— А куда ты подевался, сразу после того как, ну, это?..
— Занимался одним неотложным делом, — ответил Дивни.
Я решил, что он имеет в виду одно, всем хорошо известное дело, без которого ни одному человеку не обойтись, и поэтому сказал:
— Ты мог бы и потерпеть и сделать это потом.
— Я делал совсем не то, что ты думаешь, — буркнул Дивни.
На этот раз он повернул голову ко мне, скорчил рожу и приложил палец к губам.
— Тихо, не так громко, — прошептал Дивни. — Он в надежном месте.
Но Дивни ответил лишь шипением и еще сильнее прижал палец к губам. Всем этим он давал мне понять, что упоминать о ящичке, даже шепотом, было с моей стороны невероятной глупостью и неосторожностью.
Когда мы пришли домой, он тут же отправился без всякого зазрения совести лишить меня моей доли денег убитого Мэтерса. Я прекрасно понимал и то, что нет совершенно никакой необходимости ждать, пока «все уляжется», потому что исчезновение старика никого особенно не удивило. В округе говорили, что Мэтерс был человеком со странностями и вообще весьма неприятной, скаредной личностью и что вполне в его духе было уехать куда-то, никому ничего об этом не сообщив и не оставив адреса.
Я, кажется, уже упоминал о том, что мы оказались в положении, когда нам приходилось пребывать в постоянной, так сказать, физической близости, и положение это становилось все более невыносимым. Я надеялся, что навязывая ему свое постоянное и слишком близкое присутствие, заставлю его сдаться, но на всякий случай всюду и всегда носил с собой маленький пистолет. Однажды в воскресенье мы сидели в кухне — кстати, оба с одной и той же стороны камина, — Дивни вынул трубку изо рта и, повернувшись ко мне, сказал:
— Знаешь, а все уже улеглось.
В ответ я только крякнул.
— Ну, никакого особенного шума никто и не поднимал, — бросил я довольно сухо.
— Я в этих делах разбираюсь и могу тебе сказать, что ежели поспешишь — бах, сразу и влипнешь. Тут никакая осторожность не помешает, но теперь я знаю наверняка, что все успокоилось, так что можно действовать без риска.
— Я рад, что ты так считаешь.
— Грядут отличные времена. Завтра я отправлюсь за ящичком, и денежки мы поделим вот прямо тут, на этом столе.
— Мы отправимся за ящичком вместе, — сказал я, особенно выделив первое слово.
Он одарил меня долгим обиженным взглядом и печально спросил, неужели я ему не доверяю? А я ответил, что раз мы вдвоем начинали это дело, то вдвоем должны его и закончить.
— Ну, ладно, — пробурчал он раздраженно. — Жаль, что ты мне не доверяешь, и это после того, что я здесь на тебя столько вкалывал и ферму содержал, и пивной бар. Ну да ладно, чтоб показать тебе, что я за человек на самом деле, я позволю тебе забрать сундучок самому. Завтра я скажу, где он спрятан.
В ту ночь я, как обычно, улегся спать вместе с ним в одну постель. На следующее утро настроение у него было получше и он безо всяких обиняков сказал мне, что сундучок спрятан в пустом доме самого Мэтерса, под половицами, в той комнате, что сразу направо от прихожей.
— А ты не сочиняешь? — спросил я.
— Клянусь! — торжественно воскликнул он и даже простер руку к небесам.
Я принялся размышлять над тем, что мне предлагал Дивни. А что если это просто уловка: он хитрит, чтобы избавиться от моего постоянного присутствия рядом с ним? Он меня куда-то отправит, а сам рванет туда, где сундучок спрятан на самом деле? Такая возможность, конечно, существовала, но я присмотрелся к Дивни, и мне показалось, что я впервые вижу на его лице искреннее и честное выражение.
— Извини, если вчера вечером я обидел тебя своим недоверием, — сказал я, — но чтобы показать тебе, что я зла на тебя не держу, я предлагаю тебе пойти со мной. Мы могли бы пройти вместе, ну хотя бы часть пути. Я совершенно искренне считаю, что начатое вдвоем надо и закончить вдвоем.
— Ладно, — согласился Дивни. — Хотя, в общем-то, все равно, кто из нас это сделает, по справедливости будет, если ты достанешь тот ящичек сам, ведь я так долго тебе не говорил, где он находится.
У моего велосипеда была проколота шина, и путь до дома Мэтерса мы проделали пешком. Когда до дома оставалось совсем немного, Дивни остановился у ограды и сказал, что усядется на нее и будет ждать моего возвращения, а пока суд да дело, покурит трубочку.
— Давай ты пойдешь сам, — добавил он, — и сам принесешь эту штуку. Точно тебе говорю — грядут отличные времена. Уже сегодня вечером мы будем с тобой богатыми людьми! Ищи под незакрепленной половицей в первой комнате направо от прихожей, в том углу, что ближе к двери.
Хотя Дивни вроде бы прочно и удобно устроился на ограде, я знал, что не должен выпускать его из виду ни на минуту. Подходя к дому, решил я, буду постоянно оглядываться; чуть что — побегу назад, а в доме пробуду совсем недолго, далеко он не удерет.
— Я быстренько, туда и назад, — сказал я.
— Ну вот и молодец. Только помни: если кого-нибудь встретишь, ты ничего не знаешь, ничего не ищешь, так просто себе гуляешь, ты не знаешь, чей это дом, и вообще — ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаешь.
— Я даже не знаю, как меня зовут, — хихикнул я.
Так странно, что я это сказал, потому что, когда меня через некоторое время и впрямь спросили, как меня зовут, я не смог ответить. Я забыл свое имя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
У де Селби имеются весьма интересные высказывания по поводу домов[3].
Дома, стоящие в ряд, он воспринимает как ряд явлений, к которому следует относиться как к неизбежному злу. Причину размягчения мозгов и дегенерации рода человеческого де Селби видит во все возрастающем предпочтении людей находиться внутри помещений и в угасании интереса к искусству прогулок и вообще к пребыванию вне дома. Это угасание, в свою очередь, вызывается, по его мнению, распространением таких занятий, как чтение, игра в шахматы, распивание алкогольных напитков, чая и всего прочего, пребывание в браке и так далее; иначе говоря, виною повсеместного упадка умственной деятельности он считает занятия, заниматься которыми вне дома успешно и вполне удовлетворительно — весьма сложно. В другой работе[4] де Селби называет дом «большим гробом», «муравейником» и «ящиком». Очевидно, его главным возражением против дома как явления было то, что дом как строение представляет собой замкнутое пространство, ограниченное четырьмя стенами и крышей. Де Селби приписывал определенным конструкциям своего собственного проектирования, которые он называет «обиталищами» и «естественной средой обитания» (черновые наброски таких конструкций можно видеть на страницах «Деревенского альбома») некое целебное воздействие на организм человека, прежде всего на легкие (мне все же кажется, что де Селби преувеличивал пульмонологически-терапевтический эффект своих конструкций). Эти конструкции были двух видов: «дома» без крыш и «дома» без стен. «Безкрышные дома» имели стены с большим количеством дверей и окон, которые следовало постоянно держать широко распахнутыми; вместо крыш были оборудованы специальные надстройки, исключительно некрасивые и неуклюжие, на которых во время непогоды можно было натягивать брезент; при таком натянутом брезенте «дом» становился похожим на парусник, в свое время затонувший, а потом поднятый со дна и кособоко водруженный на кирпичный постамент. «Бесстенный дом» представлял собой сооружение, в котором рачительный хозяин не отважился бы держать даже скот. Эти «обиталища»[5] имели обыкновенную двускатную крышу, но были лишены стен, кроме одной, которую следовало воздвигать со стороны, обращенной к преобладающим ветрам; все остальные стороны «дома» в случае необходимости можно было прикрывать все тем же брезентом, полотнища которого наматывались на вращающиеся цилиндры, прикрепленные к краям крыши. Со всех сторон такого сооружения и на некотором расстоянии от него выкапывался небольшой ров или ямы, которые должны были служить отхожими местами (в полевых условиях военные пользуются подобными отхожими местами). В свете нынешних взглядов на устройство жилья и соблюдение гигиены идеи де Селби, без сомнения, выглядят ошибочными, однако в те времена, когда он жил и творил, изрядное количество больных, немощных и страждущих окончательно теряли здоровье, а подчас и жизнь, в опрометчивой попытке подлечиться в этих, прямо скажем, нелепых сооружениях.
Размышления о де Селби и его «обиталищах» были вызваны, очевидно, видом дома, к которому я приближался. Я подходил к нему по дороге, и со стороны он казался весьма просторным кирпичным домом, неизвестно когда построенным; дом был двухэтажным, с незатейливым, но очень большим крыльцом и восемью или даже девятью окнами на фасаде на каждом этаже.
Я открыл железную калитку и, стараясь ступать как можно тише, пошел к дому по гравиевой дорожке, заросшей там и сям травой. В голове у меня было как-то странно пусто. Мне не верилось, что я вот-вот успешно закончу то, что было начато три года назад и денно и нощно беспокоило меня своей незавершенностью. Я не ощущал щекочущего теплого волнения и радости от предстоящего скорого обогащения. Меня занимала лишь чисто механическая проблема нахождения и изъятия ящичка.
Входная дверь была закрыта и не поддалась моему нажиму. Крыльцо было очень глубоким, но, несмотря на это, ветер и дождь нанесли много пыли и грязного песка, собравшегося валиками у створок двери, из чего становилось ясным, что дверь несколько лет не открывали. Я спустился с крыльца и пошел к первому окну слева. Стоя на давно заброшенной клумбе, я толкнул раму окна, она поддалась моему сильному толчку, правда, неохотно и со скрипом. Я тут же забрался в открывшееся частично окно, но оказался не в комнате, а на необычно широком подоконнике. Я пополз по нему и, добравшись до его края, спрыгнул на пол, произведя несуразно много шуму. Когда я оглянулся на окно, оно показалось невероятно далеким и слишком маленьким, чтобы в него можно было пролезть.
Пол комнаты, в которой я оказался, был покрыт толстым слоем пыли. Пахло затхлостью. Кроме пыли и полотен паутины, сотканной пауками над камином, в комнате ничего не было. Оглядевшись и найдя взглядом дверь, я быстро подошел к ней и вышел из комнаты, оказавшись в большой прихожей. Найдя, как мне подсказывали описания и инстинкт, дверь, ведущую в нужную мне комнату, я одним толчком распахнул ее и замер на пороге. В комнате стояла полутьма — утро и так было хмурое, а давно немытые, в грязных разводах стекла окна неохотно пропускали слабый свет вовнутрь. Дальний угол совсем тонул в темноте. Мне вдруг страшно захотелось покончить поскорее с тем делом, ради которого я сюда пришел, бежать из этой комнаты, из этого дома и никогда, никогда более сюда не возвращаться. В полутьме комната показалась такой же пустой, как и предыдущая. Я направился в дальний темный угол, опустился на колени и стал шарить руками по пыльному полу в поисках незакрепленной половицы. Обнаружил я ее неожиданно, даже удивительно быстро. Я без труда вынул дрогнувшую под нажимом руки полуметровую половицу и, отложив ее в сторону, зажег спичку. В глубине открывшейся в полу дыры я увидел смутные очертания металлической коробки — именно в таких коробках в наших местах обычно хранят деньги и ценные бумаги, Я опустил в дыру руку и согнутым пальцем попытался подцепить ручку, подвижно прикрепленную к крышке ящичка так, что ее можно было поднимать и опускать. Но тут огонек спички дрогнул и погас, а тяжелая ручка, которую я уже немного приподнял, соскочила с пальца и тяжело упала назад на крышку ящичка. Не зажигая новой спички, я полностью засунул руку в дыру, и в тот момент, когда мои пальцы уже должны были ухватить ящичек, что-то произошло.
Описать, что именно, — надежды нет, но произошедшая со мной или с комнатой перемена меня очень напугала, хотя понять толком, что же все-таки происходит, я не мог. На первый взгляд, неизъяснимая перемена была столь незначительна, что невозможно указать, в чем состояла ее суть, но тем не менее эта ускользающая от описания метаморфоза воспринималась мною как огромная и существеннейшая. У меня возникло впечатление, что дневное освещение с невероятной скоростью сменилось вечерним и что резко изменилась температура; а может быть, воздух мгновенно и странным образом сгустился или, наоборот, столь же мгновенно стал более разряженным, но, пожалуй, все это произошло — если вообще произошло — одновременно. Я пребывал в полной растерянности, а мои чувства — осязание, зрение и все прочие — отказывались подсказать, что же все-таки случилось. Пальцы правой руки, засунутой в дыру, сами собою сомкнулись, не обнаружив ни металлического ящичка, ни ручки сверху на нем. Я вытащил руку из дыры — ящичек с деньгами исчез!
Вдруг я услышал у себя за спиной покашливание — тихое, нормальное человеческое покашливание, и все же более страшных звуков человеческому уху воспринимать не доводилось. То, что я не умер от испуга прямо на месте, можно, наверное, объяснить двумя обстоятельствами: первое — то, что чувства мои уже пришли в полное расстройство и сообщали о происходящем со мной лишь малыми дозами, постепенно, второе — покашливание произвело какую-то страшную перемену во всем; казалось, от этого кашля вселенная замерла в полной неподвижности, планеты остановились в беге по своим орбитам, солнце застыло на месте, а все то, что взлетев вверх, должно было, подчиняясь законам тяготения, упасть назад на землю, зависло в воздухе. Я в беспамятстве завалился назад, упершись спиной в какую-то ламповую подставку. На лбу у меня выступил пот, а глаза оставались открытыми, хотя и ничего не видящими. Со стороны они, наверное, выглядели остекленевшими. В самом темном углу комнаты на стуле сидел человек и в упор смотрел на меня с каким-то ненавязчивым, но и неотступным интересом. Рядом с ним располагался небольшой столик, и я заметил, что рука, лежавшая на столике без движения, очень медленно поползла к масляной лампе, стоявшей в нескольких сантиметрах от нее. Пальцы добрались до лампы, так же медленно что-то подкрутили на ней, и лампа засветилась. Сквозь чашеобразное стекло можно было различить фитиль, весь в извивах, как заспиртованная кишка. Высветились чашка и чайник. А человеком, сидящим у столика, оказался не кто иной, как старый Мэтерс. Он смотрел на меня, не произнося ни слова. Поскольку он не двигался и ничего не говорил, то его можно было бы принять за мертвеца, однако я видел, что рука его у лампы едва заметно двигалась, а большой и указательный пальцы подкручивали винт фитиля. Кожа руки была совсем желтая и морщинистая; она мешком висела на костях. На выпирающей косточке указательного пальца я четко видел петли тощей вены.
Очень трудно описывать или передавать известными всем словами те чувства, которые стучались в захлопнувшуюся дверь моего разума. Я не могу, например, сказать, сколько мы так молча и неподвижно смотрели друг на друга, просто потому, что не знаю, минуты ли прошли или годы пронеслись — в тот странный, неподдающийся описанию промежуток времени могли уместиться и минуты, и часы, и десятилетия. Естественный свет — а ведь за пределами дома должно было бы стоять еще утро, — который хоть немного, но все-таки проникал в комнату, куда-то исчез; пыльный пол, на котором я лежал, стал черной пустотой, а все мое тело растворилось в воздухе, оставив меня существовать лишь в виде глупого, зачарованного взгляда, который, словно жидкость, нескончаемо перетекал из моего угла в угол, где сидел старик.
Помню несколько вещей, которые отмечал про себя машинально, с холодным отстранением, словно я сидел в том темном углу, лишенный каких бы то ни было забот и беспокойств, с единственной целью — приглядываться ко всему, что меня окружает. Лицо старика внушало ужас, но в глазах, глядящих на меня с этого лица, было столько леденящего душу и внушающего утробный страх, что все остальные черты этого лица могли бы даже показаться выражающими почти дружеское расположение. Кожа старика напоминала выцветший пергамент и была испещрена старческими складками и морщинами, которые, все вместе, создавали впечатление полной непостижимости и непроницаемости. Но глаза — глаза были совершенно ужасны! Когда я вглядывался в эти глаза, у меня возникало чувство, что они были не настоящими человеческими глазами, а какими-то механическими штучками, что приводятся в действие электричеством или просто скрытой пружиной, с крошечными дырочками в центре «зрачков», сквозь которые скрытно и невероятно холодно смотрели на меня настоящие глаза. Эта мысль, хотя она, вполне вероятно, и не имела под собой никаких реальных оснований, тяжко меня мучила и толкала к дальнейшим размышлениям над тем, какого цвета могут быть настоящие глаза, как они выглядят и являются ли на самом деле настоящими, или, может быть, они тоже фальшивые, такие же, как и первые, — электромеханические пустышки с дырочками в центре, расположенные прямо напротив первых дырочек в «зрачках», — а настоящие глаза прячутся за тысячами тысяч этих нелепых обманов и смотрят на меня, как сквозь непостижимой длины череду дырочек фальшивых глаз, выстроившихся одна за другой. Время от времени тяжелые веки, похожие на ломтики сыра, медленно и очень устало закрывались, а потом так же медленно открывались. Старик кутался в древний халат винного цвета.
В полной растерянности и одолеваемый душевной мукой, я подумал, что, может быть, передо мной сидит брат-близнец старого Мэтерса, но тут же услышал непонятно откуда пришедший ответ:
Вряд ли. Если ты внимательно присмотришься к левой стороне его шеи, то сразу же заметишь прицепленный там пластырь или бинт. Его подбородок и горло тоже в бинтах.
В полном унынии я, как мне было предложено, присмотрелся и обнаружил, что сказанное неизвестно кем — правда. Передо мной сидел именно тот человек, которого я убил, в этом не было никакого сомнения. И этот убитый мною человек сидел на стуле в трех-четырех метрах от меня и не сводил с меня глаз. Сидел он, совершенно не двигаясь, в полном оцепенении, так, словно боялся малейшим движением потревожить одну из многочисленных ран, покрывавших все его тело, и причинить себе боль. Я вдруг почувствовал, что у меня, словно от недавней и излишне энергичной работы лопатой, ноют руки, спина и плечи.
Но кто же все-таки произнес слова про бинт и пластырь? Сами по себе эти слова не испугали меня. Мне казалось, что я все еще слышу их. Они прозвучали вполне явственно, однако я был совершенно убежден в том, что они не донеслись до меня по воздуху от старика, сидящего на стуле, тем же путем, что и пугающий кашель. Слова эти, должно быть, пришли откуда-то из глубины меня самого, их нашептала мне моя душа! Раньше я никогда не верил в то, что у меня есть душа — я и задумываться над этим не хотел, — но теперь я наверняка знал, что душа у меня имеется. Знал я и то, что душа моя настроена ко мне вполне дружелюбно, что она на много лет старше меня и что ее главной заботой было мое благосостояние. Для удобства я дал ей имя Джоан. Я несколько приободрился: теперь я не один — и, если что, Джоан поможет мне.
Попытка толково рассказать о том, что происходило в последующий промежуток времени неопределенной длительности, заранее обречена на неудачу. В том страшном положении, в котором я оказался, рассудок отказывался мне помогать. Я достоверно знал, что старый Мэтерс был сбит с ног ударом железного велосипедного насоса, потом изрублен тяжелой лопатой и надежно похоронен в поле у дороги. Однако с не меньшей достоверностью я знал и то, что тот же самый старик, вроде бы убитый и похороненный, сидит на стуле в комнате своего дома, напротив меня, и молча на меня смотрит. Старик был весь перебинтован, он не двигался, однако глаза его были вполне живыми, и одна рука была живой, и вообще он весь был живой. Возможно, убийство на дороге было просто нелепым кошмаром?
Однако тебе же не снится, что у тебя ноют от работы лопатой руки, плечи и спина.
Нет, это мне точно не снится, но кошмары бывают такие, что потом кажется, будто ты много физически работал.
Каким-то обходным путем, а не прямым рассуждением я решил: лучше всего будет доверять тому, что видят мои глаза, а не тому, что рассказывает мне память. И я собрался напустить на себе беспечный и безразличный вид, поговорить со стариком и выяснить, насколько он реален, с помощью вопроса о черном металлическом ящичке, из-за которого мы оба оказались в этом странном положении. Из-за чего еще мы могли бы в нем оказаться? Я принял решение говорить смело и открыто, потому что, по всей видимости, я находился в большой опасности. Я чувствовал, что если не встану с пола, не сделаю несколько шагов, не заговорю, не начну вести себя обычным образом, словно ничего особенного и не случилось, то сойду с ума. Не глядя на Мэтерса, я поднялся на ноги и, сделав несколько шагов, сел на стул, стоявший недалеко от старика. Глянув на Мэтерса снова, я почувствовал, что сердце у меня на мгновение остановилось, а потом стало стучать так, словно изнутри по ребрам меня били молотом, — от этих ударов я весь дрожал. Старик не сдвинулся со своего места, не поменял позу, но теперь его живая правая рука держала небольшой чайник для заварки. Рука эта неуклюже и неуверенно подняла чайник над столом и налила чаю в пустую чашку, а глаза нашли меня на моем новом месте и снова рассматривали меня с прежним неотступным, хотя и усталым интересом.
И вдруг я начал говорить. Слова стали выстреливать из меня, словно из какого-то механического устройства. Голос мой, поначалу дрожащий, быстро окреп, сделался громким и наполнил всю комнату. Я не помню, о чем говорил с самого начала, наверняка нес какую-то бессмыслицу, но я был так доволен и приободрен тем, что мой язык производит естественные, нормальные человеческие звуки, что меня мало заботил смысл льющихся из меня слов.
Хотя, после того как я заговорил, старый Мэтерс не пошевелился и ничего не сказал, я был уверен, что он меня слушает. А потом он отрицательно помотал головой, очевидно в ответ на что-то сказанное мною, и я отчетливо услышал, как он сказал «нет». Сомнения в том, что он произнес это «нет», у меня не было, и это побудило меня подбирать слова так, чтобы они передавали нужный мне смысл. Он отказался отвечать на мои расспросы о его здоровье, не захотел говорить, куда исчез черный ящичек, и не согласился даже, что утро выдалось на редкость темное. Его голос обладал неким резким, действующим на нервы качеством — казалось, что слышишь звон очень старого, ржавого колокола, идущий с колокольни, сплошь обвитой плющом. Собственно говоря, говорил он очень мало, повторяя лишь «нет» да «нет», при этом губы его едва двигались. Я убежден, что зубов, которые могли бы скрываться за этими старыми губами, у него вообще не было.
— Вы, в данный момент, мертвы? — осведомился я.
— Нет, не мертв.
— А вы знаете, где находится ящичек?
— Нет, не знаю.
Старик сделал неожиданное движение своей правой живой рукой и ухватил чайник, в котором, очевидно, была горячая вода. Этой воды он наплескал в свой чайничек для заварки, а оттуда налил себе в чашку слабенького, почти бесцветного чаю. Затем он снова замер в неподвижности, продолжая неотрывно смотреть на меня. Я некоторое время молчал, размышляя.
— Вам нравится слабый чай? — поинтересовался я.
— Нет, не нравится.
— А какой вам тогда нравится? Крепкий или средний?
— Никакой не нравится.
— Зачем же вы тогда его пьете?
Старик отрицательно покачал головой; медленно и печально двигалось из стороны в сторону его желтое лицо. Перестав качать головой, старик широко открыл рот и вылил туда всю чашку чаю так, как выливают ведро молока в маслобойку, когда сбивают масло.
Ты что-нибудь особенное заметил?
Нет, ничего особенного не заметил, ответил я, если не считать пугающей жути этого дома и этого человека, владельца дома. Он не очень большой любитель поговорить, решил я; мне встречались собеседники много лучше, чем он.
Мне казалось, что я вел беседу достаточно легко и непринужденно. Произнося что-нибудь вслух или обдумывая, что сказать, я чувствовал достаточную уверенность в себе; возникало даже ощущение нормальности, но как только наступало молчание, весь ужас того положения, в котором я оказался, обрушивался на меня — казалось, мне на голову набрасывают тяжелое одеяло, оно давит и душит меня своей тяжестью, — и тут же приходил страх смерти.
А ты что, не замечаешь, что он отвечает на твои вопросы как-то странно?
Нет, ничего такого не замечаю.
А разве ты не обратил внимания на то, что на все твои вопросы он отвечает отрицательно? Что бы ты ни спрашивал, он говорит «НЕТ».
Да, это так, ответил я, но я не вижу, что из этого следует.
Не видишь? Напряги воображение!
Когда я снова перевел все свое внимание на старого Мэтерса, то в первое мгновение подумал, что он заснул. Старик склонился над своей чашкой и, казалось, превратился в камень или одеревенел, став неодушевленным продолжением стула, на котором сидел. Веки безвольно опустились, почти полностью закрыв глаза. Правая рука безжизненно лежала на столе, словно про нее забыли. Я собрался с мыслями и обратился к Мэтерсу — резко, шумно:
— Может быть, вы наконец прямо ответите на прямой вопрос?
Старик шевельнулся, веки его дрогнули и слегка приподнялись.
— Нет, не отвечу, — сказал он.
Я, конечно, сразу вспомнил тонкие и проницательные наблюдения Джоан. Некоторое время я сидел и обдумывал одну мысль, вертя ее и так и эдак.
— Значит, вы не будете отвечать на прямой вопрос?
— Не буду.
Этот ответ мне понравился. Он показал, что общее направление моих мыслей хотя бы в чем-то совпадает с направлением мыслей старика, а то, что я уже почти веду с ним спор, свидетельствует: мы простые человеческие существа и можем нормально разговаривать. Я по-прежнему не понимал, что же переменилось во мне и вокруг меня, но теперь, по крайней мере, эта перемена не казалась такой ужасной.
— Ну хорошо, — продолжил я, — почему вы на все мои вопросы даете отрицательный ответ?
Старик пошевелился столь явственно, что я заметил это шевеление; он молча налил в свою чашку чаю и заговорил.
— Отвечать «нет», вообще-то говоря, лучше, чем отвечать «да», — говорил он, с одной стороны, тяжело и неторопливо, словно с трудом подбирал слова, но, с другой стороны, производил впечатление человека, которому очень хочется что-то сказать. Слова рвались у него изо рта так, словно они пребывали там в заточении тысячи лет, а теперь стремились поскорее обрести свободу. Мне даже показалось, что он испытал облегчение от того, что я вроде бы как вынудил его заговорить. Более того, на его лице появилось нечто вроде обращенной ко мне улыбки, но скорее всего то была не улыбка, а игра теней, отбрасываемых слабым светом, пробивающимся из окон, или светом подрагивающего огонька лампы. Старик сделал большой громкий глоток чаю, затем снова замер, уставившись на меня своими странными глазами. Они приобрели блеск, ожили, задвигались, как шарики, крутящиеся в желтых, морщинистых гнездах.
— Может быть, вы не откажетесь сказать мне, почему вы так думаете? — осторожно спросил я.
— Нет, не откажусь... В молодости я вел, прямо скажем, недостойный образ жизни... предавался постоянно всяким излишествам, то одно, то другое... моей главной слабостью было желание везде и всегда быть Первым... ко всему прочему, я состоял — чтобы не сказать в шайке — в небольшой группке дельцов, которая контролировала сбыт удобрений или, как их здесь называют, искусственного навоза.
При этих словах я тут же вспомнил Джона Дивни, ферму, пивную-закусочную, а потом мне вспомнился и тот страшный день, когда мы ждали старика в тумане у мокрой дороги. Тут во мне раздался голос Джоан, который на этот раз звучал сурово; он, казалось, нарочно ворвался в мои тяжкие воспоминания, чтобы прервать их:
Не надо спрашивать его о том, что он имел в виду, когда говорил о своем желании «везде быть Первым». Совсем не стоит слушать гадкие описания какого-нибудь порока или чего-нибудь еще в таком же духе. Просто спроси его, какое все это имеет отношение к ответам «да» и «нет».
— Это все очень интересно, но какое все это имеет отношение к ответам «да» и «нет»?
— Но пришло время, — продолжал Мэтерс свой рассказ, начисто проигнорировав мой вопрос, — когда я, к счастью, понял неправедность своей жизни и осознал, что плохо кончу, если не исправлюсь и не стану на путь праведный. Я, так сказать, ушел от мира с тем, чтобы смотреть на него со стороны, пытаться понять его и уяснить себе, почему с годами, по мере старения тела, мир кажется все более мерзким. И что, ты думаешь, мне открылось в результате всех моих размышлений?
Раз старик начал обращаться ко мне с вопросами, значит, решил я, дела идут все лучше, и это обрадовало меня.
— Ну и что же вам открылось?
— А вот то и открылось, что лучше отвечать «нет», чем «да».
Этот ответ, подумал я, кажется, возвращает нас к той точке, с которой мы начали.
Ничего подобного, совсем наоборот. Я начинаю соглашаться с ним. Можно привести много аргументов в защиту «НЕТ» как Общего Принципа. Попроси-ка его все же разъяснить, что он имеет в виду.
— А все-таки, что вы имеете в виду? — послушно спросил я.
— Когда я предавался размышлениям, я взял и разложил, так сказать, все свои грехи на столе, чтоб их удобнее было рассматривать. Как ты можешь догадаться, стол был очень большим.
Мне показалось, что он снова улыбнулся — на это раз не мне, а своей собственной шутке — сухой мимолетной улыбкой. Чтобы поддержать шутку, я хихикнул.
— Я очень тщательно изучил все свои грехи, взвесил их тяжесть, посмотрел на них со всех точек зрения. Я спрашивал себя, как же я мог пойти на такие тяжкие грехи, припоминал, где, когда и с кем я их совершал.
То, что он говорит — чрезвычайно душеполезно; каждое слово — целая, готовая проповедь. Слушай его, слушай очень внимательно и попроси продолжить свой рассказ.