Я только что отнес в банк ключи от своего дома. Явился в местный филиал, выстоял очередь к окошечку и протянул ключи девушке.
– Подождите, я лучше приглашу управляющего, – сказала она.
– Нет, все нормально, бумаги уже у него. Я не могу задерживаться. Мне еще надо найти место для ночлега.
– О… Вы не хотите ничего сообщить?
– Хочу. У вас внизу барахлит унитаз. Нужно один раз спускать воду плавно, а потом еще раз, но резко.
Девушка непонимающе смотрела на меня, но когда я собрался уходить, вспомнила сценарий:
– Спасибо, что воспользовались нашими услугами, мистер Адамс. Желаю приятно провести день.
– Спасибо. Вы очень добры! – крикнул я через плечо.
Я вышел на улицы Лондона, не зная, куда идти теперь. И пустился куда глаза глядят, все глубже и глубже погружаясь в сюрреалистические переживания. Обычно ходьба по тротуарам означает бесполезное времяпрепровождение – пауза между эпизодами жизни, – но теперь у меня остался один тротуар. Я потерял смысл. Мусорный бак имеет смысл – он нужен для того, чтобы в него бросали дрянь. И ограждения вдоль улиц имеют смысл – они нужны для того, чтобы не люди не кидались под машины. Но какой смысл во мне? Я – ничто, которое плетется в никуда. Кому и для чего я нужен?
Я стоял на улице, разглядывая клубки старых магнитофонных пленок, запутавшихся в оградах – узкие блестящие ленточки коричневого цвета, сплетенные ветром. Наверное, на этих пленках записана музыка, ее кто-то сочинил, оркестровал, аранжировал, а теперь музыка развеяна по ветру и никому не нужна. Шла запись, шла, а потом оборвалась. Отныне у меня прорва свободного времени, вот только свобода катастрофически упала в цене. Я больше не крал свой досуг сладкими аппетитными кусочками, нет – досуг придавил меня пожизненным сроком. В руке я держал дорожную сумку – немного шмотья, зубная щетка, бритва и путеводитель по Лондону «Тайм-аут». Все остальные мои вещи, как и прочее содержимое нашего дома, хранились в соседском гараже.
– О-ох, как вам повезло, что у вас холодильник с таким большим морозильником, – похваливала престарелая миссис Конрой, пытаясь заразить меня оптимизмом, когда я вез холодильник к ее дому.
Мягкие игрушки отправились в пластиковые пакеты для мусора, телевизор завернули в одеяло и положили в кроватку Альфи. Перевозка остальных вещей заняла у меня два дня. К тому времени, когда я покончил с барахлом, соседский гараж походил на наш дом, только раздавленный землетрясением. Миссис Конрой любезно сказала, что я могу держать вещи сколько понадобится. Клаус с Гансом съехали – вернулись к себе в Германию, – поэтому гараж никому не требовался. Миссис Конрой выделила мне коробки для личного скарба, угостила чаем с сандвичами и вручила ключ от гаража – чтобы я в любой момент мог забрать вещи. Она не спрашивала, как вышло, что я просрочил выплаты по кредиту. Лишь однажды намекнула на случившееся – когда я запер гараж и поблагодарил ее. Миссис Конрой грустно посмотрела на меня, ободряюще улыбнулась и сказала:
– О-ох, вам не поздоровилось.
И вот я брел по Верхней Кэмден-стрит, сжимая в руках те жалкие остатки вещей, что не поместились в гараже миссис Конрой. И вдруг поймал себя на том, что с повышенным интересом разглядываю пластмассовые безделушки в витринах благотворительных лавок. Я миновал галереи игровых автоматов – название «Куча удовольствия», судя по постным серым рожам внутри, выглядело некоторым преувеличением. Агентства недвижимости рекламировали семейные гнездышки со всеми удобствами, строительные общества предлагали в полплевка получить заем на жилье.
О невыплаченном кредите Катерина знала из моего письма к отцу, но я все равно поднял эту тему в те томительные и беспросветные часы, что мы проводили у качелей на промозглом ветру. Когда я говорил о пустяках, Катерина отвечала односложно, и чтобы растопить лед, я завел беседу о грядущей потере дома.
– По-моему, банк собирается изъять наш дом, – объявил я.
Разумеется, я не рассчитывал, что Катерина упадет ко мне в объятия, но ничего лучше для дружеской беседы я не нашел. Катерина посмотрела на меня и отвернулась.
– После развода все равно бы пришлось его продать, – равнодушно заметила она, словно мы обо всем уже договорились.
Она впервые упомянула о разводе, но поскольку цели своей я достиг – завязал-таки разговор, – то преисполнился оптимизма.
– Я все равно не смогу туда вернуться, – продолжала Катерина. – Там мне будет слишком одиноко.
Она вполне расчетливо ковырнула ножом в моей разверстой ране. Пусть теперь ей не хотелось быть со мной, но несчастной сделал ее я, потому что не был с ней прежде. Но меня утешила реакция Катерины – похоже, ее вовсе не ужаснула перспектива лишиться дома. Я не мог отделаться от чувства, что потеря жилища не повысила наших шансов воссоединиться. Но, наверное, все дело в том, что эти шансы и так болтались в районе нулевой отметки.
Пока я бесцельно бродил по главной улице нашего района, меня посетила счастливая мысль. Ведь отсутствие крыши над головой – превосходный повод предстать перед Катериной и попробовать спровоцировать у нее приступ жалости. Интересно, как она отреагирует? «Ну, если станешь бездомным, так уж и быть, давай ко мне…» Скажи она такое, я бы, наверное, запомнил. «У меня только односпальная кровать, милый, что ж, так уютно лежать прижавшись друг к другу». Нет, такого тоже не припоминаю.
О том, чтобы поехать к отцу, не могло быть и речи. Во-первых, он жил в Борнмуте, а, во-вторых, по причине непомерной мужской гордыни мы не разговаривали с тех пор, как отец удалился из моей кухни. Да и в любом случае, если я появлюсь у его двери и поведаю, что отдал свои ключи в банк, отец лишь обеспокоится, не забыл ли я пристегнуть к ключам кольцо с ярлычком. Конечно, можно было двинуть в мою балхамскую берлогу. Но с тех пор как я оттуда съехал, там много чего переменилось.
Моника рассталась с Джимом. Тот выждал приличествующее количество часов и пригласил на свидание ее лучшую подругу Кейт. Через несколько недель Джим переселился в ее квартиру в Холланд-парке, где имелась все необходимое для работы над диссертацией – правда, «Воздушные гонки-2» немного глючили. Пол, наконец, перестал таиться и перебрался к своему приятелю в Брайтон. Этот приятель работал вышибалой в ночном клубе, а по совместительству трудился в конторе по набору в армию. А Саймон нашел себе новых компаньонов – трех молодых женщин, но стоило ему похвастаться своими любимыми сайтами, как те мигом сменили в доме все замки, а вещи Саймона вышвырнули за порог.
Прошло-то всего месяца два – и вот уже мы все покинули нашу нору. Новости мне рассказал Саймон – позвонил на мобильный. Он все еще переживал по поводу своего насильственного выдворения и предполагал, что девицами двигала какая-то иная причина. Саймон признался, что как-то раз тайком взял у них немного арахисового масла. Наверное, поэтому они и решили от него избавиться.
Так что моя холостяцкая берлога тоже отпадала. Я отчаянно пытался вспомнить хоть какое-нибудь место, куда мог пойти. Перебрал всех прежних приятелей, но связь с ними я потерял давным-давно. В день рождения первого ребенка можешь перелистать записную книжку и спокойно вырвать оттуда имена всех друзей, которые еще не обзавелись детьми. Тем самым избавишь себя от чувства неловкости и бессмысленных рождественских открыток. Разумеется, у нас с Катериной имелся широкий круг общения, но он состоял исключительно из ее подруг и прилагающихся к ним мужей. Связи с университетскими однокашниками я тоже растерял. Нет-нет, я не винил в том Катерину, она никогда не отговаривала меня от встреч с прежними приятелями – я сам по доброй воле отошел в тень, позволил ей составлять расписание нашей светской жизни. Понятное дело, Катерине не пришло в голову включить в него встречи с моими старыми друзьями. Но ни к одной семейной паре я не мог зайти, не испытывая смущения. Они и раньше провоцировали у меня чувство неполноценности со своим хрусталем, итальянским хлебом и коллекцией бутылок с оливковым маслом на кухонной полке.
И потому в конце дня, проведенного в бесцельном хождении, я обнаружил, что звоню Хьюго Гаррисону – набиться к нему на ночку-другую, пока жизнь не устаканится. Мне не особо улыбалось посвящать коллегу по работе, более того – основного работодателя, – в свое стесненное финансовое положение, но Хьюго отличался полной бесчувственностью: его интересовали лишь темы, связанные с подвигами Хьюго Гаррисона. Так что расспросами утруждать себя он не стал. Хьюго с энтузиазмом пригласил меня к себе – будет, кого изводить своими рассказами.
В городе у него имелась фешенебельные апартаменты на крыше многоэтажного здания рядом с мостом Альберта. Оттуда открывался вид на весь Лондон, так что Хьюго мог взирать на мир сверху вниз. Когда-то это был муниципальный дом, но муниципалитет благополучно избавился от жильцов на том основании, что они упорно голосовали за лейбористов. Дом обнесли прочной оградой с электрическими воротами, утыкали забор телекамерами, которые бдительно следили за подозрительными лицами – например, теми, кто не уезжал из Лондона на выходные. Жена Хьюго обитала за городом – вместе с лошадьми, – а дети влачили жизнь в закрытой школе-интернате, и по будням Хьюго наслаждался свободой в своих роскошных апартаментах. Его образ жизни не сильно отличался от того, что прежде вел и я – с той лишь разницей, что поведение Хьюго полностью соответствовало общественной морали. Вот только Хьюго обожал шиковать. С чужими людьми он мог сойтись как угодно близко, но семейство свое предпочитал держать на расстоянии.
За проявленное ко мне милосердие я должен был расплатиться ролью благодарного слушателя. И чем больше Хьюго болтал, тем больше я понимал, зачем он обзавелся этой квартирой. Я встречал зануд-гольфистов и зануд-бриджистов, но впервые мне попался зануда – сексуальный маньяк. Хьюго повествовал о своих сексуальных подвигах с таким видом, точно я был его сообщником в здоровых мужских забавах. А статус брошенного отца и мужа придавал мне мученичества – в глазах Хьюго я был героической жертвой войны полов. Хьюго усердно спаивал меня, а когда на мерцающий внизу город спустились сумерки, он надумал взбодрить меня рассказом о том, как по-скотски ведет себя с любимой женой. Мне вдруг захотелось узнать, что же Хьюго на самом деле думает о своей жене, и я задал наводящий вопрос.
– Да она хорошая мамаша и все такое, – признал Хьюго. – Вечно отправляет в интернат посылки. Но понимаешь, она жирная. Серьезное упущение.
– С ее стороны?
– Нет-нет, с этим она ничего поделать не может, – великодушно признал Хьюго. – Серьезное упущение с моей стороны. Понимаешь, поначалу мне дико нравилась, что у нее такие мощные буфера.
И на тот случай, если я не пойму, о чем речь, Хьюго изобразил размер буферов и показал, в каком именно месте человеческого тела они находятся.
– Нельзя жениться на девушке с огромными буферами, Майкл. Когда мой старший сын начал встречаться с девчонками, я дал ему всего один совет. Я сказал: «Навсегда запомни, сынок. Большие сиськи в двадцать, толстая жена – в сорок».
– Очень тонко, – беспомощно съязвил я. – Он наверняка отблагодарит тебя впоследствии.
Хьюго наполнил мой стакан и затрындел об упитанности своей жены с таким видом, словно это какое-то непоправимое уродство, которое делает невозможным сексуальные отношения с ней и позволяет ходить налево, когда ему заблагорассудится. А судя по всему, такое случалось сплошь и рядом. Например, он искренне гордился, что соблазнил одну актриску, которая мечтала получить роль в одной выгодной рекламе. Фантастическое достижение, Хьюго. До чего ж ты хитер!
Хьюго тем временем рассказывал, как его жена приехала в Лондон, а он должен был ее встретить с билетами на оперу. Вместо этого бедная женщина весь вечер проторчала возле «Колизея», пока Хьюго трахался в отеле с юным дарованием. И что хуже того…
– Я знал, что моя мадам станет обрывать мне мобильник, поэтому включил виброзвонок. Ну вот, трахаю я, значит, эту похотливую сучонку, черт, не могу вспомнить ее имя, и вдруг трубка начинает подпрыгивать на тумбочке. Посмотрел я на номер, ну, ясен перец, – Миранда.
– О, господи. Отвратительное, наверное, чувство?
– Что? Нет, я ведь по части секса настоящий профи. Моя пьяная сучонка развеселилась, а я, не будь дурак, сунул вибрирующую трубку прямо туда.
– Что ты сделал?
– Ну да, так и сделал. Девчонка зашлась от хохота и кончила прямо на телефон. Можешь себе представить? Моя жена обрывает телефон, чтобы узнать, где меня черти носят, и слышит в трубке лишь длинные гудки. И не просекает дурочка, что чем дольше она ждет, тем ближе подводит мою красотку к сексуальному пику!
– Хьюго, это непристойно.
– Еще как! Моя жена устроила оргазм моей любовнице! – И Хьюго оглушительно загоготал, опрокинул в себя бокал и, хлопнув меня по спине, спросил: – Еще бокальчик, Майкл?
Когда он вернулся из кухни, я спросил, как девушка сыграла в рекламе. Хьюго посмотрел на меня так, словно я свихнулся:
– Господи, Майкл. Да я послал ее куда подальше!
Хьюго продолжал в мельчайших подробностях описывать свои сексуальные похождения с десятками безымянных женщин, но чем больше любовниц он перечислял, тем более одиноким выглядел. Кто его знает – может, все до единой истории Хьюго просто выдумал, а на мне обкатывал свои фантазии. Я лишь однажды стал свидетелем его невероятного таланта соблазнять – когда он отправился к сомнительной проститутке в Сохо. Как ни странно, но о той победе Хьюго даже не заикнулся. Слушая его, я испытывал нарастающую неловкость. Он явно заманивал меня, пытаясь добиться моего одобрения. Ведь я тоже обманывал жену, и Хьюго посвящал меня в члены клуба женоненавистников. Но я-то был совсем другой. Я не был ханжой и ничего не имел против секса, но Хьюго с таким презрением говорил о соблазненных женщинах, что у меня во рту чувствовался тот же неприятный привкус, что наверняка чувствовали и они.
– Один раз живем, Майкл, – сказал Хьюго. – Это же такая тоска – до конца жизни раз в неделю трахать Миранду.
Он налил мне вина и спросил, нет ли у меня каких-либо мыслей по поводу «Рекламной классики». И внезапно я осознал кое-что с кристальной ясностью.
– Я не стану браться за этот проект.
– Это еще почему?
Я попытался объяснить. До этого Хьюго говорил, что ему нужен сборник классической музыки безо всех этих нудных кусков, и сейчас я сказал, что без нудных кусков не обойтись, потому что именно они делают запоминающиеся куски запоминающимися.
– Жизнь состоит из нудных проигрышей! – сказал я несколько громче обычного.
Я попытался внушить Хьюго, что вокальный финал бетховенской Девятой симфонии выглядит таким волнующим и мощным только благодаря музыке, которую слушал весь предыдущий час, благодаря желанию выслушать все целиком. Виолончели и контрабасы ведут тебя к финалу, отвергая всякое отклонение от основной темы, и мало-помалу в их звуках проступает мелодия «Оды к радости», которая до этого сквозила лишь у деревянных духовых инструментов. Вот почему, вырвавшись на свободу, она приобретает невиданную мощь, и только потому вокальная кульминация «Оды» считается одним из величайших достижений в истории музыки.
На это Хьюго ответил:
– Ладно, обойдемся без Девятой Бетховена; вместо нее вставим тот кусок из Моцарта, что был в рекламе йогурта.
И снова я стал объяснить, что нельзя вырывать из музыки отдельные куски. Искусство не бывает без контекста, как и жизнь. Теперь-то я это понимал.
Мои причудливые принципы поставили Хьюго в тупик, и вскоре он снова завел песню о своих изменах. Тут я встал и заявил:
– Вообще-то, Хьюго мне пора отчаливать. Хочу навестить еще кое-кого, там и заночую.
И не успел я опомниться, как уже разглядывал себя в зеркале лифта, недоумевая, как мог променять теплую постель в роскошных апартаментах незнамо на что.
– Спокойной ночи, сэр, – сказал швейцар в форме, распахивая дверь.
Вот из таких величественных дверей и полагается бездомным горемыкам выходить на темные лондонские улицы.
Вскоре мне попался псевдоирландский паб, и я завернул в него. Сел в уголке и стал медленно, но методично нагружаться. Я прекрасно сознавал свое безответственное поведение – позже я даже купил в винной лавке бутылку виски, хотя терпеть не могу виски. Катерина обвинила меня в тяге к саморазрушению, и вот я сидел в каком-то пабе, лишенный семьи и друзей, которые могли бы приютить меня, и предавался жалости к самому себе. И словно усугубляя мое унижение, музыкальный автомат заиграл песню, которую я узнал с первой же ноты, хотя прошло уже много лет.
– Что эт-то за м-музыка? – спросил я заплетающимся языком у барменши, сгребавшей с моего стола пустые стаканы.
– «Детектор лжи», – ответила она со протяжно-звонким австралийским говором, который мало вязался с пластмассовым трилистником на стене[40].
– «Дет-тектор лжи»… Н-неужто тот самый чертов «Детектор лжи»? Они ч-что ж-же, з-знамениты, д-да?
– Шутите? Да это главный хит.
– «Д-детектор лжи»! Н-но эт-то же дрянь! Они и-иг… иг-грали у нас на разог-греве в Г-г… Г-годалминге. Боже, мне даж-же при-ишлось од-должить им свой усилок.
Барменша с неуверенной улыбкой хотела спросить, что такое усилок, но передумала. Кто-то снова завел ту же песню, и я счел это знаком – пора уматывать. Бумажник мой был свободен от груза банкнот, но в нем нашелся клочок, на котором я накарябал новый адрес Саймона в Клапаме. Я запихнул бумажку в карман и побрел на юг.
До Клапама две мили вороньего лёта и мили четыре пьяных кренделей. И к тому времени, когда я добрел до места, клочок с адресом куда-то сгинул. Я стоял во мраке Клапамского парка и в десятый раз ощупывал карманы. Я дважды проверил, не завалилась ли бумажка за манжеты на брюках, и оба раза обнаруживал, что на моих брюках нет манжет. Что было делать? Машины, разрезая тьму фарами, огибали парк – этот островок безопасности посреди Лондона. Я упал на скамейку. Я был пьян, я был изможден. Я смирился с судьбой и переместил тело в горизонтальное положение. Где-то вдали надрывалась сигнализация. Я сунул под голову сумку, поплотнее завернулся в пальто и закрыл глаза. Я даже позволил себе легкомысленно улыбнуться. С последней почтой пришел ежегодник из университета, где я учился. Я по привычке открыл его тогда на разделе «Где они теперь?» Теперь я смело мог заполнить свою графу: «Вот я, напившись до чертиков, сплю на скамейке в Клапамском парке».
Несмотря на ветер и доносившийся со стороны пруда насмешливый гогот диких уток, заснул я довольно быстро. Всегда легко отключаюсь, если много выпью; именно поэтому меня уволили, когда я подрабатывал гидом, сопровождая пенсионеров к морю. Но посреди ночи алкоголь и изморось разбудили меня – гнусное ощущение: я чувствовал себя мокрым и обезвоженным одновременно. Когда просыпаешься в непривычном месте, какую-то долю секунды обычно крутишь головой, пытаясь понять, куда тебя занесло. Я сразу догадался, что лежу не на своей кровати у себя дома. И не в роскошной постели Хьюго, от которой я презрительно отказался. Когда до меня дошло, что дрожь и немота в суставах объясняются отдыхом на парковой скамейке, я впал в такую ошеломляющую депрессию, что мне захотелось немедленно броситься под первый попавшийся транспорт. Но неподалеку маячила лишь тележка молочника, я бы только ушиб ногу, кинувшись под нее, а у меня не было никакого желания пополнять список своих несчастий еще одной строкой.
В предрассветные часы мой охваченный депрессией разум снова занялся самокопанием. Мне хотелось только одного: любви и уважения Катерины. Хотелось удостовериться, что женщина, которую я люблю, тоже меня любит. В моей эгоцентричной вселенной Катерина представлялась планетой, вращающейся вокруг солнца – то есть, меня. До рождения детей это заблуждение было терпимым, но затем физика рухнула. Я не смог с этим смириться, я по-прежнему пытался поместить себя в центр жизни. Если за завтраком Катерина срывалась не по моей вине, я делал все, чтобы к обеду она сорвалась из-за меня. Я перехватывал ее раздражение и старался, чтобы оно относилось ко мне. Возможно, именно так рассуждают все мужчины. Возможно, на следующий день после того, как миссис Тэтчер потеряла работу премьер-министра, мистер Тэтчер с обидой заметил: «Не знаю, чем я сегодня так раздражаю тебя».
Холодный и голодный, я смотрел на проносившиеся мимо машины. Их становилось все больше – Лондон просыпался, водители спешили все сильнее. В тусклом мерцании светофора я разглядел, что к ограде на другой стороне улицы что-то прицеплено. Рядом с велосипедной рамой поник букетик увядших гвоздик – маленький букетик гаражных цветов, бурых и безжизненных. Так обычно помечают место гибели человека. Мимо, не притормозив у памятного места, пронеслась еще одна машина и устремилась дальше – наверное, как и тот роковой автомобиль, которому обязан этот жалкий, увядший мемориал. Летом здесь паркуются фургоны с мороженым. Уж не ребенок ли перебегал через дорогу, купить мороженого? И не посмотрел по сторонам – совсем, как Милли, когда она увидела на мостовой перышко и кинулась к нему, а я так остервенело закричал на нее, что она испуганно расплакалась. Прежде она никогда не видела, чтобы я так сердился на нее, но разозлился я, конечно, на себя – за то, что выпустил ее руку.
Воспаленный разум принялся мусолить страшную тему. А что, если Милли сбила машина? Что, если мне тоже придется привязывать дешевые гвозди ки к ограде? «Не думай об этом, Майкл. Выкинь из головы». Но я ничего не мог с собой поделать. Я в деталях рисовал смерть Милли, шаг за шагом выписывая картину, творя до дрожи правдоподобный сценарий ее гибели.
Вот я в саду перед домом поливаю цветы в ящиках, дверь приоткрыта, потому что я не взял ключ. Я не вижу, как в щель прошмыгнула кошка. Не вижу, как следом выскакивает Милли. Кошка уже на тротуаре, и Милли хватает ее за хвост. Кошке игра не нравится, и она кидается через дорогу, а Милли бросается следом, выскакивает из-за припаркованных машин на проезжую часть. А там большой белый фургон, на приборной доске которого лежит газета «Сан»; водитель слушает по радио «Богемскую рапсодию»; звучит гитарное соло, во время которого он всегда подбавляет газу. Глухой стук, визг и громкий хлопок – переднее колесо переезжает через Милли, а затем через нее переезжает и заднее колесо; все происходит очень быстро и одновременно словно в замедленной съемке; и вот Милли лежит на дороге позади фургона; она совершенно недвижна – это просто тело, маленькое, переломанное, бесполезное тело; я сам надел на нее ботиночки сегодня утром, мы вместе выбрали это платье; а теперь водитель стоит у тротуара, и, матерясь последними словами, твердит, что он не виноват; он бледен, его трясет; а встречный «БМВ» раздраженно сигналит, потому что мудацкий фургон перегородил дорогу; и вот фургон отъезжает к тротуару, а радио все поет и поет о том, что на самом деле ничто не важно в этом мире; и наконец звучит финальный гонг и все кончено – жизнь Милли длилась всего три года.
Еще одна пара фар высвечивает высохшие бурые цветы, и я прихожу в себя. Моя антиутопия – столь живая и яркая, что я хочу немедленно увидеть Милли, взять ее на руки, крепко прижать к себе и не отпускать долго-долго. Но я не могу. И не потому, что я потерял Милли из-за проклятого белого фургона, а потому что случилась другая, не столь очевидная катастрофа: наш брак распался. Разумеется, это не то же самое, и с Милли будет все в порядке – не сомневаюсь, Катерина хорошо ее воспитает; но Милли не будет любить меня так, как люблю ее я; она не станет беспокоиться обо мне. Для нее такой исход гораздо лучше, чем гибель под колесами строительного фургона, но я-то все равно потерял дочь – мы не станем жить вместе, она никогда не узнает меня по-настоящему. Произошла ужасная катастрофа, и я ее потерял.
Как это случилось? Где начинается цепочка всех этих событий? С того дня, когда я впервые обманул Катерину – отключил мобильник, увидев на экране номер домашнего телефона? Неужели это и есть та кошка, что шмыгнула из дома в приоткрытую дверь?
А затем настала минута, когда Катерина спросила меня, работал ли я всю ночь напролет. А я, вместо того, чтобы сказать, что работал до десяти и слишком устал, чтобы ехать домой и ночью возиться с детьми, лишь потупил взгляд, кивнул и солгал умолчанием – с тем же успехом мог бы отвернуться от Милли, чтобы не видеть опасности, которая ей грозит. А дальше я лгал все легче и легче, лгал себе, будто Катерина счастлива, и уже вполне намеренно избегал их с Милли – кошка метнулась к проезжей части. А потом кошка побежала через дорогу, и Милли не смогла ее поймать, и вот – бац! – две мои жизни столкнулись. И Катерина плачет, плачет, плачет, и все кончено, и ничего нельзя поправить. Я потерял семью точно так же, как отец потерял меня. Он тоже потерпел катастрофу. Его роман стал катастрофой. Отец научил меня переходить через дорогу, потому что не хотел меня потерять; он научил не выбегать на мостовую за футбольным мячом, но не видел, какой опасности подвергает меня, выпивая с девушкой, с которой познакомился на работе. Он просто не подумал, что увлекся и побежал за хорошенько девушкой, подобно тому, как ребенок бежит за мячом или кошкой, и вот – бац! – потерял сына, брак распался, и мы все потерпели крушение.
Предрассветную тьму взрезали синие всполохи полицейского автомобиля – не включая сирену, он пронесся сквозь зимнюю ночь. Ну почему полиция не спешит спасать рушащиеся браки? Почему к моему отцу не примчались полицейские и не сказали: «Это очень опасно, сэр, ребенок может получить душевную травму». Неужели я обречен повторить его путь?
В наше последнее с Катериной свидание у качелей я снова сказал, что вернулся домой еще до того, как она меня оставила. И кажется, она на мгновение засомневалась, словно хотела поверить мне. И я добавил, что страшно зол на отца за то, что тот показал письмо своей подружке.
– Зачем он это сделал? – вопросил я. – Зачем он показал Джоселин сугубо личное письмо?
– Потому что гордился тобой, – спокойно ответила Катерина.
И внезапно мне многое стало понятно. Как только Катерина произнесла эти слова, мне открылась истина. Папа показал своей подружке мою исповедь, потому что обрадовался письму – он гордился им. Ведь прежде я ни разу не посылал ему даже открытки; да и звонил нечасто, а к нему в гости в Борнмут наведывался и того реже. И содержание письма не имело никакого значения. Если бы я написал, что граблю пенсионеров и трачу награбленное на наркотики, папа все равно размахивал бы письмом и кричал: «Глядите, глядите, письмо от моего сына!»
Я и только я виноват в том, что отец показал письмо любовнице. Я и только я виноват, что письмо оказалось у Катерины. Старшее поколение я избегал так же, как избегал младшее. Поэтому злосчастное письмо важно даже не тем, что поведало оно отцу или Катерине, а тем, что оно поведало мне самому. Я узнал, что для Катерины мой обман – настоящая драма, а мой отец все эти годы отчаянно нуждался хотя бы в крохе внимания.
Над парком занимался рассвет – и в моем мозгу занимался рассвет. До меня наконец-то дошло. Загадка разрешилась. Надо просто проводить время с теми, кого любишь, вот и все. Не надо переделывать их; не надо раздражаться, когда они ведут себя не так, как тебе хочется, – просто терпи скуку, и рутину, и несдержанность близких, просто будь с ними. На их условиях. Слушай их рассказы о машинах, купленных в Бельгии; слушай о прогулках с другими мамашами; слушай о чем угодно – только слушай. Запасись терпением и будь рядом. И нет разницы, идет ли речь о пожилом родителе или маленьком ребенке. Просто находись с ними рядом, и тогда все будут счастливы, даже ты сам – в конце концов.
Мне хотелось увидеть Катерину, поделиться с ней этим откровением, сказать ей, что я понял, как все исправить. Мне хотелось находиться рядом с ней, скучать рядом с ней. В слабом утреннем свете я сел, чувствуя тошноту и головокружение. Обычно похмелье громко требует, чтобы я немедленно вышел на свежий воздух, но сейчас недостатка в свежем воздухе не было. Я закрыл глаза, прижал пальцы к вискам и начал мягко растирать круговыми движениями, словно был хоть крошечный шанс нейтрализовать бутылку вина, несколько пинт крепкого пива и бутылочку виски.
– Выглядишь так себе, приятель.
Если я выглядел примерно так же, как чувствовал себя, то странно, что кто-то осмелился подойти ко мне ближе, чем на сто ярдов. Рядом на скамейке сидел бродяга. Обычный вонючий бродяга с большой банкой пива в руке и коростой на подбородке. Единственное отступление от традиций – он был валлийцем. Пьянчуг-шотландцев я встречал во множестве. Пьянчуги-ирландцы клубятся у станции метро «Кэмден». Но чтобы бездомным алкоголиком был валлиец – это новость. Шотландцы да ирландцы попадаются везде – в фильмах, в музыке, в кельтских танцевальных буффонадах, скапливаются у метро. И вот, наконец, валлиец – вклад в восстановление национального баланса.
– Да, чувствую себя погано. Мне просто хотелось присесть.
– Ну да, а потом захотелось прилечь, вот и дал ты храпака, ха-ха-ха. Вообще-то, приятель, это моя скамейка, но ты так быстро закемарил, что я тебя пожалел. Выпьешь?
Он протянул мне банку с пивом. С края тянулась ниточка слюны.
– Нет, спасибо, никогда не пью перед завтраком теплое пиво с плевком бродяги.
Вообще-то фразу эту я лишь подумал; у меня не хватило смелости ее озвучить. С его стороны очень любезно предложить поделиться единственным свои достоянием, пусть его предложение и было самым неприятным за всю мою жизнь. Меня встревожило, что бродяга ведет себя по-дружески и разговаривает со мной как с равным.
– Раньше-то я тебя здесь не видал.
– Понятное дело. Я не бездомный.
– Ах, простите, ваше величество. – Не вставая со скамейки, он изобразил раболепный пьяный поклон. – А где ж ты живешь тогда?