нахожусь здесь при исполнении.
— Ну ладно, ладно, — сказал Риверкомб. — Что нам делать? Запереть комнату до приезда кареты? Вы, ребята, не нашли никакой записки или письма?
— Мне не пришло в голову посмотреть, — ответил Джордж Локвуд.
— И мне тоже, — сказал О'Берн.
— Письмо должно быть, — сказал полицейский. — Обычно оставляют. Хотя не всегда. У женщин это больше принято — у тех, кто умеет читать и писать. Если кто найдет письмо, дайте сразу мне.
— Сейчас искать? — спросил Джордж Локвуд.
— Конечно, сейчас. Я обыщу карманы его брюк, а вы, профессор, осмотрите ящики стола.
Искали вчетвером, но никакого письма не оказалось.
— Локвуд, О'Берн, нет смысла вам здесь околачиваться. Идите к себе и попытайтесь заснуть. Власти известят, если захотят вас видеть. Для дознания, я полагаю. Я побуду здесь до прибытия кареты. Это, кажется, все, что мы можем сегодня сделать.
— Как быть с его семьей, профессор? — спросил О'Берн.
— Об этом я позабочусь. Мы позаботимся. Пошлем телеграмму, как только что-нибудь выясним. Доброй ночи, ребята.
— Доброй ночи, сэр.
Выйдя на холод, друзья Энсона Чэтсуорта побродили бесцельно среди голых вязов, потом О'Берн спросил:
— Хочешь, пойдем ко мне?
— Пойдем, — ответил Джордж Локвуд. Он жил вместе с двумя студентами, Льюисом и Лумисом, но те не были его друзьями: хотя они делили общую комнату, близости между ними не создалось. — Вряд ли мне удастся заснуть сегодня, а тебе?
— Можешь устроиться в кресле с откидной спинкой. Ты должен поспать, Джордж. Чертовски трудный день выпал тебе сегодня.
Войдя к О'Берну в комнату, Джордж спросил:
— Ты, Нед, когда-нибудь пошел бы на это?
— На то, что сделал Чэт? Я думал об этом. Вешаться не стал бы. Потому, наверное, что Иуда Искариот удавился.
— У меня был друг в школе святого Варфоломея. Его отец дружил с моим отцом. Он покончил с собой выстрелом в голову. Думаю, если я буду кончать с собой, то выстрелом в сердце или приму яд. Вешаться тоже не стану. Особенно после этого вечера. Вид у него был ужасный. Нельзя так выглядеть.
— Он же не думал о том, какой у него будет вид.
— А я буду думать. А ты? Говорят, что, когда пуля попадает в мозг…
— Знаю, знаю…
— Нет, мне не безразлично, как я буду выглядеть. Надо, чтобы люди потом не шарахались от меня.
— Наверно, ты прав. Поэтому я и полагаю, что ни ты, ни я этого не сделаем. Да, Чэт оказался слаб.
— Но он был не глуп.
— Конечно. Только он не привык волноваться, не умел относиться к жизни так, как относимся мы с тобой. Не привык к невзгодам, поэтому попал в беду — и сразу сломался.
— Наверно, ты прав.
— Слышишь? Часы бьют полночь.
— Ага. Сутки кончились. Наступил понедельник. Начало недели. Но не для Чэта.
— Да, не для Чэта. Для него все кончилось.
— Ну и устал же я, черт возьми.
— Спи. Не борись со сном. Спи, Джордж.
— Попробую.
Когда О'Берн накрывал его одеялом, он уже спал.
На дознании их долго не продержали и вообще обошлись с ними вежливо, поэтому Джордж удивился, когда О'Берн, выходя из муниципалитета, сказал:
— Черт! Как я рад, что мы оттуда выбрались.
— Это было легче, чем я ожидал.
О'Берн осмотрелся вокруг и сказал:
— Вот что я получил по почте во вторник, уже после смерти Чэта. В конверт были вложены и те двести долларов, что я одолжил ему в субботу. Читай.
«Нед! Все ни к чему. Даже если я и достану денег, на этом мои беды не кончатся. После позора, который я навлек на своих близких, я не смогу смотреть им в глаза. Спасибо тебе за то, что ты был настоящим и верным другом. Прощай. — Э.Ч.».
Они стояли под уличным фонарем. Прочтя записку, Джордж Локвуд вернул ее О'Берну.
— Не знаю, хранить ее или сжечь. В некотором роде это — документ, — сказал О'Берн.
— Да, но они вынесли заключение, единственно возможное по этому делу. Чэт повесился в состоянии умопомрачения — так, кажется, они это сформулировали. Ты поступил правильно, Нед. Если бы ты показал им записку, они засыпали бы тебя вопросами. Лучше дать этому делу заглохнуть.
— Да, если отец девушки будет молчать.
— Теперь уже нет смысла поднимать шум.
— А родные Чэта?
— Чикаго далеко от Нью-Брансуика. Не думаю, что он будет скандалить. Какой смысл? Если даже он приедет в Чикаго, родные Чэта ему не поверят. И в судах такие дела не разбирают.
— Жаль, что я не знаю фамилии этой девицы.
— А что бы ты сделал?
— Может, ничего бы не сделал, а все же нехорошо получилось. Представь себе: мы с тобой — единственные, кто знает, почему Чэт пошел на такой шаг.
— И слава богу. Пусть так и останется.
— Хорошо. Поклянемся? Торжественно клянусь, что я никогда не разглашу того, что знаю о смерти Энсона Чэтсуорта.
— Торжественно клянусь в том же, — сказал Джордж Локвуд.
Их верность клятве подверглась испытанию на следующий же день: обоих вызвали к профессору Риверкомбу.
— Локвуд, через несколько дней здесь будет мистер Чэтсуорт. Он потребует сведений. Считаете ли вы нужным что-либо мне сообщить?
— Нет, сэр.
— Совсем ничего? Я уверен, что вы знаете больше того, что показали на дознании.
— Почему вы так уверены, сэр?
— Не отвечайте мне вопросом на вопрос. Вы же знаете, почему Энсон покончил с собой.
— Мне нечего сказать, сэр.
— Что ж, угрожать я не собираюсь. Но на дознании вы принесли присягу.
— Они просили меня рассказать лишь то, что я видел.
— И говорить всю правду, только правду и так далее. Вы уклоняетесь от ответа, Локвуд.
— Вы можете иметь свое мнение, сэр. Но меня не было здесь все воскресенье. Я уезжал в Лебанон, штат Пенсильвания. Последний раз я видел Чэтсуорта в пятницу.
— Не начинайте доказывать свое алиби, Локвуд. Я ведь хочу лишь знать, можете ли вы сообщить семье Чэтсуорта что-либо утешительное.
— Нет, сэр, не могу.
— Из этого следует, что нечто неутешительное вы могли бы сказать. Ну, ладно. Можете идти.
— Благодарю вас, профессор. — Джордж Локвуд встал и направился к выходу.
— Локвуд, — остановил его Риверкомб.
— Сэр?
— На прошлой неделе у меня был один посетитель. Из Нью-Брансуика.
— Да, сэр? Из Рутжерса?
— Вы же знаете, что не из Рутжерса. Очень приличный человек. Рабочий. И приезжал он сюда на свои деньги. Он сказал, что хотел видеть Чэтсуорта. И даже сообщил мне зачем.
— Сообщил?
— Да. Я хочу, чтобы вы и О'Берн знали, что, когда сюда приедет мистер Чэтсуорт, я расскажу ему об этом посетителе; все дальнейшее будет зависеть от мистера Чэтсуорта. Никакой официальной позиции мы в этом деле занимать не намерены. Чэтсуорта нет в живых. Но я хочу сказать вам с О'Берном, что лично я — в данном случае я говорю неофициально, от своего имени — не могу не восхищаться вашей верностью другу. Желаю вам оставаться такими и впредь, когда покинете Принстон.
— Попытаюсь, сэр. Благодарю вас.
Джордж Локвуд и Нед О'Берн сопоставили сказанное профессором Риверкомбом. Выяснилось, что обе беседы были почти одинаковы.
— Я спросил у него фамилию того человека из Нью-Брансуика, — сказал О'Берн.
— И что?
— Он ответил, что это не мое дело. По-моему, он прав.
— У меня нет желания ее знать.
— Да и у меня теперь нет.
Смерть Энсона Чэтсуорта отвлекла молодых влюбленных от неприятных воспоминаний о размолвке Джорджа с судьей. Лали была исполнена сочувствия и выражала его горячо, даже, пожалуй, чрезмерно: в письмах, которые она присылала ему по три раза в неделю в течение двух недель после самоубийства Чэта, она не упоминала ни об отце, ни о брате, ни о своих переживаниях, вызванных вспышкой отца. Вместо этого она писала о грустных чувствах, навеваемых смертью, о мистике самоубийства, о приближении весны, новой жизни и новых надежд. Первое такое письмо его обрадовало, но остальные показались надуманными, неискренними, продиктованными расчетом, и Джордж целых пять дней не мог заставить себя ответить ей. Встревоженная его молчанием, она решилась послать ему телеграмму:
ОБЕСПОКОЕНА ОТСУТСТВИЕМ ПИСЕМ НАДЕЮСЬ ВСЕ ХОРОШО ЦЕЛУЮ.
Он показал телеграмму О'Берну и объяснил ситуацию. О'Берн покрутил головой.
— Извини, Джордж. Я не хочу ничего говорить.
— Я не прошу совета, — сказал Джордж Локвуд.
— Нет, просишь. А я не хочу советовать.
— Я просто поговорить хотел.
— Ты хочешь заставить меня высказаться. Лучше не надо. Что бы я ни сказал, все будет не то. Это — твоя проблема. Напиши письмо, несколько писем. Полдюжины. И не показывай мне. Выбери то, которое выражает твои мысли и чувства, и отправь заказной почтой. Несколько лишних пенни не разорят тебя.
— Ты заключаешь, что я скуп?
— Не я заключаю, а из этого следует, как должно быть тебе известно из уроков логики, которой тебя обучали в школе святого Варфоломея.
— Ну хорошо: намекаешь. Ты намекаешь, что я скуп?
— Да уж нельзя сказать, чтобы ты прикуривал свои сигары от десятидолларовых банкнот. В последнее время.
— Так ведь и я что-то не вижу у тебя в руках десятидолларовых бумажек. С тех пор как умер Чэт.
О'Берн вскочил на ноги, но Джордж даже на этот сигнал опасности не отреагировал достаточно быстро, чтобы отвести от себя удар: О'Берн двинул его по верхней губе и носу, так что у него искры из глаз посыпались.
— Только мерзавец способен на такие слова, — сказал О'Берн. — Приготовься к бою.
— Я же побью тебя, О'Берн. Но все равно, мне не следовало этого говорить.
— Ты выше меня, а дерешься не лучше. Я хочу проучить тебя.
— Не выйдет.
Джордж Локвуд, будучи выше ростом и обладая, по крайней мере, такой же силой, обхватил О'Берна, прижал его руки к бокам и швырнул на кровать. Затем вышел из комнаты. Платок, которым он зажал нос, был пропитан кровью.
Час спустя через открытое окно он услышал голос О'Берна:
— Локвуд! Я хочу поговорить с тобой.
— Иди вниз и там разговаривай, — попросил Льюис, один из соседей Джорджа по комнате. — Нам заниматься надо.
О'Берн стоял внизу, в вестибюле, освещенном лампой у входа.
— Принес твою телеграмму. И вместе с ней — свои извинения.
— Мы оба вели себя не лучшим образом, — сказал Джордж Локвуд.
— Ты затронул мое больное место, а я даже не знал, что у меня оно есть.
— Тебе нужны деньги?
— Нет. Пошли прогуляемся, я скажу тебе кое-что. — Они направились в сторону Кингстона. Первые несколько минут оба шли молча. — Я ударил тебя, потому что правда глаза колет. Я не разорен. Но я рассчитывал на карты, чтобы поехать в Африку. Следовало бы мне знать, что нельзя на это рассчитывать.
— Но ведь есть еще Дейвенпорт.
— Есть Дейвенпорт и есть богатый студент второго курса, которого перевели к нам из университета штата Огайо. Но я не хочу больше играть. Сегодня как раз будет игра, которая, я уверен, принесла бы мне выигрыш. Можешь счесть меня бахвалом, но я в этом уверен. Да только я потерял интерес к картам. С тех пор как умер Чэт, я не хочу играть. С ним мне нравилось играть. Денег у него было вдоволь, я выигрывал, и мы великолепно проводили время.
— Ты винишь себя за то, что в тот день у него не оказалось достаточно денег?
— Нет. Не в этом дело. У тебя же были в банке деньги, и мы шли к нему предложить свою помощь.
— Верно.
— Нет, за это я не виню себя. Просто карты перестали меня интересовать. Если бы я сейчас сел за стол и увидел колоду карт и стопку фишек, то, боюсь, мне стало бы не по себе. Мне кажется, я никогда не захочу больше играть в карты. В рулетку — другое дело. Я ведь игрок по натуре и отказаться от этого не смогу. Но в карты — не хочу. Беда в том, что из всех азартных игр я хорошо играю только в карты.
— Сколько тебе нужно денег, чтобы поехать в Африку?
О'Берн покачал головой.
— Нет, Джордж, благодарю. Не поеду я в Африку. Тут одно было связано с другим, понимаешь? Чэт. Покер. Африка. Составные части единого плана быстрого обогащения.
— Да, я понимаю тебя.
— Разве такие вещи забываются, Джордж? Чэт поехал в Нью-Брансуик. Познакомился с молодой женщиной, и та привязалась к нему. Выпила с ним лишний коктейль и теперь ждет ребенка, который вырастет подонком. Это ужасная трагедия. Убитые горем родители, которые никогда не перестанут спрашивать: «Почему, почему, почему?» И, что далеко не так важно, некий Эдмунд О'Берн, студент Принстонского университета, год поступления тысяча восемьсот девяносто пятый, лишенный надежды покорить алмазные копи Африки. Взгляни на этот голубоватый шар, висящий над нами, и вспомни, что мы о нем знаем. Мировой разум, создавший его, существует независимо от тебя, от меня и вообще от людей. Но сложные перипетии и их неизбежность — все то, что происходит с тобой и со мной, Джордж, разве это — не лучшее доказательство существования Разума, чем вот этот большущий голубоватый шар? Мне кажется, лучшее. Мы бесконечно малы, Джордж, но я думаю, что чем мы меньше, тем больше оснований верить в существование Разума. Кто, кроме Бога, может причинить нам столько бед? Вот за такие речи иезуиты — друзья моей матери — и осуждают Принстон.
— Но ведь не здесь же ты набрался этих мыслей. Насколько я могу судить, Бог настолько велик и могуч, что Ему не составило труда изобрести, то есть создать, и луну, и нас с тобой.
— Есть и еще один факт, дорогой мой, хотя он ничего и не доказывает. Я имею в виду нашу способность спорить с самим собой. Я считаю, что лучше противопоставлять друг другу две теории, чем превращать какую-нибудь одну теорию в великую всеобщую истину. Твой разум не принесет тебе никакой пользы, если ты не будешь сам с собой спорить. А ты никогда не будешь, если станешь брать в готовом виде то, что дают тебе богословы — в пакетиках, обвязанных разноцветными лентами. Красная лента — Священный Собор кардиналов, оранжевая с черным — Принстон, голубая — это луна и Йель.
— Никогда не видел йельскую голубую ленту.
— Бог даст, и я не увижу. Нравится мне этот чертов Принстон. После того как я четыре года оплевывал его, я обнаружил, что мне жаль с ним расставаться. Такое же чувство я испытываю и в отношении Ирландии. Разница лишь в том, что туда-то я обязательно поеду снова.
— Ты и сюда приедешь.
— Нет. Но даже если и приеду, разве в этом дело? С Ирландией я связан навсегда. А Принстон — это лишь четыре года моей жизни, и больше ничего. Ирландия — это совсем другое. Даже если бы я там никогда не был, все равно эта страна что-то значила бы для меня. Ирландия заменяет мне церковь, от которой я отрекся, заменяет мать, которая мне докучает, и песни, которых я не написал, хотя и слагал в уме.
— Жаль, что у меня нет ничего такого возвышенного.
— Может, оно в есть, только ты не отдаешь себе в этом отчета.
— Нет. У отца, возможно, и есть, а у меня — нет.
— Что ж, можно прожить и так, только лично я не хотел бы. Но у тебя, по-моему, есть нечто другое.
— Ты действительно так считаешь, Нед?
— Ты плакал, когда умер Чэт. Это я видел и знаю, что бедняга Бендер до сих пор забыть не может, как ты ревел. Его глаза наполняются слезами всякий раз, когда он об этом говорит.
— О'Берн!
— Что, Локвуд?
— Мой дед убил двух человек. За одно из убийств его судили.
— Впервые об этом слышу.
— Знаю. Так что я не тот, за кого ты меня принимаешь.
— То есть ты не из родовитых?
— Нет.
— Это мне кое-что объясняет.
— Что именно?
— Ну, некоторую неуверенность, что ли.
— Например?
— Трудно иллюстрировать это примерами, но раз уж ты об этом сказал, то могу сознаться: я замечал, что ты не всегда так уверен в себе, как тебе полагалось бы. Вообще-то уверен, но не всегда. Хоть я и не очень люблю Харборда, но он всегда убежден в том, что поступает правильно. Раз он что-то делает, значит, так и надо. Если у тебя родится сын, он, вероятно, будет так же уверен в себе, как и Харборд. Ты сам чувствуешь себя уверенней отца, правда?
— О да. Намного.
— А твой дед? Тот, что убил двух человек?
— Думаю, он был очень уверен в себе.
— Верно. Не сомневаюсь, что ему было безразлично, что о нем думают.
— Абсолютно.
— У вас сильный род, и ты привык к деньгам. Твой сын будет аристократом. Тебе придется женить его на итальянке или на испанке, чтобы избежать брака с родней.
— Может, мне и самому надо жениться на итальянке.
— Пора нам возвращаться, Джордж.
— Пожалуй, да.
Им стало весело, и они засмеялись.
Гарвей Фенстермахер, или Гарвей Стоунбрейкер Фенстермахер, если называть его полным именем, гордился двумя своими достоинствами: он был хозяином своего слова и не любил лицемерия. Гордился он еще и тем, что слыл добрым христианином, добрым масоном, добрым членом «Сигма Эта», выходцем из семейства, много лет проживающего в долине Лебанона, беспристрастным судьей, богобоязненным прихожанином протестантской церкви, недурным стрелком, расчетливым банкиром, толковым фермером, любителем чистопородных голландских коров, знатоком рысистых лошадей, обладателем приятного баритона и настоящим семьянином. И вот теперь он вынужден был отступать от своих принципов — верности слову, искренности, приверженности семье, — и это беспокоило Гарвея.
Ему не нравилось, какой оборот принимали отношения его дочери с Джорджем Локвудом. Частенько ему просто трудно было свыкнуться с мыслью, что Лали ничем не отличается от своей матери, что она тоже женщина. В женственности самой Бесси Фенстермахер сомневаться не приходилось: доказательством тому служило не только наличие детей, но и то обстоятельство, что за долгие годы супружеской жизни Бесси проявила себя удивительно требовательной в любви. Когда они только что поженились, Бесси была другой — такой же, как все девушки из хороших семей. Так было сперва, потом она, конечно, быстро освоилась. Гарвей Фенстермахер полагал, что с Лали произойдет такая же перемена, что она женственна и, как только выйдет замуж, наверно, станет похожа на мать. Но Гарвей Фенстермахер не любил об этом размышлять и потому не очень задумывался. Он предпочитал видеть Лали такою, какой она была в пятнадцать лет, — с косичками и в матросском костюмчике, когда она не интересовалась еще мальчиками и не интересовала их сама. Впрочем, не в пятнадцать. В двенадцать. В пятнадцать лет и даже раньше, как сообщила ему однажды Бесси, Лали уже достигла зрелости. И зачем только дети так быстро растут и развиваются? Но они растут, такова природа.
Когда Бесси подала Лали и Джорджу Локвуду мысль о том, чтобы ограничиться уговором, не объявляя о помолвке, Гарвей Фенстермахер не очень возражал, думая, что это его мало касается. Уговор может остаться в силе, хотя это он еще посмотрит. Вреда от таких уговоров не бывает, если родители проявляют должную бдительность, а в этом отношении Гарвей вполне полагался на жену. Но вот кончилось рождество, и Гарвею Фенстермахеру неожиданно напомнили о том, к чему в конце концов такой уговор должен привести. В своей судебной практике он умел затягивать дела, придумывая для своего помощника-юриста дополнительные задания по выяснению тех или иных обстоятельств, но в семейной жизни это оказалось сложнее. Бесси давила на него, требуя согласия на помолвку. Она желала выдать Лали замуж за сына Локвуда и не хотела, чтобы Гарвей этому мешал.
— Мы же его плохо знаем, — жаловался Гарвей.
— Мы, может быть, и плохо знаем, но я знаю его достаточно. Я наводила о нем справки. Могу держать пари на что угодно: он не хуже тех, что живут в Лебаноне, если не лучше. У его отца капитал в несколько миллионов, а мать — из рихтервиллских Хоффнеров. Не вмешивайся, Гарвей, и не ломай счастья Лали.
— Яне имею ничего против этого парня, но к чему такая спешка?
— Какая спешка? — удивилась Бесси. — Спешка была летом, когда я предложила им уговориться и подождать. Теперь срок соглашения истек, пришло время помолвки. Таких парней, как Джордж Локвуд, не натрясешь с дерева, когда тебе захочется. Ты бы слышал, как о нем отзывается Дэвид. Он говорит, что Лали здорово повезло. Дэвид почитает за честь, если Джордж Локвуд уделяет ему внимание, — вот как высокого он его ценит.
— Если они так дружны, то, может быть, он сделает что-нибудь для Дэвида?
— Это тебе не твоя политика, Гарвей. Не фокусничай. Дай Лали обручиться и выйти замуж.
Ну что ж, если Бесси так настроена, он не станет перечить. Кое в каких вещах она здорово разбирается, так что если Лали готова к замужеству, то пусть ее мать и берет на себя всю ответственность. В каком-то смысле он распрощался с Лали, когда ей исполнилось пятнадцать лет. Или двенадцать. Сказать по правде, он не знает эту молодую женщину, утверждающую, что она любит Локвуда. Пусть выходит замуж, уезжает и потом народит ему внуков. Внуки — дело хорошее. Они забавны, эти карапузы.
Так обстояло дело до того дня, когда Джордж Локвуд пришел официально просить руки Лали. Гарвей Фенстермахер старался быть покладистым, старался как только мог, но Локвуд погладил его против шерсти.
Выговор у этого парня не пенсильванский, одежда слишком добротная для студента-старшекурсника и манеры какие-то искусственные. Вроде одного из тех приезжих адвокатов, что выступают в суде Гарвея Фенстермахера по делам Железорудной компании. Все у них слишком хорошо продумано, ведут они себя вызывающе вежливо, и, если суд решает не в их пользу, обязательно подают апелляционную жалобу. Для них суд Фенстермахера — нечто вроде промежуточной станции железной дороги «Форт-Пени, Рихтервилл, Лантененго», а сам Фенстермахер — не судья, а адвокат на суде или истец по собственному делу. Да, Джордж Локвуд погладил Гарвея Фенстермахера против шерсти, и ссора с ним из-за Дэвида и его членства в принстонском клубе была неизбежна. Однако ссора могла произойти и по любому другому поводу, и Гарвей, честно признавшись себе в этом, встревожился.