Я поднялся со стула, самого удобного из всех, на которых мне приходилось сидеть в моей жизни.
– От разговора с вами я получил удовольствие, которого не испытывал уже много лет. Я впервые встречаюсь с юношей, отвечающим на вопросы таким неожиданным образом. Нужно чаще говорить с молодыми людьми! Иногда они бывают правдивы, – заявил на прощание политик.
Впервые после воспитательной колонии я почувствовал себя совершенно свободным. Игнорируя укоризненный взгляд секретаря, я гордо покинул гостиную номера люкс. «Я сделаю это ради Икуко. Не прибегая ни к чьей помощи. Таков мой свободный выбор».
Глава 3
Я вошел в ворота университета, и бешеный, самый настоящий зимний ветер больно ударил мне в лицо мелкими колючими песчинками. Я зажмурился и остановился, сопротивляясь резким порывам ветра, и мне показалось, что огромный Токио отступил куда-то во мрак, а я превратился в первобытного человека, живущего за много тысячелетий до нашего времени. И я подумал, что сегодня мне даже хочется, чтоб на меня со страшным воем набросились эти собаки.
Когда я пробежав по песку, на котором ветер нарисовал причудливые узоры, и срезав угол у университетской клиники приблизился к «собачьему посту», лай бесчисленных собак выплеснулся мне на голову, перекрыл вой ветра. «Собачий пост». Не знаю почему, но, когда один тихий, ничем не примечательный студент нашего курса, покушавшийся на самоубийство, попал в университетскую клинику, это название неожиданно прилипло к крутой мощеной дорожке между клиникой и большим лекционным залом. Когда стоишь здесь, подняв голову и прислушиваясь, на тебя, с огромной высоты, точно из стратосферы, лавиной катится собачий лай. Двести бездомных дворняг, предназначенных для опытов, сидят здесь в клетках, каждая в своей, из этих клеток в свободном прямоугольнике между клиникой и местом для сжигания мусора выстроена стена, напоминавшая расчерченный на квадраты огромный лист миллиметровки. Подняв морды к небу, собаки все разом неожиданно начинали лаять, и лаяли без умолку часа два. «Собачий пост» – как раз то место, где лай слышится особенно громко. Есть от чего спятить.
Действительно, когда стоишь и слышишь один только лай собак, охватывает чувство, что под этим суровым, чуть желтоватым зимним небом одно лишь реально – голоса бесчисленных собак, туго скрученные, переплетенные, образующие нечто однородное и плотное, как кошма в монгольской юрте. В тот день я пришел сюда в состоянии какого-то безотчетного страха, меня не покидало ощущение, будто черная птица дурного предчувствия впилась когтями мне под ложечку и замерла там. Точно ребенок, удирающий от темноты, я припустил вверх по дорожке мимо лекционного зала. Я вспоминаю, что подумал тогда: у «собачьего поста» решается судьба человека. Помню, как меня преследовал бешеный лай собак.
Я пришел в комитет студенческого самоуправления филологического факультета и вызвал Ёсио Китада. Мы с ним подружились еще с тех пор, как вместе учились на общеобразовательном. Теперь, как секретарь комитета самоуправления, он был еще и членом центрального исполнительного комитета ассоциации комитетов самоуправления. В течение двух лет, пока мы учились на общеобразовательном отделении, Китада играл роль трубопровода между нами, студентами, и разными нелегальными организациями. Трубопровода, куда студенты бросали свои медяки. И где-то далеко, на дне этого трубопровода, они издавали легкий металлический звон. До нас он доносился тоже только через Китада.
Студенты, занимавшиеся политикой, и вся остальная студенческая масса относились друг к другу настороженно и опасались устанавливать между собой чисто человеческие отношения. И тем, и другим казалось немыслимым дружески поговорить друг с другом. И только Ёсио Китада вел себя по-другому. В моих глазах он был не столько раньше других созревшим человеком, сколько свободным, отрешенным от себя энтузиастом, и, может быть, поэтому я сблизился с ним.
Я любил Китада за то, что он был человеком крайних побуждений и поступков: то он собирался жениться на проститутке из Есивара и возродить ее к новой жизни, то начинал сбор пожертвований, чтобы собрать восемьдесят миллионов иен и основать политический иллюстрированный еженедельник, то его избивали во время стычки со студентами частных университетов. И мне было от души жаль ассоциацию комитетов самоуправления, членом центрального исполнительного комитета которой стал увлекающийся Китада.
У Ёсио Китада, хорошо закалившего себя физически еще в школе игрой в футбол, была толстая шея и покатый лоб, как у лидеров правых в Алжире, и в нем буквально клокотала переполняющая его энергия. Китада прекрасно знал токийские трущобы, мог достоверно и впечатляюще рассказывать о жизни почти любого из городских кварталов. Когда дело касалось сокровенных, интимных проблем, к Китада не обращались, но, если вопрос был мелкий, не глубже метра, Китада был главным прибежищем…
Вот почему я пришел к Ёсио Китада за советом, как избавить Икуко Савада от наростов стыда и растерянности, от безобразных наростов, подобных бородавкам. Я не знал советчика лучше, чем Китада. Он мог дать совет по любому вопросу.
За чашкой кофе в углу кафетерия, в подвале, слабо освещенном чахлым зимним солнцем, проникавшим сквозь окна вровень с тротуаром, я рассказал Ёсио Китада о своем деле. Кофе угощал я. Только кофе имеет достаточную ценность для Китада, когда он думает. Изобразив на своем лице – с годами, когда он начнет полнеть, оно превратится из лица Сустеля в лицо короля Фарука – скорбь и участие, Китада внимательно слушал мой рассказ и время от времени, как пугливая птица пьет воду, поспешно отхлебывал кофе. Это была его обычная манера.
– Она от тебя забеременела, эта девушка? Я никак не могу взять в толк, чья это девушка, от кого она забеременела?
– Нет, не от меня. Я и сам не знаю, от кого.
Я соврал. Хотя горячая голова Китада, этого сверхпылкого человека, не очень-то возмутилась бы, узнав, что виновником был жалкий извращенец лже-Джери Луис.
– Ты что, влюблен в эту девушку?
– И этого тоже нет.
На лице Ёсио Китада промелькнуло недовольно-тоскливое выражение, у глаз собрались морщинки.
– Вообще-то, я человек посторонний.
– Посторонний?
– И девушка мне тоже посторонняя.
– Ты смотри какой филантроп выискался, – сказал Китада, повеселев. – Ладно, сведу тебя с одним врачом. Он все сделает и возьмет недорого. В общем, плата тебе будет, наверно, по карману. Только вот что: один парень, в таком же припадке филантропии, хлопотал у этого врача за одну девушку. И что же из этого вышло, как ты думаешь? Когда ей сделали операцию и все, что могло служить доказательством отцовства, было уничтожено, она подняла страшный шум: мол, этот парень – отец ребенка. И именно потому, что он так хлопотал, ему не удалось отвертеться. Его заставили жениться на этой девушке. А может, он и в самом деле был виноват, кто их разберет. Да ты его знаешь, он с сельскохозяйственного факультета, рыжий такой, как морковка.
– Ты все выдумал, или это правда? Если правда, второй раз такого не случится!
– Вот-вот, не уничтожай улики. Может, понадобится делать анализ крови, – сказал, ухмыляясь, Ёсио Китада.
– Спасибо, так и поступлю.
– Ладно, когда ей это нужно?
– Она хочет на зимние каникулы.
– У-у! К тому времени я укачу в Египет.
– В Египет? – вскрикнул я. Сидевшие рядом студенты с любопытством обернулись в нашу сторону.
– Да, именно в Египет. Построю себе там глинобитный дом, спрячусь в четырех стенах, как в крепости, зарасту грязью и буду из винтовки убивать врагов, которые придут ко мне в жаркую пустыню. Я записался добровольцем. Наверняка стану там полковником.
Ёсио Китада самодовольно выпятил грудь, смеясь, откинул голову назад и толстыми короткими пальцами начертил на стоячем воротничке студенческой тужурки военные знаки различия. И я представил себе полковника Ёсио Китада в мундире. Мне казалось, мундир ему действительно подойдет.
Слова Китада сначала ошеломили меня. Потом я громко рассмеялся. Ёсио Китада тоже засмеялся, радуясь неизвестно чему. Я не хочу сказать этим, что Китада был так уж прост. Наоборот, он был достаточно сложным человеком с сильно выраженным комплексом: он был одним из тех юношей, кто, оставаясь в одиночестве, впадает в тоску; одним из тех юношей, кто, превратив пылкость в своего рода обязанность, старается показать себя человеком простым и вознаграждением за эти усилия ему служит то, что он приносит себя в жертву этой простоте. И в конце концов платит за это своей жизнью.
– Да, страшного человека мы выбрали председателем комитета самоуправления. Значит, студенческое движение в Японии теперь побоку, ты вступаешь в армию чужого диктатора.
– Там нет никакого диктатора, – мягко сказал Ёсио Китада, по-прежнему улыбаясь. – Я поеду в Африку на новом японском пароходе, который повезет туда пластмассовые ночные горшки. Услуга за услугу. Что, если б ты принял участие в кампании по сбору средств? Деньги нужны на покупку патронов.
Я почувствовал, как мое тело, вдруг отяжелевшее от усталости, до боли напрягшееся и израсходовавшее всю энергию, усыпило дух. В бассейн мозга в моей черепной коробке нырнул гиппопотам. Ну что за пылкость у этого человека? Свое собственное существование он ставит в зависимость от меня.
– У меня есть к тебе еще одно поручение. Да, ты для этого подходишь, – снова заговорил Ёсио Китада. – Как раз нужен такой, как ты, спокойный, рассудительный человек, не опьяненный студенческим движением.
Он произнес это тоном, не терпящим возражений. Нужен – и все. Усталость отняла у меня силы сопротивляться.
– Я ухожу из студенческого движения. Но у нас есть еще общество, человек двадцать. Когда я уйду, там не останется никого от филологического факультета Токийского университета. Может быть, ты вступишь мне на смену? Активу студенческого движения очень нужен человек, который еще не на примете у врага.
– Ты меня сводишь с врачом, и за это я вступаю в общество. Договорились?
Ёсио Китада склонился над столом и стал аккуратными квадратными иероглифами писать два рекомендательных письма. У меня было такое состояние, будто меня заставили тащить непосильный груз, я почувствовал усталость и уныние, непреодолимо захотелось убежать отсюда, встать на четвереньки, убежать хоть на «собачий пост» и залаять вместе с собаками. Но я, разумеется, сдержался. И стал думать о том деле, в которое оказался втянутым. Я уверен, что поступил тогда правильно, сдержавшись.
Еще до зимних каникул Ёсио Китада, как и собирался, сел на грузовой пароход, отправлявшийся в Египет, и в каком-то порту, ввязавшись в драку, погиб. Не знаю, было ли это правдой, а только иногда даже то, что не выглядит правдой, сжимает грудь волнением (или состраданием) сильнее, чем любая правда.
Даже после того, как люто возненавидев членов общества, в которое попал по рекомендации Ёсио Китада, я готов был всех их поубивать, к самому Ёсио Китада я никакой ненависти не питал. Думаю, потому, что он действительно отправился на поля сражений в Африку.
Среди нашего поколения так редко кто не на словах, а на деле пускается в неведомые опасности. А вот поколение моего старшего брата, все как один, отправилось на неведомые поля сражений. Ёсио Китада тоже отправился. Одним этим он завоевал право презреть любую критику, исходившую от человека, подобного мне, который никуда не отправился.
Впрочем, прошло много времени, прежде чем я узнал о смерти Ёсио Китада. Я уже многое пережил и стал другим человеком. Но стоило мне вспомнить этого несчастного пылкого юношу, которому так и не удалось повоевать, укрывшись в глинобитной крепости, как я чувствовал себя по уши в грязи. Я перестал спать. После бессонной ночи я, задремав под утро, пробуждался с криком. Что мне снилось, я не мог вспомнить, и лишь острая, мрачная и злая тоска выливалась из мира сна в мир действительности. Потом я с болью вспоминал тоску, охватившую меня в ту минуту, когда мы с Каном попали в ловушку в Сугиока, и весь мир для меня, как хрупкое стекло, разлетелся на мелкие кусочки, вспоминал, с особой остротой чувствуя, что эта тоска не зарубцевалась…
Икуко Савада вся тряслась от страха.
– Я ходил в эту больницу. Вообще-то там, оказывается, делают пластические операции. Причем, только бедным, – начал я с опаской. «Если напугать еще больше эту уже дрожащую от страха девушку, она первой даст задний ход. Я должен все обратить в шутку».
Икуко Савада, точно кошка нежась в лучах зимнего послеполуденного солнца, – мы сидели за столиком у окна кафе – покусывала кончики пальцев и слушала меня. Казалось, она слушала со спокойным равнодушием, будто ничего не боялась и ничто ее не интересовало. Меня настораживало одно, я не мог видеть ее глаз. Она прятала глаза. Но зато это облегчало мне разговор.
– Бедным, понимаешь? Официантки, например, делают себе операцию, чтобы на десять градусов изменить линию носа. Так что все сойдет незаметно, тебе сделают то, что нужно.
Икуко Савада издала горлом какой-то хриплый звук.
– Я сам договорюсь с врачом. Ты пройдешь в операционную, минуя приемную, ясно? Ну, а потом в палате на втором этаже будешь вести себя как все, посмотришь, кстати, на пылких девушек, у которых порезаны щеки или отхвачен подбородок.
– Да?
– Самое главное – миновать приемную. Приемная в косметической клинике больше всего похожа на ад. Это самое мрачное помещение в больнице. В страхе и унынии по темным углам там сидят молодые люди, испытывая, видимо, то же, что испытывают в зоопарке шимпанзе в холодный день. Я никак не мог разобрать по их лицам: до операции они или после? Какой-то парень завел со мной разговор якобы о своем товарище, тот, мол, что-то натворил и хочет изменить лицо, но сомневается, не будет ли аморальным поступком сделать себе пластическую операцию – не значит ли это поставить под сомнение все: и то, что живешь на свете, именно ты, и то, что сам мир продолжает существовать. Как ты думаешь, что я ответил?
– Ты все время молчал. Ни с кем ты не разговаривал.
– Да, пожалуй, – сказал я разочарованно.
– Сколько будет стоить операция и пребывание в больнице?
– Врач сказал, пять тысяч иен.
Икуко Савада замерла как громом пораженная. Ее потрясла мизерность суммы. Я покраснел и промолчал, боясь, что от стыда голос у меня сорвется.
– Невозможно. Невозможно. О-о-о!
Я смотрел, распаляя себя гневом, неожиданно пришедшим на смену стыду, как Икуко Савада, побледнев, задрожала, мечтая лишь об одном – на месте провалиться. «Невозможно. Невозможно. О-о-о!» Ах, невозможно? Больница полна девушек, готовых на любые страдания ради того, чтобы на два сантиметра удлинить уродливый нос, как мужественно противостоят они несправедливости природы. А ей только потому, что с нее берут не двести тысяч иен, а всего пять, – невозможно. «Невозможно. О-о-о!» Это, как заклинание, переполнило меня ненавистью, но я прекрасно знал, что по-настоящему меня разозлило, по-настоящему привело в смятение совсем не ее бледное лицо. Если говорить честно, я отчаянно стыдился другого: для меня целое состояние то, что для Икуко Савада – жалкая мелочь. Эта ее жалость к себе, потрясенной нищенской суммой, была как ушат холодной воды на весь мой самодовольный героизм спасителя.
– Дай подумать. Дай хоть немножечко подумать, – сказала, точно издала вопль, испуганно-нерешительная, раздавленная Икуко Савада.
Меня потряс ее голос. Я почувствовал себя садистом, бессердечным извергом. И мне захотелось встать и бежать от своей жертвы, от Икуко Савада, куда-нибудь далеко, хоть на Мадагаскар. «И я еще смею обвинять девушку в заносчивости. Я изверг, по сравнению со мной члены троцкистского Общества сражающейся Японии покажутся воплощением человечности!» – подумал я. По рекомендации Ёсио Китада я попал однажды на собрание этого общества. И мне там очень понравилось.
– Думай, пожалуйста. Дело твое, – сказал я, стараясь придать своему голосу металлические нотки.
– О-о-о, о-о-о, – без конца жалобно повторяла девушка, охваченная паническим страхом.
Потом она вся напряглась от подступившей к горлу тошноты. Я знал, так бывает у беременных. Она вынула носовой платок, бессильно прижала его к бледному, исхудавшему лицу, буквально вопившему о ее несчастье, и платок затрепетал мягкими розоватыми складками. Зажав рот, Икуко вскочила, опрокинув стул, и убежала в туалетную комнату.
Студенты зло уставились на меня. Я был одинок, сидел в свете послеполуденного зимнего солнца и смотрел в окно. А перед глазами стояла нищая комната в чужом доме напротив приемной в больнице, окно в окно. Наверно, Икуко Савада, увидев их жизнь, бросилась бы прочь, как от привидения. Ведь она с самого рождения жила обособленно, и ей никогда но приходилось ощущать рядом с собой чью-то чужую жизнь. А там, в больнице, опозоренная, потрясенная мыслями о жестоком испытании, обрушившемся на нее, из палаты, в которой она будет лежать под чужим именем, она увидит эту жизнь. Именно это, наверно, и есть настоящее одиночество…
Я слышал, как ее рвало. И в глазах студентов за соседним столиком исчезла враждебность, и водоворотом закрутилось любопытство. Ничего они не понимают. В головах у них розовая туманность. И как это ни смешно, думая о Икуко Савада, я стал оплакивать самого себя.
«В том, что я обошелся с ней жестоко, чуть не довел до помешательства, не моя вина, ее. Именно я понес ущерб. Икуко Савада плюнула мне в душу, а признание отчаявшегося лже-Джери Луиса до сих пор комом стоит в моем горле. О-о, где ты, моя золотая женщина? Как я хочу, чтобы женщина с могучим телом, но преисполненная нежности и ласки, чтобы моя золотая женщина прижала меня к сердцу – тогда бы никто не мог ранить меня! И мне нечего заботиться об этой слабой, распущенной девчонке. Даже Общество сражающейся Японии безоговорочно приняло меня в свои ряды, и я нужен ему гораздо больше, чем этой девчонке».
Но когда после долгого отсутствия Икуко Савада наконец вернулась с удивительно решительной и в то же время душераздирающе жалкой улыбкой, всем своим видом показывая, что это лишь короткая передышка в борьбе с тяжестью и стыдом, – я почувствовал, что люблю ее. Я молчал, и Икуко Савада, жалко дрожа, как мокрый новорожденный котенок, отчаянно одинокая, сказала:
– Ладно. Я согласна на эту твою косметическую клинику. Может, мне и вправду будет легче от сознания того, что в соседней палате бедные девушки идут на любые страдания, лишь бы немного увеличить глаза. А когда я проснусь после наркоза, я заставлю себя думать только о том, что у меня внутри нет никакого зародыша.
Я поехал в клинику к врачу, согласившемуся сделать аборт, и договорился об операции. Мы условились на десятое января. Мне по-настоящему хотелось, чтобы в тот день весь Токио был засыпан свежим чистым снегом. А если быть совсем честным, я даже молился об этом.
В конце декабря начались каникулы, и я стал почти ежедневно бывать на собраниях Общества сражающейся Японии. С самого первого дня, когда я с рекомендацией Ёсио Китада пришел на собрание, меня встретили там как своего. Я думал, что руководители студенческого движения – это некая каста, где господствует сектантство и строжайшая тайна, и поэтому дружеский прием, мне оказанный, поначалу обескуражил меня.
К тому времени Ёсио Китада уже уехал в Египет. Но я еще не знал о его гибели в каком-то порту. Я строил догадки, размышляя, кому обязан этим теплым приемом, и пришел к выводу, что, конечно же, рекомендации Ёсио Китада, он пользовался здесь почетом.
По дороге на станцию электрички после первого для меня собрания Общества его руководитель Наоси Омори, студент юридического факультета, размахивая у меня перед носом своими огромными ручищами, говорил о Ёсио Китада:
– Ёсио Китада не был настоящим вожаком студенческого движения. Ты тоже, наверно, заметил это, да? Китада – горячая голова. Но мозг студенческого движения не должен гореть, голова должна оставаться холодной. Возьми революцию в любой стране – пылкие терпят поражение и погибают, тогда на сцену деловито выходят истинные преобразователи и подводят баланс. Ёсио Китада вспыхнул, как фейерверк, умчался, бросив все на произвол судьбы… Мы нисколько не жалеем Ёсио Китада.
– Его, видно, привлекала война в Египте больше, чем студенческое движение здесь, – ответил я, заступаясь за него. Это были мои первые слова, сказанные Наоси Омори.
За два года учебы на общеобразовательном отделении я сумел хорошо разглядеть Наоси Омори. Когда я первый раз участвовал в демонстрации против американских баз, председателем комитета борьбы Ассоциации студенческого самоуправления был Наоси Омори. Он выступил со страстной речью у ограды синтоистского храма. Рост сто семьдесят пять, плотный, с бесстрастно-холодным, волевым лицом. В спорах Наоси Омори своим грубым, охрипшим от бесчисленных выступлений голосом сыпал цитаты из марксистской литературы, не цитировал он лишь тезисы компартии, откуда его выгнали. Цитаты он ловко переплетал с собственными доказательствами и делал это ровным, монотонным голосом, так что создавалось впечатление, будто он читает готовую статью – это убеждало и заставляло противника отступить. Прервать его длинный монолог было почти невозможно. Только этим ему и удавалось завоевывать аудиторию.
Поначалу мне казалось, что Наоси Омори владеет искусством убеждать, и я проникся к нему уважением. Но потом я пришел к выводу, что сила его убеждения действует главным образом на тех, кто не способен мыслить самостоятельно. И я подумал, что Наоси Омори непоколебимо уверен в своей глотке и своих идеях и нисколько не сомневается в них лишь потому, что сам не обладает самостоятельностью мышления.
Кроме Общества сражающейся Японии, Наоси Омори сколотил рабочую организацию, благодаря этому ему удавалось мобилизовать, когда это было нужно, человек триста крепких ребят. И я чувствовал себя спокойно на демонстрациях, зная, что студенты нашего университета прикрыты с тыла тремястами рабочими. Наоси Омори было двадцать восемь лет, и он был женат. Однажды он заговорил со мной о жене, и я был по-настоящему тронут, таким внимательным молодым супругом он мне показался.
Однако из всех членов Общества сражающейся Японии больше других интересовал меня двадцатитрехлетний Митихико Фукасэ, он представлял юридический факультет Киотоского университета. Даже со стороны Митихико Фукасэ, говоривший с мягким киотоскнм акцептом, казался мне юношей с картин сюнги.[11] Митихико Фукасэ тоже в упоении демонстрировал себя, только свою непомерную, болезненно раздутую жажду власти и готовность к любому насилию. Это возмутило меня, вызвало инстинктивное желание противостоять ему. Именно Митихико Фукасэ явился пружиной, бросившей меня в самую гущу Общества сражающейся Японии.
Скоро я заметил, что и Митихико Фукасэ присматривается ко мне. Какое-то очень недолгое время это щекотало мое самолюбие. Он заговорил со мной после жаркой дискуссии в комитете самоуправления на последнем этаже нового здания одного из частных университетов, недалеко от станции Отяномидзу. Мы спорили весь день и наконец собрались расходиться. Я смотрел в окно на толпу студентов вечернего отделения, объявивших голодную забастовку (это была забастовка против повышения платы за обучение, и в обществе никто ею не интересовался), тогда-то ко мне и подошел Митихико Фукасэ. Он сам заговорил со мной.
– Смотри-ка, ночь на дворе, – сказал он. – Животы подвело, теперь сами не рады, что кашу заварили.
– Угу.
– Ты ни разу у нас не выступал. Почему это, а?
– Я до сих пор не могу разобраться, что на самом деле представляет собой общество.
– Приглядываешься или шпионишь?
– Вы действительно без конца обсуждаете какие-то тайные планы насилия, и я удивляюсь, неужели вы не боитесь шпионов? Члены вашего общества напоминают мне обитателей космоса, прибывших на Землю на летающих тарелочках, они не знают что такое полиция и совершенно ее игнорируют. Почему это?
– Верно, это ты верно заметил, – сказал Митихико Фукасэ и оценивающе посмотрел на меня. Я обратил внимание, что глаза у него с легкой поволокой, но взгляд острый, и вспомнил, что такие же глаза стали у Икуко Савада после того, как она забеременела.
– А ты бы хотел, чтобы мы дрожали перед насилием или чтобы, как вон те, объявляли голодную забастовку? – насмешливо сказал Митихико Фукасэ, не сводя с меня своих острых глаз. – Отсутствие настороженности и благодушие могут заронить сомнение в реальности планируемых нами насильственных действий? Так? А мы не хотим взвинчивать себя. Мы не унизимся до шпиономании, это удел слабых.
– Значит, мне удалось проникнуть к вам только благодаря тому, что вы специально культивируете беспечность? Не будь этой противоречащей здравому смыслу идеи, потребовалось бы несколько месяцев, чтобы мы привыкли друг к другу. А сейчас я не задумываясь бегу, как собака на гонках, в одной упряжке с остальными членами общества.
– Слушай, а ты интересно рассуждаешь, – сказал Митихико Фукасэ, по-прежнему не спуская с меня глаз. Мне показалось, что в его взгляде мелькнуло подозрение. Но в чем он мог меня подозревать?
– Интересен сам факт: общество без всякого сопротивления открывает двери первому встречному, и вот я в самой гуще студенческого движения. В студенческих аудиториях царят подозрительность и недоверие, дух одиночества и злобы. Никто по-настоящему не привязан друг к другу. Солидарность, дружба – об этом любят поговорить слюнтяи с отделения французской литературы, а вообще в университете такая валюта не котируется. Чем отличается университет, так это разобщенностью студентов – каждый сам по себе. Слабоумные студентки женских университетов пишут романы, в которых заставляют чувственных девиц вопить, что, только ложась в постель с мужчиной, начинаешь верить в любовь. А кто их заставит поверить в дружбу, если в университете невозможны нормальные человеческие отношения? И, только когда я пришел в общество и был принят вами как свой, я испытал нечто новое для меня – возможность разделить нависшую над тобой опасность между всеми поровну, и это по-настоящему пробудило интерес к студенческому движению.
– Ты, значит, почувствовал у нас стремление к дружбе и солидарности? А вот я, включившись в студенческое движение, прежде всего решил отбросить всякие преходящие стремления. Дружба, солидарность преходящи, во всяком случае, для нас, молодых. Поэтому я от них отказался. Я должен стать профессиональным революционером. Я считаю, что, если не освободиться от всех соблазнов, которыми так богат мир, от всех преходящих стремлений, стать активной силой любого движения невозможно. Нужно отказаться от всего. Ненавидеть этот мир, этих людей. И тогда, я думаю, удастся прожить жизнь настоящего, как я понимаю, революционера. Если меня убьют из-за угла, я восприму это как приятное путешествие в иной мир из ненавистной действительности и с благодарностью пожму окровавленную руку убийцы. Я такой. Чувство дружбы, солидарности – все это дерьмо. Особенно дружба, она главная опасность студенческого движения. Чувство солидарности – это еще ничего, потому что оно принадлежит к области нереальной. Да ты, наверно, и сам это заметил в нашем обществе…
Неожиданно погас свет. Митихико Фукасэ в панике закричал. Это был крик, проникший в мое нутро. Еще и сейчас, стоит мне закрыть глаза, у меня в ушах, в багровой тьме, звучит этот крик, истошный вопль, который издает человек, когда на него всей тяжестью вдруг обрушивается страх. Но чего Митихико Фукасэ так испугался? Я не сразу и сообразил, но вдруг мне все стало абсолютно ясно.
– Как, вы еще здесь? – спросил хриплый голос Наоси Омори, и в комнате снова зажегся свет.
– Тебе, наверно, не мешало бы отбросить еще и чувство страха, – сказал я, собравшись с духом.
– Чувство страха – давнее оружие революционера, – ответил Митихико Фукасэ, ничуть не смутившись своего вопля, – хорошо, что мы потрепались, я окончательно убедился, что парень ты интересный.
– Эй, вы, пошли, что ли? – позвал нас Наоси Омори. Голос его разнесся эхом по пустому зданию.
– Омори помыкает тобой, как хочет, – сказал Митихико Фукасэ. – Когда примут решение об очередных акциях, ты будь начеку. Он не задумываясь возложит на тебя ответственность за все. Недавно в южной части Осака мальчишка, только что из деревни, убил главаря банды. У нас это назвали «южным вариантом». История такая: они вшестером взяли главаря своих противников и держали его под дулами пистолетов. Раздалась команда стрелять. Пятеро бандитов вроде бы чуть замешкались, а пистолет мальчишки выстрелил. И тогда пятеро бандитов заявили мальчишке: «Ты преступник». Омори понравился «южный вариант». Смотри, не окажись в положении деревенского мальчишки.
Наоси Омори, Митихико Фукасэ и я спускались по лестнице. Наоси Омори слышал конец фразы, но улыбнувшись, пропустил ее мимо ушей.
– Все это потому, что Митихико Фукасэ не верит в солидарность, – сказал через некоторое время Наоси Омори.
– Может быть, поэтому я и не представляю опасности. Я бы, например, никогда не допустил, чтобы девушка с больным сердцем бежала вместе со всеми во время демонстрации, как это сделал ты.
– Еще бы!
– А когда эта студентка умерла, у меня даже не было слез, а ты плакал. Наверно, потому, что веришь в солидарность.
Я почувствовал, что Митихико Фукасэ кокетничает с Наоси Омори. Мне вообще казалось, что в Митихико Фукасэ проскальзывало что-то женское. Похоже, Наоси Омори все это улавливал.
– Фукасэ, как у тебя сейчас с легкими, все в порядке?
– Когда меня в следующий раз арестуют, потребую, чтобы сделали рентгеновский снимок.
– Тебе бы следовало одновременно с остальными преходящими стремлениями отбросить еще и героизм. Отбросить и стремление к пораженчеству – попытку выйти из студенческого движения по болезни.
На этот раз Митихико Фукасэ промолчал.
– Послушай, ты, кажется, заинтересовался нашим обществом? – сказал Наоси Омори, обращаясь теперь ко мне.
– Да.
– И я так подумал. Постепенно будешь глубже входить в наши дела и в конце концов органически сольешься с нами.
– Еще одна птичка, – раздраженно выкрикнул Митихико Фукасэ. – Ладно, я пошел. В такую темную ночь быть вместе с человеком-ловушкой просто страшно. До свидания.