– В помещении пожарной дружины. Допрашивают каждого в отдельности.
– А правда, что, если поймают и выдадут того, кто ударил солдата ножом, ему ничего не будет? – спросил я, употребляя выражения, которыми пользовались деревенские дети в разговоре с членами семьи помещика. Мне был неприятен этот человек, который, играя в сумо, не проявлял никакого интереса к тому, что происходило в деревне.
– Наверно, правда. А впрочем, они будут делать, что хотят, – сказал Масадзи.
– Думаете, оккупационные войска будут творить страшные дела? Думаете, будут творить ужасные дела, что-нибудь вроде зверских убийств?
– Жители деревни, наверно, будут творить еще более страшные дела, еще более ужасные дела. Именно что-нибудь вроде зверских убийств, – сказал Масадзи улыбаясь. – Если б им попался этот из Такадзё, то уж, наверно, сотворили бы что-нибудь вроде зверского убийства, а?
Мне не нравилась его спокойная улыбка. Она казалась мне такой же недопустимой, как непристойные действия на глазах у людей.
– Почему вы говорите, сотворят что-нибудь вроде зверского убийства, если им попадется этот, из Такадзё?
– Потому что над корейцами больше нельзя издеваться. Вот им и нужен, кто-то другой, над кем еще можно издеваться, – сказал Масадзи. – Если их лишить этого, они все перебесятся.
Долину наполнил разносящийся через микрофон голос секретаря управы. Голос казался решительным и бодрым, он вонзался мне в самое сердце.
– Некто решился причинить зло оккупационным войскам. Этим он нарушил волю Его величества императора. Мы решили устроить облаву в лесу, поймать этого гнусного человека и передать его оккупационным войскам. Пока мы будем вести облаву, оккупационные войска расположатся на отдых в школе. Не приближайтесь к школе, чтобы не беспокоить их! Членам пожарной дружины собраться у пожарного колокола. Остальным разойтись по домам и не выходить! Не выходить, слышите?
Толпа на спортивной площадке пришла в движение. «Джипы» тоже стали выстраиваться в ряд. В окнах школы показались люди, входившие в классы, не снимая грязных ботинок. Было видно, как они наклоняют головы у порога, точно здороваются с кем-то, но к этому их вынуждала лишь высота двери.
– Врет, наверно. Решил всех обмануть, вот и заговорил об облаве в лесу, – сказал я, мысленно молясь, чтобы это было так.
Мы тоже встали и пошли.
Масадзи услышал мои слова и насмешливо посмотрел на меня. Глаза его блеснули.
– Я не хочу, чтобы поймали японца.
– Да.
Мы с братом из конца в конец обошли лес вокруг деревни и много знали о нем. Знали места, где охотятся люди из Такадзё, знали самые укромные уголки в лесу, знали пещеры, маленькие и темные, со стен которых стекала прозрачная вода, пещеры, где можно было найти лишь мертвых пауков и ни одного живого. Этот парень из Такадзё, наверно, достаточно смел, чтобы залезть в одну из них и провести в ней ночь. Конечно, смел. Они, из Такадзё, ловят змей на еду и продажу и знают, что змеи, наполовину зарывшиеся в пещере в мягкий и влажный вулканический пепел, не ядовиты. А деревенские уверены, что эти змеи такие же ядовитые, как щитомордник. Кроме меня, уж сколько раз меня кусали эти змеи, в нашей деревне не было человека, который бы на собственном опыте убедился в том, что было известно любому из Такадзё.
– Конечно, не найдут, – сказал я. – Они говорят, что устроят облаву в лесу, но разве им прочесать всю чащу, все пещеры? Ни за что.
Второй сын помещика, студент института, отер пот с большого белого красивого лба и посмотрел на меня. Глаза его так блестели, что мне даже стало как-то неприятно и тяжело. Рядом со мной и Масадзи медленным шагом шли зубной врач и лесничий.
– Да, устроим себе домашний арест.
Я захотел побыстрее вернуться домой. Трусливый брат ни за что не осмелится войти без меня в темные даже днем сени нашего дома.
– Послушай, ты не можешь тайком сходить туда, где они спрятались? – сказал Масадзи.
– Он же укрылся в лесу вместе с этой девушкой. Разве ты не знаешь? Ну с той, которую изнасиловали.
Изнасиловали. Я задрожал. Изнасиловали, вот оно что. Когда взрослые поднимают из-за чего-нибудь шум, они за уклончивыми словами всегда стараются скрыть важные и неприятные вещи, чтобы дети не поняли, что случилось. И сейчас тоже, хотя девушка и парень, отомстивший за нее, укрылись в лесу, они избегают сути, прикрываясь словами: «Ударил бамбуковым ножом солдата, который стал приставать к девушке, ихней шаманке». Значит, нависший над деревней купол жестокости, сооруженный с помощью слов «изнасилование», «зверские убийства», имеет твердое основание, и опоры этой постройки прочны и реальны. А жители деревни стараются помочь иностранным солдатам и посылают в облаву пожарную дружину.
– Ну так как? Пока они будут рыскать по лесу, сможешь ты ночью тайком отыскать их? – сказал Масадзи.
– Ага, – проглотив слюну, сказал я после некоторого колебания.
– Я хочу послать с тобой деньги, чтобы они могли удрать. Ну, подальше, от деревни.
– Почему? – испуганно спросил я.
– Я не хочу быть свидетелем того, как мои земляки станут с удовольствием, самозабвенно убивать. Ты тоже, наверно?
– Я сделаю это, – сказал я.
Глава 4
Близился вечер. Воздух в долине чуть сиреневатый и прозрачный, пропитывался влагой и становился душистым. Если до вечера беглецов не найдут, мужчинам из деревни придется прервать облаву до завтрашнего утра и провести тревожную ночь.
Мы с братом залезли на крышу, и лежали на животе на покатом черепичном скате, и смотрели в сторону леса. Мы ждали, не появится ли дым – сигнал, который должны были подать пожарные, обнаружив тех двоих из Такадзё. Не исключено, что какой-нибудь солдат оккупационных войск возьмет нас на мушку. Даже страшно подумать об этом. Но еще страшнее сидеть одним взаперти в темном доме. Если же вдруг солдаты войдут в наш дом, мы с братом окажемся в мышеловке. Мы лежали на крыше и глядели на лес и реку, на ряды крыш и ощущали, что находимся в деревне среди друзей. Это ощущение как-то сглаживало, смягчало остроту тревоги. Ну и к тому же нам с братом очень хотелось увидеть, поймают ли этих двух из Такадзё. А если им не удастся спрятаться и их схватят, мы хотели своими глазами увидеть, как их поведут через мост. Особенно хотелось увидеть эту девушку, кумира детей, эту шаманку. Мы с братом разрывались между двумя желаниями: чтобы беглецам удалось скрыться и непреодолимым желанием увидеть их. Но нам с братом даже страшно было подумать, что произойдет, если Фуми из Такадзё поймают и она увидит нас, когда ее поведут через мост, – мы б, наверно, со стыда сгорели. Вот почему, взобравшись на крышу и глядя на лес, мы пребывали в постоянной тревоге.
Когда взрослые начинают какую-нибудь работу, а детей превращают в зрителей, время для них ползет еле-еле, как тяжело груженная повозка. А взрослым что – они легко сносят это медленно ползущее, бесконечное время. В этом искусство взрослых. Дети же, погруженные в топкое болото ожидания, волнуются, злятся, но в конце концов вынуждены подчиниться бесконечно долгому течению времени. И детям хочется кричать от радости, стоит им заметить, как стрелка, указывающая на движение времени, передвинулась вперед. Так они связывают себя с действительностью. Взрослые же спокойно прохлаждаются в недвижимой заводи времени, будто принимают ванну. И вполне довольствуются этим.
Взрослые, скрывшиеся в лесу, упорно искали беглецов. Дети, забравшись на крышу, с нетерпением высматривали сигнал, который должен был появиться над лесом.
Руководители пожарной дружины связались по телефону с окрестными деревнями и поселками, и теперь все выходы из долины были перекрыты. Лес простирался на многие километры, но на просеках, прорубленных на границе с соседними деревнями, чтобы предотвратить распространение лесных пожаров, собирались пожарники соседних деревень. Двое людей из Такадзё оказались в ловушке. Их могла спасти только ночь, иначе им ни за что не прорваться сквозь двойное, а может быть, и тройное, кольцо заграждения. Преследователи прибегли к методу, который они использовали при поимке дезертира. Время от времени по деревенской улице для устрашения проезжал «джип». Эта демонстрация силы производила впечатление и на детей, и на оставшихся в домах взрослых. Теперь бы уж никто не осмелился выйти на улицу, чтобы кричать «ура!». Война. Охваченные страхом и в то же время полные надежды, мы и раньше, во тьме дома, и теперь, на крыше, чуть ли не осязали медленно ползущее время. «Если их не найдут до вечера, оккупационные войска останутся в деревне до утра? А когда наступит ночь, могут ведь начаться зверства и убийства? Ночь надвигается, обещая зверства, сродни существовавшим в первобытные времена. Потому-то у взрослых и нет другого выхода, как обшаривать в лесу каждый кустик. Они страшатся, что американцы сами войдут в лес и обнаружат спрятавшихся там женщин, страшатся, что с наступлением ночи женщины, не выдержав долгого напряжения, со страху поднимут плач. А я связан обещанием, которое должен исполнить, если тех, из Такадзё, до ночи не поймают. Для меня ночь обретает особое значение. Пока же детям разрешено лишь сидеть на крыше и смотреть в сторону леса. Что ж, временами и это разбавляет тревогу и страх чувством покоя и умиротворения. Растет усталость. Брат рядом со мной то дремлет, то просыпается. Больше он ни на что не способен. Интересно, что сейчас делают двадцать жителей из Такадзё, которых согнали в пожарный сарай? Интересно, кричит ли там взбешенный настоятель?» Вот о чем я думаю.
Подняв голову, я смотрю в другую сторону, на площадь, где висит пожарный колокол. Там ни души. Лишь куры топчутся в поисках корма. Они клюют высыпавшуюся из мешка шелуху риса, который везли на рисоочистительную мельницу. Ни один из пожарных, ушедших в лес, еще не вернулся. Время ползет бесконечно. Время, текущее все медленнее, по мере приближения к центру водоворота. «Когда насилуют, больно? И наверно, после этого больно уже всю жизнь. Наверно, она притаилась сейчас в лесу и плачет от боли. Изнасиловали!» Несколько высохших на летнем солнце травинок касаются моей щеки. От них пахнет пряным. Так же пахнет примятая трава, когда, охотясь на зайцев, лежишь, спрятавшись в ней, так же пахнет и луг. Но запах травы смешан с запахом земли, с сырым запахом луга. Зеленая тонкая травка, пробивающаяся между раскаленной черепицей на крыше, тонкая травка, такая прозрачная, что кажется, будто видно, как в ней струится зеленый сок, бьет нам в ноздри, воспаленные от перегретого воздуха, пряным ароматом вместе с острым запахом раскаленной черепицы и пыли, но без сочного запаха земли. Неприятный запах. Какой-то ненастоящий, неестественный запах. Из тех, что заставляют человека почувствовать загнанность, безысходность.
Мы с братом часто лазили на крышу. Преодолевая головокружительный страх, мы взбирались на нее через слуховое окно, в которое мог пролезть только ребенок. Мы взбирались на крышу в такое время, когда осиные гнезда там были полны личинок – мы собирали их для подкормки рыбы. Там мы ловили и трясогузок, устраивавших на крыше свои гнезда. Обезумев от страха, трясогузка билась в клетке, раня себя, и, на глазах теряя всю свою прелесть, становилась безобразной. Немного помучив трясогузку, мы с братом выпускали ее. Вытряхивали из клетки, как вытряхивают мусор. Каждый раз, залезая на крышу, мы уговаривались вырвать наконец росшую там траву. В деревне существовало поверие, что дом, крыша которого поросла травой, разорится. Птицы прилетали на крышу, чтобы поживиться насекомыми, обитавшими в траве, и мы ради удовольствия поохотиться на птиц не трогали траву. Прожаренная на солнцепеке, она сама увядала.
Зерно тревоги, посеянное во мне запахом травы, разрасталось как снежный ком, и с каждым моим движением он все нарастал, теперь это уже была огромная снежная громада страха.
«Ваше императорское величество, когда я ночью пойду в лес, как мы договорились с Масадзи-сан, сделайте так, чтобы иностранные солдаты не заметили меня, чтобы двое из Такадзё, попавшие в ловушку, поняли, что я им друг. Сделайте это», – твердил я про себя, как заклинание. Друг. До этого я с ними ни разу даже не разговаривал, с этими, из Такадзё. Фуми знает, конечно, меня в лицо. Но если после того, что с ней сделали, она помешалась? А если они вдвоем набросятся на меня, чтобы убить. Ночью в лесу непроглядная тьма. А если вдруг появится лесной оборотень, который вселяется в детей, чтобы потом сожрать их? Я просто умру от страха. В прошлом году в начале лета один наш деревенский мальчик среди ужина подхватился из-за стола и как был босиком, ничего не видя перед собой, помчался к реке, нырнул, сунул голову в нору под водой, где жила рыба язь, да там и захлебнулся. Оборотень опасен тем, что, если он вселится в тебя, руки-ноги начинают двигаться не по твоей воле, потому что разум твой в это время спит. Тот мальчик тоже, до того как нырнуть, все время кричал: «Не хочу, не хочу, не хочу в воду, не хочу нырять!» Некоторые собственными ушами слышали. Я почувствовал, как становлюсь трусом. Я испытывал страх не только перед парнем из Такадзё, но и перед девушкой-шаманкой. И перед лесным оборотнем. Раньше, когда брат расспрашивал про оборотней, я снисходительно улыбался, я говорил, что это – суеверие. Столкнуться в темном лесу с рассвирепевшими беглецами из Такадзё, с безумной шаманкой и с пырнувшим американского солдата парнем куда страшнее, чем встретиться с оборотнем. Учителя да и вообще все взрослые без конца твердили: «Не делайте различия между собой и такадзёсцами, не думайте, что они отличаются от вас. Они такие же люди, как вы сами!» А если в ночном лесу двое из Такадзё превратятся в людей, отличных от нас? И потому, что я стал трусом, которому в голову лезут такие подлые мысли, я разревусь, едва ступлю в лес, я уже знал, что разревусь! Проиграв войну, все стали трусами. Яд трусости пропитал воздух, которым дышит Япония. Теперь я уже, наверно, до смерти останусь трусом и каждую ночь буду дрожать от страха. Война кончилась. И теперь уже не представится возможности перебороть трусость.
Зазвонил пожарный колокол. Значит, в лесу тьма, хоть глаз выколи, и продолжать облаву бессмысленно. Я подумал о женщинах, которым придется провести ночь в лесу. Подумал о матери и сестрах. Они вынуждены будут ночевать в противовоздушных щелях, вырытых курсантами.
– Пожарные выходят из леса, – сказал брат. – Все, не поймали.
На узкой горной тропинке, ведущей к мосту, показались пожарные. Они торопливо спускались вниз. Они шли к мосту с топорами и баграми, гордо расправив плечи, не выказывая ни малейшей усталости.
– А если б они всей толпой с баграми набросились на «джипы», все равно не победили бы? – спросил брат.
Я опасливо оглянулся на школу, скрытую от нас купами павлоний и кленов. Мне почудилось, что заносчивые слова брата, птицей сорвавшись с крыши, долетят до невидимых отсюда «джипов», до иностранных солдат на спортивной площадке.
– Не болтай глупостей. Разве они собираются нападать на «джипы»? Это просто облава – им бы только заполучить спрятавшихся в лесу тех двоих из Такадзё. То же самое они будут делать и завтра, пока не поймают.
Брат расстроился, его настроение передалось и мне – меня охватило отчаяние.
На площади, где висел пожарный колокол, собралось уже человек двадцать членов пожарной дружины. Все с баграми, с заткнутыми за пояс топорами, точно на лесной пожар собрались. Они были возбуждены этой подлой облавой и шумели гораздо больше, чем при любом лесном пожаре. От волнения они прямо голову потеряли. Дети, которым было строго-настрого запрещено выходить из дому, тоже взволнованные, выглядывали из темных сеней или смотрели на пожарных с крыши. Вся деревня точно обезумела от облавы на двух этих из Такадзё.
– …пока не поймают? И перебьют всех жителей Такадзё? Поубивают их, да? – шепчет брат, щеки его от страха и любопытства стали пунцовыми. – Если не поймают тех, которые убежали в лес, убьют всех жителей Такадзё. Так все говорят и аптекарь тоже.
– Ты что, хочешь, чтобы их всех поубивали? – сказал я с возмущением. – Даже тех, кто ни в чем не повинен?
Брат вскинул голову и пристально глядел на меня. Он невнятно пробормотал что-то, но мне показалось, что он не отрицает, что хочет. Я почувствовал желание стукнуть его и в то же время понял, что и брат почувствовал, как внутри у меня все закипает. Иногда я не мог подавить в себе жестокого тирана по отношению к брату. Тогда я больно бил его, а потом, глубоко раскаявшись, просил и получал от него прощение. Я прекрасно понимал, что моя жестокость к родному брату несправедлива, но представить себе не мог, против кого мне следовало тогда ее обратить. Особенно теперь, когда война кончилась и уже нет ненавистного врага, с которым нужно сражаться. Нет нигде, во всем мире.
– Тебе очень хочется посмотреть, как оккупанты станут убивать людей из Такадзё? – сказал я со злостью. – Как убьют всех двадцать человек?
– Не хочется, – сказал брат, опустив голову и глядя в сторону площади.
– Ну и правильно. Ведь они всегда показывали нам, где искать норы угрей, показывали грибные места, дарили рога горных козлов. Как же мы станем смотреть, как их будут убивать? – сказал я и вдруг тоскливо замолчал. И мне не захотелось больше смотреть на площадь.
– Смотри, вон возвращается наш полицейский! С каким-то чужим полицейским идет, – сказал брат будто для того, чтобы отвлечь меня. Но его слова имели важное значение.
– Где ты их видишь?
– Спускаются по склону к сельской управе.
Я приподнялся на локтях, переполз со ската крыши, обращенного к лесу, на другой, откуда была видна площадь, и стал смотреть в ту сторону, куда показывал брат. Плечи у брата обгорели на солнце, и покрывающий их пушок казался легкой пылью. Через его плечо я стал смотреть на усыпанную белым песком дорогу, ведущую к сельской управе. По ней спускались двое полицейских. Они шли к площади, где висел пожарный колокол. Солнце село, и лица их были черными, и лишь дорога, по которой они шли, поднимая пыль, была белой-белой, будто только на ней еще сохранился день. Я вздрогнул, неожиданно представив себе двадцать трупов, валяющихся на этой белой дороге. «Может быть, пока мы сидим здесь, ничего не зная, готовится какая-то страшная жестокость. А может быть, уже совершается. Как уже совершилось насилие».
– Так ведь этот полицейский вернулся еще днем, – сказал я брату, стараясь сдержать дрожь в голосе.
– Нет, не знаю.
– Ведь после поражения он куда-то исчез, спрятался, наверно. Значит, вернулся? – сказал я.
– Вернулся и товарища с собой привел.
– Когда курсанты подожгли усыпальницу, жители деревни требовали, чтобы полицейский арестовал их. А он побоялся и сбежал. Чего это он вдруг вернулся? Говорили ведь, что после поражения всех полицейских уволят и приедут американские, – сказал я.
– Может, он вернулся, чтобы тоже ловить этих из Такадзё? – сказал брат. – Если он их поймает, им же будет лучше – не выдадут оккупационным войскам, просто заберут в полицию. Как было с братом Ли, помнишь? Его же не убили. Может, и этих не убьют, просто посадят в тюрьму.
Двое медленно спускались по склону. Они напялили на свои огромные, как у медведей, головы полицейские фуражки. Низкорослые, широкоплечие, с мясистыми носами и губами, с ушами торчком, как у зверей. Двое полицейских были похожи друг на друга, как близнецы. Я смотрел на полицейского из нашей деревни. «Ради чего этот угрюмый, еле передвигающий ноги человек вернулся в деревню и еще одного притащил с собой? А вдруг он что-нибудь стоящее придумал?»
– Как тогда с братом корейца Ли, – повторил брат. – Господин полицейский здорово в тот раз потрудился.
– Не трещи. Ты же не воробей, хоть и сидишь на крыше, – сказал я.
Полицейский и в самом деле потрудился тогда изо всех сил. Прошлой зимой, когда в доме молодой вдовы хозяина скобяной лавки, погибшего на войне, соседские мужчины глубокой ночью схватили корейского юношу Ли. «Тайное свидание! – вопила вся деревня, высыпав на морозную зимнюю улицу. – Кореец пришел на тайное свидание в дом погибшего на войне!» Я не мог понять, почему это дело решили так поспешно, но Ли повесили на столбе, врытом на школьной площадке для баскетбола, и его черное тело раскачивалось на северном ветру. И крутилось. Я видел издали, в свете факелов – члены Союза резервистов держали в руках факелы, – как вешали Ли. Когда ему набрасывали веревку на шею, он сопротивлялся и кричал: «Сговорились. Сговорились. Вы все сговорились». С хохотом, не обращая внимания на его крики, члены Союза резервистов повесили его на столбе. Об этом хвастливо рассказывал старший сын торговца рыбой. Все же Ли не погиб, он спасся. По слухам, хозяйка скобяной лавки побежала за полицейским, и он спас Ли, вынул его из петли, когда тот уже едва дышал. А другие говорили, что это Масадзи-сан через своего отца заставил этих, из Союза резервистов, отступиться. Но так или иначе, человеком, непосредственно спасшим Ли, был полицейский. Он здорово тогда потрудился. И с тех пор он поселил в моем сердце глубокое уважение к себе. Хозяйка скобяной лавки была мне отвратительна, а к Ли, беспечно разгуливавшему по нашей деревне с безобразным, как от ожога, рубцом на шее, я испытывал даже ненависть. Ли, когда его вешали, так кричал, что сорвал себе голос и с тех пор не мог громко разговаривать, и было странно видеть, как он, воскресший из мертвых, наслаждается жизнью, подставляя свое тело солнцу. С тех пор он и в корейском поселке держался особняком и почти не работал, все ходил и посвистывал. Правда, в начале лета он неожиданно умер. Но все равно полицейский здорово потрудился. И кто может утверждать, что и на этот раз он не потрудится?
На деревенской площади собрались пожарные. Вернулись почти все. Туда же пришли и двое полицейских. Из толпы вышел секретарь управы и перебросился несколькими словами с полицейскими. Мы с братом вздохнули с облегчением. Но тут же сообразили, что произошло. И снова испытали тяжелое разочарование.
– Он вернулся в деревню, чтобы в поте лица, брызгая слюной от усердия, работать на оккупантов. Вот увидишь, – сказал я.
Полицейские мрачно и теперь совершенно явно выспрашивали у пожарных, выспрашивали у каждого в отдельности, как те вели облаву, не оставили ли проходов, через которые могли выскользнуть беглецы. Сейчас уж точно побегут к «джипу» докладывать. «Грязные типы, – думал я. – Они еще раздобудут полицейских собак. Тогда уж точно запрут все входы и выходы из долины. Этого они и добиваются».
И полицейские, и пожарные были одеты во все черное, а на головах у пожарных сидели не то шапки такие, не то капюшоны. И в сгущавшихся сумерках они выглядели мухами. И эти сонные мухи, изнывая от жары и при малейшем движении поднимая белую пыль, разговаривали, брызжа слюной. «Плевали б лучше себе в лицо!»
Меня даже передернуло. Я обхватил себя руками под накинутой на плечи хлопчатобумажной рубахой. «Этот полицейский тоже отравлен трусостью. Потому и вернулся еще с одним. На спасение Ли, наверно, ушла вся его храбрость. К тому же тогда шла блистательная война, все были храбрыми. А сейчас даже он напялил на себя фуражку и суетится изо всех сил, только бы помочь оккупантам. Еще собак полицейских раздобудут. А зачем они? Он сам готов служить собакой».
– Поймают. Не спастись им, – сказал брат уныло. Голос, его был пропитан слезами. – А то бы они могли прятаться в лесу, питаясь зайцами и всякой зеленью, пока оккупанты не вернутся к себе в Америку.
– Оккупанты пробудут в Японии лет сто. Сто лет они и будут прятаться?
– Всех жителей Такадзё схватят. И кто сбежал, и остальных – всех схватят…
– Давай слезем с крыши, пока к нам не забрались вон те с баграми. Еще подумают, что мы тоже из Такадзё.
– Ага, слезем.
Мы ступали босыми ногами по черепице, и она была такой горячей, что жгла кожу. Брат подскакивал и приплясывал, точно это была игра, и он наслаждался ею. Но на щеках у него, когда он повернулся ко мне, протискиваясь в слуховое окно, застыли слезы. Задержавшись у слухового окна, я еще посмотрел по сторонам, решив дать брату, уже скрывшемуся на чердаке, время, чтобы вытереть слезы. Брат, когда плачет, говорит: «Я еще ни разу в жизни не плакал. Сегодня вот что-то».
На площадь прикатил «джип» с переводчиком и еще тремя солдатами. Один, прижав к груди автомат, посмотрел на крышу и, будто удивившись, направил автомат на меня. Я юркнул в слуховое окно и пополз по темному, пропахшему плесенью чердаку. Когда мы спустились в кухню, «джип» с секретарем управы и полицейскими промчался на школьный двор. И тот молодой солдат с беспокойством поглядел на крышу нашего дома. На худой шее у него резко выступал нескладный кадык, ну точь-в-точь как бугорок, который сооружают на тонких ветках осы, когда откладывают яйца. Кадык у солдата двигался.
«Если б облаву вели одни американцы, если б они одни искали, те двое из Такадзё нашли бы на японской земле сколько угодно мест, чтобы спрятаться. У жителей Такадзё, кроме сухой левой руки, есть и другие приметы – густые черные ресницы, острые скулы, тяжелый подбородок. А только это для нас приметы, и никакой американец их не отличит от остальных японцев. Но наши деревенские, раз уж они сговорились с иностранными солдатами, по запаху найдут. А уж если за это взялась полиция, выскользнуть из долины будет и вовсе трудно. Не наши, так соседские схватят. И даже если я отнесу им деньги Масадзи-сан, они не понадобятся».
Я почувствовал свое полное бессилие и подумал, какой же я ничтожный, ни на что не способный пигмей.
– Если доберутся до корейского поселка, может, их там и спрячут. Этих, из Такадзё.
– А? – сказал я удивленно.
– В доме Кана или еще где.
– Ага, может быть, – сказал я. – Только они ни за что не пойдут в корейский поселок. Корейцы ведь такое сделали.
Мы замолчали и замерли, обняв друг друга за плечи. У нас подвело животы. И мы молча стали есть то, что оставила мать перед тем, как идти прятаться с сестрами в лесу. Со школьного двора через микрофон, установленный на «джипе», по долине снова разнесся голос переводчика, говорившего на ломаном японском языке. Над долиной спустилась ночь.
– Японцы. Жители деревни. Добрый вечер. Мы, оккупационные войска, в эту ночь устраиваем… Как это… бивак в школе. Начиная с семи часов после полудня вход в школу воспрещен. Лица, которые после этого проникнут на спортивную площадку, будут убиваться. Будьте внимательны. С наступлением завтрашнего дня запрещение входа аннулируется. Дети смогут спокойно учиться. Если преступники вернутся ночью в деревню, приходите к пожарным дружинникам, которые будут находиться у ворот школы. Хватайте преступников. Восстановите мирную деревню.
Мы с братом молча встали, спустились в сени и стали закрывать все входы и выходы. А толстую деревянную дверь с черного хода заперли на ключ. Чтобы в дом не могла пробраться даже крыса, мы засыпали землей все отдушины в подполе.
Втоптанная в грязь деревня притаилась в тихой утробе ночи. Иностранные солдаты оставили неизгладимый след в головах жителей, и все ограниченные возможности их голов направили в одну сторону – на одно беспрекословное подчинение. Но когда наши деревенские, как люди, потерпевшие поражение и оказавшиеся в оккупации, с головой ушли в пучину позора, они вдруг обнаружили, что не все еще потеряно, они не принадлежат к жителям Такадзё! И, воспрянув духом, вынырнули из этой глубокой пучины позора. Пожарные, отобранные для ночного наблюдения, – передовой отряд, сражающийся за восстановление их доброго имени. И в головах у наших деревенских умерла тревога. Козлы отпущения рыщут в отчаянии по темному ночному лесу. Жителям деревни грех прощен, и они тихо отходят ко сну, отдавшись на волю новому владыке. «Эти чертовы такадзёсцы!» – кривят они рот в улыбке и спокойно отходят ко сну.
Мы с братом тоже хотели откусить хотя бы по кусочку от этого огромного каравая спокойного сна. Я стал стелить брату постель на мягкой рисовой шелухе в ларе для картошки и посвящать его в свой план. Если бы я ушел из дому, не сказавшись, он, не найдя меня рядом среди ночи, обезумел бы от страха и припустил бы в школу, на спортивную площадку. Я хотел сделать брата своим сообщником еще и потому, что мне нужно было скрыть от матери свое опасное предприятие. Брат, укладываясь на ночь в картофельном ларе, тоже считал, что это опасное предприятие. И, чтобы поймать его в ловушку, я сказал:
– Слушай, ты не боишься остаться один?
– Не боюсь, – сразу попался брат.
– Я тоже не боюсь идти один в лес, – сказал я, обращаясь скорее к своей трусости. – Договоримся: мы не будем бояться.
Оставив брата спать в картофельном ларе, я вылез из подпола. Я не стал открывать парадную дверь. Я поднялся на чердак и выбрался на крышу через слуховое окно. Ночной лес – темная гряда гор. Они окружают деревню, упираясь в такое же темное, покрытое тучами небо.
Когда я лезу на дерево, я, чтобы не было страшно, не смотрю вниз. Мне незачем долго смотреть и на ночной лес, а то по сердцу поползут мурашки страха. С крыши надо дотянуться до телеграфного столба и по нему скользнуть вниз.
На земле я надел кеды, которые заткнул за пояс, когда выходил. Потом я пошел к дому Масадзи-сан. Если бы Кан оставался моим другом, я бы позвал его с собой, его одного. Но теперь ничего не поделаешь, придется идти в одиночку. У меня не было друга, такого же сильного и смелого, как он, и не будет. «Все равно, теперь ни за что не стану дружить с корейцами. Ни за что не буду иметь с корейцами никаких дел, если они радуются, что Япония проиграла войну».
Дом Масадзи-сан самый большой из всех. Жители деревни почтительно величают этот дом усадьбой и осуждают эвакуированных за то, что они так называют все дома подряд. Остановившись у огромной, как утес, усадьбы, я почувствовал себя одиноким, жалким мышонком. И даже попятился назад.
Со стороны реки послышался свист. Это был знак мне. Я перестал пятиться и пошел по вымощенной камнем дорожке между усадьбой и амбаром, тоже принадлежавшим Масадзи-сан. Темно. Ноги цеплялись за выбоины на дорожке. Было слышно, как журчала вода. Сразу же за усадьбой река. Там мелководье и хорошо ловится кижуч. Пахло водой. Или, скорее, пахло рекой, потому что запах воды смешивался с запахом тины, песка и рыбы. Прислушиваясь, принюхиваясь, как собака или дикий зверь, я осторожно спускаюсь по склону.