– Вы слишком возбуждены. Вам надо немного охладиться.
– Ты забыла включить фары, – сказал лже-Джери Луис не то с раздражением, не то со страхом. – Почему ты не включаешь фары?
– Когда едешь ночью с незажженными фарами, такое чувство, будто ты носорог и мчишься по африканской саванне, – холодно сказала Икуко Савада, чтобы еще больше разозлить лже-Джери Луиса. – Чего ты так нервничаешь? Стоит ли себя так распалять, чтобы получить этого жалкого, несчастного бродягу?
Я почувствовал, что Икуко Савада ужасно злится. Но я изо всех сил сдерживал себя, был слишком напряжен и скован, чтобы поддаться ее раздражению. Лже-Джери Луис протянул руку и включил фары. Луч света скальпелем рассек ночную тьму, казавшуюся обступившим нас со всех сторон мрачным лесом, и дорога засверкала, точно смазанная салом, туман стлался низко, как пыль. Наш несчастный «фольксваген», дрожа, мчался по новой дороге, проложенной на высушенном болоте. Потом прямо перед носом машины открылась черная, глубокая яма. Икуко Савада, закричав, резко повернула в сторону, но нас все же здорово тряхнуло. Я стал тоскливо ощупывать себя, а потом уставился на дорогу. Я вскрикнул, увидев впереди еще одну яму. «Только бы доехать, только бы», – молился я в душе.
У «Адониса» мы стали разыскивать этого человека по темным переулкам. Бродяги нигде не было. И в кафе его не было, лампы там уже были наполовину погашены, шторы на окнах задернуты, и трое юношей, которых в этот вечер никто не пригласил, даже не могли припомнить, о каком бродяге идет речь. «Послушай, сестричка, ты не выдумал все это? А, старшая сестричка лже-Джери?» – «Дерьмо, – покраснев от злости, сказал лже-Джери Луис. – Я же серьезно спрашиваю». – «Что же мне теперь думать, может, он все врет?» – спросил я. «Может, и врет». – «А почему вы называете его старшей сестричкой?» – «Так ему же за двадцать…»
– Давайте поездим по этим заведениям. В каком-нибудь да найдем его – это точно, – сказал лже-Джери Луис и прибавил: – А может, он дрожит от желания еще хоть разочек с тобой встретиться…
– Попробуй еще сказать мне такое! Я съезжу по твоей размалеванной морде, – сказал я разозлившись. Но мне не оставалось ничего другого, как согласиться. – Икуко уже совсем спит. Ты поведешь машину.
Мы отправились в путь. За стеклами машины расстилался Токио, огромный, тихий, черный, как бездонное море. В парке Хибия мы вышли из машины и поискали бродягу у общественной уборной. Потом поехали к вокзалу Сибуя. Потом к вокзалу Синдзюку. Мы вконец измучились, а бродягу все не могли найти. У нас в головах уже прочно засела идея, может, и ни на чем не основанная, пожалуй, даже бессмысленная, совершенно лишенная логики, что, если до рассвета мы не объедем все токийские вокзалы, мы его вообще не найдем.
Мы вдоволь насмотрелись на удивительное зрелище наряженных и раскрашенных под женщин представителей жалкого племени. В три часа утра, когда мы собирались поворачивать к дому, лже-Джери Луис сказал:
– А может, он прячется среди вон тех деревьев. Это что, оливы? И высматривает кого-нибудь среди тех, в женских платьях?
– Это индийская сирень. Послушай, а может, ты, как говорили те ребята в кафе, и вправду трепач?
– Ты совсем одурел, – сказал лже-Джери Луис, участливо вздохнув.
– Ночь напролет я мотаюсь с тобой по всему Токио, разыскивая бродягу, которого не существует? На кой черт мне все это сдалось, подумай сам.
В крохотном темном уюте машины спала глубоким сном Икуко Савада. И я, и лже-Джери Луис зевали. Нас клонило ко сну, но мы стряхнули сон и поехали. Икуко Савада, проснувшись на секунду, сказала: «Любовный треугольник. Любовный треугольник…»
Мне в глаз попала пылинка. Я снял ее пальцем и увидел, что это розовый кристаллик. Поздно, в моей крови уже исчезли его огненные шипы! Меня вдруг охватил страх, что я стал наркоманом, и я с отчаянием ощутил свою беспомощность. Мне хотелось выть, и лишь непреодолимое желание спать подавляло это. Зачем я живу? Я так мечтал пойти на войну, но мне нужно было не теперешнее грязное сражение, а та золотая война, когда жар сердца кипит в груди, когда чувство гордости расковывает сжатые страхом мышцы! Но нигде в мире нет уже золотой войны. Остались лишь грязные, постыдные войны.
Своей маленькой, опаленной солнцем головой я в тот летний день правильно оценил обстановку. Я опоздал. Даже если я до самой смерти буду носиться по ночному Токио, все равно мне уже не догнать… Я опоздал.
Лже-Джери Луис вздохнул, остановил машину, положил руки на руль, а на них голову и тихо прошептал грустным голосом, как в тот вечер, когда я избил его:
– Сил больше нет, спать хочется. Сил больше нет. Засыпаю, будто проваливаюсь в темную бездонную яму.
Мы все заснули в «фольксвагене», который так и остался стоять посреди дороги. Нас разбудил полицейский, его худое лицо окрашивал суровый рассвет. Потом нас, невыспавшихся, мрачных и обессиленных, допрашивал другой полицейский, такой же невыспавшийся и усталый. Краснолицый, лет двадцати, с провинциальным выговором. Когда Икуко Савада протянула ему визитную карточку отца, он вытаращил глаза, покраснел еще больше и сказал доверительно:
– Фукасэ, студент, который выступал свидетелем в той самой комиссии, вчера поздно ночью покончил с собой. Нервы сдали.
Глава 7
В субботу Тоёхико Савада повез меня в «мерседесе» на последнее заседание комиссии. Изобразив на обычно ничего не выражающем лице недовольство и удивление, политик, будто разговаривая сам с собой, сказал:
– Какие все-таки «левые» студенты ранимые. Но, если вдуматься, они ведь еще совсем дети. Представления о мире они черпают в идеях Мао Цзэ-дуна, чего не хватает – надергали из марксизма. Так что их ранимость вполне естественна. – Политик посмотрел на меня покрасневшими от слез глазами. Это уж было совсем неожиданно. – Ты ни в чем не виноват, – сказал он. – Пусть винят в жестокостях своих кормчих.
Кровь и слезы вперемешку со здравым смыслом. У этого политика всегда так. Я равнодушно посмотрел на него. Самоубийство Митихико Фукасэ психологически никак на меня не подействовало. Я испытывал лишь беспредельное отчаяние. Когда потрескавшиеся от сухого утреннего воздуха губы того полицейского произнесли, что Митихико Фукасэ застрелился, я только растерялся. А потом мое опустошенное сердце наполнилось горьким отчаянием. Я считал Митихико Фукасэ новым типом юноши, занимающимся политикой. Я с грустью предчувствовал, что рано или поздно стану одним из тех, кто капитулирует перед Митихико Фукасэ, подчиняясь его неукротимому духу. Но он оказался таким же, как я, легко впадающим в меланхолию, боязливым, слабым юношей, а совсем не политиком. Таким же, как я, так я думаю теперь. Но он покончил с собой, а я остался жив. И движение тупо отдается в непроспавшейся голове. Значит, он хуже меня. Я изо всех сил скрывал пытку, учиненную надо мной тем подонком, и он поверил, что я бессилен в своем позоре – тогда между нами установилось равновесие. Но стоило мне набраться смелости и рассказать о своем позоре, равновесие оказалось нарушенным, и он, испугавшись изобретенного им самим оружия, покончил с собой. И не исключено, он шептал в предсмертных муках: «Идеальный в моем представлении человек не может быть таким бесстыдным, как он. Ужасный человек. Бесстыднее, чем я…»
Тоёхико Савада отвернулся от меня и, поджав губы и нахмурив лоб, думал. Политик, несомненно, подсчитывал плюсы и минусы, которые может принести смерть Митихико Фукасэ. И подсчитает он совершенно точно.
Когда мы подъехали к парламенту и вышли из машины, политик – куда девалась его слезливость – снова был полон бьющим через край боевым духом. Глаза его сверкали.
Совершенно неожиданным оказалось присутствие на заседании Комиссии в качестве свидетеля Наоси Омори. Впрочем, если не считать этого, все шло для нас с Тоёхико Савада самым наилучшим образом, и последнее заседание завершилось нашей полной победой.
В начале заседания Наоси Омори попросил слова. Он осудил Тоёхико Савада за то, что тот нарушил свое обещание не передавать дело в полицию. Он заявил, что ответственность за смерть Митихико Фукасэ лежит, таким образом, на Тоёхико Савада, и от дальнейших показаний решительно отказался. Все места для публики были заняты, но, как это ни странно, Наоси Омори не аплодировал ни один человек. В общем, Наоси Омори бросил свой камень в бездонный колодец.
Тоёхико Савада заявил, что бродягу пока не нашли, и потребовал временно прервать заседания для проведения политических консультаций. Видимо, в отместку представители оппозиционных партий отвергли это предложение. По всей вероятности, они расценили самоубийство Митихико Фукасэ как свое поражение.
Тогда Тоёхико Савада, демонстрируя свое великодушие, предложил признать работу Комиссии завершенной и заявил, что мы не намерены привлекать к ответственности студентов. Мы вообще не ставили перед собой цель выдвигать обвинение против студентов. Мы хотели лишь показать антигуманную сторону студенческого движения. Публика продолжала хранить молчание, но было ясно, что заявление Савада встретило поддержку.
Так закончила свою работу Комиссия по вопросам образования, центральное место в которой занимали я и Тоёхико Савада. В последний момент в публике стали разбрасывать листовки, в которых содержался призыв сместить Наоси Омори. Наоси Омори поднял листовку и прочел ее, но, пока я смотрел на него, он сохранял независимый вид. Потом он скрылся в коридоре, переполненном людьми. Раньше я считал Митихико Фукасэ более сильной личностью, чем Наоси Омори. Но теперь именно Наоси Омори хладнокровно, с независимым видом вышел в коридор, переполненный враждебной ему публикой. Не то что Митихико Фукасэ – тот просто покончил с собой. Теперь Наоси Омори стал заклятым моим врагом – я в этом не сомневался. В этом смысле Митихико Фукасэ был слабым, психически неуравновешенным человеком, жившим в одном со мной мире. Он был не руководителем серьезного, конкретного движения, а жалким ребенком, мыслившим абстрактно, даже, может быть, романтически. Жестокая реальность современного мира оказалась для него невыносимой, и поэтому он сам нацепил на себя латы макиавеллевского бессердечия. Он повторял: «Я хочу стать человеком, которому неведомы ни радость, ни горе». Только сейчас я понял истинный смысл этих слов. Он был слабым, мрачным, злым трусом, в котором уживались жажда власти и жажда самоубийства.
Наоси Омори несравненно сильнее Митихико Фукасэ. Именно он и станет злейшим моим врагом. Я не мог не признать, что со спины он выглядел преисполненным достоинства, точно заряжен был им. Но только я видел за спиной у него еще и колчан для стрел. Болваны эти работяги, изгнавшие его из своей организации…
А вот Тоёхико Савада болваном не назовешь. В машине по дороге домой он сказал мне:
– Непреклонный парень, так и не сдался. Сильный человек. И сам сознает свою силу. Отвратительный тип.
– Да, он сильный, – ревниво подтвердил я хриплым голосом.
– Тебе стыдиться нечего, – невинным тоном сказал политик, на этот раз демонстрируя свою чуткость. – Он могучий как лошадь. Зря «левые» выкинули его. «Левые» всегда так, теряют по-настоящему сильных людей, а возносят на пьедестал третьеразрядных.
– Скажите, для чего вы собрали эту комиссию? Для чего вы решили заняться политикой? Разве вы верите в будущее?
Его потрясла искренность моего тона. И тогда он, снова возвратившись к своей обычной бесчувственности, взялся за меня.
– Разве может быть будущее у такого старика, как я? Будущее – конкретное завтра. Это либо прекрасный цветок на недостижимой высоте, до которого старческой рукой, верь я в будущее или нет, уже не дотянуться, либо дерьмо. Так что и разговор может быть только конкретным. Ты об этом думаешь? О завтрашнем дне, о будущем? Ты собираешься возвращаться в университет? Или, может быть, тебе уже трудно вытащить ноги из болота политики? Как мне это представляется, у тебя два пути: снова стать другом этой высокомерной побитой собаки либо идти ко мне в секретари и слизывать с тарелок остатки яда.
Я молчал, усмехаясь. У меня не было свободы выбора.
– Иди ко мне секретарем. Останешься жить на втором этаже гаража, – сказал политик деловито. Он прекрасно понимал, что теперь уж я никак не могу выбрать союз с Наоси Омори. – Этой осенью я выставляю свою кандидатуру на пост губернатора Токио и мне потребуется твоя помощь. Чтобы победить кандидата «левых», необходимо заручиться голосами молодежи. Выборы – единственный, еще официально разрешенный современный вид сражения. Мы победим, и ты освободишься от призрачной непокорности, которой так гордится молодежь из этих социалистов. Я не исключаю, что ты действительно женишься на распутной Икуко. Не посчитай мои слова желанием сделать тебе приятное, мне это необходимо для душевного покоя. Назови это просто дурацкой отцовской любовью.
Видимо, я тоже должен был начать с оговорки. Не посчитайте, мол, мои слова желанием сделать вам приятное. Я даже был по-настоящему тронут словами политика, отдававшими искренностью, неправдоподобной, как мираж, которые он произнес в розовом «мерседесе» последней марки в тот день в начале лета, когда любой возглас сопровождается металлическим эхо.
– Я буду вашим секретарем. С радостью.
– После встречи с журналистами у меня сложилось впечатление, что мы, пожалуй, одержали серьезную победу. А это значит, что они будут писать о нас благожелательно. О мертвых молчат! Вряд ли найдется тупица, который пожелает делать ставку на мертвеца. А? Стало быть, даже если ты пойдешь ко мне в секретари, газеты не станут поднимать шума. Не знаю, как «Акахата». Впрочем, строгие по духу руководители компартии неоднократно критиковали Общество сражающейся Японии за троцкистский уклон, и они не станут поддерживать этого Наоси Омори.
Предсказания Тоёхико Савада почти полностью подтвердили радио, телевидение, газеты и еженедельники. Нельзя сказать, что они поддержали нас, но во всяком случае, не появилось статей или передач, в которых на меня возлагалась бы вина за самоубийство студента. Прогрессивные деятели культуры тоже перестали говорить о нас. Они инстинктивно остро почувствовали, где лежит тот опасный рубеж, переступив который можно оказаться в топком болоте политики. И студенты постепенно отвели от нас с Тоёхико Савада острие своих политических атак. В университете перестали раздаваться резкие голоса возмущения в наш адрес. Все это, вместе взятое, впервые заставило меня критически оценить свои мысли, относившиеся к тому далекому времени, когда я считал, будто любая демонстрация возникает стихийно, отражая настроения каждого студента в отдельности. Теперь я понял, что курс коллективных действий в данном случае поспешно и незрело определялся узкой группой лидеров, что, стало быть, возможно и такое. И теперь, когда эта группа потеряла интерес к нам с политиком и отвернулась от Наоси Омори, мы выпали из поля зрения враждебно настроенных к нам студентов. Остались лишь любопытные взгляды, питаемые скандальным интересом.
Были радио– и телевизионные компании, которые в своих передачах, не связывая меня с мрачным самоубийством Митихико Фукасэ, восторженно рисовали «раскаявшегося участника студенческого движения, который поднялся по лестнице блестящей карьеры и вот-вот должен жениться на дочери политика». Это относилось к передачам частных компаний, и в первую очередь к популярным телевизионным программам, поддерживаемым крупными рекламодателями, в общем, к таким компаниям, коммерческий характер которых был виден невооруженным глазом. Что касается не менее популярных (благодаря своей непристойности) еженедельников, то эта низкопробная пресса изображала меня самого мрачной трагической личностью, вовлеченной в студенческое движение по слабости и бесхарактерности. И, откровенно говоря, читая и слушая все это, я чувствовал, что впервые узнаю правду о себе. Хотя эгоизм помог мне постепенно забыть все, чего я не хотел помнить.
Именно тогда мне удалось наконец проанализировать, что происходит. Я сделал это, опираясь на метод анализа, предложенный в репортаже о телевизионном мире Соединенных Штатов, который прочел по долгу службы, как секретарь Тоёхико Савада.
Моя работа в качестве секретаря депутата парламента заключалась в том, что я отыскивал в книгах и прессе на английском и французском языках материалы об отношениях между средствами массовой коммуникации и политическими деятелями вообще и депутатом Савада в частности. Я вырезал все без исключения – и крупные, и самые, казалось бы, незначительные заметки, и каждую неделю представлял письменный обзор. Мой политик вынашивал честолюбивые замыслы завоевать средства массовой коммуникации и, используя их в качестве орудия, сделать головокружительную карьеру.
Просматривая сообщения о предпринимательстве в области телевидения, я наткнулся на слово «минорный». «Телевидение с момента своего возникновения является средством рекламы, а не средством искусства. Рекламодатель же заинтересован лишь в продаже товара и никак не в драме, связывающей возможности потенциального покупателя. Рекламодателю абсолютно нежелательно, чтобы потенциальному покупателю показывали минорную программу и тем самым охлаждали его желание делать покупки. Поэтому телевизионные программы должны быть мажорными и полными оптимизма». Так рассуждал раздраженный, видимо, американский драматург, пишущий для телевидения.
Я был арестован и подвергнут пытке, мой палач покончил с собой – ситуация явно минорная. Но те, кто занимался рекламой, используя этот инцидент, чтобы продать товары рекламодателей, постарались представить мою жизнь и мои идеи в мажорном свете. Выход они нашли в моей женитьбе на дочери политика. И наоборот, корреспонденты популярных журналов, заинтересованные лишь в том, чтобы привлечь читателя, а совсем не в продаже каких-либо товаров, превратили меня в циркового медведя, танцующего под минорную музыку.
Я подумал, что моя молодость в самом деле минорна. Да и жизнь молодых людей вокруг тоже достаточно минорна. Даже если я в самом деле женюсь на Икуко Савада, это будет брак минорного юноши с минорной девушкой. Минорный брак. И другой минорный юноша – лже-Джери Луис лишь завершит построение минорного треугольника.
И наоборот, я, юноша, занимающийся политикой, стремлюсь подняться по лестнице политической карьеры. Я сам хочу продать себя, как товар. Я сам должен себя рекламировать. Появившись в парламентской Комиссии по вопросам образования в качестве пострадавшего в инциденте с незаконным арестом, я сыграл свою роль для прессы и явно показал себя минорным человеком. На этом можно поставить точку. Чтобы сделать первый шаг на политическом поприще, нужно мажорными средствами заявить о себе, как о товаре. Нужно подогреть у людей желание купить меня.
Я разузнал, что Тоёхико Савада вынашивает план стать директором одной из телевизионных компаний, с которой он поддерживал тесную связь. И тогда у меня созрело решение. Вслед за ним я проникну в эту компанию и начну себя мажорно рекламировать. Если точка зрения американского автора телевизионных драм правильна, то, когда я с мажорными словами и мажорным лицом появлюсь на телеэкранах, рекламодатели не скорчат кислой мины, потому что их товар будет вмиг продан. Ну и я тоже смогу продать себя. Я мог бы выступать в такой, например, программе: «Текущие события. Комментарий представителя молодого поколения. Интервью с молодежью». В Японии, зараженной минорной молодежью, я буду выискивать голоса малочисленной, а может быть, и не существующей вовсе мажорной молодежи. Моя программа произведет огромное впечатление на всех, кто занимается телевидением, я разрекламирую себя и смогу выгодно продать.
Вначале мои идеи не выходили за пределы мечтаний. Но когда Тоёхико Савада действительно вошел в руководство телевизионной компании, они перестали быть мечтами. По крайней мере, я стал думать над тем, как их воплотить в конкретный план наступления.
Я терпеливо ждал подходящего случая. Комиссия по вопросам образования сделала мне рекламу. Я уже не был совершенно неизвестной личностью. Мое имя не меньше чем в течение года должно было оставаться в памяти людей, любящих скандалы. Задача состояла в том, чтобы использовать ситуацию и не дать проскользнуть счастливому случаю между пальцами. Счастливый случай должен был представить мне политик.
Раньше, чем рассказать о том, как представился такой случай, я должен вспомнить о голосе вопрошающем, голосе протеста в связи с нашей победой в Комиссии. Он пришел ко мне не из прессы, не по радио или телевидению – это был голос лишь одного человека. Как мне теперь представляется, этот слабый, тоненький голосок глубоко вонзился в меня, как впивается клещ в тело собаки, навсегда завладел уголком в моем сознании и беспрерывно зудел.
После окончания работы Комиссии, поздно ночью Икуко Савада принесла мне, на второй этаж гаража, телеграмму. Дочь политика приняла ее по телефону и на клочке бумаги неразборчиво записала твердым карандашом:
«Ты, брат, и вправду так страдаешь, что обидчик должен покончить с собой? И сейчас страдаешь? Ответь».
Комедия и трагедия – как тут не заплакать? Дубовая башка, этот брат, подумал я. Я попытался горько улыбнуться, посмотрев на Икуко Савада, но дочь политика отвергла меня и, чтобы отвергнуть и мою улыбку, поспешно сказала с каменным лицом:
– Я не думала, что для тебя это будет таким ударом, что ты так почувствуешь одиночество. Прости, прости.
Отверстия, откуда выползала моя натянутая улыбка, заполнились слезами.
Сигэру, жена Тоёхико Савада, передала через Икуко, что приглашает нас пообедать с ней. Это произошло в начале сезона дождей, которые в том году не раз вызывали бурные наводнения. К тому времени я уже добился заметных успехов в своей работе специального секретаря, готовящего для политика доклады о средствах массовой коммуникации, и Сигэру Савада хотела якобы поговорить со мной о делах.
Чтобы моя гордость не вздумала вдруг взбунтоваться не к месту, я уговаривал себя: «По всей вероятности, Сигэру Савада хочет попросту устроить экзамен молодому человеку, который претендует на руку ее дочери, но мне выгодней видеть причину в том, что она хочет поговорить со мной о делах. И, поскольку я являюсь секретарем Тоёхико Савада, избегать встречи с его супругой не следует».
За все то время, пока я вел будничную жизнь на втором этаже гаража в доме Савада и в то же время совсем не будничную жизнь свидетеля в Комиссии по вопросам образования, несмотря на мои интимные отношения с Икуко Савада, несмотря на то, что я часто встречался с самим Тоёхико Савада, у меня не было ощущения, что мне удалось глубоко проникнуть в жизнь этой семьи. Мне кажется, единственной причиной этому было то, что я еще не встречался с хозяйкой дома.
Сигэру Савада взяла на себя дела, которыми перестал заниматься политик, и на ее плечи легло материальное обеспечение семьи, во всяком случае, так все это выглядело внешне. Фирма «Легкие металлы Савада», заводы которой находились на окраине Саппоро, на Хоккайдо, принадлежали Сигэру Савада. Заводы, перестроенные и модернизированные на дивиденды, полученные от производства снарядов во время корейской войны, теперь выпускали сельскохозяйственные машины. Новая фирма «Сельскохозяйственные машины» на Хоккайдо родилась из «Легких металлов Савада». Фирма процветала, но ходили слухи, что соглашение между префектурой и Тоёхико Савада по сбыту продукции было нечистой сделкой, явно попахивавшей коррупцией.
Одной из причин почему я до сих пор не имел случая встретиться с Сигэру Савада было то, что почти весь январь она находилась на Хоккайдо. Ну а другая причина заключалась в том, что я сам сознательно или бессознательно избегал ее, испытывая к ней страх и враждебность одновременно.
Страх и враждебность возникли еще с тех пор, когда в отеле в Кобе я услышал из тяжелой, как пистолет, телефонной трубки слова Тоёхико Савада: «…ну что ж, постараюсь уговорить мать». Была и еще одна причина. За все время, что я состоял репетитором ее дочери и даже когда переехал к ним, в комнату над гаражом, Сигэру Савада не проявляла ко мне ни малейшего интереса.
После этой истории с Комиссией мое самолюбие распухло и стало болезненно-чувствительным, совсем как у женщины. Стоило мне подумать, что Сигэру Савада не хочет со мной встречаться, как меня охватывал беспричинный стыд от сознания, что я жертва, третируемая семьей Савада. У меня так разыгрывалось самолюбие, что, лежа в постели в своей комнате над гаражом, я скрипел зубами при одной мысли, что рядом со мной в доме находится Сигэру Савада. Потом, чтобы избавиться от этого постыдного чувства, обжигающего грудь, я стал убеждать себя, что Сигэру Савада не хочет встречаться со мной потому, что, пока работает Комиссия по вопросам образования, мы с политиком находимся как бы на осадном положении, но, когда все уляжется и мы вернемся к обычной жизни, она обязательно пригласит меня к себе в дом.
Когда я услышал наконец это приглашение, я покрылся гусиной кожей от страха, что выражение лица выдаст меня.
Сигэру Савада не приглашала меня в дом. Она заказала столик в китайском ресторане на улице Тамура. В тот вечер лил проливной дождь. Люди спешили, не обращая внимания на дождь, с каменными лицами, на которых не было ни тени любопытства. У китайского ресторана стоял огромный лимузин: Сигэру Савада пользовалась для поездок автомобилем фирмы. Шофер, лежа на сиденье, читал журнал. Я предпочел бы остаться с шофером, а не идти в китайский ресторан, казавшийся мне клубом для избранных. События последнего времени породили во мне чувство беспокойства, чувство отчужденности, чувство, что моя жизнь, мои поступки не мои собственные, а навязаны мне. Порой мне даже казалось, будто ноги и руки не слушаются меня, не принадлежат мне. Меня раздражало все это и выводило из себя.
Икуко представила меня Сигэру Савада, и та дружелюбно и без всякого стеснения разглядывала меня. Как ни странно, мне не было неприятно, что эта еще нестарая женщина кокетливо смотрит на меня своими острыми, похожими на кошачьи глазами, и мне захотелось быть мягче, податливее перед этим взглядом. «Итак, что вы будете есть, что вы любите?»
Я стал торопливо изучать меню и сказал каким-то не своим, робким голосом:
– Медузу.
– А ты, оказывается, мыслишь образами, – сказала Икуко. – Медуза больно жалит, стоит к ней прикоснуться, когда плаваешь в море. И если ее поесть, думаешь ты, сразу разыграется аппетит.
Я опустил голову, чувствуя, как мне огнем жжет затылок. Если эта девица еще раз заденет меня, я встану и вернусь в свое нищее общежитие. Мне сразу же бросилось в глаза, что Сигэру Савада значительно моложе политика, живее его. Верткая, как рыба, похотливая и очень красивая. Хотел бы я посмотреть на нее в постели рядом с этой жирной розовой богатой свиньей Тоёхико Савада.
– Акции поднялись, ты слышала? – спросила Икуко.
– Я президент компании, тебе это известно.
– А можно я продам, пока они поднялись, ну те, записанные на мое имя?
– Нет, нельзя. Это неразумно. Отец собирается на Тайвань, и тогда акции поднимутся значительно выше.
Я еще острее почувствовал свое одиночество, когда они заговорили об акциях.
– А причем тут Тайвань?
– Госпожа Чан Кай-ши строит роскошный отель. Отказавшись от мысли освободить коммунистический Китай, она решила стать владелицей отеля. А мы, как ты знаешь, поставляем кондиционеры. Поездка даст понять, что мы заключаем выгодный контракт, и держатели акций кинутся играть на повышение.
– Ого! – воскликнула Икуко Савада и посмотрела в мою сторону. – Послушай, ты прямо пай-мальчик. Виски в рот не берешь?
– Да, – сказал я хрипло. Я был подавлен изяществом интонаций, с которым говорила, точно пела, Сигэру Савада. А тут еще разговор об акциях, из которого я был исключен. Это тоже больно ранило мое самолюбие. И от виски я отказался, потому что боялся произвести на Сигэру Савада невыгодное впечатление. Вот каковы они, богатые люди.
Но я все-таки сделал глоток виски, разбавленного минеральной водой, и стал похрустывать плававшими на его поверхности льдинками. Я мог определить вкус виски лишь по тому, пахло оно земляникой или нет. Рыгнув, я смутился, но зато сразу же почувствовал себя уверенней. Может быть, потому, что со всей остротой и беспощадностью осознал, что, сколько бы я ни пыжился, все равно я не сумею вести себя так, как ведут себя люди, принадлежащие к высшему обществу. Ну хотя бы вот эта отрыжка. Я ел, завернув по-плебейски, в лепешку, жареные кусочки дикой утки, приправленные тонко нарезанным луком, сдобренные мисо – острым соусом из перебродивших соевых бобов. Запах земляники дал мне ощущение, хоть и крохотное, покоя и радости.
– Оставить бы в стороне всякую политику да идеологию, поехать в Китай, пусть коммунистический, и поесть там божественную утку по-пекински, ничего общего с идеологией не имеющую. Ах, если бы… – сказала, вздохнув, Сигэру Савада, оживленная и привлекательная. Она была так соблазнительна.
– В Гонконге тоже было неплохо, – сказала Икуко, – утка по-пекински, с корочкой, мы пировали всей семьей – слюнки текут…
– Икуко-сан, слюнки у тебя текут потому, что перед тобой жареный утенок, а совсем не воспоминание о жареном утенке, – сказала Сигэру Савада.
Нет, пожалуй, это не так. Дочь политика воспринимала птицу, которую я ел с таким аппетитом, лишь как фотографию, как символ, напоминающий о сладкой жизни, подумал я, превратив энергию виски в заряд улыбки и радушно поглядывая на мать и дочь. Мне не о чем было вспоминать, у меня было только то, что на тарелке. В моих воспоминаниях было лишь чувство успокоения, наступавшее всякий раз, когда мне удавалось набить себе живот.
– Нет, пожалуй, это не так. С точки зрения разума воспоминания не менее реальны, чем утка на тарелке, – попробовал я возразить; я сказал это тоном человека, пребывающего в благодушном расположении духа, и я даже удивился, уловив, какое у меня хорошее настроение.